Страница:
Римма равнодушно отдала микрофон. На языке вертелась эффектная фраза: "Пожалуйста, говорите, Серафим Михайлович. Будь ласка! Вы краще балакаете с собаками, чем с людьми". Впрочем, зачем себе врага наживать? Очень нужно! Да и нет в нем никакого интереса. Подумаешь, ведущий конструктор! Толь Толич говорил, что его в статье здорово проработали. Могут и выгнать, дело обыкновенное.
Обиженно надув и без того пухлые губы, Римма подождала, пока Тимошка не успокоится, и ушла.
Борис Захарович с улыбкой посмотрел на ровные зубчики Тимошкиного пульса, на спокойные кривые всяких других показателей здоровья и вздохнул.
- Трогательная забота. Бережем Тимошкины нервы, проверяем давление. Эх, кабы такую заботу да о человеке, и не в космических пространствах, а на грешной земле... Вот вы, медицина, - обратился он к Марку Мироновичу, - что смотрите?
- Шутить изволите, Борис Захарович. Если хотите знать мое мнение, то это уже стариковское брюзжание. Есть и поликлиники, и больницы, и медпункты. А для вашего брата ученого и специальная диспансеризация. Зовете вы или не зовете, врач к вам все равно приходит.
- А как же? Приходит знающий старикан. Давлением интересуется. - Дерябин лукаво прищурился в сторону Пояркова. - Посмотрит на стрелочку: все как будто нормально. Через неделю опять является, и вдруг стрелочка показывает, что с давлением плоховато. Тут он спрашивает: "Скажите, пожалуйста, Борис Захарович, за эту неделю вас в каком-нибудь журнальчике не обругали?" - "Нет, говорю, бог миловал". - "А на собрании вас кто-нибудь прорабатывал?" - "За что же? интересуюсь. - Мне давно уж седьмой десяток пошел. Воровать не воровал, физиономию никому не бил, хлеб задаром не ем, тружусь с малолетства. Чего же меня прорабатывать? Перетрудился, говорю, наверное, годы не те". - "Может быть, - усомнится старик, - но я же вас всех знаю. От работы ваш брат болеет редко, чаще всего от проработки. До инфаркта дело доходит".
- Опять Борис Захарович пугает народ кислородным голоданием? - весело спросил Набатников.
Он только что вошел, мешковатый, грузный и довольный. В Москве утвердили план испытаний "Униона", причем посоветовали это дело не откладывать.
- Нет, товарищ директор, - улыбаясь в усы, возразил Дерябин. - Мы говорим о чистом воздухе вообще.
Поярков придвинул Набатникову легкий металлический стул.
- Посидите с нами минутку. Я не могу понять, как в пашей среде иной раз создается такая тяжелая атмосфера, что уже думаешь о кислородной подушке. Конец твой пришел.
- Сквозняки надо почаще устраивать. - Афанасий Гаврилович откинулся на спинку стула и спросил: - А что по этому поводу думает Марк Миронович?
- В нашем институте надо постоянно держать открытыми окна и двери. И не только для проветривания, а чтобы все видели, какой чепухой мы там занимаемся. Но, к сожалению, у нас для всех, даже никчемных ученых создан щадящий режим.
Серафим Михайлович с шумом отодвинул стул и встал, облокотившись на пульт.
- Наивнейший вы человек, Марк Миронович. Вы думаете, что сразу определишь, чепуха это или чистая наука? Ведь на этом прожженные дельцы жизнь свою строят. Даже в технике, где все, как говорится, на виду, такого можно туману напустить, что и дороги не найдешь.
Набатников привлек к себе Серафима Михайловича и усадил рядом.
- Да не туман это был. Успокойся. Простая дымовая шашка. Так сказать, местного значения.
- Местного? - резко переспросил Поярков. - Но если именно в этом месте вся моя жизнь, мысли, работа? А кроме того, дым едкий, он проникает всюду. Вы помните, как-то давно меня попросили написать брошюрку о новых типах летательных аппаратов? Согласился сдуру и, по неопытности, не застраховался: не прикрылся видными именами. Знаете, как это у нас делается во многих популярных книжках: приношу, мол, глубокую благодарность за помощь в работе над книгой академику такому-то, члену-корреспонденту, доктору, кандидату... В общем, поминание за здравие, согласно званию. Другую ошибку сделал, кого-то там позабыл, кого-то не в том месте упомянул. Кто-то обиделся, кто-то заметил недооценку чьей-то роли в развитии современной авиации, обратил внимание на поспешные суждения насчет конвертоплана и еще какой-то новой конструкции. А главное, почему автор не сказал о будущем новых материалов? Хлоп, и по поводу моей несчастной брошюрки появляется разносная статья. Автор перечислил все ее грехи и в заключение обвинил меня в скудости воображения. Он возмущается: как это можно в эпоху завоевания космических пространств писать о турбовинтовых самолетах, о каких-то дирижаблях, когда все мысли человечества находятся далеко за пределами солнечной системы? Статья, конечно, спекулятивная, но автор выразил свое мнение, и это его право. Однако дело не в статье, а в ее последствиях. Засуетились мелкие перестраховщики, и разные беды посыпались на мою голову. Из научного журнала возвратили уже принятую к печати работу, сослались на отсутствие места. Потом я получил письмо, что мой доклад в научном обществе переносится на осень.
- Совпадение, - успокоил Набатников. - Это уже твоя мнительность, Серафим.
- Мнительность? Хорошо. Чем же тогда объяснить, что на открытом партийном собрании какой-то аспирант, всю жизнь состоявший холуем у академика, потребовал обсудить выступление общественности по поводу антинаучной брошюры инженера Пояркова и поставить вопрос о его пребывании на посту руководителя конструкторской группы? Мнительность? Даже товарищ Медоваров, как известно не числящийся в первых гениях человечества, размахивал этой статьей и упрекал в том, что я не сделал для себя выводов из выступлений общественности. До коих же пор всякие пошляки будут этим пользоваться: "Общественность осудила". А?
- Вот тебе, Борис, еще один пример спекуляции, - напомнил Набатников. Тут и доказательств не требуется.
Видно было, что все пережитое волновало Пояркова. Врач уже с укоризной посматривал на Дерябина: ведь он начал этот разговор. Поярков не спал несколько ночей, возбужден, измотан.
- Но в конце концов правда восторжествовала, - успокоительно напомнил Борис Захарович. - Все обошлось.
Поярков нервно закурил и, потрясая спичечной коробкой, заговорил вновь:
- Дорогой Борис Захарович. Я не мечтатель, не фантазер. Но думаю я как о несбыточном, что настанет время, когда нам, людям, что-то умеющим создавать в технике, науке, искусстве, придется испытывать лишь муки творения. Я хочу, чтобы с каждым годом нам было все труднее и труднее, но труднее за чертежной доской, в лаборатории, за письменным столом. Нам государство все дало, только работай. Мы же теряем силы на преодоление всяких искусственных препятствий: на борьбу с завистниками, карьеристами, спекулянтами. Я же знаю по себе. Просидишь весь день над чертежами - чувствуешь себя прекрасно, а поговоришь с Толь Толичем, как это было перед отправкой "Униона", - прямо хоть "Скорую помощь" вызывай.
Конечно, Поярков во многом прав, Набатников с ним согласен. Иной раз следовало бы избежать и крупного разговора, и не давать воли аскольдикам, если дело касается здоровья и творческой активности людей вроде того же Серафима. Ведь это же не по-хозяйски. А самое главное, надо до конца вскрывать, откуда тянутся нити всяких злостных "проработок" и кому это выгодно?
Афанасий Гаврилович мог бы поделиться и фактами и наблюдениями, но опять-таки "по-хозяйски" надо разрядить атмосферу. Серафим натерпелся, это его больная тема, - не лучше ли спустить ее пока на тормозах? Ничего не поделаешь - бережное отношение к человеку.
И Афанасий Гаврилович с шутливым негодованием обратился к представителю медицины:
- Действительно, чепухой вы занимаетесь, Марк Миронович, в своем институте широкого профиля. Предлагаю актуальнейшую тему. За время воины, да и за последние годы, мы немножко, как говорится, поизносились. По-вашему, тут виновата сердечно-сосудистая система. Лечить ее трудно, легче всего оберегать. Каким путем? Ну, допустим, в служебных кабинетах поставим специальные аппараты-ограничители. Приглашаю я Серафима для серьезного разговора. Усаживаю в кресло, в котором вделаны приборы для измерения давления, пульса. Я тоже сижу в таком же "кресле чуткости". Идет вежливый разговор. Серафим и я спокойны, давление, пульс - все в порядке, и на аппарате горят две зеленые лампочки. В общем, как на светофоре: путь открыт, можешь высказывать Серафиму мало приятные для него вещи. Проходят минуты, он начинает нервничать, давление повышается, пульс частит. На аппарате зажигается другой сигнал, желтый. Внимание, дескать, поосторожней! А я еще не выговорился, угрожаю: поставим, мол, вопрос перед вышестоящими органами, привлечем общественность... Вдруг вспыхивает красная лампочка. Стоп-сигнал! Тормози, дорогой товарищ! Я, конечно, сбавляю басок, но Серафим уже разъярился, начинает меня крестить бюрократом, консерватором. Говорит, что я душитель изобретательской мысли...
- Да что это вы, Афанасий Гаврилович? - взмолился Поярков. - Разве я похож на Литовцева?
- Не похож. Тот гораздо тоньше действует. Так вот, - продолжал Набатников. - Я ведь тоже человек, меня возмущает дикая несправедливость изобретателя Пояркова... Он замечает это по вспыхнувшему желтому глазку, извиняется... Я успокаиваюсь и предлагаю закурить...
- Стоп! - вмешался Марк Миронович. - Запрещаю! При повышении давления курить противопоказано. Да и вообще пора бы отказаться от этой дикой привычки.
- Хорошо, придумаем что-нибудь другое. Помните мечту Маяковского? "Выбрать день самый синий, и чтоб на улицах улыбающиеся милиционеры всем в этот день раздавали апельсины"?
Все это были забавные шутки, люди отдыхали после напряженного труда и волнений. Только Медоварову сейчас не до шуток. Он звонил дежурному в НИИАП, чтобы узнать, не пришел ли приказ о назначении нового директора. И здесь Толь Толич мог надеяться на своего благодетеля. Литовцев обещал похлопотать через друзей, чтобы директором НИИАП оказался "свой человек", который никогда не обидит Толь Толича.
Дежурный по институту ответил, что никакой почты из Москвы не было.
- А звонки? - нетерпеливо спросил Толь Толич.
- Кто-то спрашивал...
- Из Москвы?
- Нет, из райцентра. Слышно было плохо. Некий чудак просил прекратить испытания. Я не в курсе, какой мы заказ посылали в Грузию? Но я выяснил, что тот, кто звонил, не может являться представителем заказчика.
- Мы получаем заказы через управление. Какая-то ошибка.
- Я тоже так полагаю. Но он называл Дерябина. Вообще же думаю, что это мистификация. Ругал нас бюрократами, говорит, что где-то человек замерзает.
- Один человек? Вы это точно помните?
- Абсолютно. Я посоветовал обратиться в местную горноспасательную станцию. Мы же здесь ни при чем?
- Правильно. Мало ли кто мог звонить. Надеюсь, вы не дали ему адреса нашей экспедиции?.. Вот именно, золотко... должна быть бдительность. Вообще это не телефонный разговор, по, сами понимаете... Никому. Товарищи потом разберутся.
Медоваров глушил в себе всякие сомнения, что неожиданный звонок может быть связан с людьми в "Унионе". Замерзает один человек, а куда же другой делся?
Все эти оправдания для успокоения совести необходимы были Толь Толичу, чтобы не думать о последствиях, если вдруг придется спустить "Унион" на землю. Валентин Игнатьевич этого никогда не простит. К тому же все шансы за то, что в "Унионе" никого нет. Прав дежурный. Конечно, мистификация. Так-то оно спокойнее.
Толь Толич снял свою шапочку и вытер ею вспотевший лоб.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Здесь автор рассказывает о дальнейших неприятностях
в "Унионе" и пользуется случаем напомнить читателю,
что все произошло из-за испорченных аккумуляторов.
Неужели мы так и не найдем виновника? И что это-ошибка
или злой умысел?
Судя по всему, проверка действия ускорения на живые организмы закончилась вполне благополучно. Даже такой высокоорганизованный и чувствительный организм, как Яшка-гипертоник, когда были отпущены ремни, нащупал губами у себя в прозрачном колпаке питательную трубку и с удовольствием зачмокал.
Хоть этого и не слышал Тимофей, но видеть, как обезьяна наслаждается каким-нибудь апельсиновым соком или крепким бульоном, было выше его сил.
Никаких особых неприятностей в момент ускорения он не почувствовал, вероятно, потому, что правильно лег, по Яшкиному примеру.
Диск летел уже по инерции. Бабкин решил пройти обратно в кабину. Там все же теплее, можно хоть аккумулятор нагреть. Смекалка подсказала, что если один аккумулятор подключить к нескольким, то от перезарядки он будет нагреваться. Один взять можно, работа радиостанций и приборов не нарушится.
Так Бабкин и сделал. Пластмассовая банка, стойкая к высокой температуре, нагревалась как маленькая печка. Он жадно прильнул к ней, скользя по стенкам окоченевшими руками. Кажется, что и в кабине потеплело. Но это только кажется, будто сидишь в ванне и тело твое согревают ласковые, теплые струи.
Сквозь толстое стекло, чуть запорошенное инеем, видит он ослепительно белое море облаков. По ним скользит радужная тень диска.
Звонкий, сухой треск на щите у приборов. Что же могло случиться? Непослушными деревянными ногами приближается он к щиту. Лопнула стеклянная трубка, из нее вытекает какая-то жидкость. Еще минута - и прибор перестанет работать.
Надо скорее закрыть трещину. Но обмороженные пальцы не повинуются Тимофею. Он дышит на них, чувствует запах спирта, вытекающего из трубки, быстро растирает им руки и зажимает трещину в стекле.
Уже ни одна капля не сочится. В мертвой хватке пальцы застыли на трубке.
Знал бы Тимофей, что за трубку он держит в распухшей, покрасневшей руке! От нее зависит работа всех уловителей Набатникова. По тонким металлическим шлангам в камеры, соединенные с уловителями, подавались пары какой-то незамерзающей жидкости. В момент падения Багрецова от удара каблуком был поврежден основной распределительный шланг. Он сплющился, давление в нем повысилось, отчего контрольная стеклянная трубка внутри кабины не выдержала и лопнула.
Во всяком случае, это объяснение наиболее правдоподобно, хотя у специалистов могут быть и возражения. Но дело в том, что Бабкину сейчас объяснения не требовались. Новых аппаратов Набатникова он не видел. Да и вообще, не все ли равно, какой прибор испортился? Тут лишних нет.
С поднятой рукой он стоит, окаменевший, не зная, сколько времени это можно выдержать. Пальцы слабеют, капли просачиваются опять, бегут по заиндевевшей трубке.
Надо стянуть ее крепко-накрепко. Но чем? В кармане ничего подходящего нет, кроме маленького конденсатора, трубочки, залитой с обеих сторон битумом. Надо его расплавить. Аккумулятор можно замкнуть проводом, обмотанным вокруг конденсатора. Провод нагревается, черной струйкой течет битум. Пока он не застыл, Тимофей спешит залить стекло, потом вырывает из книжки листок, крепко обматывает трубку и снова заливает расплавленной массой. Надежный пластырь, теперь уже ни одна капля не просочится.
Испытывая что-то вроде удовлетворения, как всегда от законченной работы, Тимофей положил ноги на теплый аккумулятор. Немножко отогревшись, он опять замотал их остатками рубашки и подбежал к окошку.
Трудно понять, на какой высоте он сейчас находится, но такого в жизни он еще никогда не видел! Погода на редкость ясна. Каспийское море блестит, словно вырезанное из жести, со всеми своими заливами. Рядом так же аккуратно вырисовывается Черное море.
А вот и Крымский полуостров, он выглядит не больше пятачка. Как серебряные елочные нитки, Волга, Дон, Днепр теряются в лиловой мгле. Бабкину кажется, что видит он всю южную часть страны. Огромные черные пятна лежат на земле - это тени облаков. Сейчас в Ростовской области пасмурная погода, такая же и около Батуми. А горы - как засохшая глина на проселке.
Опять включаются двигатели. Диск в стремительном полете поднимается вверх. Тело отяжелело, стало чугунным, трудно поднять руку, оторвать ногу от пола. Но вот и это прошло.
Наклонившись над зеркальным люком, Тимофей смотрит на землю, подернутую туманом, где только два серебряных моря скупо просвечивают сквозь дымчатую синеву.
Настало время передачи. Еле шевеля обожженными и замерзшими пальцами, он поворачивает ручку настройки. Странные и непонятные сигналы пищат на разные голоса. Сквозь них слышатся трески включаемых и выключаемых реле, гудение моторов. Видимо, сейчас работают несколько передатчиков.
На основной волне передается температура. Не может быть, ошибка: тридцать градусов жары! "Тридцать", - читает Тимофей сигналы. А что будет выше? Ему представляется, как по стенкам кабины уже текут горячие струйки. Жарко, душно, словно в бане. Трещат волосы, лопается кожа на лице, глаза покрываются твердой скорлупой. Но почему же мерзнут ноги? Почему стекло иллюминатора такое холодное?
Трудно вздохнуть. Бабкин лежит на полу, жадно глотает воздух широко раскрытым ртом и смотрит на ребристый потолок, где дрожит синий отблеск то ли далекой звезды, то ли облаков.
Мучительно хотелось пить. Невозможно было пошевелить языком, словно весь рот наполнился горячим песком.
Тимофей нашел Димкину книжку, записал наблюдения и закрыл глаза. Димка стоял как живой, размахивал руками и что-то беззвучно говорил... А вдруг он разбился? Почему до сих пор не прекращаются испытания?
...Знакомое с детства жужжание послышалось над самым ухом. Бабкин невольно отмахнулся. На книжку упала пчела, самая обыкновенная земная пчела с желтым полосатым брюшком, и, неуклюже перебирая лапками, поползла. Он смотрел на ее трепещущие слюдяные крылышки, на мохнатые лапки, боялся пошевелиться, чтоб не спугнуть. Здесь беспомощны и человек, и мышь, которую он недавно видел, и пчела. У них у всех одна судьба.
Окошко покрылось густым слоем инея. Осторожно, чтоб не потревожить пчелу, опустив на пол записную книжку, Тимофей слизывает со стекла снежную пыль.
"Унион" набирает высоту. Давно уже позади остался плотный воздух тропосферы, пересечена граница стратосферы, и сейчас он летит в безвоздушном пространстве на высоте около сотни километров. Бабкин не выключает приемника. Но что за странности? На высоте в восемьдесят километров было холодно, а потом опять потеплело. Но тепла этого он не чувствует, здесь же почти нет воздуха. Ну да, конечно, как же он позабыл об этом? Ведь существуют и теплые пояса, и слой озона, который нагревается солнцем.
Он, смотрит на Землю и не может от нее оторваться. Далекие-далекие облака, а у самой их кромки выступает Земля. Именно "выступает", потому что с этой высоты она действительно кажется шарообразной. Горизонт обрывается сразу, пропадая в лиловой глубине. Кажется, это и есть "край земли", шагнешь, оступишься - и полетишь в космос.
И вдруг земной шар завертелся, как глобус. Поплыли моря, закачались горы. Тимофей зажмурился, вновь открыл глаза и никак не может понять, что же с ним происходит? Ослабел? Кружится голова? Нет. А вот и все прошло. Земля лениво останавливается вроде карусели, когда выключается мотор.
Эти странные явления повторялись уже несколько раз, и Тимофей мучился, думая, что наступают галлюцинации, что скоро он потеряет сознание. С Димкой, наверное, беда, он мог бы уже предупредить.
Тимофей сунул замерзшую руку под пиджак и во внутреннем кармане нащупал трубочку индикатора радиоактивности. Приходилось работать с изотопами, вот и остался в кармане этот контрольный прибор. Он показывал довольно значительное радиоизлучение... Наверное, космические лучи. Это уже новая опасность, о которой Тимофей раньше не думал.
Как передать вниз, что здесь человек? Тут радиостанции, работающие на множестве каналов. На Земле известно, тепло здесь или холодно, как светит солнышко, как себя чувствует Яшка-гипертоник, не повысилось ли у него давление от нервных переживаний? Врачи выслушивают обезьянье сердечко, проверяют пульс. Им все известно, кроме того, что здесь погибает человек.
Мысль работала торопливо, лихорадочно. Как бы подобраться к Яшкиному микрофону, что спрятан у него под сердцем? Невозможно. Стекло не разобьешь даже молотком, да и пройти в четвертый сектор сейчас труднее: холод нестерпимый.
Где бы достать микрофон? Ведь от всех камер этого сектора провода тянутся к радиостанциям, сюда, в центральную кабину. Можно было бы подключиться.
- Пей молоко, Яшка, - опять послышалось из приемника. - Да не торопись, не торопись. Захлебнешься.
"Итак, Яшка завтракает", - позавидовал Тимофей, вспомнив, что видел соску внутри прозрачного Яшкиного шлема. Громкоговоритель подбадривал, слышались аппетитные Яшкины причмокиванья, и все это было похоже на издевательство.
Тимофей протянул руку к приемнику - хотел выключить, но рука остановилась на полдороге. Так вот чем можно заменить микрофон: громкоговорителем. Еще в радиолюбительские годы Бабкин это пробовал, надо только подвести проводнички.
Когда это было, чтобы у Тимофея не болтались в кармане мотки проводов, отвертки, плоскогубцы, всякая радиолюбительская снасть? Вот и сейчас он пошарил в кармане, достал то, что ему нужно, быстро снял нижнюю крышку приемничка и прикрутил к выводным лепесткам громкоговорителя два тонких провода. Теперь надо было найти, куда их подсоединить. С трудом преодолевая слабость, Тимофей подобрался к радиостанции. Вот распределительный щиток, сюда подходят кабели от всех секторов диска. Верхний ряд от сектора метеоприборов, потом от аппаратов Набатникова... А вот самый нижний ряд, где написано "Сектор No 4".
Под крышкой,
которую
пришлось отвинчивать, были расположены нумерованные контакты, к ним подходили провода от разных камер. Бабкин нашел контакты от Яшкиной, двенадцатой камеры, но разве догадаешься, куда присоединить громкоговоритель? Где тут можно услышать Яшкино сердце?
Именно эти два контакта из многих других необходимы были Тимофею, потому что показания температуры, кровяного давления, пульса, анализ газообмена передаются для записи на ленту, а сердце, как думал Тимофей, обязательно выслушивается через репродуктор.
Поочередно присоединяя проводнички к контактным парам, Бабкин наконец услышал в своем маленьком репродукторе Яшкино сердцебиение. Даже ничего не понимая в медицине, можно было догадаться, что Яшка чувствует себя превосходно, - ровные, ритмичные толчки.
Как же поступить дальше? Мутилось сознание, а оно, как никогда, сейчас должно быть ясным... "Значит, так, - напрягая всю свою волю, размышлял Тимофей. - Надо проверить приемником, когда, после какой передачи включится Яшкино сердце". Пока слышны незнакомые сигналы. Звонкое бульканье, журчит ручеек... А это, конечно, сердце... Тук, тук, тук... Яшка жив-здоров. Скорее бы подключить репродуктор!
Не успел Тимофей сказать несколько слов, как диск снова вырвался в пустоту.
Тимофей что-то кричал, почти не слыша себя. Да не все ли равно, лишь бы поняли, что здесь человек. Он повторил это еще раз и еще, отсоединил концы и включил приемник. Сердце перестало стучать. Слышится веселый, заливистый лай Тимошки.
Но почему же диск не замедляет ход? Почему летит все быстрее и быстрее? Непонятно. Сигналы должны быть приняты обязательно.
Послышался треск, будто за спиной кто-то рвал полотно. Бабкин обернулся. Кварцевые трубки на щитке, связанные с уловителями Набатникова, загорелись фиолетовым светом. Ярко вспыхнули толстостенные колбочки с жидкостями. А в одной из них, у самого потолка, задрожал многоцветно переливающийся огонек.
Бабкин растерялся. Сейчас все взорвется. Нет. Пустая тревога - видно, так и должно быть. Надо записать наблюдения: время, продолжительность свечения, характер реакции.
Карандаш падает из рук, темнеет в глазах. Страшное, непонятное ощущение, точно сверху льется на тебя расплавленный металл, ползут по телу жгучие струи.
Космические лучи? Они, как бумагу, пронизывают стенки кабины, впиваются в мозг смертельными иглами. Нет, не они. Наверное, вредные излучения.
У Тимофея были все основания именно так и думать. В каких-нибудь графитовых коробках расщепляются атомы вещества. Вредоносные излучения заполняют всю кабину. Тимофеи беззащитен, он знает, что такое лучевая болезнь. Недаром даже ничтожные крохи изотопов, с которыми он имел дело в контрольных приборах, спрятаны в толстых свинцовых экранах. Недаром он носит в кармане индикатор радиации.
Вот он! Излучение выше всех допустимых норм! Далеко за красную черточку выскочил дрожащий лепесток.
Куда деваться? Открыть люк в кольцевой коридор? Но и там смертельные лучи. Тонкие металлические стены для них не преграда. Лучи пройдут, догонят и бросят тебя на жгучий от мороза пол.
Выхода нет. Перед глазами огненные круги. Мелькает родное лицо. "Стеша, прости!" И думает он уже не о себе, а о ней, о горе ее, ни с чем не сравнимом. Где-то далеко, как огонек в ночи, теплится едва заметная надежда. Жить, жить... во что бы то ни стало! Лишь бы не погибнуть здесь, не увидевши Стеши и теплой земли.
Как остановить полет? Как выключить, прекратить подачу горючего к двигателям? А если отсоединить все аккумуляторы, что питают приборы управления? Все кончится тогда. Все замрет.
И вдруг он понял, что спасения нет. Остановишь двигатели - и диск, уже не поддерживаемый ничем, ринется вниз, ударится о плотный воздух, разобьется и сгорит.
Обиженно надув и без того пухлые губы, Римма подождала, пока Тимошка не успокоится, и ушла.
Борис Захарович с улыбкой посмотрел на ровные зубчики Тимошкиного пульса, на спокойные кривые всяких других показателей здоровья и вздохнул.
- Трогательная забота. Бережем Тимошкины нервы, проверяем давление. Эх, кабы такую заботу да о человеке, и не в космических пространствах, а на грешной земле... Вот вы, медицина, - обратился он к Марку Мироновичу, - что смотрите?
- Шутить изволите, Борис Захарович. Если хотите знать мое мнение, то это уже стариковское брюзжание. Есть и поликлиники, и больницы, и медпункты. А для вашего брата ученого и специальная диспансеризация. Зовете вы или не зовете, врач к вам все равно приходит.
- А как же? Приходит знающий старикан. Давлением интересуется. - Дерябин лукаво прищурился в сторону Пояркова. - Посмотрит на стрелочку: все как будто нормально. Через неделю опять является, и вдруг стрелочка показывает, что с давлением плоховато. Тут он спрашивает: "Скажите, пожалуйста, Борис Захарович, за эту неделю вас в каком-нибудь журнальчике не обругали?" - "Нет, говорю, бог миловал". - "А на собрании вас кто-нибудь прорабатывал?" - "За что же? интересуюсь. - Мне давно уж седьмой десяток пошел. Воровать не воровал, физиономию никому не бил, хлеб задаром не ем, тружусь с малолетства. Чего же меня прорабатывать? Перетрудился, говорю, наверное, годы не те". - "Может быть, - усомнится старик, - но я же вас всех знаю. От работы ваш брат болеет редко, чаще всего от проработки. До инфаркта дело доходит".
- Опять Борис Захарович пугает народ кислородным голоданием? - весело спросил Набатников.
Он только что вошел, мешковатый, грузный и довольный. В Москве утвердили план испытаний "Униона", причем посоветовали это дело не откладывать.
- Нет, товарищ директор, - улыбаясь в усы, возразил Дерябин. - Мы говорим о чистом воздухе вообще.
Поярков придвинул Набатникову легкий металлический стул.
- Посидите с нами минутку. Я не могу понять, как в пашей среде иной раз создается такая тяжелая атмосфера, что уже думаешь о кислородной подушке. Конец твой пришел.
- Сквозняки надо почаще устраивать. - Афанасий Гаврилович откинулся на спинку стула и спросил: - А что по этому поводу думает Марк Миронович?
- В нашем институте надо постоянно держать открытыми окна и двери. И не только для проветривания, а чтобы все видели, какой чепухой мы там занимаемся. Но, к сожалению, у нас для всех, даже никчемных ученых создан щадящий режим.
Серафим Михайлович с шумом отодвинул стул и встал, облокотившись на пульт.
- Наивнейший вы человек, Марк Миронович. Вы думаете, что сразу определишь, чепуха это или чистая наука? Ведь на этом прожженные дельцы жизнь свою строят. Даже в технике, где все, как говорится, на виду, такого можно туману напустить, что и дороги не найдешь.
Набатников привлек к себе Серафима Михайловича и усадил рядом.
- Да не туман это был. Успокойся. Простая дымовая шашка. Так сказать, местного значения.
- Местного? - резко переспросил Поярков. - Но если именно в этом месте вся моя жизнь, мысли, работа? А кроме того, дым едкий, он проникает всюду. Вы помните, как-то давно меня попросили написать брошюрку о новых типах летательных аппаратов? Согласился сдуру и, по неопытности, не застраховался: не прикрылся видными именами. Знаете, как это у нас делается во многих популярных книжках: приношу, мол, глубокую благодарность за помощь в работе над книгой академику такому-то, члену-корреспонденту, доктору, кандидату... В общем, поминание за здравие, согласно званию. Другую ошибку сделал, кого-то там позабыл, кого-то не в том месте упомянул. Кто-то обиделся, кто-то заметил недооценку чьей-то роли в развитии современной авиации, обратил внимание на поспешные суждения насчет конвертоплана и еще какой-то новой конструкции. А главное, почему автор не сказал о будущем новых материалов? Хлоп, и по поводу моей несчастной брошюрки появляется разносная статья. Автор перечислил все ее грехи и в заключение обвинил меня в скудости воображения. Он возмущается: как это можно в эпоху завоевания космических пространств писать о турбовинтовых самолетах, о каких-то дирижаблях, когда все мысли человечества находятся далеко за пределами солнечной системы? Статья, конечно, спекулятивная, но автор выразил свое мнение, и это его право. Однако дело не в статье, а в ее последствиях. Засуетились мелкие перестраховщики, и разные беды посыпались на мою голову. Из научного журнала возвратили уже принятую к печати работу, сослались на отсутствие места. Потом я получил письмо, что мой доклад в научном обществе переносится на осень.
- Совпадение, - успокоил Набатников. - Это уже твоя мнительность, Серафим.
- Мнительность? Хорошо. Чем же тогда объяснить, что на открытом партийном собрании какой-то аспирант, всю жизнь состоявший холуем у академика, потребовал обсудить выступление общественности по поводу антинаучной брошюры инженера Пояркова и поставить вопрос о его пребывании на посту руководителя конструкторской группы? Мнительность? Даже товарищ Медоваров, как известно не числящийся в первых гениях человечества, размахивал этой статьей и упрекал в том, что я не сделал для себя выводов из выступлений общественности. До коих же пор всякие пошляки будут этим пользоваться: "Общественность осудила". А?
- Вот тебе, Борис, еще один пример спекуляции, - напомнил Набатников. Тут и доказательств не требуется.
Видно было, что все пережитое волновало Пояркова. Врач уже с укоризной посматривал на Дерябина: ведь он начал этот разговор. Поярков не спал несколько ночей, возбужден, измотан.
- Но в конце концов правда восторжествовала, - успокоительно напомнил Борис Захарович. - Все обошлось.
Поярков нервно закурил и, потрясая спичечной коробкой, заговорил вновь:
- Дорогой Борис Захарович. Я не мечтатель, не фантазер. Но думаю я как о несбыточном, что настанет время, когда нам, людям, что-то умеющим создавать в технике, науке, искусстве, придется испытывать лишь муки творения. Я хочу, чтобы с каждым годом нам было все труднее и труднее, но труднее за чертежной доской, в лаборатории, за письменным столом. Нам государство все дало, только работай. Мы же теряем силы на преодоление всяких искусственных препятствий: на борьбу с завистниками, карьеристами, спекулянтами. Я же знаю по себе. Просидишь весь день над чертежами - чувствуешь себя прекрасно, а поговоришь с Толь Толичем, как это было перед отправкой "Униона", - прямо хоть "Скорую помощь" вызывай.
Конечно, Поярков во многом прав, Набатников с ним согласен. Иной раз следовало бы избежать и крупного разговора, и не давать воли аскольдикам, если дело касается здоровья и творческой активности людей вроде того же Серафима. Ведь это же не по-хозяйски. А самое главное, надо до конца вскрывать, откуда тянутся нити всяких злостных "проработок" и кому это выгодно?
Афанасий Гаврилович мог бы поделиться и фактами и наблюдениями, но опять-таки "по-хозяйски" надо разрядить атмосферу. Серафим натерпелся, это его больная тема, - не лучше ли спустить ее пока на тормозах? Ничего не поделаешь - бережное отношение к человеку.
И Афанасий Гаврилович с шутливым негодованием обратился к представителю медицины:
- Действительно, чепухой вы занимаетесь, Марк Миронович, в своем институте широкого профиля. Предлагаю актуальнейшую тему. За время воины, да и за последние годы, мы немножко, как говорится, поизносились. По-вашему, тут виновата сердечно-сосудистая система. Лечить ее трудно, легче всего оберегать. Каким путем? Ну, допустим, в служебных кабинетах поставим специальные аппараты-ограничители. Приглашаю я Серафима для серьезного разговора. Усаживаю в кресло, в котором вделаны приборы для измерения давления, пульса. Я тоже сижу в таком же "кресле чуткости". Идет вежливый разговор. Серафим и я спокойны, давление, пульс - все в порядке, и на аппарате горят две зеленые лампочки. В общем, как на светофоре: путь открыт, можешь высказывать Серафиму мало приятные для него вещи. Проходят минуты, он начинает нервничать, давление повышается, пульс частит. На аппарате зажигается другой сигнал, желтый. Внимание, дескать, поосторожней! А я еще не выговорился, угрожаю: поставим, мол, вопрос перед вышестоящими органами, привлечем общественность... Вдруг вспыхивает красная лампочка. Стоп-сигнал! Тормози, дорогой товарищ! Я, конечно, сбавляю басок, но Серафим уже разъярился, начинает меня крестить бюрократом, консерватором. Говорит, что я душитель изобретательской мысли...
- Да что это вы, Афанасий Гаврилович? - взмолился Поярков. - Разве я похож на Литовцева?
- Не похож. Тот гораздо тоньше действует. Так вот, - продолжал Набатников. - Я ведь тоже человек, меня возмущает дикая несправедливость изобретателя Пояркова... Он замечает это по вспыхнувшему желтому глазку, извиняется... Я успокаиваюсь и предлагаю закурить...
- Стоп! - вмешался Марк Миронович. - Запрещаю! При повышении давления курить противопоказано. Да и вообще пора бы отказаться от этой дикой привычки.
- Хорошо, придумаем что-нибудь другое. Помните мечту Маяковского? "Выбрать день самый синий, и чтоб на улицах улыбающиеся милиционеры всем в этот день раздавали апельсины"?
Все это были забавные шутки, люди отдыхали после напряженного труда и волнений. Только Медоварову сейчас не до шуток. Он звонил дежурному в НИИАП, чтобы узнать, не пришел ли приказ о назначении нового директора. И здесь Толь Толич мог надеяться на своего благодетеля. Литовцев обещал похлопотать через друзей, чтобы директором НИИАП оказался "свой человек", который никогда не обидит Толь Толича.
Дежурный по институту ответил, что никакой почты из Москвы не было.
- А звонки? - нетерпеливо спросил Толь Толич.
- Кто-то спрашивал...
- Из Москвы?
- Нет, из райцентра. Слышно было плохо. Некий чудак просил прекратить испытания. Я не в курсе, какой мы заказ посылали в Грузию? Но я выяснил, что тот, кто звонил, не может являться представителем заказчика.
- Мы получаем заказы через управление. Какая-то ошибка.
- Я тоже так полагаю. Но он называл Дерябина. Вообще же думаю, что это мистификация. Ругал нас бюрократами, говорит, что где-то человек замерзает.
- Один человек? Вы это точно помните?
- Абсолютно. Я посоветовал обратиться в местную горноспасательную станцию. Мы же здесь ни при чем?
- Правильно. Мало ли кто мог звонить. Надеюсь, вы не дали ему адреса нашей экспедиции?.. Вот именно, золотко... должна быть бдительность. Вообще это не телефонный разговор, по, сами понимаете... Никому. Товарищи потом разберутся.
Медоваров глушил в себе всякие сомнения, что неожиданный звонок может быть связан с людьми в "Унионе". Замерзает один человек, а куда же другой делся?
Все эти оправдания для успокоения совести необходимы были Толь Толичу, чтобы не думать о последствиях, если вдруг придется спустить "Унион" на землю. Валентин Игнатьевич этого никогда не простит. К тому же все шансы за то, что в "Унионе" никого нет. Прав дежурный. Конечно, мистификация. Так-то оно спокойнее.
Толь Толич снял свою шапочку и вытер ею вспотевший лоб.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Здесь автор рассказывает о дальнейших неприятностях
в "Унионе" и пользуется случаем напомнить читателю,
что все произошло из-за испорченных аккумуляторов.
Неужели мы так и не найдем виновника? И что это-ошибка
или злой умысел?
Судя по всему, проверка действия ускорения на живые организмы закончилась вполне благополучно. Даже такой высокоорганизованный и чувствительный организм, как Яшка-гипертоник, когда были отпущены ремни, нащупал губами у себя в прозрачном колпаке питательную трубку и с удовольствием зачмокал.
Хоть этого и не слышал Тимофей, но видеть, как обезьяна наслаждается каким-нибудь апельсиновым соком или крепким бульоном, было выше его сил.
Никаких особых неприятностей в момент ускорения он не почувствовал, вероятно, потому, что правильно лег, по Яшкиному примеру.
Диск летел уже по инерции. Бабкин решил пройти обратно в кабину. Там все же теплее, можно хоть аккумулятор нагреть. Смекалка подсказала, что если один аккумулятор подключить к нескольким, то от перезарядки он будет нагреваться. Один взять можно, работа радиостанций и приборов не нарушится.
Так Бабкин и сделал. Пластмассовая банка, стойкая к высокой температуре, нагревалась как маленькая печка. Он жадно прильнул к ней, скользя по стенкам окоченевшими руками. Кажется, что и в кабине потеплело. Но это только кажется, будто сидишь в ванне и тело твое согревают ласковые, теплые струи.
Сквозь толстое стекло, чуть запорошенное инеем, видит он ослепительно белое море облаков. По ним скользит радужная тень диска.
Звонкий, сухой треск на щите у приборов. Что же могло случиться? Непослушными деревянными ногами приближается он к щиту. Лопнула стеклянная трубка, из нее вытекает какая-то жидкость. Еще минута - и прибор перестанет работать.
Надо скорее закрыть трещину. Но обмороженные пальцы не повинуются Тимофею. Он дышит на них, чувствует запах спирта, вытекающего из трубки, быстро растирает им руки и зажимает трещину в стекле.
Уже ни одна капля не сочится. В мертвой хватке пальцы застыли на трубке.
Знал бы Тимофей, что за трубку он держит в распухшей, покрасневшей руке! От нее зависит работа всех уловителей Набатникова. По тонким металлическим шлангам в камеры, соединенные с уловителями, подавались пары какой-то незамерзающей жидкости. В момент падения Багрецова от удара каблуком был поврежден основной распределительный шланг. Он сплющился, давление в нем повысилось, отчего контрольная стеклянная трубка внутри кабины не выдержала и лопнула.
Во всяком случае, это объяснение наиболее правдоподобно, хотя у специалистов могут быть и возражения. Но дело в том, что Бабкину сейчас объяснения не требовались. Новых аппаратов Набатникова он не видел. Да и вообще, не все ли равно, какой прибор испортился? Тут лишних нет.
С поднятой рукой он стоит, окаменевший, не зная, сколько времени это можно выдержать. Пальцы слабеют, капли просачиваются опять, бегут по заиндевевшей трубке.
Надо стянуть ее крепко-накрепко. Но чем? В кармане ничего подходящего нет, кроме маленького конденсатора, трубочки, залитой с обеих сторон битумом. Надо его расплавить. Аккумулятор можно замкнуть проводом, обмотанным вокруг конденсатора. Провод нагревается, черной струйкой течет битум. Пока он не застыл, Тимофей спешит залить стекло, потом вырывает из книжки листок, крепко обматывает трубку и снова заливает расплавленной массой. Надежный пластырь, теперь уже ни одна капля не просочится.
Испытывая что-то вроде удовлетворения, как всегда от законченной работы, Тимофей положил ноги на теплый аккумулятор. Немножко отогревшись, он опять замотал их остатками рубашки и подбежал к окошку.
Трудно понять, на какой высоте он сейчас находится, но такого в жизни он еще никогда не видел! Погода на редкость ясна. Каспийское море блестит, словно вырезанное из жести, со всеми своими заливами. Рядом так же аккуратно вырисовывается Черное море.
А вот и Крымский полуостров, он выглядит не больше пятачка. Как серебряные елочные нитки, Волга, Дон, Днепр теряются в лиловой мгле. Бабкину кажется, что видит он всю южную часть страны. Огромные черные пятна лежат на земле - это тени облаков. Сейчас в Ростовской области пасмурная погода, такая же и около Батуми. А горы - как засохшая глина на проселке.
Опять включаются двигатели. Диск в стремительном полете поднимается вверх. Тело отяжелело, стало чугунным, трудно поднять руку, оторвать ногу от пола. Но вот и это прошло.
Наклонившись над зеркальным люком, Тимофей смотрит на землю, подернутую туманом, где только два серебряных моря скупо просвечивают сквозь дымчатую синеву.
Настало время передачи. Еле шевеля обожженными и замерзшими пальцами, он поворачивает ручку настройки. Странные и непонятные сигналы пищат на разные голоса. Сквозь них слышатся трески включаемых и выключаемых реле, гудение моторов. Видимо, сейчас работают несколько передатчиков.
На основной волне передается температура. Не может быть, ошибка: тридцать градусов жары! "Тридцать", - читает Тимофей сигналы. А что будет выше? Ему представляется, как по стенкам кабины уже текут горячие струйки. Жарко, душно, словно в бане. Трещат волосы, лопается кожа на лице, глаза покрываются твердой скорлупой. Но почему же мерзнут ноги? Почему стекло иллюминатора такое холодное?
Трудно вздохнуть. Бабкин лежит на полу, жадно глотает воздух широко раскрытым ртом и смотрит на ребристый потолок, где дрожит синий отблеск то ли далекой звезды, то ли облаков.
Мучительно хотелось пить. Невозможно было пошевелить языком, словно весь рот наполнился горячим песком.
Тимофей нашел Димкину книжку, записал наблюдения и закрыл глаза. Димка стоял как живой, размахивал руками и что-то беззвучно говорил... А вдруг он разбился? Почему до сих пор не прекращаются испытания?
...Знакомое с детства жужжание послышалось над самым ухом. Бабкин невольно отмахнулся. На книжку упала пчела, самая обыкновенная земная пчела с желтым полосатым брюшком, и, неуклюже перебирая лапками, поползла. Он смотрел на ее трепещущие слюдяные крылышки, на мохнатые лапки, боялся пошевелиться, чтоб не спугнуть. Здесь беспомощны и человек, и мышь, которую он недавно видел, и пчела. У них у всех одна судьба.
Окошко покрылось густым слоем инея. Осторожно, чтоб не потревожить пчелу, опустив на пол записную книжку, Тимофей слизывает со стекла снежную пыль.
"Унион" набирает высоту. Давно уже позади остался плотный воздух тропосферы, пересечена граница стратосферы, и сейчас он летит в безвоздушном пространстве на высоте около сотни километров. Бабкин не выключает приемника. Но что за странности? На высоте в восемьдесят километров было холодно, а потом опять потеплело. Но тепла этого он не чувствует, здесь же почти нет воздуха. Ну да, конечно, как же он позабыл об этом? Ведь существуют и теплые пояса, и слой озона, который нагревается солнцем.
Он, смотрит на Землю и не может от нее оторваться. Далекие-далекие облака, а у самой их кромки выступает Земля. Именно "выступает", потому что с этой высоты она действительно кажется шарообразной. Горизонт обрывается сразу, пропадая в лиловой глубине. Кажется, это и есть "край земли", шагнешь, оступишься - и полетишь в космос.
И вдруг земной шар завертелся, как глобус. Поплыли моря, закачались горы. Тимофей зажмурился, вновь открыл глаза и никак не может понять, что же с ним происходит? Ослабел? Кружится голова? Нет. А вот и все прошло. Земля лениво останавливается вроде карусели, когда выключается мотор.
Эти странные явления повторялись уже несколько раз, и Тимофей мучился, думая, что наступают галлюцинации, что скоро он потеряет сознание. С Димкой, наверное, беда, он мог бы уже предупредить.
Тимофей сунул замерзшую руку под пиджак и во внутреннем кармане нащупал трубочку индикатора радиоактивности. Приходилось работать с изотопами, вот и остался в кармане этот контрольный прибор. Он показывал довольно значительное радиоизлучение... Наверное, космические лучи. Это уже новая опасность, о которой Тимофей раньше не думал.
Как передать вниз, что здесь человек? Тут радиостанции, работающие на множестве каналов. На Земле известно, тепло здесь или холодно, как светит солнышко, как себя чувствует Яшка-гипертоник, не повысилось ли у него давление от нервных переживаний? Врачи выслушивают обезьянье сердечко, проверяют пульс. Им все известно, кроме того, что здесь погибает человек.
Мысль работала торопливо, лихорадочно. Как бы подобраться к Яшкиному микрофону, что спрятан у него под сердцем? Невозможно. Стекло не разобьешь даже молотком, да и пройти в четвертый сектор сейчас труднее: холод нестерпимый.
Где бы достать микрофон? Ведь от всех камер этого сектора провода тянутся к радиостанциям, сюда, в центральную кабину. Можно было бы подключиться.
- Пей молоко, Яшка, - опять послышалось из приемника. - Да не торопись, не торопись. Захлебнешься.
"Итак, Яшка завтракает", - позавидовал Тимофей, вспомнив, что видел соску внутри прозрачного Яшкиного шлема. Громкоговоритель подбадривал, слышались аппетитные Яшкины причмокиванья, и все это было похоже на издевательство.
Тимофей протянул руку к приемнику - хотел выключить, но рука остановилась на полдороге. Так вот чем можно заменить микрофон: громкоговорителем. Еще в радиолюбительские годы Бабкин это пробовал, надо только подвести проводнички.
Когда это было, чтобы у Тимофея не болтались в кармане мотки проводов, отвертки, плоскогубцы, всякая радиолюбительская снасть? Вот и сейчас он пошарил в кармане, достал то, что ему нужно, быстро снял нижнюю крышку приемничка и прикрутил к выводным лепесткам громкоговорителя два тонких провода. Теперь надо было найти, куда их подсоединить. С трудом преодолевая слабость, Тимофей подобрался к радиостанции. Вот распределительный щиток, сюда подходят кабели от всех секторов диска. Верхний ряд от сектора метеоприборов, потом от аппаратов Набатникова... А вот самый нижний ряд, где написано "Сектор No 4".
Под крышкой,
которую
пришлось отвинчивать, были расположены нумерованные контакты, к ним подходили провода от разных камер. Бабкин нашел контакты от Яшкиной, двенадцатой камеры, но разве догадаешься, куда присоединить громкоговоритель? Где тут можно услышать Яшкино сердце?
Именно эти два контакта из многих других необходимы были Тимофею, потому что показания температуры, кровяного давления, пульса, анализ газообмена передаются для записи на ленту, а сердце, как думал Тимофей, обязательно выслушивается через репродуктор.
Поочередно присоединяя проводнички к контактным парам, Бабкин наконец услышал в своем маленьком репродукторе Яшкино сердцебиение. Даже ничего не понимая в медицине, можно было догадаться, что Яшка чувствует себя превосходно, - ровные, ритмичные толчки.
Как же поступить дальше? Мутилось сознание, а оно, как никогда, сейчас должно быть ясным... "Значит, так, - напрягая всю свою волю, размышлял Тимофей. - Надо проверить приемником, когда, после какой передачи включится Яшкино сердце". Пока слышны незнакомые сигналы. Звонкое бульканье, журчит ручеек... А это, конечно, сердце... Тук, тук, тук... Яшка жив-здоров. Скорее бы подключить репродуктор!
Не успел Тимофей сказать несколько слов, как диск снова вырвался в пустоту.
Тимофей что-то кричал, почти не слыша себя. Да не все ли равно, лишь бы поняли, что здесь человек. Он повторил это еще раз и еще, отсоединил концы и включил приемник. Сердце перестало стучать. Слышится веселый, заливистый лай Тимошки.
Но почему же диск не замедляет ход? Почему летит все быстрее и быстрее? Непонятно. Сигналы должны быть приняты обязательно.
Послышался треск, будто за спиной кто-то рвал полотно. Бабкин обернулся. Кварцевые трубки на щитке, связанные с уловителями Набатникова, загорелись фиолетовым светом. Ярко вспыхнули толстостенные колбочки с жидкостями. А в одной из них, у самого потолка, задрожал многоцветно переливающийся огонек.
Бабкин растерялся. Сейчас все взорвется. Нет. Пустая тревога - видно, так и должно быть. Надо записать наблюдения: время, продолжительность свечения, характер реакции.
Карандаш падает из рук, темнеет в глазах. Страшное, непонятное ощущение, точно сверху льется на тебя расплавленный металл, ползут по телу жгучие струи.
Космические лучи? Они, как бумагу, пронизывают стенки кабины, впиваются в мозг смертельными иглами. Нет, не они. Наверное, вредные излучения.
У Тимофея были все основания именно так и думать. В каких-нибудь графитовых коробках расщепляются атомы вещества. Вредоносные излучения заполняют всю кабину. Тимофеи беззащитен, он знает, что такое лучевая болезнь. Недаром даже ничтожные крохи изотопов, с которыми он имел дело в контрольных приборах, спрятаны в толстых свинцовых экранах. Недаром он носит в кармане индикатор радиации.
Вот он! Излучение выше всех допустимых норм! Далеко за красную черточку выскочил дрожащий лепесток.
Куда деваться? Открыть люк в кольцевой коридор? Но и там смертельные лучи. Тонкие металлические стены для них не преграда. Лучи пройдут, догонят и бросят тебя на жгучий от мороза пол.
Выхода нет. Перед глазами огненные круги. Мелькает родное лицо. "Стеша, прости!" И думает он уже не о себе, а о ней, о горе ее, ни с чем не сравнимом. Где-то далеко, как огонек в ночи, теплится едва заметная надежда. Жить, жить... во что бы то ни стало! Лишь бы не погибнуть здесь, не увидевши Стеши и теплой земли.
Как остановить полет? Как выключить, прекратить подачу горючего к двигателям? А если отсоединить все аккумуляторы, что питают приборы управления? Все кончится тогда. Все замрет.
И вдруг он понял, что спасения нет. Остановишь двигатели - и диск, уже не поддерживаемый ничем, ринется вниз, ударится о плотный воздух, разобьется и сгорит.