Страница:
Она убрала свою холодную ладонь с его руки и бесшумно ушла, чтобы еще до наступления ночи успеть к себе домой. Она ступала на цыпочках, хотела исчезнуть как дух, чтобы он подумал: она ему только снилась.
В сумраке она легла на кровать - в одежде и в обуви. Она готова была присягнуть, что никуда из дома не выходила. В полдень она проводила Непомуцена, потом прибиралась, готовила обед, мерила талию, бедра и бюст Смугоневой. Потом прикорнула на кровати, настолько усталая, что не сняла туфель и одежды. Еще до сих пор она чувствовала странную усталость, бессилие и сонливость, которую опережали воспоминания.
Прямоугольные окна понемногу закрашивала чернота ночи. Она любила ночь, потому что та анонимно приносила ей когда-то грешное наслаждение. Сколько ей тогда было лет - одиннадцать или двенадцать? Два раза в неделю с частных уроков немецкого языка она возвращалась одна пригородным поездом в их маленький поселок. Весной и летом - еще засветло, осенью и зимой - уже в сумерках или ночью. Пригородный поезд бывал набит битком, купе заполняли спящие рабочие, возвращающиеся после вечерней смены с заводов. Лампочки везде были разбиты или перегорели, в коридорах пили пиво и скандалили. Она всегда заходила в купе и в темноте становилась между коленями спящих на лавках людей. Высокая, худенькая, одиннадцатилетняя, а может, уже двенадцатилетняя девочка, в коротком пальтишке, толстых чулках и с папкой под мышкой. Однажды, поздней осенью, в темном купе до нее долетел запах сушеных слив, а потом чья-то рука дотронулась до ее колена. Это прикосновение было будто бы случайным, но ей оно доставило странное удовольствие. Она уперлась костлявыми девчачьими коленями в крепкие мужские колени, и тогда эта рука, которая минуту назад отступила, снова дотронулась до нее, на этот раз до бедра. Спустя мгновение забралась под платье, на ягодицу, отступила - и снова по бедру перешла к месту, где заканчивались чулки и полоска голого тела отделяла их от шерстяных штанишек. Пальцы невидимого в темноте мужчины скользнули между ее бедер и легко стиснули промежность, словно бы через толстую материю штанишек хотели нащупать то, что находилось под ними. Она не знала, то ли ее сильнее ошеломляет и доставляет странное наслаждение запах сушеных слив, то ли эти прикосновения, - она делала вид, что не чувствует их и они ей безразличны, но все же стояла неподвижно в купе и старалась даже не вздрогнуть, счастливая, что ее учащенное дыхание заглушено чьим-то громким храпом.
Она вышла на станции в своем поселке, запомнив, однако, вагон, в котором ехала. По дороге к дому голова у нее кружилась, и, даже не поужинав, она сразу пошла в постель, такая была сонная. В следующий раз она снова села в тот самый вагон и в то самое купе, протиснулась между коленями спящих на скамейках людей. Несмотря на холод на улице, она надела штанишки потоньше. Чужая, а вообще-то уже знакомая мужская рука поняла этот жест и осмелела. Пальцы скользнули в штанину. Этот человек уже не вез с собой сушеных слив, но она все чувствовала этот запах и переживала несказанное удовольствие. Да, никогда она не переживала ничего, настолько сладкого и упоительного, ни до того, ни после, даже когда уже стала женщиной. Сколько раз она познала тогда это великое наслаждение, эти ласки, такие сильные, что она теряла сознание, стоя на трясущихся ногах в раскачивающемся вагоне пригородного поезда? Может, десять, может, пятнадцать длинных мгновений. Да, это продолжалось, кажется, до Рождества. Потом везде вкрутили новые лампочки. И в том купе, где она находила таинственное наслаждение, теперь горел яркий свет, и с тех пор она ездила в коридоре, даже не смея посмотреть, как выглядит человек, который трогал ее в темноте.
Это грустно, но никогда она уже не встречала этой руки, хотя на следующий год снова в купе были разбиты лампочки, а темнота скрывала обещание наслаждения. Ни из одного купе не долетал до нее и запах сушеных слив. Но где бы и когда бы она его ни чувствовала - в магазине или в чьей-то квартире, - всегда ее охватывало возбуждение и желание пережить наслаждение. Этот запах рождал в ней страдание - она сама его, впрочем, вызывала, утаскивая у матери несколько сушеных слив и, как что-то грешное, пряча их в ящике ночного столика. Каждый вечер, когда гасили свет, она выдвигала этот ящик и вдыхала их аромат, прикасаясь пальцами к своим органам и воображая себе, что это делает тот, из темного купе. Она научилась достигать наслаждения, похожего на то, но уже не такого сильного, не такого упоительного. Впрочем, может, это наслаждение было еще большим, но ему недоставало таинственности и свежести первого открытия.
Невинность она потеряла с одноклассником за два дня до Рождества, в пустой квартире его родителей. На столе в кухне там стояла тарелка с сушеными сливами, приготовленными для рождественского компота. С тех дней она любила сумрак, езду в переполненных трамваях и автобусах. Она обожала случайные прикосновения мужских рук к ягодицам, бедрам, груди, любила, когда на нее вдруг наваливались тела при торможении или на поворотах. Непомуцен предложил ей и Эльвире покататься по озеру. Ночью они втроем лежали в тесной кабине яхты, он посередине, они по бокам. Яхта покачивалась на волнах, и в этом было что-то от мчащегося поезда. Кроме этого, царил мрак, и она чувствовала блуждающую по своему телу руку мужчины. Из-за присутствия Эльвиры они не могли позволить себе ничего большего, он только прикасался к ней и ласкал в темноте. Может, именно поэтому она полюбила его и стала его женой. Может быть, поэтому в запахе его пота было для нее что-то от аромата сушеных слив. От Непомуцена она хотела, чтобы он брал ее в темноте, а перед этим долго в сумраке прикасался к ее нагому телу. Доктор тоже когда-то в темноте дотронулся до ее груди - случайно или намеренно. Но с тех пор она любима его насыщенное никотином дыхание и очень сильно хотела знать, каким образом он унижает женщину, прежде чем в нее войдет. Наверное, он это делал во мраке, в густой тьме. Да, позже он прикасался к ее груди даже днем, в своем кабинете, когда она заходила к нему посплетничать или немножко поболтать. Она любила и эти прикосновения, так же, как запах его волос, пропитанных ароматом сигаретного дыма. Но чаще и полнее ее ночные грезы заполняла картина, которую кто-то ей случайно подсунул - может, доктор, может, Непомуцен, может быть, Рената Туронь. О той темной ночи, когда вся деревня идет на мельницу, и там, на сене Шульца, в темноте, в шуме учащенного дыхания, люди взаимно утоляют голод своей любви. Они все знакомы, но темнота делает их незнакомыми, отгораживает друг от друга и одновременно позволяет сближаться. Она была уверена, что среди множества мужчин она различила бы своими ноздрями тело доктора и его дыхание, а он - может, даже и не зная, с кем он это делает, - унизил бы ее без стыда.
...Прямоугольники окон в спальне были уже неразличимыми. Пани Басенька задрала юбку и прикоснулась рукой к своему лону. Оттуда исходила сладкая боль возбуждения, такая сильная, что она даже тихонько застонала. Решительным жестом она стянула плавки, встала с постели, набросила на плечи шерстяной платок и вышла из дома. Ее поразила глубокая тьма, она не видела ни калитки, ни даже собственных рук. Говорили, что нельзя брать с собой фонарь, никакого света, надо идти, как слепец, натыкаясь на деревья, спотыкаясь о камни, ориентируясь по звуку шагов других людей. За калиткой на шоссе она остановилась и начала прислушиваться. В ночи сорвался западный ветер, разогнал туман и овеял землю влажным дуновением. Расшумелись клены, растущие вдоль дороги, в соседствующей с домом писателя усадьбе Галембков время от времени постукивал о стену плохо прикрепленный ставень. Сначала она думала, что это эхо чьих-то шагов, но, когда стих ветер, поняла, что на шоссе она совершенно одна. Вдруг ее охватил ужас, что она опоздает, не успеет, что счастье ее минет. Она двинулась с руками, выставленными вперед, чтобы не наткнуться на ствол придорожного клена, ощущая твердость асфальта под тонкими подошвами туфелек. Нигде не горел ни один огонек, но все усиливающийся шум деревьев говорил ей, что она приближается к кладбищу. Она заметила тусклый свет в окошке курятника в усадьбе Вонтруха и уже точно знала, где она находится. Сразу за забором, окружающим усадьбу солтыса, надо было свернуть на полевую дорогу к мельнице.
И снова она остановилась, прикрывая рукой рот, чтобы заглушить свое дыхание. Несмотря на ветер, громко скулящий в ветвях деревьев на кладбище, она отчетливо слышала звук шагов множества людей, приближающихся по шоссе. Никогда она не была на старой мельнице, только видела издалека, что в ее черную от времени деревянную коробку ведут двустворчатые ворота, а сбоку находится островерхая, опирающаяся на четыре колонны крыша, под которую осенью и весной складывали искусственные удобрения в пластиковых мешках. Она ждала в темноте, чтобы кто-нибудь наконец подошел и обогнал ее во мраке, а она могла бы пойти за ним. Но никто ее не обгонял, люди находили какую-то более короткую дорогу между плетнями или шли прямо через луг, простирающийся возле старое мельницы.
Наконец она пошла вперед по твердой дороге, усеянной большими камнями. Она спотыкалась о них, однако стойко шагала, удаляясь от шума кладбищенских деревьев. Она знала, что идет правильно, потому что все отчетливее где-то поблизости шелестели на ветру пустые пластиковые мешки. И отовсюду, со всего луга, теплый ветер приносил отзвуки человеческих шагов.
Перед ней шла, похоже, какая-то женщина, наверное, Халинка Турлей, потому что ноздрями она почувствовала тонкий запах духов "Черный кот". Немного сбоку должен был идти стажер, пан Анджей, потому что до нее долетел запах рыбных консервов. Она улыбнулась при мысли, что, может быть, не художник Порваш, а воняющий рыбой стажер повалит на сено пани Халинку, задерет ей платье кверху и добудет из нее тихий мышиный писк. Жаловался когда-то лесничий Турлей, что его жена сразу после свадьбы издала в постели громкий крик, потом уже только попискивала, как мышь, а спустя несколько лет замужества молчала в постели. Только художник Порваш мог раскрыть ее уста для крика наслаждения - не он ли идет рядом со стажером? От него пахнет льняным маслом и лаком, как в его мастерской. Но в нескольких метрах с другой стороны - кто там тяжело ступает, пахнет мылом? Это, кажется, походка жены лесника Видлонга - так тяжело может идти женщина с толстыми ляжками и огромным задом, с грудями, на которые даже в Бартах нет подходящего лифчика. Возбуждающим ей показался рассказ, которым сразу, когда был пойман убийца маленькой Ханечки, попотчевал ее Непомуцен. Кажется, как это вытекало из показаний молодого Галембки, однажды ночью Видлонгова выпятила свой большой голый зад, и мужчины брали ее стоя, слушая призывы: "Еще и еще, ведь я уже не беременею". Это должно было быть чудесно для нее, так, ночью, в темноте, отдаваться стоя нескольким мужчинам. Она даже, наверное, не знала, кто до нее добрался. И при этой мысли пани Басеньке сделалось горячо, отозвалась сладкая боль, излучающаяся из промежности. Она развязала платок на груди, шею овеяло влажное дуновение ветра. Она сразу ощутила озноб, но, может быть, потому, что в тот момент подумала о Крыщаке и его единственном желтом зубе, торчащем из десны. Что она будет делать, если это старый Крыщак повалит ее на сено и залезет рукой меж бедер? Конечно, она оттолкнет его от себя и будет искать мужчину, чьи волосы пахнут сигаретным дымом. Ведь только ради него она идет на старую мельницу, чтобы он унизил ее в темноте и чтобы узнать его тайну.
Кто-то задел о развевающийся конец платка. Может, это всего лишь лист, поднятый порывом ветра? Сильно запахло сушеными сливами. Она остановилась, потому что ощутила в себе слабость и сонливость, как обычно в такие минуты. Неизвестно почему, вспомнилась ей Юстына Васильчук, и ее пронзила ревность. Она ничего не знала об этой женщине, живущей одиноко в своем маленьком домике. Доктор говорил когда-то, что Юстына пахнет сушеными травами полынью, мятой и шалфеем. Откуда доктор знал запах этой женщины? И не летел ли он сегодня вечером мыслями к ее жилищу - сквозь туман, застилающий огороды? Чем Юстына заполняла свое одиночество после смерти мужа? Кто стучался ночами в окно маленькой избушки? Она была странная - избегала разговоров с другими женщинами, похоже, избегала и мужчин. Была она молодой и красивой, и не верится, что доктор, который попробовал тела всех более или менее красивых женщин в деревне, на эту единственную не обратил внимания. Непомуцен утверждал, что Гертруда Макух приводит ему в спальню сельских женщин. Может быть, и Юстына время от времени приходила в дом на полуострове, прокрадывалась огородами или берегом озера? Да, это Юстына идет сзади осторожным, крадущимся шагом, ветер доносит запах шалфея, полыни и мяты. Надо спешить, чтобы она не схватила в объятия доктора, который, наверное, уже давно ждет за воротами старой мельницы. Кого он ждет? Ее или Юстыну?
Она пересилила слабость и снова двинулась вперед, а вместе с ней, как ей казалось, шла бесчисленная толпа людей, гонимая вожделением. Старая мельница вырисовывалась на фоне чернильной ночи как большой бесформенный сосуд. Это был прекрасный обычай - хоть такой дикий и бесстыдный - в сосуд, наполненный мраком, цедить капля за каплей собственную кровь, принести в жертву собственное тело и принять жертву от других, сплавиться в одно целое, в человечество, быть для каждого мужем и женой, братом и сестрой, отцом и матерью, сыном и дочерью. Разве не так говорил об этой ночи Непомуцен? Это было переламывание в себе комплекса отца и комплекса матери, дорога к полной свободе, когда человек сам станет для себя и отцом и матерью.
Ветер внезапно стих. Она осознала, что стоит совершенно одна на мощенной камнями площадке перед мельницей. Куда девались другие люди? Шли ли они вообще сюда вместе с ней? А может, они уже исчезли в темном проеме? Она вытянула вперед руки и пошла к дверям, повторяя со страхом: "Иду, уже иду к вам, иду". От подбрюшья до шеи в ней поднималось чувство сильного тепла и радости. "Иду", - шептала она долго, пока ее пальцы не наткнулись на шершавые доски дверей. Она не знала, что нужно делать дальше, как их отворить, как попасть внутрь. "Может, это все мне снится?" - спросила она себя. До нее донесся тихий скрип - половинка дверей вдруг открылась, и из черного нутра вырвался запах свежего сена. Теплые и влажные испарения проникли в ее ноздри, снова вызвав оцепенение. Нечеловеческим усилием она сделала шаг в эту черноту, которая напоминала страшную пропасть. Еще один шаг - и она почувствовала на своей груди прикосновение чьих-то рук. Теплых и сильных. Эти руки только на минуту задержались на торчащих под свитером сосках, потом скользнули вниз, к юбке и под ней погладили ее бедра и голое лоно. Ее коснулось насыщенное табаком дыхание, она протянула руки и обняла мужчину за шею, прижимаясь к нему всем телом. Он подтолкнул ее куда-то вбок, на кучу сена, в которой они оба глубоко утонули. Она не вполне осознавала, что с ней происходит. Не успела она почувствовать в себе мужчину, а ее уже охватили первые спазмы наслаждения. Ей казалось, что она - снова одиннадцатилетняя девочка, которая трясется от прикосновения ладони и пальцев, и одновременно она была женщиной, ее внутренности раздвигал твердый и горячий мужской член и заливал сильным теплом. Она услышала собственный стон, который показался ей чужим стоном, будто бы все сумрачное пространство вокруг нее было наполнено присутствием множества женщин, переживающих минуты удовольствия. Потом она словно одеревенела, но не потеряла чувств, и ей казалось, что все ее интимные места, каждое отверстие ее тела пронизывает сильное наслаждение. Рот был заполнен собственным и мужским языком, снизу на ее внутренности все напирала какая-то могучая сила, заставляющая ее открыться снова и иначе, чем раньше. Ей уже было больно, но снова - уже второй раз - она пережила оргазм и потом погрузилась в сон наяву.
Здесь же, рядом, старый Крыщак грязно ругался и обзывал какую-то женщину последними словами, не в состоянии удовлетворить старческого возбуждения. Ее же или пузатую Ярошову гладил по груди воняющий рыбой стажер и хихикал, хватаясь за соски, напрягшиеся и набухшие. "Еще и еще, я ведь уже не беременею", - покрикивала Видлонгова, выпячивая белый зад. Пани Басеньке показалось, что это ее придавливает огромное и тяжелое, как скала, тело плотника Севрука, но в самом деле там была Смугонева из магазина. Севрук охватил своими могучими лапами ее талию, обмерил пальцами бедра и грудь, словно бы снимая с нее мерку на платье. Из копны сена доносился мышиный писк, который издавала Халинка Турлей. Ее шею обвил, как скользкий змей, удивительно длинный и дряблый член Шчепана Жарына. Тонкий змеиный язычок укусил ее в губу. Она не почувствовала боли, ей только сделалось еще жарче от отравляющего ее яда. "Теперь сюда и сюда", - приказным тоном говорила Рената Туронь, раскладывая на глиняном полу свое большое обнаженное тело, усеянное веснушками. Ее муж, Роман, широко открывал беззубый рот и громко бурчал задом, глядя, как по очереди ложились на его жену молодой Галембка, Порваш и сын Севрука. Потом Туроневу хлестал кнутом Отто Шульц и сталкивал в адский, пылающий огнем провал, откуда уже доносился крик Марии Вонтрух и невнятное "хрум-брум" Стасяковой. Белые бедра Юстыны складывались и раскрывались, как крылья бабочки, никто на нее не входил - она лежала одинокая, вдали от других, странная, отсутствующая. Одуряюще пахло сено, еще сильнее был запах человеческого пота и сырой аромат мужского семени, рыбий дух женских гениталиев и всепроникающий тонкий запах сушеных слив. Обнаженные тела переплетались друг с другом, копошились, как клубок червей. Из угла мельницы голодные глаза Антека Пасемко смотрели в раскрывающиеся бедра Юстыны, из глаз текли кровавые слезы, а потом в них появился страх, когда на сене Порова, чудно выпячивая свой голый живот, заталкивала себе в лоно зубья вилки и кричала от боли...
Сколько это продолжалось? Она вдруг очнулась - ей стало холодно. Она осознала, что лежит на сене с задранной кверху юбкой и обнаженной грудью. У нее горели обкусанные губы, а когда она сунула руку меж бедер и ягодиц, там запульсировала легкая и приятная боль. Сквозь щели в деревянных стенах долетали порывы ветра и овевали ее наготу, вызывая озноб. Куда девался тот мужчина, который наполнил ее собой? Может, он был не один, их было много (все-таки она два или три раза пережила оргазм), и всеми местами она еще ощущала их в себе. Ее охватил стыд, чувство страшного унижения, ведь она пришла сюда сама, без чьего-либо приказа, по собственной воле. Они были в каждом отверстии ее тела, делали с ней что хотели.
Она попыталась подняться с сена, но ноги не слушались ее. В конце концов, однако, она встала и вышла с мельницы. В памяти ее не осталось ни единого мгновения обратной дороги к дому. Она сразу легла в одежде и обуви на кровать в спальне и тут же заснула. Она была страшно измучена, как будто бы куда-то очень долго шла и потом так же долго откуда-то возвращалась. А ведь скорее всего никуда она этой ночью не ходила - просто заснула на кровати, уставшая после приборки. И попросту проспала до рассвета.
Утром ей не хотелось думать о мучительных снах, которые преследовали ее ночью. Она выкупалась в теплой воде, добавив туда пенистого шампуня, вытерла тело жестким полотенцем. И почувствовала себя бодрой и свежей. Только губы у нее болели, неизвестно почему.
О том,
как писатель Любиньски сам себя повстречал у шлюза
Под вечер писатель Любиньски причалил свою яхту в узком и длинном заливе возле шлюза. Тут же, за его железными створками, закрывающими цементированное русло, был канал, который дальше разветвлялся в две стороны: по левому рукаву можно было добраться до самого моря, правый вел к обширному озеру с берегами, застроенными кемпингами и домами отдыха. Недалеко от шлюза был дачный ресторан, столовая в псевдоготическом замке с двумя башенками и арочным подъездом.
В заливе возле шлюза, открывающегося каждые два часа за небольшую плату, Любиньски встал перед дилеммой, куда направить нос своей яхты: к морю или в другую сторону? Сидя в кокпите на левом борту, он видел берег с разноцветными домиками кемпингов в высоком лесу и две башенки готического замка. Перед его глазами был и канал, и швартующаяся там белая яхта, такая же, как его собственная. Обладатель этой яхты тоже, кажется, ждал, пока откроется шлюз, но тоже скорее нерешительно, раз якорь он бросил не возле самого шлюза, а у берега (для разнообразия только возле левого берега, тогда как Любиньски пришвартовался возле правого). Та яхта была направлена носом на озеро Бауды, а яхта Любиньского смотрела на канал. "Так будет выглядеть моя яхта, когда я через несколько дней буду возвращаться на Бауды", подумал Любиньски. И сразу же, внимательно присмотревшись к корпусу похожей яхты, ее оснастке, гроту с небольшим грязным пятном возле основания бома, к розовым занавесочкам, заслоняющим изнутри стекла иллюминаторов, Любиньски с беспокойством подумал: не его ли это собственная яхта находится по другую сторону шлюза, и таким образом он как бы видит сам себя в будущем времени. И, хоть это казалось неправдоподобным, Любиньского поразила мысль, что, может быть, у шлюза ему случилось встретиться с самим собой или, точнее, с каким-нибудь другим писателем Непомуценом Марией Любиньски. Ведь согласно теории чисел в мире, насчитывающем несколько миллиардов человеческих существ, мог жить еще какой-нибудь Непомуцен Мария Любиньски, писатель и владелец белой яхты. Давно уже у Любиньского вызревало подозрение, что наверняка существует второй Непомуцен Мария Любиньски, в свое время он обратился по этому поводу за советом к одному психиатру. Тот объяснил ему, что каждый человек в известной степени складывается из трех слоев или, если кто-то предпочитает, существ, то есть из "эго", "суперэго" и "ид". Это никакое не недомогание и не аномалия. Любиньски из-за своей артистической впечатлительности эти три слоя личности может ощущать как три или два отдельных существа. Не исключено, что он ведет с ними диспуты или беседы, то есть совершает самоанализ. Этих второго и третьего Любиньского (как бы каждый из них ни назывался - "суперэго" или "ид") Непомуцен никогда не видел собственными глазами, только подозревал о их существовании. Сейчас, однако, вечером, он встал лицом к лицу с тем, что по другую сторону шлюза, может быть, пришвартовывает свою белую яхту какой-то другой Любиньски, даже если это был только его "ид" или "суперэго". Отбрасывая психологические или психоаналитические объяснения, можно было бы принять и предположение, почерпнутое из известных Любиньскому научно-фантастических книг, что вовсе нет двух Любиньских, а просто случилось выдающееся событие. Ни с того ни с сего завязалась знаменитая петля времени - ранний Любиньски лицом к лицу встретился с Любиньским, на несколько дней позднейшим и старшим. Непомуцен напряг зрение и старался увидеть владельца второй белой яхты, чтобы убедиться, в самом ли деле это личность, идентичная ему самому, так же, как была идентичной яхта, ее оснастка и занавески на иллюминаторах. Только эту личность он не увидел. Не мог он его, впрочем, увидеть, если тот сидел за кабиной на правом борту, так же, как и тот не мог увидеть Непомуцена, сидящего на левом борту за кабиной. Не было ведь и исключено, что тот, другой Любиньски покинул яхту, перешел по мостику через шлюз и сейчас ужинает в ресторане. Можно ли было Непомуцену не использовать случай встретиться с самим собой?
Он сбросил паруса, грот тщательно обмотал вокруг бома, а фок закрепил вдоль левого шкота. Потом он зашел в кабину и с необычайной старательностью надел свой парадный костюм яхтсмена: белые теннисные туфли, белые брюки, черный гольф и белую капитанскую фуражку. Небольшое зеркальце в кабине утвердило его в убеждении, что в этом наряде, со светлой буйной бородой и голубыми глазами, он будет производить милое и даже располагающее впечатление. Тот, другой, возвращающийся из рейса Любиньски не мог быть настолько элегантным, а уж наверняка после многодневного рейса у него не было свежевыглаженных брюк безупречной белизны.
Яхта закачалась. Как раз открыли шлюз, и уровень воды в озере и канале начал быстро выравниваться. Несколько парусных лодок и моторок, которые тем временем собрались по обе стороны железных ворот, сейчас проплывали в обоих направлениях. Это было последнее в этот день открытие шлюза, и Любиньски выскочил в кокпит в опасении, что белая яхта с другой стороны шлюза через минуту проплывет мимо него по направлению к озеру Бауды.
Но та яхта стояла на том же самом месте, что и раньше, и парус ее уже был обмотан вокруг бома, что означало, что ее владелец решил провести здесь ночь. Видимо, в то же самое время, когда Непомуцен переодевался в свой парадный костюм яхтсмена, тот занялся свертыванием паруса. Непомуцену было интересно, такой ли тот хороший яхтсмен, как он сам, обмотал ли он так же старательно парус вокруг бома, уложил ли шкотовый линь солнышком, снабдил ли красивым узлом фалы при мачте. Ясное дело, Непомуцен мог бы просто выскочить на берег, прогуляться по мостику на другую сторону и заглянуть на ту яхту. Было это, однако, слишком просто, даже обыкновенно. Он предпочитал оставаться при мысли, что по другую сторону шлюза швартуется его "супер" или "альтер", ему хотелось прокрутить в себе эту проблему, как литературный замысел, играть ею, как пинг-понговым мячиком, который без усилий можно перебрасывать из одной руки в другую. А так как он ощущал легкий голод, ему хотелось верить, что и тот тоже проголодался и наверняка уже пошел ужинать в ресторан.
В сумраке она легла на кровать - в одежде и в обуви. Она готова была присягнуть, что никуда из дома не выходила. В полдень она проводила Непомуцена, потом прибиралась, готовила обед, мерила талию, бедра и бюст Смугоневой. Потом прикорнула на кровати, настолько усталая, что не сняла туфель и одежды. Еще до сих пор она чувствовала странную усталость, бессилие и сонливость, которую опережали воспоминания.
Прямоугольные окна понемногу закрашивала чернота ночи. Она любила ночь, потому что та анонимно приносила ей когда-то грешное наслаждение. Сколько ей тогда было лет - одиннадцать или двенадцать? Два раза в неделю с частных уроков немецкого языка она возвращалась одна пригородным поездом в их маленький поселок. Весной и летом - еще засветло, осенью и зимой - уже в сумерках или ночью. Пригородный поезд бывал набит битком, купе заполняли спящие рабочие, возвращающиеся после вечерней смены с заводов. Лампочки везде были разбиты или перегорели, в коридорах пили пиво и скандалили. Она всегда заходила в купе и в темноте становилась между коленями спящих на лавках людей. Высокая, худенькая, одиннадцатилетняя, а может, уже двенадцатилетняя девочка, в коротком пальтишке, толстых чулках и с папкой под мышкой. Однажды, поздней осенью, в темном купе до нее долетел запах сушеных слив, а потом чья-то рука дотронулась до ее колена. Это прикосновение было будто бы случайным, но ей оно доставило странное удовольствие. Она уперлась костлявыми девчачьими коленями в крепкие мужские колени, и тогда эта рука, которая минуту назад отступила, снова дотронулась до нее, на этот раз до бедра. Спустя мгновение забралась под платье, на ягодицу, отступила - и снова по бедру перешла к месту, где заканчивались чулки и полоска голого тела отделяла их от шерстяных штанишек. Пальцы невидимого в темноте мужчины скользнули между ее бедер и легко стиснули промежность, словно бы через толстую материю штанишек хотели нащупать то, что находилось под ними. Она не знала, то ли ее сильнее ошеломляет и доставляет странное наслаждение запах сушеных слив, то ли эти прикосновения, - она делала вид, что не чувствует их и они ей безразличны, но все же стояла неподвижно в купе и старалась даже не вздрогнуть, счастливая, что ее учащенное дыхание заглушено чьим-то громким храпом.
Она вышла на станции в своем поселке, запомнив, однако, вагон, в котором ехала. По дороге к дому голова у нее кружилась, и, даже не поужинав, она сразу пошла в постель, такая была сонная. В следующий раз она снова села в тот самый вагон и в то самое купе, протиснулась между коленями спящих на скамейках людей. Несмотря на холод на улице, она надела штанишки потоньше. Чужая, а вообще-то уже знакомая мужская рука поняла этот жест и осмелела. Пальцы скользнули в штанину. Этот человек уже не вез с собой сушеных слив, но она все чувствовала этот запах и переживала несказанное удовольствие. Да, никогда она не переживала ничего, настолько сладкого и упоительного, ни до того, ни после, даже когда уже стала женщиной. Сколько раз она познала тогда это великое наслаждение, эти ласки, такие сильные, что она теряла сознание, стоя на трясущихся ногах в раскачивающемся вагоне пригородного поезда? Может, десять, может, пятнадцать длинных мгновений. Да, это продолжалось, кажется, до Рождества. Потом везде вкрутили новые лампочки. И в том купе, где она находила таинственное наслаждение, теперь горел яркий свет, и с тех пор она ездила в коридоре, даже не смея посмотреть, как выглядит человек, который трогал ее в темноте.
Это грустно, но никогда она уже не встречала этой руки, хотя на следующий год снова в купе были разбиты лампочки, а темнота скрывала обещание наслаждения. Ни из одного купе не долетал до нее и запах сушеных слив. Но где бы и когда бы она его ни чувствовала - в магазине или в чьей-то квартире, - всегда ее охватывало возбуждение и желание пережить наслаждение. Этот запах рождал в ней страдание - она сама его, впрочем, вызывала, утаскивая у матери несколько сушеных слив и, как что-то грешное, пряча их в ящике ночного столика. Каждый вечер, когда гасили свет, она выдвигала этот ящик и вдыхала их аромат, прикасаясь пальцами к своим органам и воображая себе, что это делает тот, из темного купе. Она научилась достигать наслаждения, похожего на то, но уже не такого сильного, не такого упоительного. Впрочем, может, это наслаждение было еще большим, но ему недоставало таинственности и свежести первого открытия.
Невинность она потеряла с одноклассником за два дня до Рождества, в пустой квартире его родителей. На столе в кухне там стояла тарелка с сушеными сливами, приготовленными для рождественского компота. С тех дней она любила сумрак, езду в переполненных трамваях и автобусах. Она обожала случайные прикосновения мужских рук к ягодицам, бедрам, груди, любила, когда на нее вдруг наваливались тела при торможении или на поворотах. Непомуцен предложил ей и Эльвире покататься по озеру. Ночью они втроем лежали в тесной кабине яхты, он посередине, они по бокам. Яхта покачивалась на волнах, и в этом было что-то от мчащегося поезда. Кроме этого, царил мрак, и она чувствовала блуждающую по своему телу руку мужчины. Из-за присутствия Эльвиры они не могли позволить себе ничего большего, он только прикасался к ней и ласкал в темноте. Может, именно поэтому она полюбила его и стала его женой. Может быть, поэтому в запахе его пота было для нее что-то от аромата сушеных слив. От Непомуцена она хотела, чтобы он брал ее в темноте, а перед этим долго в сумраке прикасался к ее нагому телу. Доктор тоже когда-то в темноте дотронулся до ее груди - случайно или намеренно. Но с тех пор она любима его насыщенное никотином дыхание и очень сильно хотела знать, каким образом он унижает женщину, прежде чем в нее войдет. Наверное, он это делал во мраке, в густой тьме. Да, позже он прикасался к ее груди даже днем, в своем кабинете, когда она заходила к нему посплетничать или немножко поболтать. Она любила и эти прикосновения, так же, как запах его волос, пропитанных ароматом сигаретного дыма. Но чаще и полнее ее ночные грезы заполняла картина, которую кто-то ей случайно подсунул - может, доктор, может, Непомуцен, может быть, Рената Туронь. О той темной ночи, когда вся деревня идет на мельницу, и там, на сене Шульца, в темноте, в шуме учащенного дыхания, люди взаимно утоляют голод своей любви. Они все знакомы, но темнота делает их незнакомыми, отгораживает друг от друга и одновременно позволяет сближаться. Она была уверена, что среди множества мужчин она различила бы своими ноздрями тело доктора и его дыхание, а он - может, даже и не зная, с кем он это делает, - унизил бы ее без стыда.
...Прямоугольники окон в спальне были уже неразличимыми. Пани Басенька задрала юбку и прикоснулась рукой к своему лону. Оттуда исходила сладкая боль возбуждения, такая сильная, что она даже тихонько застонала. Решительным жестом она стянула плавки, встала с постели, набросила на плечи шерстяной платок и вышла из дома. Ее поразила глубокая тьма, она не видела ни калитки, ни даже собственных рук. Говорили, что нельзя брать с собой фонарь, никакого света, надо идти, как слепец, натыкаясь на деревья, спотыкаясь о камни, ориентируясь по звуку шагов других людей. За калиткой на шоссе она остановилась и начала прислушиваться. В ночи сорвался западный ветер, разогнал туман и овеял землю влажным дуновением. Расшумелись клены, растущие вдоль дороги, в соседствующей с домом писателя усадьбе Галембков время от времени постукивал о стену плохо прикрепленный ставень. Сначала она думала, что это эхо чьих-то шагов, но, когда стих ветер, поняла, что на шоссе она совершенно одна. Вдруг ее охватил ужас, что она опоздает, не успеет, что счастье ее минет. Она двинулась с руками, выставленными вперед, чтобы не наткнуться на ствол придорожного клена, ощущая твердость асфальта под тонкими подошвами туфелек. Нигде не горел ни один огонек, но все усиливающийся шум деревьев говорил ей, что она приближается к кладбищу. Она заметила тусклый свет в окошке курятника в усадьбе Вонтруха и уже точно знала, где она находится. Сразу за забором, окружающим усадьбу солтыса, надо было свернуть на полевую дорогу к мельнице.
И снова она остановилась, прикрывая рукой рот, чтобы заглушить свое дыхание. Несмотря на ветер, громко скулящий в ветвях деревьев на кладбище, она отчетливо слышала звук шагов множества людей, приближающихся по шоссе. Никогда она не была на старой мельнице, только видела издалека, что в ее черную от времени деревянную коробку ведут двустворчатые ворота, а сбоку находится островерхая, опирающаяся на четыре колонны крыша, под которую осенью и весной складывали искусственные удобрения в пластиковых мешках. Она ждала в темноте, чтобы кто-нибудь наконец подошел и обогнал ее во мраке, а она могла бы пойти за ним. Но никто ее не обгонял, люди находили какую-то более короткую дорогу между плетнями или шли прямо через луг, простирающийся возле старое мельницы.
Наконец она пошла вперед по твердой дороге, усеянной большими камнями. Она спотыкалась о них, однако стойко шагала, удаляясь от шума кладбищенских деревьев. Она знала, что идет правильно, потому что все отчетливее где-то поблизости шелестели на ветру пустые пластиковые мешки. И отовсюду, со всего луга, теплый ветер приносил отзвуки человеческих шагов.
Перед ней шла, похоже, какая-то женщина, наверное, Халинка Турлей, потому что ноздрями она почувствовала тонкий запах духов "Черный кот". Немного сбоку должен был идти стажер, пан Анджей, потому что до нее долетел запах рыбных консервов. Она улыбнулась при мысли, что, может быть, не художник Порваш, а воняющий рыбой стажер повалит на сено пани Халинку, задерет ей платье кверху и добудет из нее тихий мышиный писк. Жаловался когда-то лесничий Турлей, что его жена сразу после свадьбы издала в постели громкий крик, потом уже только попискивала, как мышь, а спустя несколько лет замужества молчала в постели. Только художник Порваш мог раскрыть ее уста для крика наслаждения - не он ли идет рядом со стажером? От него пахнет льняным маслом и лаком, как в его мастерской. Но в нескольких метрах с другой стороны - кто там тяжело ступает, пахнет мылом? Это, кажется, походка жены лесника Видлонга - так тяжело может идти женщина с толстыми ляжками и огромным задом, с грудями, на которые даже в Бартах нет подходящего лифчика. Возбуждающим ей показался рассказ, которым сразу, когда был пойман убийца маленькой Ханечки, попотчевал ее Непомуцен. Кажется, как это вытекало из показаний молодого Галембки, однажды ночью Видлонгова выпятила свой большой голый зад, и мужчины брали ее стоя, слушая призывы: "Еще и еще, ведь я уже не беременею". Это должно было быть чудесно для нее, так, ночью, в темноте, отдаваться стоя нескольким мужчинам. Она даже, наверное, не знала, кто до нее добрался. И при этой мысли пани Басеньке сделалось горячо, отозвалась сладкая боль, излучающаяся из промежности. Она развязала платок на груди, шею овеяло влажное дуновение ветра. Она сразу ощутила озноб, но, может быть, потому, что в тот момент подумала о Крыщаке и его единственном желтом зубе, торчащем из десны. Что она будет делать, если это старый Крыщак повалит ее на сено и залезет рукой меж бедер? Конечно, она оттолкнет его от себя и будет искать мужчину, чьи волосы пахнут сигаретным дымом. Ведь только ради него она идет на старую мельницу, чтобы он унизил ее в темноте и чтобы узнать его тайну.
Кто-то задел о развевающийся конец платка. Может, это всего лишь лист, поднятый порывом ветра? Сильно запахло сушеными сливами. Она остановилась, потому что ощутила в себе слабость и сонливость, как обычно в такие минуты. Неизвестно почему, вспомнилась ей Юстына Васильчук, и ее пронзила ревность. Она ничего не знала об этой женщине, живущей одиноко в своем маленьком домике. Доктор говорил когда-то, что Юстына пахнет сушеными травами полынью, мятой и шалфеем. Откуда доктор знал запах этой женщины? И не летел ли он сегодня вечером мыслями к ее жилищу - сквозь туман, застилающий огороды? Чем Юстына заполняла свое одиночество после смерти мужа? Кто стучался ночами в окно маленькой избушки? Она была странная - избегала разговоров с другими женщинами, похоже, избегала и мужчин. Была она молодой и красивой, и не верится, что доктор, который попробовал тела всех более или менее красивых женщин в деревне, на эту единственную не обратил внимания. Непомуцен утверждал, что Гертруда Макух приводит ему в спальню сельских женщин. Может быть, и Юстына время от времени приходила в дом на полуострове, прокрадывалась огородами или берегом озера? Да, это Юстына идет сзади осторожным, крадущимся шагом, ветер доносит запах шалфея, полыни и мяты. Надо спешить, чтобы она не схватила в объятия доктора, который, наверное, уже давно ждет за воротами старой мельницы. Кого он ждет? Ее или Юстыну?
Она пересилила слабость и снова двинулась вперед, а вместе с ней, как ей казалось, шла бесчисленная толпа людей, гонимая вожделением. Старая мельница вырисовывалась на фоне чернильной ночи как большой бесформенный сосуд. Это был прекрасный обычай - хоть такой дикий и бесстыдный - в сосуд, наполненный мраком, цедить капля за каплей собственную кровь, принести в жертву собственное тело и принять жертву от других, сплавиться в одно целое, в человечество, быть для каждого мужем и женой, братом и сестрой, отцом и матерью, сыном и дочерью. Разве не так говорил об этой ночи Непомуцен? Это было переламывание в себе комплекса отца и комплекса матери, дорога к полной свободе, когда человек сам станет для себя и отцом и матерью.
Ветер внезапно стих. Она осознала, что стоит совершенно одна на мощенной камнями площадке перед мельницей. Куда девались другие люди? Шли ли они вообще сюда вместе с ней? А может, они уже исчезли в темном проеме? Она вытянула вперед руки и пошла к дверям, повторяя со страхом: "Иду, уже иду к вам, иду". От подбрюшья до шеи в ней поднималось чувство сильного тепла и радости. "Иду", - шептала она долго, пока ее пальцы не наткнулись на шершавые доски дверей. Она не знала, что нужно делать дальше, как их отворить, как попасть внутрь. "Может, это все мне снится?" - спросила она себя. До нее донесся тихий скрип - половинка дверей вдруг открылась, и из черного нутра вырвался запах свежего сена. Теплые и влажные испарения проникли в ее ноздри, снова вызвав оцепенение. Нечеловеческим усилием она сделала шаг в эту черноту, которая напоминала страшную пропасть. Еще один шаг - и она почувствовала на своей груди прикосновение чьих-то рук. Теплых и сильных. Эти руки только на минуту задержались на торчащих под свитером сосках, потом скользнули вниз, к юбке и под ней погладили ее бедра и голое лоно. Ее коснулось насыщенное табаком дыхание, она протянула руки и обняла мужчину за шею, прижимаясь к нему всем телом. Он подтолкнул ее куда-то вбок, на кучу сена, в которой они оба глубоко утонули. Она не вполне осознавала, что с ней происходит. Не успела она почувствовать в себе мужчину, а ее уже охватили первые спазмы наслаждения. Ей казалось, что она - снова одиннадцатилетняя девочка, которая трясется от прикосновения ладони и пальцев, и одновременно она была женщиной, ее внутренности раздвигал твердый и горячий мужской член и заливал сильным теплом. Она услышала собственный стон, который показался ей чужим стоном, будто бы все сумрачное пространство вокруг нее было наполнено присутствием множества женщин, переживающих минуты удовольствия. Потом она словно одеревенела, но не потеряла чувств, и ей казалось, что все ее интимные места, каждое отверстие ее тела пронизывает сильное наслаждение. Рот был заполнен собственным и мужским языком, снизу на ее внутренности все напирала какая-то могучая сила, заставляющая ее открыться снова и иначе, чем раньше. Ей уже было больно, но снова - уже второй раз - она пережила оргазм и потом погрузилась в сон наяву.
Здесь же, рядом, старый Крыщак грязно ругался и обзывал какую-то женщину последними словами, не в состоянии удовлетворить старческого возбуждения. Ее же или пузатую Ярошову гладил по груди воняющий рыбой стажер и хихикал, хватаясь за соски, напрягшиеся и набухшие. "Еще и еще, я ведь уже не беременею", - покрикивала Видлонгова, выпячивая белый зад. Пани Басеньке показалось, что это ее придавливает огромное и тяжелое, как скала, тело плотника Севрука, но в самом деле там была Смугонева из магазина. Севрук охватил своими могучими лапами ее талию, обмерил пальцами бедра и грудь, словно бы снимая с нее мерку на платье. Из копны сена доносился мышиный писк, который издавала Халинка Турлей. Ее шею обвил, как скользкий змей, удивительно длинный и дряблый член Шчепана Жарына. Тонкий змеиный язычок укусил ее в губу. Она не почувствовала боли, ей только сделалось еще жарче от отравляющего ее яда. "Теперь сюда и сюда", - приказным тоном говорила Рената Туронь, раскладывая на глиняном полу свое большое обнаженное тело, усеянное веснушками. Ее муж, Роман, широко открывал беззубый рот и громко бурчал задом, глядя, как по очереди ложились на его жену молодой Галембка, Порваш и сын Севрука. Потом Туроневу хлестал кнутом Отто Шульц и сталкивал в адский, пылающий огнем провал, откуда уже доносился крик Марии Вонтрух и невнятное "хрум-брум" Стасяковой. Белые бедра Юстыны складывались и раскрывались, как крылья бабочки, никто на нее не входил - она лежала одинокая, вдали от других, странная, отсутствующая. Одуряюще пахло сено, еще сильнее был запах человеческого пота и сырой аромат мужского семени, рыбий дух женских гениталиев и всепроникающий тонкий запах сушеных слив. Обнаженные тела переплетались друг с другом, копошились, как клубок червей. Из угла мельницы голодные глаза Антека Пасемко смотрели в раскрывающиеся бедра Юстыны, из глаз текли кровавые слезы, а потом в них появился страх, когда на сене Порова, чудно выпячивая свой голый живот, заталкивала себе в лоно зубья вилки и кричала от боли...
Сколько это продолжалось? Она вдруг очнулась - ей стало холодно. Она осознала, что лежит на сене с задранной кверху юбкой и обнаженной грудью. У нее горели обкусанные губы, а когда она сунула руку меж бедер и ягодиц, там запульсировала легкая и приятная боль. Сквозь щели в деревянных стенах долетали порывы ветра и овевали ее наготу, вызывая озноб. Куда девался тот мужчина, который наполнил ее собой? Может, он был не один, их было много (все-таки она два или три раза пережила оргазм), и всеми местами она еще ощущала их в себе. Ее охватил стыд, чувство страшного унижения, ведь она пришла сюда сама, без чьего-либо приказа, по собственной воле. Они были в каждом отверстии ее тела, делали с ней что хотели.
Она попыталась подняться с сена, но ноги не слушались ее. В конце концов, однако, она встала и вышла с мельницы. В памяти ее не осталось ни единого мгновения обратной дороги к дому. Она сразу легла в одежде и обуви на кровать в спальне и тут же заснула. Она была страшно измучена, как будто бы куда-то очень долго шла и потом так же долго откуда-то возвращалась. А ведь скорее всего никуда она этой ночью не ходила - просто заснула на кровати, уставшая после приборки. И попросту проспала до рассвета.
Утром ей не хотелось думать о мучительных снах, которые преследовали ее ночью. Она выкупалась в теплой воде, добавив туда пенистого шампуня, вытерла тело жестким полотенцем. И почувствовала себя бодрой и свежей. Только губы у нее болели, неизвестно почему.
О том,
как писатель Любиньски сам себя повстречал у шлюза
Под вечер писатель Любиньски причалил свою яхту в узком и длинном заливе возле шлюза. Тут же, за его железными створками, закрывающими цементированное русло, был канал, который дальше разветвлялся в две стороны: по левому рукаву можно было добраться до самого моря, правый вел к обширному озеру с берегами, застроенными кемпингами и домами отдыха. Недалеко от шлюза был дачный ресторан, столовая в псевдоготическом замке с двумя башенками и арочным подъездом.
В заливе возле шлюза, открывающегося каждые два часа за небольшую плату, Любиньски встал перед дилеммой, куда направить нос своей яхты: к морю или в другую сторону? Сидя в кокпите на левом борту, он видел берег с разноцветными домиками кемпингов в высоком лесу и две башенки готического замка. Перед его глазами был и канал, и швартующаяся там белая яхта, такая же, как его собственная. Обладатель этой яхты тоже, кажется, ждал, пока откроется шлюз, но тоже скорее нерешительно, раз якорь он бросил не возле самого шлюза, а у берега (для разнообразия только возле левого берега, тогда как Любиньски пришвартовался возле правого). Та яхта была направлена носом на озеро Бауды, а яхта Любиньского смотрела на канал. "Так будет выглядеть моя яхта, когда я через несколько дней буду возвращаться на Бауды", подумал Любиньски. И сразу же, внимательно присмотревшись к корпусу похожей яхты, ее оснастке, гроту с небольшим грязным пятном возле основания бома, к розовым занавесочкам, заслоняющим изнутри стекла иллюминаторов, Любиньски с беспокойством подумал: не его ли это собственная яхта находится по другую сторону шлюза, и таким образом он как бы видит сам себя в будущем времени. И, хоть это казалось неправдоподобным, Любиньского поразила мысль, что, может быть, у шлюза ему случилось встретиться с самим собой или, точнее, с каким-нибудь другим писателем Непомуценом Марией Любиньски. Ведь согласно теории чисел в мире, насчитывающем несколько миллиардов человеческих существ, мог жить еще какой-нибудь Непомуцен Мария Любиньски, писатель и владелец белой яхты. Давно уже у Любиньского вызревало подозрение, что наверняка существует второй Непомуцен Мария Любиньски, в свое время он обратился по этому поводу за советом к одному психиатру. Тот объяснил ему, что каждый человек в известной степени складывается из трех слоев или, если кто-то предпочитает, существ, то есть из "эго", "суперэго" и "ид". Это никакое не недомогание и не аномалия. Любиньски из-за своей артистической впечатлительности эти три слоя личности может ощущать как три или два отдельных существа. Не исключено, что он ведет с ними диспуты или беседы, то есть совершает самоанализ. Этих второго и третьего Любиньского (как бы каждый из них ни назывался - "суперэго" или "ид") Непомуцен никогда не видел собственными глазами, только подозревал о их существовании. Сейчас, однако, вечером, он встал лицом к лицу с тем, что по другую сторону шлюза, может быть, пришвартовывает свою белую яхту какой-то другой Любиньски, даже если это был только его "ид" или "суперэго". Отбрасывая психологические или психоаналитические объяснения, можно было бы принять и предположение, почерпнутое из известных Любиньскому научно-фантастических книг, что вовсе нет двух Любиньских, а просто случилось выдающееся событие. Ни с того ни с сего завязалась знаменитая петля времени - ранний Любиньски лицом к лицу встретился с Любиньским, на несколько дней позднейшим и старшим. Непомуцен напряг зрение и старался увидеть владельца второй белой яхты, чтобы убедиться, в самом ли деле это личность, идентичная ему самому, так же, как была идентичной яхта, ее оснастка и занавески на иллюминаторах. Только эту личность он не увидел. Не мог он его, впрочем, увидеть, если тот сидел за кабиной на правом борту, так же, как и тот не мог увидеть Непомуцена, сидящего на левом борту за кабиной. Не было ведь и исключено, что тот, другой Любиньски покинул яхту, перешел по мостику через шлюз и сейчас ужинает в ресторане. Можно ли было Непомуцену не использовать случай встретиться с самим собой?
Он сбросил паруса, грот тщательно обмотал вокруг бома, а фок закрепил вдоль левого шкота. Потом он зашел в кабину и с необычайной старательностью надел свой парадный костюм яхтсмена: белые теннисные туфли, белые брюки, черный гольф и белую капитанскую фуражку. Небольшое зеркальце в кабине утвердило его в убеждении, что в этом наряде, со светлой буйной бородой и голубыми глазами, он будет производить милое и даже располагающее впечатление. Тот, другой, возвращающийся из рейса Любиньски не мог быть настолько элегантным, а уж наверняка после многодневного рейса у него не было свежевыглаженных брюк безупречной белизны.
Яхта закачалась. Как раз открыли шлюз, и уровень воды в озере и канале начал быстро выравниваться. Несколько парусных лодок и моторок, которые тем временем собрались по обе стороны железных ворот, сейчас проплывали в обоих направлениях. Это было последнее в этот день открытие шлюза, и Любиньски выскочил в кокпит в опасении, что белая яхта с другой стороны шлюза через минуту проплывет мимо него по направлению к озеру Бауды.
Но та яхта стояла на том же самом месте, что и раньше, и парус ее уже был обмотан вокруг бома, что означало, что ее владелец решил провести здесь ночь. Видимо, в то же самое время, когда Непомуцен переодевался в свой парадный костюм яхтсмена, тот занялся свертыванием паруса. Непомуцену было интересно, такой ли тот хороший яхтсмен, как он сам, обмотал ли он так же старательно парус вокруг бома, уложил ли шкотовый линь солнышком, снабдил ли красивым узлом фалы при мачте. Ясное дело, Непомуцен мог бы просто выскочить на берег, прогуляться по мостику на другую сторону и заглянуть на ту яхту. Было это, однако, слишком просто, даже обыкновенно. Он предпочитал оставаться при мысли, что по другую сторону шлюза швартуется его "супер" или "альтер", ему хотелось прокрутить в себе эту проблему, как литературный замысел, играть ею, как пинг-понговым мячиком, который без усилий можно перебрасывать из одной руки в другую. А так как он ощущал легкий голод, ему хотелось верить, что и тот тоже проголодался и наверняка уже пошел ужинать в ресторан.