Страница:
От шлюза к замку вела аллейка, посыпанная белым гравием. Непомуцен через стеклянные двери вошел в большой зал с деревянными стропилами. Возле левой стены был буфет, зал заполняли несколько столиков, покрытых грязными салфетками. Гостей было немного, только в левом углу какая-то компания угощалась пивом. Сквозь узкие псевдоготические окна в зал просачивался розовый свет заходящего солнца, красноватыми бликами ему отвечали бутылки с водкой в шкафчике за буфетом, из репродуктора под потолком плыла сентиментальная мелодия.
Любиньски выбрал столик сразу возле дверей, с наименее грязной салфеткой. Тяжелый стул с высокой спинкой оказался удобным, но, прежде чем на него сесть, он старательно вытер сиденье платочком, чтобы пылью или остатками пищи не запачкать белых брюк. По залу медленным и тяжелым шагом расхаживала официантка, еще молодая брюнетка с красивым лицом, но уже растолстевшая, странно закругленная спереди. Над большим животом висели огромные груди, натягивая засаленную шифоновую блузку. Официантка собирала со столов полные окурков пепельницы, смахивала со скатерок остатки еды, собирала с полу бумажные салфетки. Когда она, повернувшись задом к Непомуцену, наклонялась за салфетками, слишком короткая юбка открывала толстые ляжки, а когда поворачивалась передом, пухлые груди чуть ли не выпадали из декольте и беспокойно двигались в блузке. Непомуцену страшно захотелось подойти к этой женщине, вытащить ее груди наверх, взвесить их в ладонях, как большие дородные груши. Он ощутил желание и удивился этому факту, ведь дома он оставил красивую, стройную жену, с тонкой талией и без живота. Ему никогда не нравились женщины толстые, он брезговал их неряшливостью. Отчего же его возбудил этот тяжелый тюк в грязном фартуке и засаленной блузке? У нее были выпуклые вишневые губи, гладкая кожа на лице, но черные кудри, выбивающиеся из-под белой наколки, казались слипшимися от грязи. Что с ним случилось, что он пожелал эту женщину? А может быть, он стал вдруг кем-то другим? Тем Любиньским, возвращающимся из рейса, тем, кого он искал. Хоть и не вполне. Он считал, что встретит свое "суперэго", а наткнулся только на "ид", комплекс собственных скрытых влечений.
- У нас уже нет ничего горячего, - хрипло сказала официантка, с уважением приглядываясь к лежащей на скатерти белой фуражке с блестящим козырьком и золотым якорем.
Ее большой живот находился от плеча Непомуцена только в сантиметре, а может, и меньше. До Любиньского долетал запах этой женщины - запах масла, в котором жарилась картошка.
- Из холодных закусок может быть заливная щука и язык, - добавила она через минуту, чертя что-то карандашом в блокнотике, который опирала на живот. Он показал ей в дружеской улыбке свои белые зубы.
- Два языка и две водки. Для меня и для вас. За наше здоровье, - он сзади засунул руку под ее платье и погладил толстое бедро.
- Эй, пане, - вскрикнула она и отступила на маленький шажок, - нам нельзя пить во время работы.
Он понятия не имел, откуда у него взялась нахальная смелость, чтобы снова сзади залезть официантке под юбку и еще раз погладить ее выпуклые ягодицы. Она снова отодвинулась на шаг.
- Что-то мне кажется, что для вас найдется порция печенки с луком и с картошкой, - сказала она.
- Отлично! - обрадовался он. - Печенку и две водки.
Она отошла не сразу. Черными глазами она осмотрела лицо Непомуцена, его костюм яхтсмена. С доброжелательным удивлением покрутила головой:
- Вы такой элегантный, а такой же, как все. Только одно у вас на уме. А у меня муж и трое детей. Две водки?
- Две, - заупрямился он. - Я не пьяница, чтобы одному пить. Она отошла без слова тяжелым шагом и исчезла в дверях возле буфета. Непомуцену стало не по себе. Его охватило что-то вроде стыда, и он был чуть смущен. Тот Любиньски, который возвращался на Бауды, вдруг бесследно исчез. В ресторане псевдоготического замка снова сидел Непомуцен Мария Любиньски, который сегодня утром попрощался со своей гибкой женой с торчащими грудями. На столе в его рабочем кабинете осталось сто страниц повести о прекрасной Луизе и стажере. Встреча у шлюза, петля времени, "эго", "суперэго" и "ид" Любиньского стали плохим литературным замыслом, которым можно было заниматься только несколько минут.
В дверях кухни появилась официантка с подносом. Она принесла тарелку горячей печенки, хлеб, две рюмки водки, стакан и бутылку оранжада.
- Вы не заказывали оранжад, но я подумала, что вы захотите чем-нибудь запить водку, - тепло сказала она. - Спасибо, - буркнул Любиньски.
Он потянулся к рюмке, потому что в этот момент ему было необходимо вернуть себе смелость.
- Пожалуйста, - тарелочку с другой рюмкой он подвинул к официантке. Беззаботно, как бы из одного приличия, она оглянулась на зал, не смотрит ли на нее кто-нибудь. Потом выдвинула стул из-под стола, присела и одним быстрым глотком осушила рюмку. Налила себе оранжаду в стакан и запила. '
- Я вас обманула, когда сказала, что у меня трое детей, - улыбнулась она Любиньскому. - У меня двое и муж, который работает далеко отсюда.
- Ну да, конечно, - алкоголь теплой струей пролился в желудок. - Может быть, еще по одной? - предложил Непомуцен. Она тяжело поднялась со стула.
- Как хотите, - она отнеслась к этой мысли достаточно снисходительно. А когда она отошла, Любиньски начал быстро и жадно резать и есть печенку. Он хотел исчезнуть отсюда как можно быстрее. Он жаждал забыть о Любиньском из будущего, стать снова собой, исключительно собой, тем Непомуценом, который в жизни не осмелился какую-нибудь из баб в Скиролавках похлопать по заду, зацепить фривольным словом. Для самого мелкого флирта ему нужно было широкое пространство интеллектуальной свободы, партнершу, знающую толк в игре взглядов, мимолетных прикосновений и слов.
Она принесла тарелочку с двумя полными рюмками. Снова уселась к столу и сразу потянулась к рюмке.
- Ну, выпьем сразу, потому что мне надо работать. Надо накрыть столы для ужина. Мы выдаем пятьдесят завтраков, обедов и ужинов для отдыхающих в домиках. У них оплачено питание. Если вы проголодаетесь, приходите сюда через два часа. Я вам дам ужин без талона.
- Спасибо, - прошипел Любиньски, выдыхая из себя горячий алкогольный дух, который обжег ему горло.
- Где вы ночуете? - спросила она.
- На яхте. Я пришвартовался возле шлюза.
- Один?
- Так вышло, - вздохнул он.
Ел он быстро, жадно, но не потому, что был голоден. Он хотел заплатить и уйти. Но ей он показался очень голодным, что у простой женщины чаще всего пробуждает симпатию к мужчине.
- Приходите через два часа. Получите ужин без талона, - заверила она его сердечно, наклоняясь к нему, чтобы он мог заглянуть в глубокий ровик между пухлыми выпуклостями. Он, однако, предпочитал смотреть в тарелку, это обилие грудей и их нагота странным образом его смущали.
- Я хочу рассчитаться. - Он чуть не подавился последним куском печенки.
- Не знаю, смогу ли я к вам заглянуть. Тут так много работы. Вечером я ног под собой не чую. Приходите на ужин, - предложила она.
- Ну да, конечно...
Он вынул из кошелька крупную банкноту. Он понимал; что сейчас же отсюда уйдет, и это принесло ему облегчение. Алкоголь тоже уже начал действовать и придал ему чуточку смелости.
Он свернул банкноту и вложил ее в ровик между выпуклостями большого бюста. На секунду задержал там свой палец. - Сдачи не надо, - широко улыбнулся он. Она тихонько ударила его по руке.
- Свинтус, - заявила она. - Я сразу поняла, что вы за тип. Не приду я на вашу яхту. Я уж знаю, чего такие хотят...
Она притворялась обиженной. Но, вставая из-за стола и вынимая банкноту из декольте, она снова улыбнулась. А когда Любиньски взял со стола свою фуражку и надел ее, добавила:
- Ужин мы подаем через час. Но вы можете прийти через два часа. Он отсалютовал и пружинистой походкой покинул ресторан. Страх и скованность вдруг улетучились неведомо куда. Он чувствовал себя прекрасно - в своих белых теннисных туфлях он гордо ступал по посыпанной гравием аллейке. Его распирало сознание собственной силы, мужественности, легкости общения с женщинами. Он жалел, что не оказался еще более настойчивым по отношению к этой официантке, не условился с ней на определенное время, а все это дело как бы подвесил в воздухе. Еще минуту назад тот, другой Любиньски вульгарно щупающий толстую официантку, казался ему отталкивающим. Сейчас он чувствовал себя им и был этим доволен.
Сколько раз тот, первый Любиньски - изысканный дурак (как он его мысленно сейчас называл) вступал в ресторанах в конфликты именно с такими толстыми официантками. Сколько раз его возмущало, что они пьют водку с клиентами. Других обслуживают быстро и охотно, а для него у них никогда нет времени. Сколько раз он ссорился с продавщицами в магазине, делал записи в книге жалоб и предложений. Видимо, только потому, что он не мог решиться на плоскую шуточку, чтобы снискать их симпатию, был чопорным задавакой, который тут же возбуждал неприязнь к себе. Тот, второй Любиньски знал, как надо вести себя с людьми. Жизнь второго Любиньского была легкой и простой - у каждой женщины были задница и титьки, надо было их только замечать. "Я могу даром съесть ужин для отдыхающих", - подумал он с удовлетворением. Потому что тот, первый Любиньски ушел бы из ресторана голодным. Услышал бы, что ужин только для отдыхающих по специальным талонам. Вместо того, чтобы сидеть над тарелкой, он засел бы над страницами книги жалоб и предложений.
С полпути к шлюзу он вернулся. Позади псевдоготического замка была кофейня с большой террасой и цветными зонтиками. Вечер стал холодным, до ночи оставалось еще немного времени. Что мешало ему усесться за столик под зонтиком, посмотреть на псевдоготические башенки, увенчанные флюгерами, смочить губы в рюмке коньяка, выпить стакан черного кофе?
Он с трудом нашел свободный столик, но вскоре терраса начала пустеть. Приближалось время ужина, а кроме того, гости кофейни были одеты по-пляжному, и холод их выгонял. Появилось несколько женщин в длинных платьях и шалях, мужчины надели цветные гольфы. Любиньски едва отмечал их в памяти, маленькими глотками тянул болгарский коньяк и запивал его кофе, погруженный в себя, окрыленный мыслями, которые взлетали) как быстрые птицы, всполошенные замыслом встречи с "ид" или "суперэго".
Рюмку коньяку и стакан кофе подала ему хрупкая молодая официантка с нежным лицом и золотистыми волосами. Ее свежее личико должно было растревожить его мужественность, но он даже не обратил на нее внимания. Занятый собой, он сидел выпрямившись, положив ногу на ногу, засмотревшись в розовый отблеск солнца, проливающегося сквозь ветви деревьев. Его задумчивость девушка приняла за печаль. В своем наряде яхтсмена, со светлой бородой и с голубыми глазами, которые смотрели в гущу ветвей, он показался ей романтическим одиночкой. Она два раза подходила к его столику, чтобы вытряхнуть пепельницу, и каждый раз убеждалась, что он ее вообще не замечает. "Его бросила какая-то девушка", - подумала она. И так сказала буфетчице, а та, сорокалетняя мать четверых детей, даже выглянула из буфета на террасу. В прошлом году один молодой яхтсмен повесился в парке за замком по причине безответной любви. С того времени они обращали внимание на таких печальных и одиноких, не видящих никого вокруг и как бы отсутствующих.
- Еще один большой коньяк, - сказал он.
Непомуцен Мария Любиньски отправился в своем воображении до самого шлюза на канале и по узкому мостику перешел на другую сторону, к белой яхте, причаленной к правому берегу. Он чувствовал, что мысли его ясны и легки, как никогда раньше. Встреча с тем будет болезненной, они столкнутся друг с другом, как острия двух ножей. В кокпите яхты сидит Эва, вторая жена писателя, златовласая Лорелея. Она говорит, не шевеля губами: "Ты, Непомуцен, слишком порядочный человек, чтобы стать выдающимся писателем". Потому что именно так она сказала ему в один прекрасный вечер, когда они переехали в Скиролавки. И она вовсе не имела в виду неумение пробиваться локтями в литературном мире. Она думала и не о том, что Непомуцен никому не делал свинств, не возмущал общественность. Попросту она имела в виду, что человек порядочный видит других людей и весь мир по своему образу и подобию, в то время как, по ее мнению, большого художника должно отличать специфическое воображение. Там, где сотни других людей замечают только гармонию и порядок, он должен заметить и элемент хаоса. А где другие видят хаос, он должен показывать скрытый под хаосом какой-то порядок и специфическую гармонию. Где других охватывает радость, он умеет заметить знамения печали, а в счастье находить знамения трагедии. В то же время, по мнению все большего количества критиков, предметом современной литературы должно было стать описание серой повседневности, банальных событий, ничего не значащих диалогов и неинтересных обычных вещей. Они хвалили книги с банальными сюжетами. Этим книгам сопутствовало банальное воображение их создателей. Разве не из такой, в основе своей банальной, материи возникла его такая знаменитая когда-то повесть "Пока не улетели ласточки"? Он изобразил в ней героев и описал ход событий таким образом, как хотели того критики и читатели, как это отвечало их банальным представлениям о мире. Это, а не что-либо иное, обеспечило книге успех, которым Непомуцен кормился, хоть тот, второй Любиньски (всегда существовавший в нем) подозревал, что в действительности не существуют ни банальность, ни кич. Когда Непомуцен смотрел "Увеличение" Антониони, его вдруг осенило, и он почувствовал, что находится очень близко к какой-то огромной правде. На экране молодой фоторепортер упорно увеличивал фотографию молодой девушки, с лицом смеющимся и счастливым. Делал он это так долго, пока на фоне фотографии, увеличенном до границ возможного, не появилось дуло пистолета убийцы, спрятавшегося в кустах. Благодаря увеличению небольшой детали смеющееся лицо девушки приобретало совершенно другое выражение, появилось новое грозное содержание - драма или трагедия, подлость или обыкновенное преступление. Фотография девушки могла бы показаться чем-то банальным, но благодаря увеличению она теряла свой первоначальный характер, представляла собой не банальность, а драму. "Может ли быть что-то более банальное, - размышлял Любиньски, - чем свадебные фотографии, висящие в сотнях тысяч домов? А, однако, если бы кто-то взял на себя труд и до самых границ возможного начал приближать к нашим глазам каждую деталь той фотографии, может быть, оказалось бы, что в искусственной улыбке молодой жены, в положении ее руки, в меланхолическом взгляде мужчины кроется обещание их будущего несчастья". Таким образом Непомуцен Мария Любиньски пришел к выводу, что искусство - это не что иное, как неустанное увеличение событий человеческой жизни. Жизнь не знала банальностей, а природа - кича, если художник умел достаточно выразительно увеличивать и приближать к глазам людей каждую подробность какого-либо события. Он всегда должен был открыть на их фоне дуло пистолета, угрозу драмы в идиллической сцене и обещание счастья в сцене, изображающей драму. Задачей художника было не простое перенесение в произведение искусства таких или иных анекдотов и событий, а их увеличение, то есть выявление глубоко скрытого смысла.
- Еще один коньяк, - Любиньски подозвал официантку, которая крутилась между пустыми столиками на террасе.
Задумавшись, он считал ее присутствие между столиков чем-то само собой разумеющимся и натуральным, наверняка даже банальным. А ведь, если бы он получше присмотрелся к поведению этой молодой особы, он, может быть, заметил бы во взглядах, которые она на него бросала, заботу и беспокойство, память о человеке, который повесился в парке возле кофейни. Ее присутствие возле столиков тут же перестало бы носить знаки обыденности, хоть внешне это и было так, и проявилось бы скрытое в этой девушке чувство напряжения.
Увлажняя губы коньяком, Непомуцен Любиньски подумал о Скиролавках. Что обнаружила бы обычная фотография, скажем, плотника Севрука, высокого ростом, черного от грязи пьяницы и бездельника с головой, как осмоленный котел? Человека, который взял задаток и не сделал крылечка перед домом писателя. А, однако, увеличение подробностей этого образа должно в какой-то момент выявить и удивительную и таинственную харизму родительской власти, которую он в себе носил, несмотря на пьянство, лапти и безделье. Какую загадку крыла в себе Порова, у которой по суду уже два раза отбирали детей - сначала четверых, потом снова четверых, а сейчас, несколько дней тому назад, суд постановил забрать у нее очередную тройку ребят? Почему Непомуцен Мария Любиньски предпочитал писать историю о прекрасной Луизе, вместо того чтобы написать о загадке Поровой? Может быть, он все еще был тем Непомуценом Любиньским, который много лет тому назад в скором поезде Варшава - Париж прижал лицо к стеклу и на короткое мгновение увидел тусклый огонек какой-то деревушки. И тогда его поразила мысль: какой же неинтересной и банальной, невыразимо скучной должна быть жизнь человеческих существ в такой капельке тусклого и неверного света. Теперь кто-то другой, проезжая ночью на машине через Скиролавки, наверное, думает так же, не зная, что минует что-то необычайное - дома Порваша, писателя Любиньского, солтыса Вонтруха, плотника Севрука, Густава Пасемко, Поровой, доктора Негловича; места, где обитают любовь, ненависть, преступление и страсть. Ведь в капле воды под микроскопом роятся удивительные существа. В лупе часовщика малюсенький механизм разрастается до размеров комбайна. Не существует банальности, если умеешь увеличивать и приближать к глазам дела людей.
- Еще один коньяк, - обратился он к официантке.
- У вас фуражка упала, - сказала она, подавая ему рюмку. Потом она присела, подняла с пола фуражку яхтсмена, сдула с нее пыль и положила на пустой стул.
- Спасибо, - пробормотал он. - Эта фуражка не имеет для меня никакого значения. Это неважно, понимаете?
- Да, - она сделала книксен и отошла, решив, что следующей рюмки коньяку она ему не подаст.
А он снова направился в своем воображении в путь к яхте, причаленной с левой стороны шлюза. Он отодвинул от себя образ златовласой Лорелеи, на узком мостике над шлюзом наткнулся на Басеньку и тоже велел ей исчезнуть. Он решительно стремился к намеченной цели: он хотел встретиться с собой один на один, увидеть себя в большом увеличении. Потому что если правда, что, увеличивая образ каждой вещи или особы, обязательно увидишь прячущееся в глубине дуло пистолета (после выстрела или до выстрела), то и он мог отыскать время и место события, которое сковало его воображение и помешало ему стать великим писателем. Кто-то где-то когда-то выстрелил в него или мимо него, убил существо, таящееся в нем самом. С того момента он оставался какой-то своей частью мертвым, с неспокойным воображением; боялся свернуть с протоптанной дороги, открывать новые пути сквозь чащу слов и событий. Тревожное воображение диктовало смирение и неуверенность, велело следовать литературным канонам. В чащобе банальностей было безопаснее и спокойнее. Банальность была не приближением, а отдалением и уменьшением событий, она оставалась взглядом на мир сквозь перевернутые стекла бинокля, не позволяла обнаружить дуло пистолета перед выстрелом или после. В мире без фона жилось тихо и спокойно; в картине уменьшенной и отдаленной находилось спасение для измызганной правды, для банального представления о гармонии и о порядке в человеческих делах. Через перевернутые стекла бинокля их маленькая деревня Скиролавки была только тусклой капелькой света, с виду мертвой и окаменевшей в неподвижности. Отчего он никогда не пробовал приблизить к глазам читателей эту маленькую капельку, показать ее события в большом увеличении, с дулом пистолета, постоянно скрывающимся на темном фоне окружающих деревню лесов? В самом ли деле уже раздался этот смертельный выстрел?
- Уже ночь, проше пана. Мы закрываем, - услышал он. Он был искренне удивлен, что ночь наступила так быстро. Вяло покопавшись в кошельке, он одеревеневшими пальцами вынул какую-то банкноту.
- Сдачи не надо, - объявил он милостиво. Он поднялся из-за столика, залихватски надел на голову фуражку, пошел по усыпанной гравием дорожке через парк, интуитивно отыскивая в темноте путь к каналу и шлюзу. Он был уверен, что идет на ту, другую, яхту со вторым Любиньским, но очутился в кабине своей лодки. И так, как пришел - в белых брюках и элегантном гольфе, - упал на койку.
В нескольких шагах за ним шла молодая официантка, а когда убедилась, что он беззаботно улегся в своей кабине, вернулась к замку. Через полчаса на берег залива пришла толстая официантка из ресторана, минутку постояла недалеко от яхты - и тоже ушла. В памяти каждой из них остался похожий на цветную фотографию портрет мужчины в белой фуражке с якорем. И каждая из них увеличивала потом этот портрет в меру своего воображения - младшую переполняло опасение, что он был еще одним из тех, которым изменила любовь; другая хотела видеть в нем элегантного пана, который, несмотря на ее толстое тело и волосы, слипшиеся в сосульки, заметил в ней притягательную женственность. Ведь человеческие взгляды всегда бывают увеличением или уменьшением образа другого человека.
...Утром Непомуцен выглянул из кабины и убедился, что по другую сторону шлюза уже нет белой яхты. Уже два раза открывали створки шлюза, и яхта, вместе со своим владельцем, уже два раза могла отплыть.
Повесть о дороге в Коринф
На перекрестке песчаных лесных дорог, в километре от лесничества Блесы, стояла деревянная, покрашенная в белый цвет фигура мужчины. Никто в околице не помнил, кто и когда, в каких целях ее там поставил. Называли ее Белым Мужиком и говорили, что то или другое находится "налево от Белого Мужика" или "направо от Белого Мужика". Когда-то у этой фигуры была голова и распростертые руки, по-видимому, указывающие два направления лесных дорог, на руках были написаны названия деревень, укрытых в глубине леса. Какой-то пьяный солдат отстрелил фигуре голову и левую руку, покалечил ее так же, как была покалечена душа самого солдата. Белого Мужика ели древоточцы, облезла с него белая краска, а уцелевшая правая рука указывала на несуществующую уже деревню под названием Коринфки. В этой деревне была жаркая битва: погибли все жители деревни, один генерал и два полковника, солдат, конечно, никто не считал. От деревенских домов остались только бесформенные кучки мусора, поросшие травой, и еще год белели скелеты генерала, двух полковников и бесчисленный солдат, потому что не было кому похоронить останки. Лисы и хищные птицы так размножились тогда в этих околицах, что еще долго люди предпочитали в ту сторону не ходить, потому что на них нападали привыкшие к пожиранию человеческого тела звери. Спустя годы на уцелевшей руке Белого Мужика можно было прочитать только несколько букв, складывающихся в слово "Коринф". А поскольку никто не любит вспоминать о неприятном, то спустя какое-то время все забыли, что существовала когда-то в лесу маленькая деревенька. Самые набожные стали считать, что Белый Мужик представляет собой особу святого Павла, указывающего путь на Коринф - место, известное по Новому завету. Близко ли, далеко ли лежал тот Коринф, было неважно, потому что мало кто хотел туда ходить, только по службе делал это лесничий Турлей, лесник Видлонг и лесные рабочие, а также Порова в грибную пору. Из этого Коринфа она каждый день возвращалась с двумя ведрами, полными дородных боровиков, сушила их и потом продавала людям из города, потому что местный не стал бы есть супа из грибов, выросших на человеческой муке и страдании. Через девять месяцев Порова иногда рождала очередного ребенка - и тогда связь между сбором грибов и зачатием ребенка становилась очевидной. И может быть, эти дети были несчастными, потому что были зачаты в таком месте - кто знает? Когда имеешь дело с простым разумом, даже самый умный человек становится дураком, потому что правильно говорят: что один дурак испортит или сделает, то десять умных не исправят и не поймут. Впрочем, персоной Поровой и так занималось много людей, рассматривали и взвешивали ее дела не исключая суда, который отбирал у нее детей и отправлял их в дом ребенка. Личность Поровой могла быть убедительным примером, что зло бывает намного интереснее добра и большее пробуждает любопытство. Жизнь развратной женщины принимают близко к сердцу все - как мужчины, так и женщины. Жизнь женщины порядочной проходит незаметно. В Скиролавках постоянно говорили о Поровой, а о добродетельной жене Вонтруха никто никогда не вспоминал, будто бы она вообще никогда в деревне не жила. Сколько целомудренных женщин должен был повстречать Иисус Христос, а все же прежде всего Мария Магдалина стала знаменитой на века. Отсюда вывод, что добродетель не кричит о себе, а слава бывает доброй и не очень, и эту разницу между славой и позором некоторые иногда не замечают.
Любиньски выбрал столик сразу возле дверей, с наименее грязной салфеткой. Тяжелый стул с высокой спинкой оказался удобным, но, прежде чем на него сесть, он старательно вытер сиденье платочком, чтобы пылью или остатками пищи не запачкать белых брюк. По залу медленным и тяжелым шагом расхаживала официантка, еще молодая брюнетка с красивым лицом, но уже растолстевшая, странно закругленная спереди. Над большим животом висели огромные груди, натягивая засаленную шифоновую блузку. Официантка собирала со столов полные окурков пепельницы, смахивала со скатерок остатки еды, собирала с полу бумажные салфетки. Когда она, повернувшись задом к Непомуцену, наклонялась за салфетками, слишком короткая юбка открывала толстые ляжки, а когда поворачивалась передом, пухлые груди чуть ли не выпадали из декольте и беспокойно двигались в блузке. Непомуцену страшно захотелось подойти к этой женщине, вытащить ее груди наверх, взвесить их в ладонях, как большие дородные груши. Он ощутил желание и удивился этому факту, ведь дома он оставил красивую, стройную жену, с тонкой талией и без живота. Ему никогда не нравились женщины толстые, он брезговал их неряшливостью. Отчего же его возбудил этот тяжелый тюк в грязном фартуке и засаленной блузке? У нее были выпуклые вишневые губи, гладкая кожа на лице, но черные кудри, выбивающиеся из-под белой наколки, казались слипшимися от грязи. Что с ним случилось, что он пожелал эту женщину? А может быть, он стал вдруг кем-то другим? Тем Любиньским, возвращающимся из рейса, тем, кого он искал. Хоть и не вполне. Он считал, что встретит свое "суперэго", а наткнулся только на "ид", комплекс собственных скрытых влечений.
- У нас уже нет ничего горячего, - хрипло сказала официантка, с уважением приглядываясь к лежащей на скатерти белой фуражке с блестящим козырьком и золотым якорем.
Ее большой живот находился от плеча Непомуцена только в сантиметре, а может, и меньше. До Любиньского долетал запах этой женщины - запах масла, в котором жарилась картошка.
- Из холодных закусок может быть заливная щука и язык, - добавила она через минуту, чертя что-то карандашом в блокнотике, который опирала на живот. Он показал ей в дружеской улыбке свои белые зубы.
- Два языка и две водки. Для меня и для вас. За наше здоровье, - он сзади засунул руку под ее платье и погладил толстое бедро.
- Эй, пане, - вскрикнула она и отступила на маленький шажок, - нам нельзя пить во время работы.
Он понятия не имел, откуда у него взялась нахальная смелость, чтобы снова сзади залезть официантке под юбку и еще раз погладить ее выпуклые ягодицы. Она снова отодвинулась на шаг.
- Что-то мне кажется, что для вас найдется порция печенки с луком и с картошкой, - сказала она.
- Отлично! - обрадовался он. - Печенку и две водки.
Она отошла не сразу. Черными глазами она осмотрела лицо Непомуцена, его костюм яхтсмена. С доброжелательным удивлением покрутила головой:
- Вы такой элегантный, а такой же, как все. Только одно у вас на уме. А у меня муж и трое детей. Две водки?
- Две, - заупрямился он. - Я не пьяница, чтобы одному пить. Она отошла без слова тяжелым шагом и исчезла в дверях возле буфета. Непомуцену стало не по себе. Его охватило что-то вроде стыда, и он был чуть смущен. Тот Любиньски, который возвращался на Бауды, вдруг бесследно исчез. В ресторане псевдоготического замка снова сидел Непомуцен Мария Любиньски, который сегодня утром попрощался со своей гибкой женой с торчащими грудями. На столе в его рабочем кабинете осталось сто страниц повести о прекрасной Луизе и стажере. Встреча у шлюза, петля времени, "эго", "суперэго" и "ид" Любиньского стали плохим литературным замыслом, которым можно было заниматься только несколько минут.
В дверях кухни появилась официантка с подносом. Она принесла тарелку горячей печенки, хлеб, две рюмки водки, стакан и бутылку оранжада.
- Вы не заказывали оранжад, но я подумала, что вы захотите чем-нибудь запить водку, - тепло сказала она. - Спасибо, - буркнул Любиньски.
Он потянулся к рюмке, потому что в этот момент ему было необходимо вернуть себе смелость.
- Пожалуйста, - тарелочку с другой рюмкой он подвинул к официантке. Беззаботно, как бы из одного приличия, она оглянулась на зал, не смотрит ли на нее кто-нибудь. Потом выдвинула стул из-под стола, присела и одним быстрым глотком осушила рюмку. Налила себе оранжаду в стакан и запила. '
- Я вас обманула, когда сказала, что у меня трое детей, - улыбнулась она Любиньскому. - У меня двое и муж, который работает далеко отсюда.
- Ну да, конечно, - алкоголь теплой струей пролился в желудок. - Может быть, еще по одной? - предложил Непомуцен. Она тяжело поднялась со стула.
- Как хотите, - она отнеслась к этой мысли достаточно снисходительно. А когда она отошла, Любиньски начал быстро и жадно резать и есть печенку. Он хотел исчезнуть отсюда как можно быстрее. Он жаждал забыть о Любиньском из будущего, стать снова собой, исключительно собой, тем Непомуценом, который в жизни не осмелился какую-нибудь из баб в Скиролавках похлопать по заду, зацепить фривольным словом. Для самого мелкого флирта ему нужно было широкое пространство интеллектуальной свободы, партнершу, знающую толк в игре взглядов, мимолетных прикосновений и слов.
Она принесла тарелочку с двумя полными рюмками. Снова уселась к столу и сразу потянулась к рюмке.
- Ну, выпьем сразу, потому что мне надо работать. Надо накрыть столы для ужина. Мы выдаем пятьдесят завтраков, обедов и ужинов для отдыхающих в домиках. У них оплачено питание. Если вы проголодаетесь, приходите сюда через два часа. Я вам дам ужин без талона.
- Спасибо, - прошипел Любиньски, выдыхая из себя горячий алкогольный дух, который обжег ему горло.
- Где вы ночуете? - спросила она.
- На яхте. Я пришвартовался возле шлюза.
- Один?
- Так вышло, - вздохнул он.
Ел он быстро, жадно, но не потому, что был голоден. Он хотел заплатить и уйти. Но ей он показался очень голодным, что у простой женщины чаще всего пробуждает симпатию к мужчине.
- Приходите через два часа. Получите ужин без талона, - заверила она его сердечно, наклоняясь к нему, чтобы он мог заглянуть в глубокий ровик между пухлыми выпуклостями. Он, однако, предпочитал смотреть в тарелку, это обилие грудей и их нагота странным образом его смущали.
- Я хочу рассчитаться. - Он чуть не подавился последним куском печенки.
- Не знаю, смогу ли я к вам заглянуть. Тут так много работы. Вечером я ног под собой не чую. Приходите на ужин, - предложила она.
- Ну да, конечно...
Он вынул из кошелька крупную банкноту. Он понимал; что сейчас же отсюда уйдет, и это принесло ему облегчение. Алкоголь тоже уже начал действовать и придал ему чуточку смелости.
Он свернул банкноту и вложил ее в ровик между выпуклостями большого бюста. На секунду задержал там свой палец. - Сдачи не надо, - широко улыбнулся он. Она тихонько ударила его по руке.
- Свинтус, - заявила она. - Я сразу поняла, что вы за тип. Не приду я на вашу яхту. Я уж знаю, чего такие хотят...
Она притворялась обиженной. Но, вставая из-за стола и вынимая банкноту из декольте, она снова улыбнулась. А когда Любиньски взял со стола свою фуражку и надел ее, добавила:
- Ужин мы подаем через час. Но вы можете прийти через два часа. Он отсалютовал и пружинистой походкой покинул ресторан. Страх и скованность вдруг улетучились неведомо куда. Он чувствовал себя прекрасно - в своих белых теннисных туфлях он гордо ступал по посыпанной гравием аллейке. Его распирало сознание собственной силы, мужественности, легкости общения с женщинами. Он жалел, что не оказался еще более настойчивым по отношению к этой официантке, не условился с ней на определенное время, а все это дело как бы подвесил в воздухе. Еще минуту назад тот, другой Любиньски вульгарно щупающий толстую официантку, казался ему отталкивающим. Сейчас он чувствовал себя им и был этим доволен.
Сколько раз тот, первый Любиньски - изысканный дурак (как он его мысленно сейчас называл) вступал в ресторанах в конфликты именно с такими толстыми официантками. Сколько раз его возмущало, что они пьют водку с клиентами. Других обслуживают быстро и охотно, а для него у них никогда нет времени. Сколько раз он ссорился с продавщицами в магазине, делал записи в книге жалоб и предложений. Видимо, только потому, что он не мог решиться на плоскую шуточку, чтобы снискать их симпатию, был чопорным задавакой, который тут же возбуждал неприязнь к себе. Тот, второй Любиньски знал, как надо вести себя с людьми. Жизнь второго Любиньского была легкой и простой - у каждой женщины были задница и титьки, надо было их только замечать. "Я могу даром съесть ужин для отдыхающих", - подумал он с удовлетворением. Потому что тот, первый Любиньски ушел бы из ресторана голодным. Услышал бы, что ужин только для отдыхающих по специальным талонам. Вместо того, чтобы сидеть над тарелкой, он засел бы над страницами книги жалоб и предложений.
С полпути к шлюзу он вернулся. Позади псевдоготического замка была кофейня с большой террасой и цветными зонтиками. Вечер стал холодным, до ночи оставалось еще немного времени. Что мешало ему усесться за столик под зонтиком, посмотреть на псевдоготические башенки, увенчанные флюгерами, смочить губы в рюмке коньяка, выпить стакан черного кофе?
Он с трудом нашел свободный столик, но вскоре терраса начала пустеть. Приближалось время ужина, а кроме того, гости кофейни были одеты по-пляжному, и холод их выгонял. Появилось несколько женщин в длинных платьях и шалях, мужчины надели цветные гольфы. Любиньски едва отмечал их в памяти, маленькими глотками тянул болгарский коньяк и запивал его кофе, погруженный в себя, окрыленный мыслями, которые взлетали) как быстрые птицы, всполошенные замыслом встречи с "ид" или "суперэго".
Рюмку коньяку и стакан кофе подала ему хрупкая молодая официантка с нежным лицом и золотистыми волосами. Ее свежее личико должно было растревожить его мужественность, но он даже не обратил на нее внимания. Занятый собой, он сидел выпрямившись, положив ногу на ногу, засмотревшись в розовый отблеск солнца, проливающегося сквозь ветви деревьев. Его задумчивость девушка приняла за печаль. В своем наряде яхтсмена, со светлой бородой и с голубыми глазами, которые смотрели в гущу ветвей, он показался ей романтическим одиночкой. Она два раза подходила к его столику, чтобы вытряхнуть пепельницу, и каждый раз убеждалась, что он ее вообще не замечает. "Его бросила какая-то девушка", - подумала она. И так сказала буфетчице, а та, сорокалетняя мать четверых детей, даже выглянула из буфета на террасу. В прошлом году один молодой яхтсмен повесился в парке за замком по причине безответной любви. С того времени они обращали внимание на таких печальных и одиноких, не видящих никого вокруг и как бы отсутствующих.
- Еще один большой коньяк, - сказал он.
Непомуцен Мария Любиньски отправился в своем воображении до самого шлюза на канале и по узкому мостику перешел на другую сторону, к белой яхте, причаленной к правому берегу. Он чувствовал, что мысли его ясны и легки, как никогда раньше. Встреча с тем будет болезненной, они столкнутся друг с другом, как острия двух ножей. В кокпите яхты сидит Эва, вторая жена писателя, златовласая Лорелея. Она говорит, не шевеля губами: "Ты, Непомуцен, слишком порядочный человек, чтобы стать выдающимся писателем". Потому что именно так она сказала ему в один прекрасный вечер, когда они переехали в Скиролавки. И она вовсе не имела в виду неумение пробиваться локтями в литературном мире. Она думала и не о том, что Непомуцен никому не делал свинств, не возмущал общественность. Попросту она имела в виду, что человек порядочный видит других людей и весь мир по своему образу и подобию, в то время как, по ее мнению, большого художника должно отличать специфическое воображение. Там, где сотни других людей замечают только гармонию и порядок, он должен заметить и элемент хаоса. А где другие видят хаос, он должен показывать скрытый под хаосом какой-то порядок и специфическую гармонию. Где других охватывает радость, он умеет заметить знамения печали, а в счастье находить знамения трагедии. В то же время, по мнению все большего количества критиков, предметом современной литературы должно было стать описание серой повседневности, банальных событий, ничего не значащих диалогов и неинтересных обычных вещей. Они хвалили книги с банальными сюжетами. Этим книгам сопутствовало банальное воображение их создателей. Разве не из такой, в основе своей банальной, материи возникла его такая знаменитая когда-то повесть "Пока не улетели ласточки"? Он изобразил в ней героев и описал ход событий таким образом, как хотели того критики и читатели, как это отвечало их банальным представлениям о мире. Это, а не что-либо иное, обеспечило книге успех, которым Непомуцен кормился, хоть тот, второй Любиньски (всегда существовавший в нем) подозревал, что в действительности не существуют ни банальность, ни кич. Когда Непомуцен смотрел "Увеличение" Антониони, его вдруг осенило, и он почувствовал, что находится очень близко к какой-то огромной правде. На экране молодой фоторепортер упорно увеличивал фотографию молодой девушки, с лицом смеющимся и счастливым. Делал он это так долго, пока на фоне фотографии, увеличенном до границ возможного, не появилось дуло пистолета убийцы, спрятавшегося в кустах. Благодаря увеличению небольшой детали смеющееся лицо девушки приобретало совершенно другое выражение, появилось новое грозное содержание - драма или трагедия, подлость или обыкновенное преступление. Фотография девушки могла бы показаться чем-то банальным, но благодаря увеличению она теряла свой первоначальный характер, представляла собой не банальность, а драму. "Может ли быть что-то более банальное, - размышлял Любиньски, - чем свадебные фотографии, висящие в сотнях тысяч домов? А, однако, если бы кто-то взял на себя труд и до самых границ возможного начал приближать к нашим глазам каждую деталь той фотографии, может быть, оказалось бы, что в искусственной улыбке молодой жены, в положении ее руки, в меланхолическом взгляде мужчины кроется обещание их будущего несчастья". Таким образом Непомуцен Мария Любиньски пришел к выводу, что искусство - это не что иное, как неустанное увеличение событий человеческой жизни. Жизнь не знала банальностей, а природа - кича, если художник умел достаточно выразительно увеличивать и приближать к глазам людей каждую подробность какого-либо события. Он всегда должен был открыть на их фоне дуло пистолета, угрозу драмы в идиллической сцене и обещание счастья в сцене, изображающей драму. Задачей художника было не простое перенесение в произведение искусства таких или иных анекдотов и событий, а их увеличение, то есть выявление глубоко скрытого смысла.
- Еще один коньяк, - Любиньски подозвал официантку, которая крутилась между пустыми столиками на террасе.
Задумавшись, он считал ее присутствие между столиков чем-то само собой разумеющимся и натуральным, наверняка даже банальным. А ведь, если бы он получше присмотрелся к поведению этой молодой особы, он, может быть, заметил бы во взглядах, которые она на него бросала, заботу и беспокойство, память о человеке, который повесился в парке возле кофейни. Ее присутствие возле столиков тут же перестало бы носить знаки обыденности, хоть внешне это и было так, и проявилось бы скрытое в этой девушке чувство напряжения.
Увлажняя губы коньяком, Непомуцен Любиньски подумал о Скиролавках. Что обнаружила бы обычная фотография, скажем, плотника Севрука, высокого ростом, черного от грязи пьяницы и бездельника с головой, как осмоленный котел? Человека, который взял задаток и не сделал крылечка перед домом писателя. А, однако, увеличение подробностей этого образа должно в какой-то момент выявить и удивительную и таинственную харизму родительской власти, которую он в себе носил, несмотря на пьянство, лапти и безделье. Какую загадку крыла в себе Порова, у которой по суду уже два раза отбирали детей - сначала четверых, потом снова четверых, а сейчас, несколько дней тому назад, суд постановил забрать у нее очередную тройку ребят? Почему Непомуцен Мария Любиньски предпочитал писать историю о прекрасной Луизе, вместо того чтобы написать о загадке Поровой? Может быть, он все еще был тем Непомуценом Любиньским, который много лет тому назад в скором поезде Варшава - Париж прижал лицо к стеклу и на короткое мгновение увидел тусклый огонек какой-то деревушки. И тогда его поразила мысль: какой же неинтересной и банальной, невыразимо скучной должна быть жизнь человеческих существ в такой капельке тусклого и неверного света. Теперь кто-то другой, проезжая ночью на машине через Скиролавки, наверное, думает так же, не зная, что минует что-то необычайное - дома Порваша, писателя Любиньского, солтыса Вонтруха, плотника Севрука, Густава Пасемко, Поровой, доктора Негловича; места, где обитают любовь, ненависть, преступление и страсть. Ведь в капле воды под микроскопом роятся удивительные существа. В лупе часовщика малюсенький механизм разрастается до размеров комбайна. Не существует банальности, если умеешь увеличивать и приближать к глазам дела людей.
- Еще один коньяк, - обратился он к официантке.
- У вас фуражка упала, - сказала она, подавая ему рюмку. Потом она присела, подняла с пола фуражку яхтсмена, сдула с нее пыль и положила на пустой стул.
- Спасибо, - пробормотал он. - Эта фуражка не имеет для меня никакого значения. Это неважно, понимаете?
- Да, - она сделала книксен и отошла, решив, что следующей рюмки коньяку она ему не подаст.
А он снова направился в своем воображении в путь к яхте, причаленной с левой стороны шлюза. Он отодвинул от себя образ златовласой Лорелеи, на узком мостике над шлюзом наткнулся на Басеньку и тоже велел ей исчезнуть. Он решительно стремился к намеченной цели: он хотел встретиться с собой один на один, увидеть себя в большом увеличении. Потому что если правда, что, увеличивая образ каждой вещи или особы, обязательно увидишь прячущееся в глубине дуло пистолета (после выстрела или до выстрела), то и он мог отыскать время и место события, которое сковало его воображение и помешало ему стать великим писателем. Кто-то где-то когда-то выстрелил в него или мимо него, убил существо, таящееся в нем самом. С того момента он оставался какой-то своей частью мертвым, с неспокойным воображением; боялся свернуть с протоптанной дороги, открывать новые пути сквозь чащу слов и событий. Тревожное воображение диктовало смирение и неуверенность, велело следовать литературным канонам. В чащобе банальностей было безопаснее и спокойнее. Банальность была не приближением, а отдалением и уменьшением событий, она оставалась взглядом на мир сквозь перевернутые стекла бинокля, не позволяла обнаружить дуло пистолета перед выстрелом или после. В мире без фона жилось тихо и спокойно; в картине уменьшенной и отдаленной находилось спасение для измызганной правды, для банального представления о гармонии и о порядке в человеческих делах. Через перевернутые стекла бинокля их маленькая деревня Скиролавки была только тусклой капелькой света, с виду мертвой и окаменевшей в неподвижности. Отчего он никогда не пробовал приблизить к глазам читателей эту маленькую капельку, показать ее события в большом увеличении, с дулом пистолета, постоянно скрывающимся на темном фоне окружающих деревню лесов? В самом ли деле уже раздался этот смертельный выстрел?
- Уже ночь, проше пана. Мы закрываем, - услышал он. Он был искренне удивлен, что ночь наступила так быстро. Вяло покопавшись в кошельке, он одеревеневшими пальцами вынул какую-то банкноту.
- Сдачи не надо, - объявил он милостиво. Он поднялся из-за столика, залихватски надел на голову фуражку, пошел по усыпанной гравием дорожке через парк, интуитивно отыскивая в темноте путь к каналу и шлюзу. Он был уверен, что идет на ту, другую, яхту со вторым Любиньским, но очутился в кабине своей лодки. И так, как пришел - в белых брюках и элегантном гольфе, - упал на койку.
В нескольких шагах за ним шла молодая официантка, а когда убедилась, что он беззаботно улегся в своей кабине, вернулась к замку. Через полчаса на берег залива пришла толстая официантка из ресторана, минутку постояла недалеко от яхты - и тоже ушла. В памяти каждой из них остался похожий на цветную фотографию портрет мужчины в белой фуражке с якорем. И каждая из них увеличивала потом этот портрет в меру своего воображения - младшую переполняло опасение, что он был еще одним из тех, которым изменила любовь; другая хотела видеть в нем элегантного пана, который, несмотря на ее толстое тело и волосы, слипшиеся в сосульки, заметил в ней притягательную женственность. Ведь человеческие взгляды всегда бывают увеличением или уменьшением образа другого человека.
...Утром Непомуцен выглянул из кабины и убедился, что по другую сторону шлюза уже нет белой яхты. Уже два раза открывали створки шлюза, и яхта, вместе со своим владельцем, уже два раза могла отплыть.
Повесть о дороге в Коринф
На перекрестке песчаных лесных дорог, в километре от лесничества Блесы, стояла деревянная, покрашенная в белый цвет фигура мужчины. Никто в околице не помнил, кто и когда, в каких целях ее там поставил. Называли ее Белым Мужиком и говорили, что то или другое находится "налево от Белого Мужика" или "направо от Белого Мужика". Когда-то у этой фигуры была голова и распростертые руки, по-видимому, указывающие два направления лесных дорог, на руках были написаны названия деревень, укрытых в глубине леса. Какой-то пьяный солдат отстрелил фигуре голову и левую руку, покалечил ее так же, как была покалечена душа самого солдата. Белого Мужика ели древоточцы, облезла с него белая краска, а уцелевшая правая рука указывала на несуществующую уже деревню под названием Коринфки. В этой деревне была жаркая битва: погибли все жители деревни, один генерал и два полковника, солдат, конечно, никто не считал. От деревенских домов остались только бесформенные кучки мусора, поросшие травой, и еще год белели скелеты генерала, двух полковников и бесчисленный солдат, потому что не было кому похоронить останки. Лисы и хищные птицы так размножились тогда в этих околицах, что еще долго люди предпочитали в ту сторону не ходить, потому что на них нападали привыкшие к пожиранию человеческого тела звери. Спустя годы на уцелевшей руке Белого Мужика можно было прочитать только несколько букв, складывающихся в слово "Коринф". А поскольку никто не любит вспоминать о неприятном, то спустя какое-то время все забыли, что существовала когда-то в лесу маленькая деревенька. Самые набожные стали считать, что Белый Мужик представляет собой особу святого Павла, указывающего путь на Коринф - место, известное по Новому завету. Близко ли, далеко ли лежал тот Коринф, было неважно, потому что мало кто хотел туда ходить, только по службе делал это лесничий Турлей, лесник Видлонг и лесные рабочие, а также Порова в грибную пору. Из этого Коринфа она каждый день возвращалась с двумя ведрами, полными дородных боровиков, сушила их и потом продавала людям из города, потому что местный не стал бы есть супа из грибов, выросших на человеческой муке и страдании. Через девять месяцев Порова иногда рождала очередного ребенка - и тогда связь между сбором грибов и зачатием ребенка становилась очевидной. И может быть, эти дети были несчастными, потому что были зачаты в таком месте - кто знает? Когда имеешь дело с простым разумом, даже самый умный человек становится дураком, потому что правильно говорят: что один дурак испортит или сделает, то десять умных не исправят и не поймут. Впрочем, персоной Поровой и так занималось много людей, рассматривали и взвешивали ее дела не исключая суда, который отбирал у нее детей и отправлял их в дом ребенка. Личность Поровой могла быть убедительным примером, что зло бывает намного интереснее добра и большее пробуждает любопытство. Жизнь развратной женщины принимают близко к сердцу все - как мужчины, так и женщины. Жизнь женщины порядочной проходит незаметно. В Скиролавках постоянно говорили о Поровой, а о добродетельной жене Вонтруха никто никогда не вспоминал, будто бы она вообще никогда в деревне не жила. Сколько целомудренных женщин должен был повстречать Иисус Христос, а все же прежде всего Мария Магдалина стала знаменитой на века. Отсюда вывод, что добродетель не кричит о себе, а слава бывает доброй и не очень, и эту разницу между славой и позором некоторые иногда не замечают.