- Если бы вы могли! Если бы вы пожелали! Ха!
   - Говорите мне ты. - Предложила она.
   - Непременно. Но ты, Викторианна, будешь обращаться ко мне на вы. Не терплю фамильярности. Это понятно?
   - Да. Это разумеется само собой.
   - Ну хорошо. А теперь пойдем, ты еще должна приготовить мне ужин и немного приласкать перед сном. Нецелесообразно терять время.
   И мы отправились по городу в сумерки. Упругая ночь, тихая гудь, золотые очи. Юная, смешная, счастливая спутница неожиданно показалась мне пчелой. Я прислушался. Действительно, в ней что-то гудело.
   - Викторианна! - Я остановился и заставил остановиться ее, потом положил руки на плечи и заглянул в глаза. - Признайся, ты не человек?!
   - Ах! - Беззаботно махнула она рукой, смущенно дернулась, сникла. Скрывать не стану. Я действительно пчела. Я - милая, беззащитная пчелка.
   - Я так и думал. - Сказал я и принюхался.
   От поэтессы заманчиво пахло ульем. Теперь, когда все открылось, мы могли продолжать путь. Вот и все. Остается только добавить, что с тех пор мы больше не покидали леса.
   Андрей Щербак-Жуков
   Сказка про Любовь, навсегда вошедшую в историю
   Эта Любовь вошла в историю.
   О ней писали в песнях, в романах и в энциклопедиях.
   О ней будут помнить вечно. Даже когда забудут о делах Дафниса и Хлои, Тристана и Изольды, Ромео и Джульетты... Все°, что было между Ланселотом и Гиневер, - пустяки перед этой Любовью. А терзания леди Макбет и Анны Карениной - так просто блажь и детские игрушки.
   Люди никогда не забудут ее, и даже через многие тысячи лет будут вспоминать с чувством щемящей нежности как что-то вечное, но безвозвратно ушедшее. Эту Любовь будут помнить даже тогда, когда забудут, кто собственно был влюблен и в кого, забудут была ли эта Любовь взаимной, забудут была ли она счастливой или была несчастной... Потому что теперь это все° не важно.
   Потому что именно эта Любовь вошла в историю, и, какой она была, теперь уже все равно.
   Потому что любовь эта была Последней. Такой она и вошла в историю Самой Последней В Мире Любовью.
   С тех пор в мире любви больше не было.
   -------------------------------------
   Я РИСУЮ...
   (стихотворение в прозе)
   Чтобы забыть о жаре, Нарисую-ка я, пожалуй, Хоть снег на Фудзи. Кисоку
   Просто люблю в свободное время разбросать по клочку бумаги штрихи и линии, выстроить из них какое-нибудь странное, диковинное существо и только потом осмыслить его двумерное существование. Неожиданно и приятно рисовать, не задумываясь заранее о том, что возникнет на листе. Самому интересно. Карандаш, как бесшабашный прохожий в большом и незнакомом городе, совершает движения туда, куда хочется прямо сейчас, в этот самый миг. Я сам люблю так гулять по Москве - вычерчивать неповторимые кривые на асфальте бульваров, улиц и переулков. Свобода...
   Неплохо получаются у меня пейзажи с натуры. Люблю природу. Иногда удается почувствовать, чем живет она; слиться с ней - войти в нее и впустить ее в себя. Это жизнь, это всегда радость.
   Натюрморт интересен по-своему. Мертвая природа. Долгое путешествие в лабиринте неживых, холодных предметов. Плутание, поиск чего-то теплого, светлого и - наконец - выход!
   Словом, рисую я в свое удовольствие. В живописи я дилетант и вполне удовлетворен этим. Вот только одно кажется мне обидным - никак не выходят у меня портреты. Изображать кого-то по памяти не удается вообще, как будто черты лица не живут отдельно от человека. А если пытаюсь рисовать с натуры, получается что-то и вовсе странное, ни на кого не похожее...
   Я рисую дядю Гришу. Он только из рейса - пыль и масло на его сапогах.
   Прямо из коридора, не разуваясь, будто забыв, он уверенно и твердо прошел на кухню - его любимое место. Пригласил и меня следом. Я сел на стул у окна, спиной к оранжевому заходящему солнцу. Дядя Гриша хлебнул воды из-под крана, отер рукавом сигаретно-рыжие усы и сел на табурет, старый и ободранный. На стене рядом нарисовался контур его тени. Крупная капля сорвалась из медного крана, булькнула в раковину. Солнечные лучи начертили на дверях и стенах волнистые линии.
   - Заходи, сосед. Расскажи что-нибудь интересненькое - ты на это мастак, - сказал мне дядя Гриша и, слегка прикрыв веки, уперся плечом в стену.
   Я начинаю рассказывать одну из тех историй, что в большом количестве храню в своей памяти. Мои слова весело льются, дядя Гриша молчит, а я незаметно достаю блокнот, карандаш и пытаюсь рисовать.
   Я рисую дядю Гришу большими, грубыми, шероховатыми штрихами. Линии ломанные, неровные. Это потому что лицо у него такое - скуластое, совсем не городское. Весь он такой, как будто прямо в степи из земли вырос, хоть уже, наверное, лет тридцать живет в городе, водит рефрижератор...
   Мой собственный голос как-то странно действует на меня. Наверное, я не могу, как Цезарь, - два дела сразу... Слова звучат глуше и как бы со стороны, будто уже говорю не я, а кто-то другой, а я отвлекаюсь и упускаю линию разговора. Какие-то картины мелькают у меня перед глазами неясно, еле видно, как будто сквозь кальку. Я не успеваю ничего заметить, но, кажется, продолжаю что-то рисовать. Рука сама ведет карандаш, или карандаш ведет руку, а я даже не вижу листа...
   Ну вот, в глазах снова посветлело - все прошло. Я смотрю в свой блокнот, но там нет даже лица. То, что задумывалось мной как усы, неожиданно вытянулось в длинные, ровные ряды аккуратных грядок. Глаза потеряли округлость и превратились в окна с отразившимися в них облаками и солнцем, а морщинки вокруг них - вне большие, скромные ставни. Брови и морщины лба стали крепким, но чуть-чуть грубым скатом крыши, потемневшим от ветров и дождей. А волосы неожиданно пегим клочком ковыльной степи - каких уж наверное, нет давно - разнеслись вдаль, где на круглом горизонте показалась речка.
   В целом - славная картина, достойная реалиста-деревенщика. Того и гляди, из домика выйдет морщинистая старушка в темном платочке или мордатый голиаф-механизатор. Вот только непонятно, к чему вдруг я нарисовал все это, ведь не видал такого сроду, да и придумать не мог. Вырос я в городе, летом отдыхать ездил только на море - что такое деревня, знаю исключительно по кинофильмам. Странно...
   Дядя Гриша внимательно смотрит на лист. Что-то неуловимое меняется в его лице, мелькают искры мгновенных воспоминаний.
   - Ой, да это же Светлановка! Ну, точь-в-точь... Такой я ее и запомнил. А ты разве бывал там? Эх-хе-хей, а сколько лет я там не был... Как ты ее только нарисовал? И дом мой... бывший...
   - А хотите, я вам подарю, - я вырываю лист из блокнота, протягиваю.
   - Спасибо тебе. Родина все же...
   Я рисую Зинаиду Петровну. Тетю Зину.
   Она сидит на лавочке, у подъезда, и разговаривает с соседками. Их пятеро - кто-то следит за гуляющим внуком, кто-то вяжет шерстяной носок, кто-то просто отдыхает после трудового дня и рад возможности расслабить взгляд и не смотреть никуда.
   Они беседуют. Я затрудняюсь сказать, о чем. Даже если бы мне было слышно. Потому что их разговор ни о чем. Вроде бы обо всем - о детях, о зятьях, о молодежи, о пенсии, о цене на картошку, о телевидении, о том, что все плохо, но кое-что все-таки хорошо, иногда даже о летающих тарелках - а в общем, ни о чем. Вечером, на лавочке, с соседями каждому человеку - независимо от пола и возраста - хочется поговорить ни о чем. Это для отдыха. После трудового дня.
   Я рисую тетю Зину, потому что она ближе всего, и ее никто не заслоняет. Она сидит ко мне полупрофилем и на меня не обращает никакого внимания. Это хорошо.
   Я прижимаю блокнот к пыльному, шершавому стволу дерева, скрывающего меня, и начинаю рисовать.
   В лабиринте грязной коры бегают муравьи. Сверху на меня сыплется мелкий птичий шум, иногда разрезаемый гордым и резким криком грача. На другом конце двора слышится лай и детский смех. Эхо теннисным мячиком скачет между домами в прохладном вечернем воздухе.
   Тетя Зина - полная, дородная женщина предпенсионного возраста. У нее толстые, красные щеки и три подбородка, маленький, чуть конопатый нос, выцветшие, когда-то давно голубые, глаза, а под ними - отечные мешки и морщины. Крашеные, каштановые волосы собраны в пучок.
   Легко касаясь листа карандашом, я рисую округлые формы. Так, как будто леплю снеговика...
   Сумерки решительно уплотняются - и вот я уже почти ничего не вижу. Я выхожу из-за дерева и приближаюсь к скамейке, но все равно ничего не разобрать. У меня перед глазами только белые пятна и черные тени, и весь объем двора будто засыпан серым.
   Но вот кто-то зажигает лампочку над дверью подъезда, и тетя Зина меня замечает.
   - Летаев, ты что там чертишь? Меня что ль рисуешь? Ну-ка, покажи сюда. А-а-а... Это что - шкаф, да? Понятно... Во! Как раз такую стенку я хочу. Помните, я вам говорила, - это она уже соседкам, - Точно-точно. Правда красивая? По-моему, очень изящная...
   Мой рисунок ходит по рукам.
   - Дай-ка его мне, - просит тетя Зина, - я мужу покажу. Может, купит где-нибудь. А ты себе еще нарисуешь.
   - Пожалуйста...
   И только когда листок уже готов скрыться в кармане халата тети Зины, я замечаю на нем нарисованный шкаф, тумбочку, столик - в общем, какой-то мебельный гарнитур, видимо импортный. Линии прямые, вытянутые...
   Я рисую друга. Мы знакомы уже много лет. Пожалуй, тут уж трудно в чем-нибудь ошибиться. Я знаю каждую черту не только лица его, но, кажется, даже души. Мы знакомы с восьмого класса... Хотя, нет - в восьмом мы уже стали лучшими друзьями. А познакомились намного раньше - в пятом, кажется...
   Он сидит на кушетке, скрестив ноги, как тибетский монах в позе лотоса; его босые ступни торчат в разные стороны, и сам он улыбается. Сколько знаю его, всегда он такой - светящийся изнутри; в сероватых глазах - блеск, на губах - улыбка.
   Он сидит посреди своей странной, на первый взгляд неудобной комнаты, похожей скорее на маленький провинциальный музей. Так кажется не только потому, что на стенах ее тесно висят плакаты и фотографии, а весь объем заполнен необычными предметами и композициями: череп в темных очках и американской кепке, над ним - собака-марионетка с галстуком и медалью, вместо люстры - корабль... Эта комната похожа на музей еще и тем, что мой друг почти не живет в ней - он учится в Москве, а сюда приезжает только летом. И когда его нет, эта комната - будто он сам, будто музей ему, будто его душа. Мой друг, как и его комната, никогда не скрывает своего внутреннего содержимого - своих чувств. Но это совсем не значит, что в них легко разобраться - сам он даже не пытается. Он говорит:
   - Нет ничего хуже выясненных отношений. У них нет возможности для развития. Я люблю двусмысленность ситуаций, дымку, легкий туман, тонкие намеки, едва заметные ощущения... Однако терпеть не могу лжи и скрытности - это совсем другое дело.
   Я не знаю, насколько он прав.
   Я только пытаюсь нарисовать его лицо, как оно есть - старательно переношу на лист знакомые черты. Вот нос, глаза, длинные волосы... Но все какое-то другое, не его. Нос короче, губы тоньше, глаза большие, выпуклые и явно карие - это заметно даже на карандашном рисунке. Длинные ресницы, совсем другой овал лица, темные волосы чуть вьются... Это девушка, я ее знаю. Друг знакомил нас как-то в Москве...
   Друг, как будто заметив мое удивление, слез с кушетки и заглянул ко мне в блокнот. Кажется, он ошарашен больше, чем я. Он долго смотрит на лист, потом нерешительно просит:
   - Слушай, подари ее мне, а. Раз уж ты догадался... Тебе зачем, а мне... Ты ведь понимаешь. Подари, пожалуйста...
   - Возьми, конечно, - я отдаю лист другу и начинаю действительно что-то понимать.
   Я рисую тебя. Ты сидишь у окна, и теплый солнечный свет бабьего лета падает на твои волосы. Он путается в их густом лабиринте и, уже отчаявшись выбраться, вдруг отскакивает на стены, радуясь свободе. И радость последнего света передается нам. Еще секунду назад ты смотрела на меня, улыбаясь, и вдруг задумалась. Твои глаза - похожие на два только что срезанных стебелька травы, блестящих от выступившей изнутри влаги - стали такими глубокими, что непременно хочется в них заглянуть и увидеть свое отражение. Именно свое. Хотя, смею ли я мечтать об этом. Откуда мне знать, кто со дна этих колодцев смотрит на звезды...
   Я вдруг понимаю, что совсем не знаю тебя, может быть, даже впервые вижу. Кто ты мне? И что вдруг я делаю в твоем доме?
   Кажется, я все-таки видел тебя когда-то раньше - в одной из прошлых жизней. И вдруг встретил сегодня на улице и поздоровался. Ты удивилась, но тоже кивнула - видимо вспомнила. И мы заговорили. Потом мы гуляли по улицам, мостам и скверам - по тем же самым местам, где я когда-то бродил один, бессмысленно и непринужденно.
   Я, помню, читал стихи.
   Помню, мы пили вино из одного бокала.
   И вот я пытаюсь нарисовать тебя. Приглядываюсь, изучаю, стараюсь понять. Я чувствую белую энергию, исходящую от тебя, и не могу оторвать взгляд, а рука сама собой что-то выводит на белом листе.
   Когда же я смотрю в блокнот, мое удивление льется через край, как молоко, переполнившее сосуд, в последнем фильме Тарковского. Но теперь я уже все понимаю...
   На моем рисунке - я сам.
   Я отодвигаю лист в сторону. Ты удивленно смотришь. Я хочу сказать тебе все, как есть. Только я не люблю сказанных слов, ведь далеко не все можно ими сказать - это как раз нельзя.
   И я говорю только:
   - Попробуй нарисовать меня... И ты все поймешь.
   Мы рисуем друг друга. И все становится на свои места.
   Мы рисуем друг друга. И вот для нас уже нет тайн. Нет загадок и недосказанности.
   Вселенная раскрывается перед нами, как книга. И мы читаемее каждый день. Мы смотрим сквозь пространство и время.
   И мы, кажется, что-то видим...
   С. Вист
   СОН О ЛЮБВИ
   Mne prisnilsya son vo vseh podrobnostyah i oschtschuschtscheniyah. Moj
   vozljublennyj trahaet menja v zadnitsu, a ya pri etom sosu ego
   konchik.
   Александра писала: "Мое время обгоняет время объекта. Мне всегда не хватает сигареты, докуренной до половины". Возможно, только люди, которым не хватает удовольствия, еще даже не достигнутого физиологически, могут поверить в бессмертие души. Выпить бутылку красного вина, запить пивом, закурить косяком, поедать мясо и зелень, хлеб и молоко, трахаться, посматривая при этом в экран Феллини, потом - кофе с коньяком и сигариллой. Превратить свою жизнь в придаток переплетения текстов, цитат из архитектуры, живописи, музыки, кино и кулинарии, когда без "помнишь, как это у..." как без поваренной соли ничего никуда не засунешь. Разве это не поиски обещанного рая? И что требовать от индивидуума, сполна насладившегося здесь и теперь настоящим мгновением - только атеистического отчаянья.
   Война мужского и женского зиждется только на одном: бабам просто очень редко дают кончать. Не то что бы нас это не устраивало... Увы... А дальше начинается. Ненависть рождается от неудовлетворения, а когда оно наступает - хуже и быть не может, потому что это значит, что другой остался обделенным. Получая удовольствие от хорошего бифштекса, не следует помнить, что корове при этом пришлось не сладко - какое же это будет удовольствие, хотя может быть... А впрочем, как сладко, когда тебя трахают во все дырки, немало не заботясь о твоем удовлетворении. И это понятно - пристальное выжидание твоей реакции вынуждает к ее имитации. И тогда рождается неприязнь - первая степень ненависти - из подспудного обоюдного знания, что совершенное не так уж совершенно с точки зрения другой стороны. Подозрение на скепсис. Но ненависть слишком чистая страсть, чтобы быть способной реализоваться вполне. Когда Господь задумал сделать с одной стороны дырку, а с другой отросток (кажется, последовательность была обратной, но не суть), Он наверняка знал, что семена ненависти не замедлят пролиться, но не дадут полноценных плодов. Иначе он предусмотрел бы конкретную физиологическую возможность совершенного и абсолютного соединения - заделывания пустоты. Вот тогда и претензии к нереализации подобной возможности были бы абсолютны. А так человек рождается от неприязненного желания заткнуть дырку пробкой, поскольку именно зияние, а не наоборот, ненавистно. Отсутствие ненавистно - привет дядюшке Фрейду! Да, именно, и той и другой стороне ненавистно отсутствие. С этим ничего не поделаешь. Даже когда сосешь член - это затыкание отверстия, и когда сосут тебя - это опять затыкание отверстия. Даже когда тебя трахают в задницу - затычка, и сколько бы ты не засовывала пальцев ему в задницу - ситуация та же. В поцелуе вы равны - но и язык - затычка. Есть вход, но нет выхода. Ненависть к отсутствию неизбежна, но попытка его заполнить рождает лишь неприязнь, поскольку хотя и обречена на провал, но провал временный. Разумеется, он может прикасаться хуем к чему угодно - всегда - в любой момент. А я могу только пытаться затащить что-нибудь что попало к себе в пизду. Однако, не знаю в результате, кому от этого лучше...
   Совушка
   История без названия
   История без начала и окончания. История без содержания. Просто история.
   1. Флэтование по-испански
   Это когда что-то не закончено, но время идет. Приходится убегать, сбивая костяшки, или догонять, истерично визжа. Ежедневно приключается множество вещей, никто ничего не понимает, все захлебываются, в горле першит и ком, и хочется сплюнуть, но сухо во рту и все. Все быстрее. Почему? Я не знаю... Просто я затянут (или втянут?) в паутину (причин и следствий? Фу-у, какой мерзкий трюизм...), в паутину... (людей и событий? Блядей и соитий?) - в какую-то паутину. И все. Все.
   Нет, слишком сумбурно. Если научиться кроить жизнь на кусочки, можно рассмотреть любой кусочек ее... Ретроспективно, что называется... Если напасешься смелости.
   Ну, вот, меня несет. Я несу, меня несет, их несут, они несут. Я иду по ковру, ты идешь пока врешь. ЧЧЧерт! Надо остановиться - но как? Вот так проблема. Может ли человек себя контролировать на сознательном уровне? О'кей, а не человек? Надо как-то что-то...
   2. А был ли Паровозов?
   В старую дверь на полуживых петлях. Удивительно крутая лестница.
   "Ты думаешь - это просто приход, - говорил тем временем Осс, - накидываешь на морду тряпку... Отваливаешься. Ждешь, что приходнет... И ждешь, ждешь... Замечаешь, что тут что-то не так, потому что все вроде не так, как обычно, но, с другой стороны, ничего не меняется. А это очень обидно, согласись. Да-а... очень обидно. Ну, давай, давай, заходи уже".
   И я зашел. Конечно же, я зашел, а что мне оставалось делать? Ведь я и пришел затем, чтобы зайти. А внутри как всегда, и уже наполовину угарно, и все уже наполовину. Я опять опоздал, пришел к середине, и теперь отставать... какие-то новые люди, но очень накурено, не разглядеть. "А зачем тебе это?" - спросил кто-то, не знаю, у меня ли, или просто брошенная вверх реплика, на кого бог пошлет? Два-три грязных матраса, музыка и засохшие куски хлеба на журнальном столике, среди баянов.
   - Опять ширяетесь? - спросил я. - Дохнуть будете, как и все живое?
   - Ой, не говори, не говори, - откликнулся Осс. - Перемрем, как мухи.
   Он передал мне косяк, я втянул полную грудь сладковатого дыма и затем еще раз, и еще... еще... еще раз, пока, наконец, комната не затянулась сумрачным туманом. "Физкультурник..." - пробормотали женским голосом из угла, безо всякой интонации. Я заулыбался и вгляделся в сидящих здесь и сейчас. Раз, и два, и три, и лицо за лицом, как дорога сквозь задние стекла, несется, мелькая белыми полосами, делящими Их и Нас, едущих Туда и Оттуда, нас и их. Я с нами.
   "Сделай мне паровоз", - попросил вдруг кто-то. Я открыл глаза и обнаружил косяк в руке. Странно, я же передавал, или второй круг? Или даже третий? Но я сделаю тебе паровоз, я сделаю тебе паровоз, глупо повторял я, сползая понемногу вниз и становясь на коленки, и нагибаясь над лежащей, и приближая свое лицо к ее лицу... И вдувая ей в глотку столб, нет, столбик сладкого дыма. Я заглянул в глаза - и то, что там было, мне совсем не понравилось, но очень понравилось, потому что там была зелень, темная и манящая, особенно сейчас, вот сейчас, потому что вот сейчас я принимаю все так, как есть. А она?
   "А ты как, - спросил я, - также? Или для тебя тут просто оттяг, без всяких метафизических заморочек?". Она ничего не ответила, просто прищурилась, и обняла меня за шею, и через расплывшееся время мы оказались в постели, что тоже было странно и страшно, ибо ни о каком понимании происходящего речь не шла, просто ЧТО-ТО происходило, помимо нашего желания, сквозь нас и с нами, и это невозможно было отменить или остановить, как произошедший взрыв. Что-то толкало нас... И дело не в физике соития и не в метафизике желания, нет, вот тут проявился фатум. Короче, я плохо помню, что, как, но и того достаточно. Уходя, она поцеловала меня в плечо и сказала: "Ты заходи ко мне "на паровоз". Тебе это неплохо удается. Будешь моим Паровозовым". Она ушла, даже не улыбнувшись, словно все так и есть, словно это не шутка, словно это деловое предложение и я волен принять его или не принимать. Да так оно и было, хотя тогда я этого не понимал. Не понимаю и сейчас. И никогда.
   3. Резина
   Потом дни шли, бежали и тянулись, все зависит ото всего. Я даже не помню, что и где было вчера, а что месяц назад. Но иногда настырные дни и мгновенья прочно закрепляются в голове и прожигают дыру в прошлое, и это неприятно, потому как все начинает рушиться туда, назад, то есть вниз, то есть во вчерашние страдания опрокидываются сегодняшние слова и фразы. И нужно делать что-нибудь, затем что ничего не делать нельзя, как нельзя оставить во рту вырванный зуб. Я так и сказал ей при следующей встрече. "Ты пробила у меня в голове дырку, - сказал я, - и я не знаю, что мне с этим делать. Что мне с этим делать?". Тогда мы нашли, что делать, мы просто отправились к ней, на шестой этаж этой гнусной гостиницы, пройдя через крики, шум и ругань, через кошачье дерьмо и разлитую воду с заморившеюся уборщицей над ней, и неторопливо улеглись в постель, потому что все уже было оплачено наперед, потому что все предрешено, и не нами, и не за нас. И на другое утро, уходя, я поцеловал ее в плечо, и она не улыбнулась. Оттого что ничего смешного в этом не было. В моей голове была новая дырка. И оба мы догадывались об этом.
   4.
   "Ты пробила у меня в голове дырку, - сказал я ей при встрече, - и я не знаю, что мне с этим делать. Что мне с этим делать?". Она просто молчала и смотрела на меня. Да и что тут было сказать? Это не вечерняя прогулка под Луной, и не место для романтических объяснений.
   ...Шел из дома в дом, и было довольно пусто и прохладно, и голова кружилась, как две кошки в марте. И сигареты уползли глубоко в узкий карман, я доставал их, мыча и извиваясь, а достав, понял, что огня нет, и это был удар ниже пояса, прямо по яйцам, но тогда я этого не понял, просто хотел курить - и баста. Шел, вертя сигарету в руках, как жетончик из гардеробной, шарил взглядом вдоль улицы, отыскивал красную точку, плывущую так или иначе над землей, и - выискал. Пошел на огонь, вытягивая руку как оправдание, и так вот, с протянутой рукой, приблизился к ней. И остановился.
   Мы смотрели друг на друга довольно долго. У нее оказались красивые и стройные ноги, как у куколки, одна подпирала стену, и мой взгляд невольно пополз вверх, сначала под юбку, не скрывавшую ничего, а потом и в вырез на груди. Я так и не знал, как ее зовут.
   "Ты пробила дырку у меня в голове, - сказал я тогда, - и я не знаю, что мне с этим делать. Что мне с этим делать?". Она не ответила, просто молча смотрела, долго и безучастно. А потом вытащила из сумочки спички и подала мне. Я прикурил, но уже понял, что это ни к чему не приведет. Еще я понял, что дня два-три мне придется прожить без травы, и вытащил деньги из кармана. "Тут только сто, - сказала она, - ты меня дешево ценишь". Я добавил еще сотню, она взяла меня под руку и повела в ту мерзкую гостиницу, на шестой этаж, сквозь крики и шум, и запах кошачьего дерьма, и лужи на полу - к себе в комнату. Все было оплачено, и не только деньгами. Но только на этот раз. А потом... бог его знает, что потом?
   5. Жертвы
   Вовсе не трудно прожить без травы. Сложнее сделать это сознательно. Я тратил на нее деньги, раз за разом, получая молчаливое согласие. Она ничего не просила, но неизменно две сотни перекочевывали из кармана на тумбочку, и мы знали, что иначе нельзя. "Иначе это будет просто любовь, - сказала она раз, - а кому это нужно?". Она права.
   И так оно тянулось с год. Потом, как-то раз, я пришел к ней поздно ночью. Она открыла дверь, и стояла на пороге с запредельностью в лице. Я заглянул ей в глаза, и осознание ошибки ударило по вискам. Это не она, мгновенно понял я. Я ошибся. Воистину, роковая ошибка... и что мне делать с этим теперь? Я жил с НЕЙ - но это не она, черт, черт и еще раз черт!
   Потом-то я часто размышлял об этом... Может быть, это злая шутка знак времени, оставляющего на людях невидимые отметины? И мне довелось увидеть вперед это превращение?
   Не понимаю. Я многое не понимаю, и знаю об этом. Мы не хозяева мира и не рабы времени. Мы - жертвы. Имя нам - легион.
   Я просто ушел. Даже не обида, а разочарование овладело мной. Я курил в тот месяц так много, что не могу теперь вспомнить ничего из происходившего. Просто стерто из памяти. Просто.
   6. Эпилог, а уместнее - эпиграф
   Естественно, мертва. Что такое сентиментальная история без банального конца? Она умерла где-то далеко отсюда, я даже и не знаю как. Дошли слухи, что ее убили. Может, оно и так, но что это меняет? Предающий для предаваемого мертв заочно, без апелляций или смягчающих обстоятельств.
   Я так и не узнал ее имени. Я не спросил, она не сказала. Странно? Странно.
   7. Просто эпилог
   Я прихожу к Оссу довольно часто. Он все торчит, и вокруг те же люди, и она тоже заходит. Мы иногда разговариваем о всяких пустяках, но никогда не смотрим друг другу в глаза. Я узнал, как ее зовут, но что от этого изменится? Она мертва. Мертва, как все живое. Мертва, как седой волос, первый седой волос, знак перелома и, естественно, символ. Символ? Символ чего? Да откуда мне знать.