Страница:
У Кныша, наоборот, нос был маленький. Зато волосатый был Кныш страшно. Руки, ноги, плечи, грудь, спина — всё-всё было покрыто густыми рыжими волосами, жёсткими, как проволока. Даже в ушах были волосы, которые торчали будто пакля (мы удивлялись, как доходили до Кныша звуки, не запутываясь в этой пакле). И из носу торчали, и на переносице росли, и даже на кончике носа.
Кроме того, Кныш был ещё и какой-то мокрый — словно сырая стенка в погребе. Руки всегда мокрые, шея мокрая, лоб мокрый. Как-то он взял меня за плечо своей мокрой и холодной, как у мертвеца, рукой. Я даже передёрнулся весь. Бр-р! И ещё — когда Кныш смеялся, нос у него дёргался и кожа на лбу дёргалась (не морщилась, а именно дёргалась). И это было очень неприятно. Хотелось отвернуться и не смотреть.
Жили Кныши вдвоём, детей у них не было. И родственников, по-моему, тоже.
В колхозе ни Кныш, ни Кнышиха почти не работали. Он считал себя инвалидом, потому что на животе с правой стороны был у него шрам, который он часто показывал, всегда повторяя при этом страшную историю своего ранения на фронте. Но говорили, что это неправда: никакое это не ранение, а просто аппендицит, который ему вырезали задолго до войны, когда он ещё был мальчишкой.
Кнышиха тоже считалась очень больной. Болезнь у неё была неизлечимая и очень загадочная. Она шёпотом рассказывала о ней соседкам, закатывая при этом глаза и приговаривая: «Я ж такая страдалица, такая страдалица».
Впрочем, эта неизлечимая болезнь не мешала ей каждый день таскать на базар тяжеленные корзины, а на праздники выпивать бутылку денатурчика. «Денатурчик» — так ласкательно называли Кныши страшный синий спирт-денатурат, на бутылке которого нарисован череп с костями и написано: «Пить нельзя. Яд». Кныши не обращали внимания на ту надпись. Они что-то там такое делали с денатурчиком и потом пили его. Кныш был в этом деле тонким специалистом. Он говорил:
— Житомирский денатурчик — то действительно гадость, отрава. А вот черниговский… это, я вам скажу, здоровье! Украинский женьшень! Пей — и до ста лет проживёшь.
И Кнышиха и особенно Кныш любили выпить. Кныш выпивал почти каждый день. А на праздники, то есть на Новый год, на рождество, на Первое мая, на светлое воскресенье, на пасху, на День физкультурника, на храм и т. д. (Кныши не пропускали ни одного ни церковного, ни нашего, советского, праздника), они выпивали семейно, вдвоём.
В такой день с утра Кнышиха выходила за ворота и крестилась на телевизионную антенну, которая стояла на крыше сельского клуба.
Потом Кнышиха возвращалась к себе во двор, где стоял под вишней уже накрытый стол, и начинался праздничный завтрак. Через какой-то час из-за великой китайской стены уже слышалось:
А потом до самого вечера Кныши в два голоса оглушительно, с перебоями храпели в саду, словно за забором работали два трактора.
Праздновали Кныши всегда только вдвоём. Никогда к себе не приглашали. К ним никто не ходил, и они ни к кому. Очень были скупые и боялись, чтобы кто-нибудь не увидел, что у них дома есть. На людях всё время прибеднялись.
— Да я же гол как сокол! — говорил Кныш. — С хлеба на воду перебиваемся. Чтоб я бога не видел! Даже на зиму ничего не запасли…
Зато Кнышиха каждое утро, отправляясь на базар, сгибалась под тяжестью двух огромных мешков. В них стояли корзины, бутыли с молоком. Корова у Кнышихи была одна из лучших в селе.
Я однажды слышал, как женщины говорили:
— Ох же и молоко у той коровы! Ох же и молоко! Ну как смалец! Хоть ножом режь.
— Эге. Так что ж ты хочешь, она ведь её хлебом кормит. Каждый день тянет из города мешок. А в том мешке, думаешь, что? Булки! Батоны по двадцать две копейки штука. Корми я свою Лыску так, она тебе сметаной доиться будет.
— Ну да! А на базаре, я видела, продаёт молоко жидкое-жидкое, аж синее. Наполовину разбавляет, не меньше.
— И куда только милиция смотрит.
— Милиции не до Кнышихи. Милиция бандитов ловит.
— А Кнышиха не бандит разве? Настоящий тебе бандит.
Короче, происходило за великой китайской стеной что-то не то, что-то подозрительное. Мы с Явой это уже давно заметили.
Однажды мы слышали, как Кныш таинственно сказал Кнышихе:
— Скоро будут у нас большие перемены… Как я тебе говорил. Сведения точные.
А то как-то вечером, когда уже стемнело, приезжали к ним какие-то два верзилы на мотоцикле с коляской, нагрузили что-то в коляску и сразу же уехали. И потом ещё дважды приезжали, и опять-таки вечером.
А однажды возле чайной Кныш, изрядно уже подвыпивший, кричал на всю улицу:
— Не боюсь я вашего Шапки… Какой он Шапка! Штаны он, а не Шапка. И не председатель-голова, а это самое… Он у меня вот здесь. — Кныш показал кулак. — Я уже написал куда следует. Скоро вашему Шапке дадут по ш-шапке… Фить — и нету… Ги-ги-ик!
Иван Иванович Шапка, председатель нашего колхоза, был очень хороший хозяин, и все у нас очень его любили. Все, кроме бездельников, лодырей и пьяниц, которым он спуску не давал. И Кныш всё время писал на Шапку жалобы и заявления, куда только можно. Причём писал всегда так, чтобы люди видели. Открывал ворота, выносил на двор стол, садился и, как школяр, склонив набок голову и высунув язык, царапал что-то на бумаге.
— Опять пишет какую-то собаку, — насмешливо говорил дед Варава. Жалобы Кныша, конечно, вреда председателю никакого не приносили.
Но у людей тёмных вызывали к Кнышу уважение и даже боязнь — раз человек пишет, значит, силу имеет. Когда-то, говорят, Кныша из-за этих заявлений даже разумные люди боялись. Это делало его в наших глазах ещё более таинственным и загадочным.
И уж совсем мы сбились с толку после одного случайно услышанного нами разговора…
Дело было в Киеве, куда мы всем классом ездили на экскурсию во время зимних каникул.
Как-то раз, когда наши направились на концерт в филармонию, мы с Явой «на минуточку» отстали, чтобы сбегать посмотреть на «чёртово колесо». (Хотя оно зимой и не работает, но всё равно интересно.)
Побежали, покрутились возле «чёртова колеса» (жаль, что не работает!), собрались идти назад, смотрим — а на скамейке сидит Кныш с каким-то незнакомым человеком. Сидит спиной к нам — нас не видит. Но зато мы его сразу узнали. И удивились, конечно. Что он тут делает? В Киеве, возле «чёртова колеса»… Остановились. Слышим такой разговор.
— Четвертак, не меньше, — говорит Кныш.
— Двадцатку, больше не могу, — говорит человек.
— Да вы знаете, как я рискую! Думаете, хочется в тюрьме сидеть? Четвертак, не меньше.
— Ну хорошо, не по-вашему, не по-моему — двадцать три.
— Только четвертак. Не могу меньше. Не могу!
Тут они вдруг умолкли: по аллее шёл милиционер. Кныш и незнакомый человек вскочили и исчезли.
С тех пор этот подозрительный разговор не давал нам покоя.
— И что бы это могло значить? — говорил Ява, медленно прищуривая левый глаз.
— Ага, что? — говорил я, прищуривая правый.
— Слушай, — прищурил Ява оба глаза, — а может, Кныш шпион? И это он нашу родину продавал?
— Что-то очень дёшево. Двадцать пять рублей за родину?…
— А откуда ты знаешь, что рублей? Может, тысяч, а то и миллионов.
— Ну да? — недоверчиво сказал я.
— Вот тебе и «ну да». Нужно за ним следить.
— Нужно, — согласился я.
И мы начали следить. Регулярно. Почти каждый день.
Однако наши наблюдения пока что никаких результатов не давали. Кныш возился по хозяйству, кормил свиней, чистил коровник, ремонтировал сарай и ничего шпионского, к сожалению, не делал. Честно говоря, мне уже начали надоедать эти наблюдения. И вот я уже дал слово, что лезу на великую китайскую стену в последний раз.
Ничего интересного мы опять не увидели. Кныш копался на огороде. Кнышихи не видно — то ли в хате, то ли совсем нет дома. Поглядев минут пять, мы уже собирались слезать, когда вдруг из хаты вышла Кнышиха и сказала:
— А ну поди-ка глянь на улицу, нет ли кого, и калитку запри. А то ещё увидят эти злыдни…
Мы сразу навострили уши.
Кныш выглянул на улицу, осмотрелся, потом запер калитку и пошёл вместе с Кнышихой в хату.
— Слыхал? Видал? — взволнованно шепнул Ява. Я не знал, что ответить.
— Надо как-то подглядеть, что они будут в хате делать, — заявил Ява. — Может, шпионские деньги в наволочку зашивать будут или по рации передавать что-нибудь…
— Давай перелезем через забор, а потом на орех, который возле хаты, с него через окно всё будет видно, — шепчу я.
— Айда.
Мы не стали терять время и через какую-то минуту уже сидели в густых ветках ореха и вглядывались через окно в хату Кнышей. В хате было темновато, и мы не сразу разобрали, что там происходит. Наконец увидели, что Кныш и Кнышиха сидят за столом с ложками в руках и что-то едят. Мы хорошенько присмотрелись и удивлённо глянули друг на друга. Кныши ели… торт. Обыкновенный бисквитный торт с кремовыми и шоколадными розами и вензелями. Ели торт ложками, как кашу.
— Ну всё, продал! — неожиданно прошептал Ява.
— Что продал? — не понял я.
— Родину продал, иуда! Раз торты ложками уминают, значит, всё! — Ява сказал так решительно и убеждённо, словно торт был неоспоримым доказательством Кнышовой измены.
Мы были так взволнованы, что даже не заметили, как Кныш вышел из хаты. Увидели его лишь тогда, когда он уже стоял на крыльце и скручивал цигарку. От неожиданности я вздрогнул, и ветка подо мной треснула. Кныш заметил нас.
— А вы что тут делаете?! Ах вы ворюги! Ах вы щенята! По чужим деревьям лазите, стервецы! Вот я вас сейчас! Я вам ноги из штанов повыдёргиваю за такое дело! А ну слазьте, злодюги!
Он стоял под деревом и так размахивал руками, что казалось, от этого поднялся ветер. Слезть — это означало верную гибель. И мы стали карабкаться вверх.
Кныш продолжал бушевать внизу.
— Дядя, детей любить надо, — вдруг жалобно сказал Ява.
— Да-да, нас надо любить, — поддакнул я, со страхом прислушиваясь, как трещит подо мною ветка.
— Все советские люди любят детей, — продолжал Ява. — Об этом и учительница говорила, и во всех газетах написано.
Кныш совсем рассвирепел:
— Я вас полюблю! Я вас так полюблю, что опухнете! Вы разве дети? Бандиты вы, а не дети! Убивать надо таких детей!
И тогда Ява сказал:
— Дядя, а вы знаете, мы вас в Киеве видели. Как вы в парке с каким-то дядей торговались…
И Кныш вдруг умолк. Сразу. Так, как будто бы выключили радио. Потом что-то такое невнятно пробурчал, что мы и не разобрали, и снова умолк. Вид у него был обалделый.
Кнышиха, которая на крики своего мужа вышла из хаты и стояла на крыльце, тоже какое-то время смотрела растерянно. А потом набросилась на Кныша:
— Ну, чего ты прицепился к детям? Чего? Ишь как напугались, бедняжечки, лица на них нет…
— Да я разве что? — уже совсем другим тоном забормотал Кныш. — Я разве бить, я только постращать хотел, чтоб по деревьям не лазили.
— Не бойтесь, мальчики. Слазьте и идите себе, идите, идите, — ласково проговорила Кнышиха.
Нас не надо было долго упрашивать. Вмиг мы слезли с ореха, прошмыгнули мимо Кнышей и выскочили на улицу.
— Ну, что ты скажешь? — спросил Ява.
— Ты смотри! Как он перепугался, когда ты сказал! Умолк, словно язык проглотил. Значит, дело серьёзное.
— А я тебе что говорил!
— И Кнышиха сразу как всё перекрутила, чтоб замять… От змеюка!
— Короче, за ними надо следить — это факт! Надо их разоблачить! Во что бы то ни стало, любой ценой! Не жалея сил! Надо теперь всю жизнь посвятить этому!
Впрочем, полностью посвятить себя разоблачению Кныша мы сейчас, к сожалению, не могли. Через два часа в школу (мы учимся во второй смене), а за уроки мы ещё не садились.
Разом вздохнув, мы поплелись ко мне учить уроки.
Глава III
Глава IV
Кроме того, Кныш был ещё и какой-то мокрый — словно сырая стенка в погребе. Руки всегда мокрые, шея мокрая, лоб мокрый. Как-то он взял меня за плечо своей мокрой и холодной, как у мертвеца, рукой. Я даже передёрнулся весь. Бр-р! И ещё — когда Кныш смеялся, нос у него дёргался и кожа на лбу дёргалась (не морщилась, а именно дёргалась). И это было очень неприятно. Хотелось отвернуться и не смотреть.
Жили Кныши вдвоём, детей у них не было. И родственников, по-моему, тоже.
В колхозе ни Кныш, ни Кнышиха почти не работали. Он считал себя инвалидом, потому что на животе с правой стороны был у него шрам, который он часто показывал, всегда повторяя при этом страшную историю своего ранения на фронте. Но говорили, что это неправда: никакое это не ранение, а просто аппендицит, который ему вырезали задолго до войны, когда он ещё был мальчишкой.
Кнышиха тоже считалась очень больной. Болезнь у неё была неизлечимая и очень загадочная. Она шёпотом рассказывала о ней соседкам, закатывая при этом глаза и приговаривая: «Я ж такая страдалица, такая страдалица».
Впрочем, эта неизлечимая болезнь не мешала ей каждый день таскать на базар тяжеленные корзины, а на праздники выпивать бутылку денатурчика. «Денатурчик» — так ласкательно называли Кныши страшный синий спирт-денатурат, на бутылке которого нарисован череп с костями и написано: «Пить нельзя. Яд». Кныши не обращали внимания на ту надпись. Они что-то там такое делали с денатурчиком и потом пили его. Кныш был в этом деле тонким специалистом. Он говорил:
— Житомирский денатурчик — то действительно гадость, отрава. А вот черниговский… это, я вам скажу, здоровье! Украинский женьшень! Пей — и до ста лет проживёшь.
И Кнышиха и особенно Кныш любили выпить. Кныш выпивал почти каждый день. А на праздники, то есть на Новый год, на рождество, на Первое мая, на светлое воскресенье, на пасху, на День физкультурника, на храм и т. д. (Кныши не пропускали ни одного ни церковного, ни нашего, советского, праздника), они выпивали семейно, вдвоём.
В такой день с утра Кнышиха выходила за ворота и крестилась на телевизионную антенну, которая стояла на крыше сельского клуба.
Потом Кнышиха возвращалась к себе во двор, где стоял под вишней уже накрытый стол, и начинался праздничный завтрак. Через какой-то час из-за великой китайской стены уже слышалось:
Это пели гнусавыми голосами пьяные Кныши. После чарки их всегда тянуло на песню. Пели они долго, часа два или три. Пели и украинские народные, и русские песни, и песни советских композиторов.
Ах, зачем эта ночччь
Так была хороша-а-а —
Не болела бы грудь,
Не страдала б душа…
А потом до самого вечера Кныши в два голоса оглушительно, с перебоями храпели в саду, словно за забором работали два трактора.
Праздновали Кныши всегда только вдвоём. Никогда к себе не приглашали. К ним никто не ходил, и они ни к кому. Очень были скупые и боялись, чтобы кто-нибудь не увидел, что у них дома есть. На людях всё время прибеднялись.
— Да я же гол как сокол! — говорил Кныш. — С хлеба на воду перебиваемся. Чтоб я бога не видел! Даже на зиму ничего не запасли…
Зато Кнышиха каждое утро, отправляясь на базар, сгибалась под тяжестью двух огромных мешков. В них стояли корзины, бутыли с молоком. Корова у Кнышихи была одна из лучших в селе.
Я однажды слышал, как женщины говорили:
— Ох же и молоко у той коровы! Ох же и молоко! Ну как смалец! Хоть ножом режь.
— Эге. Так что ж ты хочешь, она ведь её хлебом кормит. Каждый день тянет из города мешок. А в том мешке, думаешь, что? Булки! Батоны по двадцать две копейки штука. Корми я свою Лыску так, она тебе сметаной доиться будет.
— Ну да! А на базаре, я видела, продаёт молоко жидкое-жидкое, аж синее. Наполовину разбавляет, не меньше.
— И куда только милиция смотрит.
— Милиции не до Кнышихи. Милиция бандитов ловит.
— А Кнышиха не бандит разве? Настоящий тебе бандит.
Короче, происходило за великой китайской стеной что-то не то, что-то подозрительное. Мы с Явой это уже давно заметили.
Однажды мы слышали, как Кныш таинственно сказал Кнышихе:
— Скоро будут у нас большие перемены… Как я тебе говорил. Сведения точные.
А то как-то вечером, когда уже стемнело, приезжали к ним какие-то два верзилы на мотоцикле с коляской, нагрузили что-то в коляску и сразу же уехали. И потом ещё дважды приезжали, и опять-таки вечером.
А однажды возле чайной Кныш, изрядно уже подвыпивший, кричал на всю улицу:
— Не боюсь я вашего Шапки… Какой он Шапка! Штаны он, а не Шапка. И не председатель-голова, а это самое… Он у меня вот здесь. — Кныш показал кулак. — Я уже написал куда следует. Скоро вашему Шапке дадут по ш-шапке… Фить — и нету… Ги-ги-ик!
Иван Иванович Шапка, председатель нашего колхоза, был очень хороший хозяин, и все у нас очень его любили. Все, кроме бездельников, лодырей и пьяниц, которым он спуску не давал. И Кныш всё время писал на Шапку жалобы и заявления, куда только можно. Причём писал всегда так, чтобы люди видели. Открывал ворота, выносил на двор стол, садился и, как школяр, склонив набок голову и высунув язык, царапал что-то на бумаге.
— Опять пишет какую-то собаку, — насмешливо говорил дед Варава. Жалобы Кныша, конечно, вреда председателю никакого не приносили.
Но у людей тёмных вызывали к Кнышу уважение и даже боязнь — раз человек пишет, значит, силу имеет. Когда-то, говорят, Кныша из-за этих заявлений даже разумные люди боялись. Это делало его в наших глазах ещё более таинственным и загадочным.
И уж совсем мы сбились с толку после одного случайно услышанного нами разговора…
Дело было в Киеве, куда мы всем классом ездили на экскурсию во время зимних каникул.
Как-то раз, когда наши направились на концерт в филармонию, мы с Явой «на минуточку» отстали, чтобы сбегать посмотреть на «чёртово колесо». (Хотя оно зимой и не работает, но всё равно интересно.)
Побежали, покрутились возле «чёртова колеса» (жаль, что не работает!), собрались идти назад, смотрим — а на скамейке сидит Кныш с каким-то незнакомым человеком. Сидит спиной к нам — нас не видит. Но зато мы его сразу узнали. И удивились, конечно. Что он тут делает? В Киеве, возле «чёртова колеса»… Остановились. Слышим такой разговор.
— Четвертак, не меньше, — говорит Кныш.
— Двадцатку, больше не могу, — говорит человек.
— Да вы знаете, как я рискую! Думаете, хочется в тюрьме сидеть? Четвертак, не меньше.
— Ну хорошо, не по-вашему, не по-моему — двадцать три.
— Только четвертак. Не могу меньше. Не могу!
Тут они вдруг умолкли: по аллее шёл милиционер. Кныш и незнакомый человек вскочили и исчезли.
С тех пор этот подозрительный разговор не давал нам покоя.
— И что бы это могло значить? — говорил Ява, медленно прищуривая левый глаз.
— Ага, что? — говорил я, прищуривая правый.
— Слушай, — прищурил Ява оба глаза, — а может, Кныш шпион? И это он нашу родину продавал?
— Что-то очень дёшево. Двадцать пять рублей за родину?…
— А откуда ты знаешь, что рублей? Может, тысяч, а то и миллионов.
— Ну да? — недоверчиво сказал я.
— Вот тебе и «ну да». Нужно за ним следить.
— Нужно, — согласился я.
И мы начали следить. Регулярно. Почти каждый день.
Однако наши наблюдения пока что никаких результатов не давали. Кныш возился по хозяйству, кормил свиней, чистил коровник, ремонтировал сарай и ничего шпионского, к сожалению, не делал. Честно говоря, мне уже начали надоедать эти наблюдения. И вот я уже дал слово, что лезу на великую китайскую стену в последний раз.
Ничего интересного мы опять не увидели. Кныш копался на огороде. Кнышихи не видно — то ли в хате, то ли совсем нет дома. Поглядев минут пять, мы уже собирались слезать, когда вдруг из хаты вышла Кнышиха и сказала:
— А ну поди-ка глянь на улицу, нет ли кого, и калитку запри. А то ещё увидят эти злыдни…
Мы сразу навострили уши.
Кныш выглянул на улицу, осмотрелся, потом запер калитку и пошёл вместе с Кнышихой в хату.
— Слыхал? Видал? — взволнованно шепнул Ява. Я не знал, что ответить.
— Надо как-то подглядеть, что они будут в хате делать, — заявил Ява. — Может, шпионские деньги в наволочку зашивать будут или по рации передавать что-нибудь…
— Давай перелезем через забор, а потом на орех, который возле хаты, с него через окно всё будет видно, — шепчу я.
— Айда.
Мы не стали терять время и через какую-то минуту уже сидели в густых ветках ореха и вглядывались через окно в хату Кнышей. В хате было темновато, и мы не сразу разобрали, что там происходит. Наконец увидели, что Кныш и Кнышиха сидят за столом с ложками в руках и что-то едят. Мы хорошенько присмотрелись и удивлённо глянули друг на друга. Кныши ели… торт. Обыкновенный бисквитный торт с кремовыми и шоколадными розами и вензелями. Ели торт ложками, как кашу.
— Ну всё, продал! — неожиданно прошептал Ява.
— Что продал? — не понял я.
— Родину продал, иуда! Раз торты ложками уминают, значит, всё! — Ява сказал так решительно и убеждённо, словно торт был неоспоримым доказательством Кнышовой измены.
Мы были так взволнованы, что даже не заметили, как Кныш вышел из хаты. Увидели его лишь тогда, когда он уже стоял на крыльце и скручивал цигарку. От неожиданности я вздрогнул, и ветка подо мной треснула. Кныш заметил нас.
— А вы что тут делаете?! Ах вы ворюги! Ах вы щенята! По чужим деревьям лазите, стервецы! Вот я вас сейчас! Я вам ноги из штанов повыдёргиваю за такое дело! А ну слазьте, злодюги!
Он стоял под деревом и так размахивал руками, что казалось, от этого поднялся ветер. Слезть — это означало верную гибель. И мы стали карабкаться вверх.
Кныш продолжал бушевать внизу.
— Дядя, детей любить надо, — вдруг жалобно сказал Ява.
— Да-да, нас надо любить, — поддакнул я, со страхом прислушиваясь, как трещит подо мною ветка.
— Все советские люди любят детей, — продолжал Ява. — Об этом и учительница говорила, и во всех газетах написано.
Кныш совсем рассвирепел:
— Я вас полюблю! Я вас так полюблю, что опухнете! Вы разве дети? Бандиты вы, а не дети! Убивать надо таких детей!
И тогда Ява сказал:
— Дядя, а вы знаете, мы вас в Киеве видели. Как вы в парке с каким-то дядей торговались…
И Кныш вдруг умолк. Сразу. Так, как будто бы выключили радио. Потом что-то такое невнятно пробурчал, что мы и не разобрали, и снова умолк. Вид у него был обалделый.
Кнышиха, которая на крики своего мужа вышла из хаты и стояла на крыльце, тоже какое-то время смотрела растерянно. А потом набросилась на Кныша:
— Ну, чего ты прицепился к детям? Чего? Ишь как напугались, бедняжечки, лица на них нет…
— Да я разве что? — уже совсем другим тоном забормотал Кныш. — Я разве бить, я только постращать хотел, чтоб по деревьям не лазили.
— Не бойтесь, мальчики. Слазьте и идите себе, идите, идите, — ласково проговорила Кнышиха.
Нас не надо было долго упрашивать. Вмиг мы слезли с ореха, прошмыгнули мимо Кнышей и выскочили на улицу.
— Ну, что ты скажешь? — спросил Ява.
— Ты смотри! Как он перепугался, когда ты сказал! Умолк, словно язык проглотил. Значит, дело серьёзное.
— А я тебе что говорил!
— И Кнышиха сразу как всё перекрутила, чтоб замять… От змеюка!
— Короче, за ними надо следить — это факт! Надо их разоблачить! Во что бы то ни стало, любой ценой! Не жалея сил! Надо теперь всю жизнь посвятить этому!
Впрочем, полностью посвятить себя разоблачению Кныша мы сейчас, к сожалению, не могли. Через два часа в школу (мы учимся во второй смене), а за уроки мы ещё не садились.
Разом вздохнув, мы поплелись ко мне учить уроки.
Глава III
«Дети за сажей»
Сегодня контрольный диктант. Галина Сидоровна задала повторить правописание суффиксов. Это и на экзамене будет.
— Провались они пропадом, эти суффиксы, вместе с префиксами и самой грамматикой! И вообще она не нужна! Не всё равно, как писать — грамотно или неграмотно. Лишь бы понятно было, — раздражённо говорит Ява.
Но это всё разговорчики. От них легче не становится. Я раскрываю учебник и начинаю читать:
— «Если основа слова заканчивается на дэ, тэ, зэ, сэ, жэ, то для образования существительных, обозначающих названия людей по их профессии, занятиям, употребляется суффикс „чик“, а не „щик“. „Щик“ во всех остальных случаях. Примеры: переводчик, переплётчик, извозчик, разносчик, перебежчик. Но — обойщик, стекольщик».
Закрываю учебник и говорю Яве:
— А ну повтори!
Ява смотрит в небо и начинает:
— Суффикс «чик», а не «щик», который обозначает профессию, пишется после дэ, тэ… зэ… зэ…— И по глазам видно, что мысли его где-то далеко-далеко, в лесу или на реке, среди шумливых камышей, где плещется рыба, и крякает в зарослях дикая утка. — Зэ…зэ… дэ, тэ… зэ… тьфу! — Ява не выдерживает: — А ну давай ты!
Я тоже закатываю глаза и начинаю бубнить:
— Суффикс «чик», а не «щик» пишется, когда основа оканчивается на зэ, дэ, тэ, сэ… сэ… сэ…— Дальше этого почему-то не идёт.
Я начинаю сначала, но опять не выходит. Тогда я чуть приоткрываю учебник (палец мой предусмотрительно заложен на нужной странице) и пытаюсь заглянуть.
Но Ява не даёт:
— Нет, нет, не подглядывай. Ты на память.
На память у меня не получается. Раскрываем учебник и снова читаем. Пока читаем — всё в голове. Закроем — как ветром выдуло.
— Вот заноза! — сердится Ява. — Каких-то пять букв — и никак не запомнишь. Когда пишется «щик», легко — во всех остальных случаях, хотя таких случаев миллион. А тут всего пять буквочек, после которых «чик», — и хоть ты тресни… Слушай, знаешь что — давай придумаем на эти пять букв слово. Слово большое — его сразу видно, а буквочки, как букашки, маленькие, разве их запомнишь.
Мне эта идея понравилась, и мы начинаем сочинять слово.
— «Же-ле-зо», — говорит Ява.
Прекрасное слово, но «л» мешает (никому оно не нужно), и нету «д», «т», «с» — большей половины букв.
— «Ди-вер-сант», — говорю я.
— Замечательное слово, ещё лучше, чем «железо», но куда ты денешь «в», «р», «н», и как ты вместо них вставишь «ж» и «з»?
Мучились мы долго. Какие только слова не брали! И «дот» и «динамит», и «желток», и «зонтик», и даже «дизентерия». Все они были неподходящие.
— «Же-же… жест»…— задумчиво тяну я.
— А зэ и дэ куда прикажешь всунуть?
— «До-о-лжность», — бормочет Ява.
— Зэ нету в твоей «должности». И лы здесь, и ны. Не проходит такая «должность».
— А ну её в болото! — сердится Ява.
— «Бо-ло-то», — бормочу я. — Тьфу! Так и с ума сойти можно!
— Слушай, — раздражённо говорит Ява, — а кто сказал, что обязательно нужно только одно слово? А если два коротеньких? А ну, какие там буквы?… Дэ, тэ, зэ, сэ, жэ… Значит, так… Дэ, тэ… дэ, тэ… Ну, так о чём разговор? Дэ, тэ — это «дети». Ясно. Дальше что там? Зэ, сэ, жэ… сэ… сэ… жэ. «Са… жа»… «Са-жа»… «Дети», «сажа»… Остаётся зэ… зэ… за… «Дети за сажей». Всё… Готово.
— Что-готово? Ерунда какая-то! «Дети за сажей»… Никакого смысла!
— А какого тебе ещё смысла? Что ты — стихи сочиняешь, что ли? Тебе правило надо запомнить. Чтоб знать, что после чего пишется. А он — смысл, смысл!… «Дети за сажей». Я, например, уже запомнил. «Дети за сажей» — «чик», всё остальное — «щик». Здорово! Почти как стихи.
— А вообще ничего, запомнить можно, — согласился я.
— Не «ничего», а просто здорово! — радовался Ява. — Вот если бы на все правила такое попридумывать! Сразу отличниками можно стать. Ну мы и молодцы! Гении!
Никогда мы не шли на диктант в таком весёлом настроении. Пели: «Нам не страшен серый волк…»
— Чего это вы распелись? Наверное, забыли, что сегодня контрольная? — спросила нас возле школы Ганя Гребенюк, наша одноклассница.
— Ничего мы, Гребенючка, не забыли, — ответили мы. И снова запели:— «Нам не страшен серый волк…»
Когда мы вошли в класс, то заметили, что все очень волнуются. Особенно наш первый отличник Стёпа Карафолька. Он сидел за партой белый как сметана и дрожал.
Лучше сроду не получать пятёрок, чем так портить здоровье.
В класс вошла Галина Сидоровна.
Все положили перед собой чистые листы бумаги, взяли ручки и вытянули шеи, как гусаки, — приготовились.
Галина Сидоровна начала диктовать:
— «Старый извозчик привёз в штаб белогвардейского перебежчика». Я вмиг представил себе старого извозчика, похожего на деда Саливона, такого же добродушно-лукавого и беззубого, который везёт на пролётке в штаб растерянного, похожего на Карафольку, белогвардейского перебежчика.
«Хороший диктант, — подумал я, — очень даже лёгкий и понятный».
— «Старый… извозчик…» — чётко, по словам, диктовала Галина Сидоровна, прохаживаясь между партами.
Высунув язык и склонив голову набок, мы старательно скрипели перьями.
— «…извозчик…»
Я на секунду замер.
«О! „Дети за сажей“… точно! Так что же после этих „детей“? „Чик“ или „щик“? „Чик“ или „щик“?»
Этого я не помнил, хоть убей. Слышалось «шик», безусловное, стопроцентное «щик», а не «чик».
— «…привёз… в штаб…» — продолжала диктовать Галина Сидоровна. Больше думать было некогда, и я аккуратно вывел: «извощик».
«Перебежчика» я за компанию (раз уж они ехали на одной пролётке) тоже написал через «ш»…
— Ну как? — спросил меня Ява после диктанта.
— Порядок, — уверенно сказал я. — А у тебя?
— Будь здоров! — подмигнул Ява. Мы чувствовали себя именинниками.
На следующий день Галина Сидоровна вернула диктанты.
— Гребенюк — четыре, — называла она отметки. — Карафолька — пять. Ну, а Завгородний (это я то есть) — три с минусом. Рень (это Ява) — два!
Нас будто кто мокрой тряпкой по шее шлёпнул.
— Допелись! — хмыкнула Гребенючка. Я показал ей кулак.
— А с тобой, Рень, я просто не знаю, что делать, — вздохнула Галина Сидоровна. — Через две недели экзамен, а ты ровно ничего не знаешь. Ведь суффиксы — это материал первой четверти.
Мы возвращались из школы мрачные и молчаливые. Вот тебе и «дети за сажей»! Мне было неудобно перед Явой за свою тройку с минусом. Словно я провинился перед ним. Вместе же учили, вместе придумывали этих дурацких «детей». А какие-то пол-отметки — и уже нет единства. Эх! Лучше бы и я получил двойку!
— Хочешь, я пойду и скажу, чтоб она и мне поставила двойку? Что это нечестно, что мы одинаково знаем.
— Вот ненормальный! Думаешь, я переживаю? Двойка! Плевать! Мне вообще почему-то всегда больше везло на диктантах, чем Яве.
То ли он был такой невнимательный, то ли ещё что-то, диктанты для него всегда кончались плохо. Устно он ещё мог иногда ответить грамматику на тройку, а пару раз бывало, что и на четвёрку. А в диктантах — двойка за двойкой. И я знал, что Ява очень переживает свои неудачи. Но он был гордый.
— Может, засядем за повторение? — несмело предлагаю я.
— Засаживайся, если тебе нужно, — не глядя на меня, говорит Ява, — а мне оно ни к чему.
— Да оно же знаешь как!… Всё-таки экзамен, — осторожно начинаю я. — А что, если и на экзамене двойка! Могут же не перевести.
— Что-о?… Эх, ты! Ничего ты не понимаешь… Думаешь, это так легко! У них же свой план по пятёркам и даже по тройкам. А за каждую двойку знаешь какие неприятности! От них же знаешь как требуют эти самые… как его… инстанции. Я слышал, Галина Сидоровна моей маме жаловалась. Так что не бойся — тройку как-нибудь поставят. К тому же моя мама депутат. Это тоже что-нибудь да значит.
— Ну, раз так, тогда, конечно…
Явина уверенность передалась мне, и настроение у меня сразу исправилось.
Утром мы уже забыли и думать про диктант, про грамматику, про экзамены и возились на реке возле старой полузатопленной плоскодонки. Мы решили сделать из неё подводную лодку. Конечно, это была опять Явина идея.
— Воду вычерпать, дырки заткнуть, просмолить, верх забить досками. Тут перископ. Вот здесь люк. На дно балласт, — озабоченно говорил Ява.
— А двигатель?
— На вёслах будет. Нам же не надо, чтоб очень быстроходная. Лишь бы подводная.
— А дышать как?
— Через перископ.
— А на поверхность как всплывать?
— Балласт выбросим и всплывём.
— А если водой зальёт и затопит?
— Ты что — плавать не умеешь? Вот ещё!
— Провались они пропадом, эти суффиксы, вместе с префиксами и самой грамматикой! И вообще она не нужна! Не всё равно, как писать — грамотно или неграмотно. Лишь бы понятно было, — раздражённо говорит Ява.
Но это всё разговорчики. От них легче не становится. Я раскрываю учебник и начинаю читать:
— «Если основа слова заканчивается на дэ, тэ, зэ, сэ, жэ, то для образования существительных, обозначающих названия людей по их профессии, занятиям, употребляется суффикс „чик“, а не „щик“. „Щик“ во всех остальных случаях. Примеры: переводчик, переплётчик, извозчик, разносчик, перебежчик. Но — обойщик, стекольщик».
Закрываю учебник и говорю Яве:
— А ну повтори!
Ява смотрит в небо и начинает:
— Суффикс «чик», а не «щик», который обозначает профессию, пишется после дэ, тэ… зэ… зэ…— И по глазам видно, что мысли его где-то далеко-далеко, в лесу или на реке, среди шумливых камышей, где плещется рыба, и крякает в зарослях дикая утка. — Зэ…зэ… дэ, тэ… зэ… тьфу! — Ява не выдерживает: — А ну давай ты!
Я тоже закатываю глаза и начинаю бубнить:
— Суффикс «чик», а не «щик» пишется, когда основа оканчивается на зэ, дэ, тэ, сэ… сэ… сэ…— Дальше этого почему-то не идёт.
Я начинаю сначала, но опять не выходит. Тогда я чуть приоткрываю учебник (палец мой предусмотрительно заложен на нужной странице) и пытаюсь заглянуть.
Но Ява не даёт:
— Нет, нет, не подглядывай. Ты на память.
На память у меня не получается. Раскрываем учебник и снова читаем. Пока читаем — всё в голове. Закроем — как ветром выдуло.
— Вот заноза! — сердится Ява. — Каких-то пять букв — и никак не запомнишь. Когда пишется «щик», легко — во всех остальных случаях, хотя таких случаев миллион. А тут всего пять буквочек, после которых «чик», — и хоть ты тресни… Слушай, знаешь что — давай придумаем на эти пять букв слово. Слово большое — его сразу видно, а буквочки, как букашки, маленькие, разве их запомнишь.
Мне эта идея понравилась, и мы начинаем сочинять слово.
— «Же-ле-зо», — говорит Ява.
Прекрасное слово, но «л» мешает (никому оно не нужно), и нету «д», «т», «с» — большей половины букв.
— «Ди-вер-сант», — говорю я.
— Замечательное слово, ещё лучше, чем «железо», но куда ты денешь «в», «р», «н», и как ты вместо них вставишь «ж» и «з»?
Мучились мы долго. Какие только слова не брали! И «дот» и «динамит», и «желток», и «зонтик», и даже «дизентерия». Все они были неподходящие.
— «Же-же… жест»…— задумчиво тяну я.
— А зэ и дэ куда прикажешь всунуть?
— «До-о-лжность», — бормочет Ява.
— Зэ нету в твоей «должности». И лы здесь, и ны. Не проходит такая «должность».
— А ну её в болото! — сердится Ява.
— «Бо-ло-то», — бормочу я. — Тьфу! Так и с ума сойти можно!
— Слушай, — раздражённо говорит Ява, — а кто сказал, что обязательно нужно только одно слово? А если два коротеньких? А ну, какие там буквы?… Дэ, тэ, зэ, сэ, жэ… Значит, так… Дэ, тэ… дэ, тэ… Ну, так о чём разговор? Дэ, тэ — это «дети». Ясно. Дальше что там? Зэ, сэ, жэ… сэ… сэ… жэ. «Са… жа»… «Са-жа»… «Дети», «сажа»… Остаётся зэ… зэ… за… «Дети за сажей». Всё… Готово.
— Что-готово? Ерунда какая-то! «Дети за сажей»… Никакого смысла!
— А какого тебе ещё смысла? Что ты — стихи сочиняешь, что ли? Тебе правило надо запомнить. Чтоб знать, что после чего пишется. А он — смысл, смысл!… «Дети за сажей». Я, например, уже запомнил. «Дети за сажей» — «чик», всё остальное — «щик». Здорово! Почти как стихи.
— А вообще ничего, запомнить можно, — согласился я.
— Не «ничего», а просто здорово! — радовался Ява. — Вот если бы на все правила такое попридумывать! Сразу отличниками можно стать. Ну мы и молодцы! Гении!
Никогда мы не шли на диктант в таком весёлом настроении. Пели: «Нам не страшен серый волк…»
— Чего это вы распелись? Наверное, забыли, что сегодня контрольная? — спросила нас возле школы Ганя Гребенюк, наша одноклассница.
— Ничего мы, Гребенючка, не забыли, — ответили мы. И снова запели:— «Нам не страшен серый волк…»
Когда мы вошли в класс, то заметили, что все очень волнуются. Особенно наш первый отличник Стёпа Карафолька. Он сидел за партой белый как сметана и дрожал.
Лучше сроду не получать пятёрок, чем так портить здоровье.
В класс вошла Галина Сидоровна.
Все положили перед собой чистые листы бумаги, взяли ручки и вытянули шеи, как гусаки, — приготовились.
Галина Сидоровна начала диктовать:
— «Старый извозчик привёз в штаб белогвардейского перебежчика». Я вмиг представил себе старого извозчика, похожего на деда Саливона, такого же добродушно-лукавого и беззубого, который везёт на пролётке в штаб растерянного, похожего на Карафольку, белогвардейского перебежчика.
«Хороший диктант, — подумал я, — очень даже лёгкий и понятный».
— «Старый… извозчик…» — чётко, по словам, диктовала Галина Сидоровна, прохаживаясь между партами.
Высунув язык и склонив голову набок, мы старательно скрипели перьями.
— «…извозчик…»
Я на секунду замер.
«О! „Дети за сажей“… точно! Так что же после этих „детей“? „Чик“ или „щик“? „Чик“ или „щик“?»
Этого я не помнил, хоть убей. Слышалось «шик», безусловное, стопроцентное «щик», а не «чик».
— «…привёз… в штаб…» — продолжала диктовать Галина Сидоровна. Больше думать было некогда, и я аккуратно вывел: «извощик».
«Перебежчика» я за компанию (раз уж они ехали на одной пролётке) тоже написал через «ш»…
— Ну как? — спросил меня Ява после диктанта.
— Порядок, — уверенно сказал я. — А у тебя?
— Будь здоров! — подмигнул Ява. Мы чувствовали себя именинниками.
На следующий день Галина Сидоровна вернула диктанты.
— Гребенюк — четыре, — называла она отметки. — Карафолька — пять. Ну, а Завгородний (это я то есть) — три с минусом. Рень (это Ява) — два!
Нас будто кто мокрой тряпкой по шее шлёпнул.
— Допелись! — хмыкнула Гребенючка. Я показал ей кулак.
— А с тобой, Рень, я просто не знаю, что делать, — вздохнула Галина Сидоровна. — Через две недели экзамен, а ты ровно ничего не знаешь. Ведь суффиксы — это материал первой четверти.
Мы возвращались из школы мрачные и молчаливые. Вот тебе и «дети за сажей»! Мне было неудобно перед Явой за свою тройку с минусом. Словно я провинился перед ним. Вместе же учили, вместе придумывали этих дурацких «детей». А какие-то пол-отметки — и уже нет единства. Эх! Лучше бы и я получил двойку!
— Хочешь, я пойду и скажу, чтоб она и мне поставила двойку? Что это нечестно, что мы одинаково знаем.
— Вот ненормальный! Думаешь, я переживаю? Двойка! Плевать! Мне вообще почему-то всегда больше везло на диктантах, чем Яве.
То ли он был такой невнимательный, то ли ещё что-то, диктанты для него всегда кончались плохо. Устно он ещё мог иногда ответить грамматику на тройку, а пару раз бывало, что и на четвёрку. А в диктантах — двойка за двойкой. И я знал, что Ява очень переживает свои неудачи. Но он был гордый.
— Может, засядем за повторение? — несмело предлагаю я.
— Засаживайся, если тебе нужно, — не глядя на меня, говорит Ява, — а мне оно ни к чему.
— Да оно же знаешь как!… Всё-таки экзамен, — осторожно начинаю я. — А что, если и на экзамене двойка! Могут же не перевести.
— Что-о?… Эх, ты! Ничего ты не понимаешь… Думаешь, это так легко! У них же свой план по пятёркам и даже по тройкам. А за каждую двойку знаешь какие неприятности! От них же знаешь как требуют эти самые… как его… инстанции. Я слышал, Галина Сидоровна моей маме жаловалась. Так что не бойся — тройку как-нибудь поставят. К тому же моя мама депутат. Это тоже что-нибудь да значит.
— Ну, раз так, тогда, конечно…
Явина уверенность передалась мне, и настроение у меня сразу исправилось.
Утром мы уже забыли и думать про диктант, про грамматику, про экзамены и возились на реке возле старой полузатопленной плоскодонки. Мы решили сделать из неё подводную лодку. Конечно, это была опять Явина идея.
— Воду вычерпать, дырки заткнуть, просмолить, верх забить досками. Тут перископ. Вот здесь люк. На дно балласт, — озабоченно говорил Ява.
— А двигатель?
— На вёслах будет. Нам же не надо, чтоб очень быстроходная. Лишь бы подводная.
— А дышать как?
— Через перископ.
— А на поверхность как всплывать?
— Балласт выбросим и всплывём.
— А если водой зальёт и затопит?
— Ты что — плавать не умеешь? Вот ещё!
Глава IV
Экзамен
Как быстро летят дни! Мы едва успели зашпаклевать и просмолить свою «подводную» лодку (ещё и верх не покрывали, и перископ не устанавливали), а уже и экзамен. Завтра. Мы сидим на берегу и варим на костре смолу — досмаливаем лодку.
Смола варится и булькает, как манная каша. И в груди у нас булькает тревожное предчувствие завтрашней беды.
— А чего мне переживать? — словно отвечая какому-то внутреннему голосу, говорит Ява. — Я всё равно не успел бы выучить всю грамматику. За две недели! Кто же её за две недели выучит! Люди её веками выдумывали, головы себе сушили. Сколько учёных полысело на этой грамматике. А хотят, чтобы я её выучил за две недели. Кино!
«А кто тебе не давал целый год учить?» — хочу сказать я, но не говорю: поздно уже говорить, да и чего это я такой умный — я и сам не очень учил и тоже могу получить завтра двойку. Запросто! Экзамен — это экзамен, и кто там знает, что оно будет — удача или неудача.
— Давай, может, всё-таки что-нибудь повторим, на всякий случай, — говорю я.
— Перед смертью не надышишься. Только в голове всё перепутается.
— А Карафолька, я видел, повторяет, и Гребенючка тоже.
— Пускай. Они всё знают, им нужно повторять. А мы ничего не знаем. Нам и повторять нечего. Нам учить нужно. А всё сразу не выучишь.
Как хорошо, что Ява говорит «мы», «нам». Он знает, что мне всегда хочется всё делить с ним поровну — и радости и печали.
До позднего вечера пробыли мы с Явой на реке возле лодки…
И вот наступил день, день первого в нашей жизни экзамена.
В школе празднично и торжественно, как во время выборов (у нас и агитпункт и избирательный участок всегда в школе). В коридорах постелены дорожки, на окнах цветы, стол в классе накрыт красной скатертью. Даже плакат висит в вестибюле: «Добро пожаловать!»
Девочки в белых передниках, хлопцы непривычно умытые и причёсанные.
Входим в класс. В груди холодно, как перед прыжком с вербы в реку. Садимся. Каждый за отдельную парту. Списать — и думать нечего. Звенит звонок.
Входит Галина Сидоровна, с красивой причёской, в шёлковом платье. За ней идёт Николай Павлович, учитель географии. Он у нас на экзамене ассистент.
Галина Сидоровна становится у доски, сжимает руки, словно сейчас петь будет (она, видно, тоже волнуется), и говорит:
— На первой странице каждый напишите: «Экзаменационный диктант ученика (ученицы) пятого „Б“ класса Васюковской средней школы» — и свою фамилию.
Мы задерживаем дыхание, склоняем головы, пишем.
Экзамен начался.
Ученики сопят, перья скрипят.
Пот течёт мне за воротник праздничной рубашки. Ох и мука адская этот экзамен!…
Наконец — всё!
В полном молчании мы выходим из класса. Идут все вяло, еле-еле — как после двухдневного пионерского похода.
Я подхожу к Яве:
— Ну как?
Он только рукой махнул. По всему видно, что дела у него плохи. Все надежды теперь на маму-депутата и на те инстанции, которые требуют от учителей план по пятёркам.
Давно уже можно идти домой, но все толпятся возле школы и не расходятся. Каждому не терпится узнать, как оно там, как написали. Галина Сидоровна закрылась в классе с Николаем Павловичем — проверяют.
И даже школьный пёс Собакевич, который всегда носится по двору вместе с нами, сейчас присмирел и сидит у дверей — вроде тоже переживает.
Уже дважды Николай Павлович выходил на крыльцо покурить и говорил:
— Чего вы? Идите домой. Всё равно сегодня ничего не скажем. Завтра утром приходите.
Потопчемся мы немножко, двинемся к воротам. Потом глядь — кто-то остался.
«Ага, — думает каждый, — он останется и узнает, а я как дурак дома сидеть буду. Нет!»
И назад. Сперва тихо было, потом девочки «классы» на земле понарисовали, запрыгали на одной ноге, мальчики в пятнашки стали играть. Всё-таки время не так долго тянется.
И вот наконец двери отворились, и на крыльцо вышла Галина Сидоровна. Все — сразу к ней. Хлопцы молчат, а девочки, как сороки:
— Галина Сидоровна, ну скажите! Галина Сидоровна, ну пожалуйста! Галина Сидоровна, дорогая!
Галина Сидоровна отрицательно качает головой: «Завтра, завтра». Но девочки не отстают.
— Галина Сидоровна, ну хоть намекните! Улыбнулась учительница:
— Хватит уже, хватит вам. Успокойтесь. Отметки объявим завтра на родительском собрании. А вообще все перешли в шестой класс… Все, кроме…
И на Яве взглядом остановилась:
— Все, кроме Реня. Тебе, Рень, придётся ещё раз писать. Осенью. Переэкзаменовка у тебя. Написал ты диктант даже не на двойку, а на единицу. Сам виноват — сколько раз я тебе говорила…
Мне больно было смотреть на Яву. Он стоял бледный, с опущенной головой.
Эх ты, мама-депутат! Эх вы, инстанции, которые требуют пятёрок!
Я никогда не видел Яву, всегда независимого и насмешливого, таким униженным, жалким и одиноким. Были все — весёлые и счастливые, что перешли в шестой класс. И был он — один со своей переэкзаменовкой. Я боялся, что он вот-вот заплачет. Должно быть, он сам этого боялся. Потому что крутнулся вдруг на одной ноге, рванулся и побежал. Никто не стал его догонять. Даже я. Что я мог ему сказать, чем успокоить? Я перешёл себе в шестой класс, а у него переэкзаменовка.
Смола варится и булькает, как манная каша. И в груди у нас булькает тревожное предчувствие завтрашней беды.
— А чего мне переживать? — словно отвечая какому-то внутреннему голосу, говорит Ява. — Я всё равно не успел бы выучить всю грамматику. За две недели! Кто же её за две недели выучит! Люди её веками выдумывали, головы себе сушили. Сколько учёных полысело на этой грамматике. А хотят, чтобы я её выучил за две недели. Кино!
«А кто тебе не давал целый год учить?» — хочу сказать я, но не говорю: поздно уже говорить, да и чего это я такой умный — я и сам не очень учил и тоже могу получить завтра двойку. Запросто! Экзамен — это экзамен, и кто там знает, что оно будет — удача или неудача.
— Давай, может, всё-таки что-нибудь повторим, на всякий случай, — говорю я.
— Перед смертью не надышишься. Только в голове всё перепутается.
— А Карафолька, я видел, повторяет, и Гребенючка тоже.
— Пускай. Они всё знают, им нужно повторять. А мы ничего не знаем. Нам и повторять нечего. Нам учить нужно. А всё сразу не выучишь.
Как хорошо, что Ява говорит «мы», «нам». Он знает, что мне всегда хочется всё делить с ним поровну — и радости и печали.
До позднего вечера пробыли мы с Явой на реке возле лодки…
И вот наступил день, день первого в нашей жизни экзамена.
В школе празднично и торжественно, как во время выборов (у нас и агитпункт и избирательный участок всегда в школе). В коридорах постелены дорожки, на окнах цветы, стол в классе накрыт красной скатертью. Даже плакат висит в вестибюле: «Добро пожаловать!»
Девочки в белых передниках, хлопцы непривычно умытые и причёсанные.
Входим в класс. В груди холодно, как перед прыжком с вербы в реку. Садимся. Каждый за отдельную парту. Списать — и думать нечего. Звенит звонок.
Входит Галина Сидоровна, с красивой причёской, в шёлковом платье. За ней идёт Николай Павлович, учитель географии. Он у нас на экзамене ассистент.
Галина Сидоровна становится у доски, сжимает руки, словно сейчас петь будет (она, видно, тоже волнуется), и говорит:
— На первой странице каждый напишите: «Экзаменационный диктант ученика (ученицы) пятого „Б“ класса Васюковской средней школы» — и свою фамилию.
Мы задерживаем дыхание, склоняем головы, пишем.
Экзамен начался.
Ученики сопят, перья скрипят.
Пот течёт мне за воротник праздничной рубашки. Ох и мука адская этот экзамен!…
Наконец — всё!
В полном молчании мы выходим из класса. Идут все вяло, еле-еле — как после двухдневного пионерского похода.
Я подхожу к Яве:
— Ну как?
Он только рукой махнул. По всему видно, что дела у него плохи. Все надежды теперь на маму-депутата и на те инстанции, которые требуют от учителей план по пятёркам.
Давно уже можно идти домой, но все толпятся возле школы и не расходятся. Каждому не терпится узнать, как оно там, как написали. Галина Сидоровна закрылась в классе с Николаем Павловичем — проверяют.
И даже школьный пёс Собакевич, который всегда носится по двору вместе с нами, сейчас присмирел и сидит у дверей — вроде тоже переживает.
Уже дважды Николай Павлович выходил на крыльцо покурить и говорил:
— Чего вы? Идите домой. Всё равно сегодня ничего не скажем. Завтра утром приходите.
Потопчемся мы немножко, двинемся к воротам. Потом глядь — кто-то остался.
«Ага, — думает каждый, — он останется и узнает, а я как дурак дома сидеть буду. Нет!»
И назад. Сперва тихо было, потом девочки «классы» на земле понарисовали, запрыгали на одной ноге, мальчики в пятнашки стали играть. Всё-таки время не так долго тянется.
И вот наконец двери отворились, и на крыльцо вышла Галина Сидоровна. Все — сразу к ней. Хлопцы молчат, а девочки, как сороки:
— Галина Сидоровна, ну скажите! Галина Сидоровна, ну пожалуйста! Галина Сидоровна, дорогая!
Галина Сидоровна отрицательно качает головой: «Завтра, завтра». Но девочки не отстают.
— Галина Сидоровна, ну хоть намекните! Улыбнулась учительница:
— Хватит уже, хватит вам. Успокойтесь. Отметки объявим завтра на родительском собрании. А вообще все перешли в шестой класс… Все, кроме…
И на Яве взглядом остановилась:
— Все, кроме Реня. Тебе, Рень, придётся ещё раз писать. Осенью. Переэкзаменовка у тебя. Написал ты диктант даже не на двойку, а на единицу. Сам виноват — сколько раз я тебе говорила…
Мне больно было смотреть на Яву. Он стоял бледный, с опущенной головой.
Эх ты, мама-депутат! Эх вы, инстанции, которые требуют пятёрок!
Я никогда не видел Яву, всегда независимого и насмешливого, таким униженным, жалким и одиноким. Были все — весёлые и счастливые, что перешли в шестой класс. И был он — один со своей переэкзаменовкой. Я боялся, что он вот-вот заплачет. Должно быть, он сам этого боялся. Потому что крутнулся вдруг на одной ноге, рванулся и побежал. Никто не стал его догонять. Даже я. Что я мог ему сказать, чем успокоить? Я перешёл себе в шестой класс, а у него переэкзаменовка.