Страница:
Наталья Ковалева
Зима и лето мальчика Женьки
Вместо предисловия
У памяти и боли нет срока давности.
Мне не нравится слово «прототип», но он был. Назвать его как раскрыть секрет фокуса, и я сохраню его имя в тайне, тем более что он не давал мне права писать историю его жизни. Рискнула после его смерти. Сильный, яркий, упрямый. Вечная ему память. Он ушел, не дожив до сорока. Опроверг все законы психологии детдомовцев – и ушел. Будто и приходил только затем, чтобы доказать: у нас есть все. Сила. Слабость. Вера. Все в наших душах. Только часто тело – слишком слабая защита души, и обстоятельства ломают ее, живую и хрупкую.
Я знала его парнем, я знала его мужчиной. О детстве он рассказывал мало; и моя книга – не точная биография, а попытка понять, как рождается характер, где душа берет силу и как не утратить себя, если сберечь невозможно. Я не посвящаю ему эту книгу – нет, он был бы против; я адресую ее своим сыновьям Никите и Алешке: «Растите мужчинами и берегите душу!»
Мне не нравится слово «прототип», но он был. Назвать его как раскрыть секрет фокуса, и я сохраню его имя в тайне, тем более что он не давал мне права писать историю его жизни. Рискнула после его смерти. Сильный, яркий, упрямый. Вечная ему память. Он ушел, не дожив до сорока. Опроверг все законы психологии детдомовцев – и ушел. Будто и приходил только затем, чтобы доказать: у нас есть все. Сила. Слабость. Вера. Все в наших душах. Только часто тело – слишком слабая защита души, и обстоятельства ломают ее, живую и хрупкую.
Я знала его парнем, я знала его мужчиной. О детстве он рассказывал мало; и моя книга – не точная биография, а попытка понять, как рождается характер, где душа берет силу и как не утратить себя, если сберечь невозможно. Я не посвящаю ему эту книгу – нет, он был бы против; я адресую ее своим сыновьям Никите и Алешке: «Растите мужчинами и берегите душу!»
Наталья Ковалева
Глава 1
Женька
Вокзал был почти пустым. Несколько человек дремало на скамейках в ожидании рейса; монотонно громыхали составы, иногда грустным деревенским быком взмыкивал локомотив – и снова все замирало. Тягучий стылый октябрь шагал по городу, серому, грязному и равнодушному. Фонари разделяли пространство на туман и сумрак, и в их люминисцентном свете редкие прохожие казались инопланетянами с мертвенно-фиолетовыми лицами. На бетонной скамейке, возле длинных рядов автоматических камер хранения, Тася покормила его последний раз. Крохотный рот ухватил сосок и мусолил долго, старательно.
– Зачем кормлю? – спросила она сына и бережно отерла со смуглой щеки молочную дорожку. – Да лопай уж, больше не будешь.
Мальчик выпростал крошечную руку из байкового одеяла и внимательно посмотрел на мать.
– Чего расхабариваешься, дурень? Успеешь намерзнуться. Во, глазищи твои черные… Как есть цыганенок! Ничего русского. Папаша и есть. Копия.
Мальчишка отвалился от груди, но взгляда не отвел.
– Ну, че зенки таращишь? – раздраженно проворчала Тася. – Спи уже.
Он все смотрел на мать, наслаждаясь вкусом, теплом и запахом. Он еще не мог разглядеть ее и запомнить, но сладковатый дух материнского молока ухватывал жадно.
– Ну, что, побайкать тебя, что ли? – Тася сняла пуховый полушалок и торопливо укутала сына поверх линялого роддомовского одеяла. «Не по-людски все. Надо хоть как-то назвать его…» – А-а-а, – завела она монотонную песню всех матерей.
Тетка учила: «Ты его не корми: привяжешься». Но Тася, повинуясь мучительному зову налитых грудей, кормила и кормила, боясь даже думать о том, что вот он, выношенный тайком ото всех, рожденный в тяжких муках, ее сын…
– Государство у нас доброе – не пропадет. Ты только отказную напиши: так, мол, и так, с общаги поперли, денег нет, работы. Отказываюсь и все тут. Чтоб по закону, значит…
Тася кивала. Но в нужный момент так и не решилась сказать врачам, что родившийся ребенок, горластый, сильный, здоровый, никому не нужен. «А имя дать надо… Может, как отца… Ромкой?»
Всколыхнулось тайное и жаркое. Тася прикрыла глаза, отгоняя непрошеные чувства.
«Метрик-то не выписала. И хорошо… Запишут как-то. А имя-то надо дать… Имя не рубль. Не обеднею. Можно Юрой назвать». В стареньком доме умершей матери портрет улыбчивого космонавта висел рядом с бабкиной иконой. Тася постаралась вспомнить улыбку Гагарина, но увидела лишь строгие глаза Богородицы и почему-то бабкин платок, стянутый под подбородком.
Сын заснул, согретый родным телом и стареньким полушалком.
– Пора.
Мальчонка посапывал, сжав крохотный, резко очерченный рот. Тасе вдруг захотелось прикоснуться к его губам… отцовским… красивым… и таким маленьким. Она испуганно прикрыла смуглое личико уголком одеяла, положила его на холодную скамью и хотела было идти, но вдруг подумала: «Замерзнет ведь до утра-то…» – и подхватила сверток.
«Плохо без имени-то, не по-людски», – снова подумалось ей.
Тася шла, не осознавая, куда идет, думая лишь о том, чтобы малыш не проснулся, и внезапно увидела ряды автоматических камер хранения. Спаянные ящики под бетонным козырьком, тяжелые открытые дверцы металлических сот.
Сталь резанула холодом. Тася поморщилась и расстегнула пальто.
– Пальто еще укрою, – успокоила она себя, провела ладонью по днищу – рука нащупала открытку.
Тася повертела ее в руке – на черно-белом снимке открыто улыбался лысоватый веселый человек.
– Леонов! – обрадовалась она. – Евгений! – И сунула спящего младенца в металлический ящик.
Потом она долго шарила по карманам в поисках карандаша – нашла наконец и написала на обороте карточки: «Его зовут Женя. Я отказываюсь от него. 4 октября. Настасья Андреева». И, перепугавшись, наглухо закрасила свое имя, бросила открытку рядом со свертком, накрутила рычажки кода, не видя, не запоминая, и захлопнула дверцу.
Внезапно стало совсем легко. Мир, размытый, как на испорченном фотоснимке, вдруг обрел четкость и глубину. Ветер ткнулся за ворот кофточки, и Тася пожалела о снятом пальто. Но прикоснуться к сыну сейчас она не смогла бы ни за что на свете. Гулко ухнул локомотив, фары окрасили тьму оранжевым. Тася поспешила уйти – за грохотом поезда она не услышала, как заплакал сначала тихо, потом все громче и громче и, наконец, отчаянно крохотный человек с красивым именем Евгений. Он кричал, кричал, кричал во всю мощь своих легких, так яростно, что даже стальной гроб камеры хранения не мог заглушить его тоски и удивительной жажды жизни.
– Зачем кормлю? – спросила она сына и бережно отерла со смуглой щеки молочную дорожку. – Да лопай уж, больше не будешь.
Мальчик выпростал крошечную руку из байкового одеяла и внимательно посмотрел на мать.
– Чего расхабариваешься, дурень? Успеешь намерзнуться. Во, глазищи твои черные… Как есть цыганенок! Ничего русского. Папаша и есть. Копия.
Мальчишка отвалился от груди, но взгляда не отвел.
– Ну, че зенки таращишь? – раздраженно проворчала Тася. – Спи уже.
Он все смотрел на мать, наслаждаясь вкусом, теплом и запахом. Он еще не мог разглядеть ее и запомнить, но сладковатый дух материнского молока ухватывал жадно.
– Ну, что, побайкать тебя, что ли? – Тася сняла пуховый полушалок и торопливо укутала сына поверх линялого роддомовского одеяла. «Не по-людски все. Надо хоть как-то назвать его…» – А-а-а, – завела она монотонную песню всех матерей.
Тетка учила: «Ты его не корми: привяжешься». Но Тася, повинуясь мучительному зову налитых грудей, кормила и кормила, боясь даже думать о том, что вот он, выношенный тайком ото всех, рожденный в тяжких муках, ее сын…
– Государство у нас доброе – не пропадет. Ты только отказную напиши: так, мол, и так, с общаги поперли, денег нет, работы. Отказываюсь и все тут. Чтоб по закону, значит…
Тася кивала. Но в нужный момент так и не решилась сказать врачам, что родившийся ребенок, горластый, сильный, здоровый, никому не нужен. «А имя дать надо… Может, как отца… Ромкой?»
Всколыхнулось тайное и жаркое. Тася прикрыла глаза, отгоняя непрошеные чувства.
«Метрик-то не выписала. И хорошо… Запишут как-то. А имя-то надо дать… Имя не рубль. Не обеднею. Можно Юрой назвать». В стареньком доме умершей матери портрет улыбчивого космонавта висел рядом с бабкиной иконой. Тася постаралась вспомнить улыбку Гагарина, но увидела лишь строгие глаза Богородицы и почему-то бабкин платок, стянутый под подбородком.
Сын заснул, согретый родным телом и стареньким полушалком.
– Пора.
Мальчонка посапывал, сжав крохотный, резко очерченный рот. Тасе вдруг захотелось прикоснуться к его губам… отцовским… красивым… и таким маленьким. Она испуганно прикрыла смуглое личико уголком одеяла, положила его на холодную скамью и хотела было идти, но вдруг подумала: «Замерзнет ведь до утра-то…» – и подхватила сверток.
«Плохо без имени-то, не по-людски», – снова подумалось ей.
Тася шла, не осознавая, куда идет, думая лишь о том, чтобы малыш не проснулся, и внезапно увидела ряды автоматических камер хранения. Спаянные ящики под бетонным козырьком, тяжелые открытые дверцы металлических сот.
Сталь резанула холодом. Тася поморщилась и расстегнула пальто.
– Пальто еще укрою, – успокоила она себя, провела ладонью по днищу – рука нащупала открытку.
Тася повертела ее в руке – на черно-белом снимке открыто улыбался лысоватый веселый человек.
– Леонов! – обрадовалась она. – Евгений! – И сунула спящего младенца в металлический ящик.
Потом она долго шарила по карманам в поисках карандаша – нашла наконец и написала на обороте карточки: «Его зовут Женя. Я отказываюсь от него. 4 октября. Настасья Андреева». И, перепугавшись, наглухо закрасила свое имя, бросила открытку рядом со свертком, накрутила рычажки кода, не видя, не запоминая, и захлопнула дверцу.
Внезапно стало совсем легко. Мир, размытый, как на испорченном фотоснимке, вдруг обрел четкость и глубину. Ветер ткнулся за ворот кофточки, и Тася пожалела о снятом пальто. Но прикоснуться к сыну сейчас она не смогла бы ни за что на свете. Гулко ухнул локомотив, фары окрасили тьму оранжевым. Тася поспешила уйти – за грохотом поезда она не услышала, как заплакал сначала тихо, потом все громче и громче и, наконец, отчаянно крохотный человек с красивым именем Евгений. Он кричал, кричал, кричал во всю мощь своих легких, так яростно, что даже стальной гроб камеры хранения не мог заглушить его тоски и удивительной жажды жизни.
Глава 2
Пусть всегда будет мама!
Женьке приснилась шоколадка. Нет, не крохотный батончик, который им давали вчера в честь ноябрьских праздников, а большая – «Аленка», в зеленой бумажке со смеющейся девчонкой на обложке. Он видел такую в продуктовом магазине напротив, когда однажды удрал со двора детдома, не замеченный сторожем и воспитателями. Женька почти дотянулся до нее, но тут воспитательница тряхнула его за плечо:
– Подъем, Бригунец! Подъем! На зарядку!
Женька еще какое-то время сонно протирал глаза; Анна-Ванна уже трясла его соседа, и голос ее дребезжал, как стаканы в кухне.
– Давай быстрее! Опять опоздаем, – потянул его за рукав полосатой пижамы Генка Лобов.
С Лобастиком они приехали вместе из малышового детдома и почему-то первое время спали на одной койке. Это даже удобней было: зимой не так холодно, и можно вволю поболтать под одеялом. А Генка классно страшилки рассказывал про синюю руку, мертвецов; хотя пугало только тогда, давно. Сейчас смешно просто, да и сказано-пересказано все.
Женька опустил босые пятки на холодный пол:
– Я шоколадку во сне видел.
– Ага?
– Ага.
– Съел?
– Нет… не успел.
– Настоящую бы. Старшаки каждый день лопают. Я знаю, – Генка авторитетно щелкнул по кривым зубам. – Зуб даю.
Генка всегда все знал или делал вид, что знает. Однажды рассказал, что надо кровью побрататься – тогда их ни за что по разным детдомам не раскидают, и если усыновлять будут, то непременно обоих в одну семью. Они побратались. Правда, жильную кровь пустить не вышло: очень уж больно стало, но руки ребята себе располосовали будьте-нате. Их тогда здорово взгрела фельдшерица. Дело было сделано! Теперь они с Генкой – кореши по жизни.
Женька потер тоненький шрам у запястья:
– Старшаки много чего едят. Только нам не обломится, – и встал, натягивая треники и застиранную футболку с зайцем.
Картинки уже почти не было видно, но Женька знал, что заяц смеется, а веселая пчела красит ему ухо. Еще он знал, что это картинка из какого-то мультика. Он, правда, не помнил, из какого, ему нравилось само слово «мультики». Круглое и сладкое, как «морские камушки» с изюмом, оно пахло счастьем и белой скатертью, как у тети Зои, которая раньше брала Женьку на пробу в выходные. Но чем-то он ей не приглянулся. А футболка с мультяшным зайцем осталась, и Женька любил ее. Иногда он мечтал, что тетя Зоя вернется, он покажет ей, что сберег подарок, и тогда она точно его возьмет. В мечтах Женька видел, как они сидят за белой скатертью и пьют чай с конфетами, и тетя Зоя гладит его по голове, как тогда… Странно, вкус конфет мальчик уже не помнил, а ласковое прикосновение руки ощущал до сих пор.
– Хочется, да? – участливо спросил Генка.
– Что?
– Шоколадку.
– Перехочется, – хмыкнул Женька. – Ты че копаешься? Ждешь, чтоб дежурный с тапком пришел?
– Не-е-е, – испуганно протянул Генка. – Сегодня Саня Кастаев по зарядке дежурит. У него рука – ух!..
Он дернул узкими плечами и втянул голову так, будто по его спине уже прошелся немилосердный тапок. Кастет бить умел. Его боялись сильнее, чем директора. Владлен Николаевич наорет – и все; ну, в карцер закинет – так это ерунда. Правда, приносят только кашу и чай без сахара, ну и черт с ним, со сладким, конфеты все равно Кастаевской кодле достаются. Зато в карцухе можно валяться на койке сколько хочешь, не ходить на зарядку и в комнате не подметать. Не-ет, Кастет страшнее, он все может: и побить, и космонавтом сделать (это когда под потолок подкидывают, а ловить забывают), или…
Женька вскочил торопливо:
– Кастет нам покажет шоколадку. Пошли, что ли?
– Мне-то что, тебе опять достанется.
– Я крепкий, – успокоил Женька друга, но подумал, что достанется непременно: не любит его Кастет.
Утренний мороз не давал расслабиться. Неровные ряды младшаков тянулись через двор детдома; старшаки выгоняли заспанных мальчишек и девчонок; слышались вскрики и оханья зазевавшихся, звонкий шлепоток оплеух и тапок. Физрук курил в сторонке, болтая с молодой воспитательницей.
Когда все улеглось и ровный строй воспитанников был готов к утренней зарядке, Кастет прошелся вдоль него, подталкивая и подхлестывая тех, кто, как ему казалось, стоит недостаточно ровно. Женька вздрогнул, когда увесистый шлепок пришелся на спину Чухи, Олега Чухнина – мальчишка вскрикнул и тут же получил подзатыльник.
– Это тебе за голос! – хмыкнул Кастет.
Женька напрягся и постарался думать о другом: о белой скатерти и о том, что его обязательно когда-нибудь заберут. И вот когда он вырастет, то встретит и Кастета, и всю его шушеру, и обязательно…Что именно «обязательно», он додумать не успел.
– А это тебе, Цыган, слива! За просто так! – Кастет ущипнул Женьку за тонкую кожу между лопаток, да не простым щипом, а с вывертом.
Куртка не спасла; в глазах потемнело от острой боли. Женька закусил губу, он твердо знал: кричать нельзя, нельзя. В душе взвилась обида, как обычно, бессильная, и оттого еще более горькая.
– И не больно! – крикнул он Кастету.
Этого говорить тоже не следовало, но собственное упрямство не давало пацану безгласно сносить щипки и оплеухи.
– Добьешься, сука, – прошипел Кастет так, что Женьке стало страшно – да так, что терпеть этот страх не было сил.
– А не больно, курица довольна! – Мальчик высунул язык и скорчил уморительную рожицу.
– Ты кого курицей назвал, недоносок?! – Кастет рванул его за плечи.
Женька зажмурился.
– Что там у тебя, Кастаев? – рявкнул физрук.
– Товарищ учитель физкультуры! – бодро отозвался Кастет. – Младшие звенья детского дома имени Антона Семеновича Макаренко на утреннюю гимнастику построены!
– Нале-е-во! – скомандовал физрук.
Строй послушно повернулся.
– Шагом марш! Песню запе-е-вай!
Последнее относилось именно к нему, Женьке. Он начал привычно:
– Солнечный круг, небо вокруг…
– …это рисунок мальчишки, – подхватил строй.
Женька поморщился. Казалось, что песню, звонкую и яркую, разбили на сотню осколков, и теперь они перекатываются не в такт, не к месту. Он попытался вывести ее:
– Нарисовал он на листке…
Но его уже никто не слышал. И Женька обреченно забубнил вместе со всеми, хватая стылый воздух ртом:
– Пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я…
– Подъем, Бригунец! Подъем! На зарядку!
Женька еще какое-то время сонно протирал глаза; Анна-Ванна уже трясла его соседа, и голос ее дребезжал, как стаканы в кухне.
– Давай быстрее! Опять опоздаем, – потянул его за рукав полосатой пижамы Генка Лобов.
С Лобастиком они приехали вместе из малышового детдома и почему-то первое время спали на одной койке. Это даже удобней было: зимой не так холодно, и можно вволю поболтать под одеялом. А Генка классно страшилки рассказывал про синюю руку, мертвецов; хотя пугало только тогда, давно. Сейчас смешно просто, да и сказано-пересказано все.
Женька опустил босые пятки на холодный пол:
– Я шоколадку во сне видел.
– Ага?
– Ага.
– Съел?
– Нет… не успел.
– Настоящую бы. Старшаки каждый день лопают. Я знаю, – Генка авторитетно щелкнул по кривым зубам. – Зуб даю.
Генка всегда все знал или делал вид, что знает. Однажды рассказал, что надо кровью побрататься – тогда их ни за что по разным детдомам не раскидают, и если усыновлять будут, то непременно обоих в одну семью. Они побратались. Правда, жильную кровь пустить не вышло: очень уж больно стало, но руки ребята себе располосовали будьте-нате. Их тогда здорово взгрела фельдшерица. Дело было сделано! Теперь они с Генкой – кореши по жизни.
Женька потер тоненький шрам у запястья:
– Старшаки много чего едят. Только нам не обломится, – и встал, натягивая треники и застиранную футболку с зайцем.
Картинки уже почти не было видно, но Женька знал, что заяц смеется, а веселая пчела красит ему ухо. Еще он знал, что это картинка из какого-то мультика. Он, правда, не помнил, из какого, ему нравилось само слово «мультики». Круглое и сладкое, как «морские камушки» с изюмом, оно пахло счастьем и белой скатертью, как у тети Зои, которая раньше брала Женьку на пробу в выходные. Но чем-то он ей не приглянулся. А футболка с мультяшным зайцем осталась, и Женька любил ее. Иногда он мечтал, что тетя Зоя вернется, он покажет ей, что сберег подарок, и тогда она точно его возьмет. В мечтах Женька видел, как они сидят за белой скатертью и пьют чай с конфетами, и тетя Зоя гладит его по голове, как тогда… Странно, вкус конфет мальчик уже не помнил, а ласковое прикосновение руки ощущал до сих пор.
– Хочется, да? – участливо спросил Генка.
– Что?
– Шоколадку.
– Перехочется, – хмыкнул Женька. – Ты че копаешься? Ждешь, чтоб дежурный с тапком пришел?
– Не-е-е, – испуганно протянул Генка. – Сегодня Саня Кастаев по зарядке дежурит. У него рука – ух!..
Он дернул узкими плечами и втянул голову так, будто по его спине уже прошелся немилосердный тапок. Кастет бить умел. Его боялись сильнее, чем директора. Владлен Николаевич наорет – и все; ну, в карцер закинет – так это ерунда. Правда, приносят только кашу и чай без сахара, ну и черт с ним, со сладким, конфеты все равно Кастаевской кодле достаются. Зато в карцухе можно валяться на койке сколько хочешь, не ходить на зарядку и в комнате не подметать. Не-ет, Кастет страшнее, он все может: и побить, и космонавтом сделать (это когда под потолок подкидывают, а ловить забывают), или…
Женька вскочил торопливо:
– Кастет нам покажет шоколадку. Пошли, что ли?
– Мне-то что, тебе опять достанется.
– Я крепкий, – успокоил Женька друга, но подумал, что достанется непременно: не любит его Кастет.
Утренний мороз не давал расслабиться. Неровные ряды младшаков тянулись через двор детдома; старшаки выгоняли заспанных мальчишек и девчонок; слышались вскрики и оханья зазевавшихся, звонкий шлепоток оплеух и тапок. Физрук курил в сторонке, болтая с молодой воспитательницей.
Когда все улеглось и ровный строй воспитанников был готов к утренней зарядке, Кастет прошелся вдоль него, подталкивая и подхлестывая тех, кто, как ему казалось, стоит недостаточно ровно. Женька вздрогнул, когда увесистый шлепок пришелся на спину Чухи, Олега Чухнина – мальчишка вскрикнул и тут же получил подзатыльник.
– Это тебе за голос! – хмыкнул Кастет.
Женька напрягся и постарался думать о другом: о белой скатерти и о том, что его обязательно когда-нибудь заберут. И вот когда он вырастет, то встретит и Кастета, и всю его шушеру, и обязательно…Что именно «обязательно», он додумать не успел.
– А это тебе, Цыган, слива! За просто так! – Кастет ущипнул Женьку за тонкую кожу между лопаток, да не простым щипом, а с вывертом.
Куртка не спасла; в глазах потемнело от острой боли. Женька закусил губу, он твердо знал: кричать нельзя, нельзя. В душе взвилась обида, как обычно, бессильная, и оттого еще более горькая.
– И не больно! – крикнул он Кастету.
Этого говорить тоже не следовало, но собственное упрямство не давало пацану безгласно сносить щипки и оплеухи.
– Добьешься, сука, – прошипел Кастет так, что Женьке стало страшно – да так, что терпеть этот страх не было сил.
– А не больно, курица довольна! – Мальчик высунул язык и скорчил уморительную рожицу.
– Ты кого курицей назвал, недоносок?! – Кастет рванул его за плечи.
Женька зажмурился.
– Что там у тебя, Кастаев? – рявкнул физрук.
– Товарищ учитель физкультуры! – бодро отозвался Кастет. – Младшие звенья детского дома имени Антона Семеновича Макаренко на утреннюю гимнастику построены!
– Нале-е-во! – скомандовал физрук.
Строй послушно повернулся.
– Шагом марш! Песню запе-е-вай!
Последнее относилось именно к нему, Женьке. Он начал привычно:
– Солнечный круг, небо вокруг…
– …это рисунок мальчишки, – подхватил строй.
Женька поморщился. Казалось, что песню, звонкую и яркую, разбили на сотню осколков, и теперь они перекатываются не в такт, не к месту. Он попытался вывести ее:
– Нарисовал он на листке…
Но его уже никто не слышал. И Женька обреченно забубнил вместе со всеми, хватая стылый воздух ртом:
– Пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я…
Глава 3
Но есть душа!
Женька отчаянно торопился в детдом. Опоздает – к Алене больше не пустят. А Алена Дмитриевна – она такая, такая… ух! как в старом фильме, где у всех людей лица светлые. В пятницу оглушила Женьку неожиданным счастьем:
– Пойдешь ко мне в гости? На выходные?
Женька, ополоумевший от радости, не успел придумать достойного ответа – только закивал, как китайский болванчик. Алена рассмеялась:
– Все ясно. Собирайся.
А что собирать? Все на нем.
Перед торжественной линейкой по случаю открытия учебного года Алена впервые примерила туфли на шпильке. Очень хотелось быть особенно красивой для всех этих одинаковых и таких разных мальчишек и девчонок. Она шагала мимо длинных рядов воспитанников и воспитанниц и улыбалась, а у самого крыльца вдруг рухнула на землю, неловко подвернув ногу. Строй сдержанно хихикнул, Алена попыталась подняться, но подвели каблуки. Тогда и метнулся к ней маленький, худенький, смуглый до черноты мальчишка. Протянул руку:
– Вставайте!
Он смотрел очень серьезно, настороженно, совершенно не по-детски, точно чувствовал опасность и был готов защищаться.
– Здорово я брякнулась? – спросила девушка.
Мальчишка просиял озорной белозубой улыбкой, будто душу свою распахнул доверчиво. Так кулак разжимают, в котором жука держат: на вот тебе небо! Лети!
– Как тебя зовут?
– Женька! – выпалил мальчик, но тут же торопливо поправился: – Воспитанник Бригунец.
Алену, как впрочем, любого новичка, удивляла манера обращаться к детям: «воспитанник такой-то». Само это слово, тяжелое, неподъемное для детского языка, отделяло их от звенящего яркого детства – такого, каким оно представляется начитанным взрослым. Так межа, поросшая бурьяном, отделяет нетронутую зелень лугов от черной пахоты. Мальчик, сам того не зная, разом перемахнул эту границу, и именование себя «воспитанником» уже ничего не изменило.
– Женька, – повторила Алена и поднялась, опершись на неожиданно сильную руку.
Неделю спустя ее вызвали к директору. Владлен Николаевич возвышался над лакированной столешницей, и Алене он показался похожим на гипсовую статую Ильича – такой же массивный, неподвижный и величавый, – и девушка одернула себя, устыдившись.
– Алена Дмитриевна, Бригунец не подарок. Упрям. Наказания, даже карцер, на него никакого действия не оказывают. И если он решил, что небо красное, а земля желтая в синюю клетку, его уже никто не переубедит. Мальчишка, бесспорно, музыкально одарен. Но учится весьма средне, читать не желает, на зарядку опаздывает, на политинформации откровенно спит. Ознакомьтесь, – швырнул он на стол «Личное дело № 1335». – И мой вам совет: не выделяйте никого. Эти дети иначе понимают любовь. Наследственность, знаете ли.
Вместе с дипломом им, выпускникам педагогического института, вручили плакаты. Строгая учительница, вокруг счастливые лица ребятни, такие красивые лица! И надпись: «Всюду светлые, красивые мы сады откроем детские, чтоб веселая, счастливая детвора росла советская!»
Алена понимала, что скорее всего устаревшая наглядная агитация пылилась на складе, занимая место. Вот и нашли повод избавиться, всучив ее будущим историкам, но картинка была исполнена солнца, музыки, счастья – и девушка повесила ее над кроватью.
После разговора с Владленом Николаевичем она написала в углу: «Настоящий педагог не имеет права заводить любимчиков». Поставила восклицательный знак, подумала и добавила еще два.
Утром она улыбалась всем детям совершенно одинаково. А глазами упорно искала Женьку Бригунца.
Женька замер у освещенной витрины универмага. За стеклом застыли манекены: мужчины в костюмах с галстуками, женщины в коротких юбках и пиджаках с немыслимо широкими плечами, в широкополых шляпах. Они напоминали мальчику инопланетян: слишком чистые и красивые для темного городского ноября. Женька представил себе, как однажды он вырастет, заработает много денег и купит Алене и пиджак, и юбку, и шляпу. Наверное, она обрадуется.
– Ну что, погнали? – подмигнул он расплывчатому отражению.
Отражение подмигнуло в ответ, запустило руку за пазуху и поправило под ремнем Аленину книжку.
И когда Женька прикоснулся к гладкому переплету, ему внезапно стало стыдно. Непростой разговор у них вышел в пятницу. Всю дорогу, пока добирались на дребезжащем троллейбусе, и потом, пока шли мимо гаражей и пятиэтажек, он думал, что бы такое сказать Алене, чтоб не показаться ей совсем несмышленым малышом. У взрослых парней разговоры другие. Сказал…
– А я знаю, чего вы одна! – возвестил он, бросая в таз очищенную картофелину.
Алена отвлеклась от приготовления салата и удивленно вскинула брови:
– Ну, и почему же?
И Женька ляпнул:
– Да кто же вас трахнуть решится, вы ж такая, такая… красивая. Таких, поди, и это… нельзя.
Алена как-то сникла и растерянно опустилась на табурет.
– Это у вас «трахнуть» называется?
– Да, – серьезно подтвердил Женька. – Ну, не только так. Много там словечек разных: натянуть, загнуть.
– Загнуть?
– Поиметь, загнать, палку кинуть, – перечислял он самозабвенно.
Хлоп. Теплая ладошка, пахнущая луком, зажала рот накрепко:
– Женечка-а-а! Нельзя так про любовь! Пони-ма-ешь?!
Он вырвался из плена и усмехнулся по-взрослому, как Санька Кастет, когда про такие дела рассказывал:
– Любить? Ха! Пусть Бобик любит, когда ему Жучка не дает, – и для убедительности сплюнул.
– Жень, – робко начала Алена, но мальчика уже несло.
Он смело выкладывал ей все, что знал о любви, услышанное, подслушанное, сотни раз пересказанное старшими младшим, обросшее немыслимыми подробностями, и грязью, тяжелой, как суглинок на проселочной дороге.
– Женя! Стоп! – Алена хлопнула по столу раскрытой ладонью. – Ты не такой. Ты понимать должен. Хотя, что это я – маленький ты еще…
«Маленький?!» – Женька оторопел… Он ведь так старался! Хотел, было, сказать, что он уже сам пробовал, хотя… что врать-то!
Уставился испуганно на Алену. Сейчас она соберет его вещички и…
Девушка отобрала у него нож:
– Сядь. Ты поговорить об этом хочешь? Давай поговорим.
– Чего уж, поговорим… – вяло согласился Женька, понимая и то, что свалял дурака, и то, что отступать некуда – поди, решит Алена, что он трус или так, языком молол; и уверенно продолжил:
– Че не поговорить, раз такой базар сложился. Видал я, как наши тут Катьку Гусеву из десятого класса…
– Женька! – взвилась девушка, и ее глаза, обычно безмятежные, сошлись в узкую презрительную щелку. – Не дело мужику языком трепать! Катьку, Маньку… Видел, слышал. Даже если сам, потому что и сам будешь. Все это нормально, но никогда… – ее указательный палец с розовым ноготком закачался перед глазами оторопевшего Женьки: – Ни-ко-му! Усек?
– Усек. Я ж не знал. Старшие все, кто, кого. Все говорят.
– Дураки потому что, подлецы и негодяи.
– Подлецы? – слово было непривычным, из другого, киношного мира.
– Подонки и трепачи! – отрезала Алена. И осеклась. – И я хороша. Кто им говорил-то? А мамы и папы рядом нет. Да, Жень, ты молодец, что не побоялся.
– Я ничего, я ж не знал… – бормотал мальчик, но Алена уже не слушала.
Она встала и заметалась по комнате, вскидывая руки:
– Господи! Говорить об этом надо. Кричать! Вы же другие, вас любить никто не учил. Никто! Вы же не знаете, что такое любовь! А как знать будете, если вас никто и не любил?! Пришли ненужными, живете ненужные, одинаковые. Курточки одинаковые, стригут одинаково, мыслить учат одинаково. Штампуют, без души, без сердца, только тело. А тело чаще всего грязь и похабщину знает. Но ведь есть же душа? А, Женька, есть душа?
– Есть, – согласился он, не понимая.
– Любовь… Как тебе объяснить-то. Вот ты меня любишь?
– Тебя? – Женька опешил.
Он мучительно вспоминал все, что знал про любовь. У Кольки из девятого класса с Лизкой любовь, так они по всем углам лижутся. Она вроде как залетала от него. Так говорили. Но… Алену?..
– Вас? – поправился Женька. – Нет. Вас – нельзя.
– Не о том я… Прости. Не так, хотя… ты не понимаешь, – девушка задумалась. – Вот представь, мы идем по улице – и хулиганы. Скажем, часики снять захотели…
Женька представил, как Кастет… (почему именно он?) или кто-то похожий на него схватил ее, такую…такую…
– Убью, – выдохнул.
– Видишь! – обрадовалась Алена. – Значит, я тебе небезразлична, так?
– Так!
– А почему?
– Ты добрая… Вы, – опять поправился Женька. – Не орете, к себе пригласили, и красивая… Ну, не знаю я почему… Добрая. По-настоящему. А даже если бы злая… Нет, вы злой быть не можете.
– Не могу! – кивнула девушка. – Я люблю вас. Мне хочется, чтобы вам было хорошо. А любовь – это желание сделать хорошо тому, кого любишь. И знаешь, любовь – это ведь не только поцелуи Вани и Мани. Любят детей, животных. Я вот Дуняху свою люблю, – Алена кивнула на кошку. – Когда она потерялась, я думала, с ума сойду. Все подвалы обошла. Нам в детдоме надо живой уголок.
– Что? – изумился Женька, представив себе оживший движущийся угол.
– Ну, чтоб еж какой-нибудь жил. Кошки, собаки, попугаи. Вы должны учиться любить. Если сейчас не научитесь, потом даже ребенка своего любить не сможете.
– А его всегда любишь? – спросил Женька осторожно.
– Всегда! Когда не любишь, это уже извращение какое-то. Так природой заведено, – уверенно отозвалась Алена и сбилась. – Инстинкт, понимаешь?
– А этот… инстинкт… он что, у всех бывает?
Алена глянула как-то потерянно, а потом случилось чудо. Она шагнула к Женьке и обняла его, прижавшись щекой, и Женька почувствовал, как горячая капля упала ему на макушку. И еще одна, и еще. Он замер, боясь пошевелиться.
– Жень, тебя тоже мать любила, правда, – солгала девушка.
Мальчишка отшатнулся:
– Любила? Да? Чтоб хорошо было – в камеру…
– Ты знаешь?
– А что, тайна?
– Подожди, Жень, ты ведь не знаешь, почему она так. Может, ей жить негде было, есть нечего. Когда один, можно голодать и мерзнуть. А ребенку такой жизни не хочешь. Сам бы сорок раз умер за него. Может, она и отдала тебя, потому что хотела, чтобы ты жил. Понимаешь меня?
Алена говорила так твердо, что и себя почти убедила. Многословно приводила какие-то примеры, спохватывалась: уж очень нереальная вырисовывалась картина. Дурной мамаше хоть какое-то пособие полагалось, а как одиночке, еще доплачивали бы. Рублей семьдесят пять в месяц набежало бы – Аленина зарплата немногим больше.
Но ведь Женька этого не знал. Он слушал внимательно и теребил край клеенки в белых ромашках; нарисованные цветы морщились и коробились.
Перед Женькой как будто распахнулись двери – и там, за ними, было столько солнца, столько неба! Теперь он видел мать совсем другой, не такой, как мамаши, навещавшие его приятелей.
Молодые и потасканные, красивые и не очень, в кургузых пальтишках ли, в ярких ли курточках, а то и в телогрейках, стянутых накрест пуховым платком, – все они были какими-то пришибленными. Виновато топтались в фойе детдома, оставляя мокрые, грязные следы. Женщины приходили и в ясную погоду, но почему-то казалось, что почти всегда за ними тянется цепочка следов.
Обычно Женька прятался на широком каменном подоконнике окна фойе. И мог бы не открывать тяжелых штор, пыльных и плотных – звуки говорили ему о большем, чем картинки.
Тук-тук-тук! – тяжело, с надрывом выводят дамские туфли или сапоги. Значит, на свиданку пошла. Сейчас по коридору этажа пронесется бойкий шлепот детских сандалий или тапочек. Скрипнет дверь, и слишком громко оповестит о своей радости мамаша:
– Сыночка-а-а-а-а!
Каждый раз в эту минуту Женька огорчался – приходили не к нему. Но потом армия звуков вдруг сообщала что-то совсем иное, настораживающее. Двери в гостевой комнате взвизгивали, потом доносилось церемонное:
– Чмок-чмок-чмок.
И всякий раз говорили – пылко, с киношным жаром:
– Я люблю тебя, люблю!
– Ты придешь? – осторожно.
– Приду! Приду!
Шуршал бумажный пакет, сминаемый объятьем двух родственных тел. Пакет со сладким. Карамельки в блеклых обложках, пачки вафель и печенья. Это очень важно, это как доказательство того, о чем говорилось настолько громко, чтоб слышали сотни ушей, незаметных и таких же чутких, как Женькины. Но все слушали слова, а он – звуки.
– Туки-туки-тук, – цокали каблучки, очень легко, очень торопливо. И Женька радовался, что это не его мать почти бежит в двустворчатую пасть парадного входа и пропадает в ней.
Нет, его мать должна прийти совсем иначе, и только однажды. Она войдет уверенно, крепко возьмет его за руку и уже не отпустит. И сладкого не надо, совсем не надо.
– Может, и найдет.
– Может, – согласилась Алена и вспомнила, что Владлен Николаевич строго-настрого запретил возбуждать в детях пустые надежды. Нарушая запрет, продолжила:
– Отказную она не подписала. Тебя усыновить хотели, хватились: нет отказной, написанной по форме. Не поставила мать подпись. Значит, вернуться хотела.
– Подожди! – дошло до Женьки. – Тогда, заяц этот… Значит, я тетьзое понравился, просто, бумаги нет… – он сказал это совсем взрослым тоном. – Бумаги… Я ведь думал, что-то не то сделал. А я не помню почти, маленький был.
– А сейчас ты большой? – улыбнулась Алена.
Мальчишка вскинул серьезные глаза.
– Улыбнись, а? – устало попросила девушка.
– Пойдешь ко мне в гости? На выходные?
Женька, ополоумевший от радости, не успел придумать достойного ответа – только закивал, как китайский болванчик. Алена рассмеялась:
– Все ясно. Собирайся.
А что собирать? Все на нем.
Перед торжественной линейкой по случаю открытия учебного года Алена впервые примерила туфли на шпильке. Очень хотелось быть особенно красивой для всех этих одинаковых и таких разных мальчишек и девчонок. Она шагала мимо длинных рядов воспитанников и воспитанниц и улыбалась, а у самого крыльца вдруг рухнула на землю, неловко подвернув ногу. Строй сдержанно хихикнул, Алена попыталась подняться, но подвели каблуки. Тогда и метнулся к ней маленький, худенький, смуглый до черноты мальчишка. Протянул руку:
– Вставайте!
Он смотрел очень серьезно, настороженно, совершенно не по-детски, точно чувствовал опасность и был готов защищаться.
– Здорово я брякнулась? – спросила девушка.
Мальчишка просиял озорной белозубой улыбкой, будто душу свою распахнул доверчиво. Так кулак разжимают, в котором жука держат: на вот тебе небо! Лети!
– Как тебя зовут?
– Женька! – выпалил мальчик, но тут же торопливо поправился: – Воспитанник Бригунец.
Алену, как впрочем, любого новичка, удивляла манера обращаться к детям: «воспитанник такой-то». Само это слово, тяжелое, неподъемное для детского языка, отделяло их от звенящего яркого детства – такого, каким оно представляется начитанным взрослым. Так межа, поросшая бурьяном, отделяет нетронутую зелень лугов от черной пахоты. Мальчик, сам того не зная, разом перемахнул эту границу, и именование себя «воспитанником» уже ничего не изменило.
– Женька, – повторила Алена и поднялась, опершись на неожиданно сильную руку.
Неделю спустя ее вызвали к директору. Владлен Николаевич возвышался над лакированной столешницей, и Алене он показался похожим на гипсовую статую Ильича – такой же массивный, неподвижный и величавый, – и девушка одернула себя, устыдившись.
– Алена Дмитриевна, Бригунец не подарок. Упрям. Наказания, даже карцер, на него никакого действия не оказывают. И если он решил, что небо красное, а земля желтая в синюю клетку, его уже никто не переубедит. Мальчишка, бесспорно, музыкально одарен. Но учится весьма средне, читать не желает, на зарядку опаздывает, на политинформации откровенно спит. Ознакомьтесь, – швырнул он на стол «Личное дело № 1335». – И мой вам совет: не выделяйте никого. Эти дети иначе понимают любовь. Наследственность, знаете ли.
Вместе с дипломом им, выпускникам педагогического института, вручили плакаты. Строгая учительница, вокруг счастливые лица ребятни, такие красивые лица! И надпись: «Всюду светлые, красивые мы сады откроем детские, чтоб веселая, счастливая детвора росла советская!»
Алена понимала, что скорее всего устаревшая наглядная агитация пылилась на складе, занимая место. Вот и нашли повод избавиться, всучив ее будущим историкам, но картинка была исполнена солнца, музыки, счастья – и девушка повесила ее над кроватью.
После разговора с Владленом Николаевичем она написала в углу: «Настоящий педагог не имеет права заводить любимчиков». Поставила восклицательный знак, подумала и добавила еще два.
Утром она улыбалась всем детям совершенно одинаково. А глазами упорно искала Женьку Бригунца.
Женька замер у освещенной витрины универмага. За стеклом застыли манекены: мужчины в костюмах с галстуками, женщины в коротких юбках и пиджаках с немыслимо широкими плечами, в широкополых шляпах. Они напоминали мальчику инопланетян: слишком чистые и красивые для темного городского ноября. Женька представил себе, как однажды он вырастет, заработает много денег и купит Алене и пиджак, и юбку, и шляпу. Наверное, она обрадуется.
– Ну что, погнали? – подмигнул он расплывчатому отражению.
Отражение подмигнуло в ответ, запустило руку за пазуху и поправило под ремнем Аленину книжку.
И когда Женька прикоснулся к гладкому переплету, ему внезапно стало стыдно. Непростой разговор у них вышел в пятницу. Всю дорогу, пока добирались на дребезжащем троллейбусе, и потом, пока шли мимо гаражей и пятиэтажек, он думал, что бы такое сказать Алене, чтоб не показаться ей совсем несмышленым малышом. У взрослых парней разговоры другие. Сказал…
– А я знаю, чего вы одна! – возвестил он, бросая в таз очищенную картофелину.
Алена отвлеклась от приготовления салата и удивленно вскинула брови:
– Ну, и почему же?
И Женька ляпнул:
– Да кто же вас трахнуть решится, вы ж такая, такая… красивая. Таких, поди, и это… нельзя.
Алена как-то сникла и растерянно опустилась на табурет.
– Это у вас «трахнуть» называется?
– Да, – серьезно подтвердил Женька. – Ну, не только так. Много там словечек разных: натянуть, загнуть.
– Загнуть?
– Поиметь, загнать, палку кинуть, – перечислял он самозабвенно.
Хлоп. Теплая ладошка, пахнущая луком, зажала рот накрепко:
– Женечка-а-а! Нельзя так про любовь! Пони-ма-ешь?!
Он вырвался из плена и усмехнулся по-взрослому, как Санька Кастет, когда про такие дела рассказывал:
– Любить? Ха! Пусть Бобик любит, когда ему Жучка не дает, – и для убедительности сплюнул.
– Жень, – робко начала Алена, но мальчика уже несло.
Он смело выкладывал ей все, что знал о любви, услышанное, подслушанное, сотни раз пересказанное старшими младшим, обросшее немыслимыми подробностями, и грязью, тяжелой, как суглинок на проселочной дороге.
– Женя! Стоп! – Алена хлопнула по столу раскрытой ладонью. – Ты не такой. Ты понимать должен. Хотя, что это я – маленький ты еще…
«Маленький?!» – Женька оторопел… Он ведь так старался! Хотел, было, сказать, что он уже сам пробовал, хотя… что врать-то!
Уставился испуганно на Алену. Сейчас она соберет его вещички и…
Девушка отобрала у него нож:
– Сядь. Ты поговорить об этом хочешь? Давай поговорим.
– Чего уж, поговорим… – вяло согласился Женька, понимая и то, что свалял дурака, и то, что отступать некуда – поди, решит Алена, что он трус или так, языком молол; и уверенно продолжил:
– Че не поговорить, раз такой базар сложился. Видал я, как наши тут Катьку Гусеву из десятого класса…
– Женька! – взвилась девушка, и ее глаза, обычно безмятежные, сошлись в узкую презрительную щелку. – Не дело мужику языком трепать! Катьку, Маньку… Видел, слышал. Даже если сам, потому что и сам будешь. Все это нормально, но никогда… – ее указательный палец с розовым ноготком закачался перед глазами оторопевшего Женьки: – Ни-ко-му! Усек?
– Усек. Я ж не знал. Старшие все, кто, кого. Все говорят.
– Дураки потому что, подлецы и негодяи.
– Подлецы? – слово было непривычным, из другого, киношного мира.
– Подонки и трепачи! – отрезала Алена. И осеклась. – И я хороша. Кто им говорил-то? А мамы и папы рядом нет. Да, Жень, ты молодец, что не побоялся.
– Я ничего, я ж не знал… – бормотал мальчик, но Алена уже не слушала.
Она встала и заметалась по комнате, вскидывая руки:
– Господи! Говорить об этом надо. Кричать! Вы же другие, вас любить никто не учил. Никто! Вы же не знаете, что такое любовь! А как знать будете, если вас никто и не любил?! Пришли ненужными, живете ненужные, одинаковые. Курточки одинаковые, стригут одинаково, мыслить учат одинаково. Штампуют, без души, без сердца, только тело. А тело чаще всего грязь и похабщину знает. Но ведь есть же душа? А, Женька, есть душа?
– Есть, – согласился он, не понимая.
– Любовь… Как тебе объяснить-то. Вот ты меня любишь?
– Тебя? – Женька опешил.
Он мучительно вспоминал все, что знал про любовь. У Кольки из девятого класса с Лизкой любовь, так они по всем углам лижутся. Она вроде как залетала от него. Так говорили. Но… Алену?..
– Вас? – поправился Женька. – Нет. Вас – нельзя.
– Не о том я… Прости. Не так, хотя… ты не понимаешь, – девушка задумалась. – Вот представь, мы идем по улице – и хулиганы. Скажем, часики снять захотели…
Женька представил, как Кастет… (почему именно он?) или кто-то похожий на него схватил ее, такую…такую…
– Убью, – выдохнул.
– Видишь! – обрадовалась Алена. – Значит, я тебе небезразлична, так?
– Так!
– А почему?
– Ты добрая… Вы, – опять поправился Женька. – Не орете, к себе пригласили, и красивая… Ну, не знаю я почему… Добрая. По-настоящему. А даже если бы злая… Нет, вы злой быть не можете.
– Не могу! – кивнула девушка. – Я люблю вас. Мне хочется, чтобы вам было хорошо. А любовь – это желание сделать хорошо тому, кого любишь. И знаешь, любовь – это ведь не только поцелуи Вани и Мани. Любят детей, животных. Я вот Дуняху свою люблю, – Алена кивнула на кошку. – Когда она потерялась, я думала, с ума сойду. Все подвалы обошла. Нам в детдоме надо живой уголок.
– Что? – изумился Женька, представив себе оживший движущийся угол.
– Ну, чтоб еж какой-нибудь жил. Кошки, собаки, попугаи. Вы должны учиться любить. Если сейчас не научитесь, потом даже ребенка своего любить не сможете.
– А его всегда любишь? – спросил Женька осторожно.
– Всегда! Когда не любишь, это уже извращение какое-то. Так природой заведено, – уверенно отозвалась Алена и сбилась. – Инстинкт, понимаешь?
– А этот… инстинкт… он что, у всех бывает?
Алена глянула как-то потерянно, а потом случилось чудо. Она шагнула к Женьке и обняла его, прижавшись щекой, и Женька почувствовал, как горячая капля упала ему на макушку. И еще одна, и еще. Он замер, боясь пошевелиться.
– Жень, тебя тоже мать любила, правда, – солгала девушка.
Мальчишка отшатнулся:
– Любила? Да? Чтоб хорошо было – в камеру…
– Ты знаешь?
– А что, тайна?
– Подожди, Жень, ты ведь не знаешь, почему она так. Может, ей жить негде было, есть нечего. Когда один, можно голодать и мерзнуть. А ребенку такой жизни не хочешь. Сам бы сорок раз умер за него. Может, она и отдала тебя, потому что хотела, чтобы ты жил. Понимаешь меня?
Алена говорила так твердо, что и себя почти убедила. Многословно приводила какие-то примеры, спохватывалась: уж очень нереальная вырисовывалась картина. Дурной мамаше хоть какое-то пособие полагалось, а как одиночке, еще доплачивали бы. Рублей семьдесят пять в месяц набежало бы – Аленина зарплата немногим больше.
Но ведь Женька этого не знал. Он слушал внимательно и теребил край клеенки в белых ромашках; нарисованные цветы морщились и коробились.
Перед Женькой как будто распахнулись двери – и там, за ними, было столько солнца, столько неба! Теперь он видел мать совсем другой, не такой, как мамаши, навещавшие его приятелей.
Молодые и потасканные, красивые и не очень, в кургузых пальтишках ли, в ярких ли курточках, а то и в телогрейках, стянутых накрест пуховым платком, – все они были какими-то пришибленными. Виновато топтались в фойе детдома, оставляя мокрые, грязные следы. Женщины приходили и в ясную погоду, но почему-то казалось, что почти всегда за ними тянется цепочка следов.
Обычно Женька прятался на широком каменном подоконнике окна фойе. И мог бы не открывать тяжелых штор, пыльных и плотных – звуки говорили ему о большем, чем картинки.
Тук-тук-тук! – тяжело, с надрывом выводят дамские туфли или сапоги. Значит, на свиданку пошла. Сейчас по коридору этажа пронесется бойкий шлепот детских сандалий или тапочек. Скрипнет дверь, и слишком громко оповестит о своей радости мамаша:
– Сыночка-а-а-а-а!
Каждый раз в эту минуту Женька огорчался – приходили не к нему. Но потом армия звуков вдруг сообщала что-то совсем иное, настораживающее. Двери в гостевой комнате взвизгивали, потом доносилось церемонное:
– Чмок-чмок-чмок.
И всякий раз говорили – пылко, с киношным жаром:
– Я люблю тебя, люблю!
– Ты придешь? – осторожно.
– Приду! Приду!
Шуршал бумажный пакет, сминаемый объятьем двух родственных тел. Пакет со сладким. Карамельки в блеклых обложках, пачки вафель и печенья. Это очень важно, это как доказательство того, о чем говорилось настолько громко, чтоб слышали сотни ушей, незаметных и таких же чутких, как Женькины. Но все слушали слова, а он – звуки.
– Туки-туки-тук, – цокали каблучки, очень легко, очень торопливо. И Женька радовался, что это не его мать почти бежит в двустворчатую пасть парадного входа и пропадает в ней.
Нет, его мать должна прийти совсем иначе, и только однажды. Она войдет уверенно, крепко возьмет его за руку и уже не отпустит. И сладкого не надо, совсем не надо.
– Может, и найдет.
– Может, – согласилась Алена и вспомнила, что Владлен Николаевич строго-настрого запретил возбуждать в детях пустые надежды. Нарушая запрет, продолжила:
– Отказную она не подписала. Тебя усыновить хотели, хватились: нет отказной, написанной по форме. Не поставила мать подпись. Значит, вернуться хотела.
– Подожди! – дошло до Женьки. – Тогда, заяц этот… Значит, я тетьзое понравился, просто, бумаги нет… – он сказал это совсем взрослым тоном. – Бумаги… Я ведь думал, что-то не то сделал. А я не помню почти, маленький был.
– А сейчас ты большой? – улыбнулась Алена.
Мальчишка вскинул серьезные глаза.
– Улыбнись, а? – устало попросила девушка.