Глава VIII
Робинзон Кукурузо высаживается на необитаемый остров

   Утро следующего дня. Солнечное, звонкое и голосистое: петухи поют, гуси гогочут, коровы мычат, тётки у колодцев вёдрами гремят…
   Я скорчился у плетня и смотрю в щёлку, что делается во дворе у моего друга.
   Подготовительные работы успешно завершены. Всё добро Робинзона уже в лодке: и берданка, и удочки, и фонарик, и ложка, и коньки (на зиму), и топор (к сожалению, один, да и то без топорища — ну это ничего, на острове можно будет выстрогать), и много чего другого. Червяков накопано — полная жестянка из-под бычков в томате (я слово «бычки» зачеркнул и написал карандашом «червяки», получилось «червяки в томате»). И харчей целая торба. И даже две таблетки пирамидона (на случай болезни). Итак, всё в порядке.
   Теперь осталось одно — отпроситься у деда.
   Дед сидит на колоде и выстругивает ручку для вил. Кукурузо ходит вокруг него и канючит:
   — Диду!
   — Га?
   — Так я к тётке Ганне пойду в Пески.
   — Отцепись.
   — Диду?!
   — Га?
   — Так я пойду.
   — Отцепись, тебе говорят. Иди лучше уроки учи. Помолчали немного. Потом опять: — Диду!
   — Га?
   — Мне с вами скучно.
   — Так что, мне на голову стать, чтобы тебя, развеселить?
   — Я к тётке Ганне пойду. Там же Иришка. Я её столько не видел…
   — Когда она дома, так только ругаешься с ней, а тут, видишь, соскучился…
   — Я вам и самосада принесу. Вы же знаете, какой у тётки Ганны самосад.
   — У меня свой есть не хуже. Отцепись. Опять помолчали.
   — Диду!
   — Га?
   — Так я пойду. Да?
   — Ну что пристал? А уроки?
   — Так я возьму книжку и там учить буду. Вот спросите тогда у тётки Ганны.
   Я притаился и думаю: «Ох и трудно же в наше время удирать на необитаемый остров!»
   Долго канючит Кукурузо. Наконец терпение у деда лопается, и он говорит:
   — Вот чертёнок, а не дитя! Совсем замучил. Ну иди уже, чтоб я тебя не видел! Только на три дня, не больше. И если тётка Ганна скажет, что ты уроков не учил, — вот этой палки попробуешь. Двоечник!
   Кукурузо не стал мешкать, бегом побежал в хату (а то ещё передумает дед), схватил грамматику — и за ворота. Потом вдруг остановился, обернулся, потоптался на месте, вздохнул:
   — Бывайте здоровы, диду! Хороший вы… Я всегда знал, что вы хороший…
   — Иди-иди! — буркнул дед. Разве он знал, что прощается с ним Кукурузо на двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней.
   На улице я присоединился к своему другу. Молча дошли мы до речки, молча сели в лодку и молча поплыли в плавни.
   Не проронив ни одного слова, доплыли мы до Острова.
   В торжественном молчании перенесли все вещи на поляну к шалашу.
   И вот в последний раз стоим на берегу возле лодки. Опустив головы, ковыряем носками ботинок землю. Стоим и вздыхаем. Надо прощаться, а мы не знаем, что говорят в таких случаях. Ведь не на день мы прощаемся, не на месяц, не на год даже, а на целых двадцать восемь лет, два месяца и девятнадцать дней. Ещё никто в мире не прощался на так долго.
   — Ну что ждёшь? Отчаливай! — не выдерживает наконец Кукурузо.
   — А ты что, спешишь? — говорю я.
   — Да нет, я ничего, но вообще… Тебе ж домой нужно. Ребята, наверное, в футбол на выгоне играют.
   — Да! — машу я рукой. Дескать, не нужны мне ни футбол, ни ребята. А сам думаю: «Неужели Кукурузо никогда в футбол больше играть не будет? Вот бедный хлопец!» И так мне его жаль стало! Какой же он вратарь замечательный был! Настоящий Лев Яшин мог из него вырасти.
   Вздохнул я, полез в карман и вытащил свой перочинный нож.
   — На, — говорю, — тебе пригодится. Ты же знаешь, какой это нож. Как бритва. Такого ни у кого нет… А у тебя обломок какой-то.
   Кукурузо даже покраснел от удовольствия. Он давно с завистью смотрел на этот ножик и не раз предлагал меняться, да я не хотел. Но теперь пусть у него остаётся, раз он в футбол больше никогда не сыграет и в одиночестве жить будет.
   Я ещё раз вздохнул, полез в другой карман и вынул спичечную коробочку. Там лежали рыболовные крючки, которые подарили мне в Киеве. Прекрасные крючки. Целое богатство для рыбака. И маленькие — для верховодок, плотвы и карасей; и побольше — для ершей, окуней и лещей; и большие — для щук, линей, карпов; и совсем большие, тройные, — для сомов и другого рыбьего зверья.
   — Лови, — говорю, — на здоровье. Рыбой ты теперь обеспечен… Только, знаешь, когда я к тебе как-нибудь приеду, ты и мне дашь половить. Очень я привык к этим крючкам.
   Почему я так сказал — сам не знаю. Я же ещё ни разу не ловил этими крючками. Наверное, жалко всё-таки было мне их. Даже больше, чем ножик. Кукурузо почувствовал это:
   — Да зачем. Не надо. У меня же есть.
   Однако не мог оторвать восторженных глаз от коробочки. Разве хватит у человека сил отказаться от такого подарка! Нет, хоть и жалко, но не жалко мне крючков.
   Кукурузо же остаётся на необитаемом острове один-одинёшенек, как зуб во рту у деда Саливона. И никто его больше не увидит. Даже письмо ему написать нельзя. Ну да, нельзя. У него же нет адреса. У всех людей на свете есть адреса, а у него нет. Эта неожиданная мысль встревожила меня.
   — Слушай, — говорю, — так нельзя. Выходит, у тебя теперь нет адреса. Никакого адреса.
   — Ну так что?
   — Как — ну так что? Адреса нет, понимаешь! Выходит, вроде ты вообще не живёшь на свете.
   — А что же я могу сделать? — растерялся Кукурузо.
   — Надо немедленно как-то назвать остров. Будет название, тогда и адрес будет.
   — Давай. Я разве что — против? А как?
   — Я знаю? Острова на земле все по-разному называются. Остров Сахалин, остров Мадагаскар, остров Таймыр. Нет, то, кажется, полуостров. Ну, как-нибудь так.
   — Ну пусть будет остров Мадагаскар. Хорошее название. Мне нравится.
   — Так уже есть Мадагаскар. Надо, чтоб такое название, которого ещё нет.
   Кукурузо задумался. Долго шевелил губами, видимо перебирая в уме названия. Потом сказал:
   — А знаешь что — пусть будет имени Переэкзаменовки. Переэкзаменовка меня сюда привела, и пусть будет остров её имени. Такого названия ещё нет — ручаюсь.
   Я не стал спорить. Так на карте мира (хоть об этом ещё никто, кроме нас, не знал) появилось новое географическое название — остров Переэкзаменовки. Кто знает, может, когда-нибудь, через много лет, школьники даже будут учить об этом на уроках: «Остров Переэкзаменовки. Знаменит тем, что на нём провёл в одиночестве: почти тридцать лет ученик пятого класса Робинзон Васильевич Кукурузо». И какой-то лентяй получит двойку за то, что не будет этого знать.
   Я повеселел. И прощание показалось мне не таким грустным.
   — Не трусь, Робинзон, всё будет хорошо, — бодро сказал я. — На таком острове не то что двадцать восемь — сто лет прожить можно. Лишь бы рыба клевала.
   — Я тоже так думаю.
   — Прощай!
   — Прощай!
   Я сел в лодку и оттолкнулся веслом от берега.
   Последняя связь Робинзона Кукурузо с человечеством прервалась. Он остался один на необитаемом острове. Теперь, даже если бы он и захотел вернуться домой, он бы не мог сделать этого сам, без посторонней помощи. Потому что у него не было лодки. А без лодки выбраться из наших плавней невозможно — утонешь. Я предлагал, чтоб он оставил себе нашу «подводную» (мы же могли воспользоваться для перевозки какой угодно лодкой), но он категорически отказался. «Это несерьёзно, — сказал он. — Это была бы какая-то прогулка: надоело — вернулся. Если бы у настоящего Робинзона был транспорт, — вряд ли бы он сидел так долго один на острове. Нет, надо по-настоящему. Никаких лодок, никакой возможности вернуться».
   Героический человек этот Робинзон Кукурузо!

Глава IX
Первый день на острове Переэкзаменовки. Глава, рассказанная Робинзоном Кукурузо своему другу и однокласснику Павлуше

   Так вот, когда оттолкнулся ты от берега и поехал и когда исчез уже за камышом, лишь морщины на воде остались, — такая вдруг тишина наступила, никогда я такой тишины не слыхал (даже тогда, когда мне уши после первого моего выстрела из берданки заложило). Стою я и не дышу, словно окаменел. Тишина-тишина…
   Стою я и, что делать, не знаю. И спешить мне не нужно, и делать нечего. Хоть стой, хоть сиди, хоть через голову кувыркайся — всё равно. Никто не видит, никому до этого нет дела.
   Плохо мне стало. И главное, эта проклятая мысль, что сам я отсюда не выберусь. Хоть кричи, хоть бейся головой о дерево-ничего не поможет. Не знаю, что бы я делал, если не почувствовал бы вдруг, что хочу есть. Ты же помнишь, я так волновался и спешил, что дома хорошо и не позавтракал. Это сразу привело меня в чувство. Харчей я решил пока что не трогать — кто знает, что дальше будет. Решил наловить рыбы. Выбрал я подходящее место, размотал удочки, наживил, закинул. Жду. Сижу, на поплавки смотрю и жду. Жду, жду, жду… Поплавки даже не шелохнутся. Не клюёт. Я уж и плевал на червяков, и менял их, и с места на место переходил — нет клёва. А голод меня всё больше разбирает. Сижу я, слюни глотаю и шепчу: «Клюйте, рыбочки! Клюйте, пожалуйста! Я же есть хочу». А поплавки, как гвозди из доски, торчат себе просто из воды — и всё. Нет рыбы. Плавает мой завтрак под водой и никак его не достанешь.
   Нервничаю я, всё время удочки дёргаю, да только червяков на крючках вытаскиваю. Хоть самих червяков ешь. Тьфу!
   Сам понимаю, что время неподходящее для ужения, что клюёт или рано утром, или под вечер, но мне от этого не легче. Не ждать же до вечера — живот так подтянет, дойду совсем. Кончилось тем, что зацепил я крючком за корягу и леску оборвал. Пропал крючок — один из лучших, что ты мне подарил. Рассердился я, плюнул и пошёл к торбе — не мог больше терпеть. Как дорвался, полторбы харчей съел. Лёг на поляне животом вверх, дремать начал и незаметно уснул… Долго, должно быть, спал, проснулся, потому что почувствовал, что печёт. Солнце жарит! Притронулся рукой к лицу — щёки огнём горят. Обжёгся я на солнце. Пошёл водой умылся — печёт. Мокрой земли приложил — печёт. Вспомнил — сметаной или кислым молоком нужно. Да где же сё взять — сметану! Вот тут я впервые почувствовал, что необитаемый остров-это необитаемый остров, а не наш колхоз «Светлая заря», где сметаны целые озёра. А мне бы сейчас хоть ложку, хоть пол-ложки. Ох же и печёт! Залез я в шалаш. Темно в нём, холодок. Полежал я немного, хоть и печёт, да жить нужно. Нельзя же двадцать восемь лет в шалаше пролежать. Вылез, взял топор, нож твой и пошёл вырезать топорище.
   Нашёл хороший сухой сук, вырезал топорище, начал обстругивать и вдруг занозу в палец загнал. Да такую болезненную — под самый ноготь. Сразу палец в рот. Сосу-не высасывается, зубами давлю — не выдавливается. Иголкой бы! Иголкой бы сразу вынул… А где же иголка? В село за иголкой бежать надо. «Беги, чего же ты не бежишь?» — сам себя спрашиваю.
   Чуть не заплакал я от бессильной злости. Такую нужно вещь, как иголка, забыл! Взял крючок рыболовный, начал ковырять. Но боюсь — ковыряю осторожно. Там же на конце крючка зазубрина: как загонишь, то, мало того что с занозой, ещё и с крючком в пальце ходить будешь. Ох и намучился я. Мокрый стал. А занозу всю не вынул — маленький кончик остался. И потом долго болело. Хорошо ещё, что нарывать не стало.
   Солнце начало садиться, и я снова почувствовал голод. На торбу даже смотреть боялся — знал, что если подойду к торбе, то завтра придётся землю грызть. Рыба, только рыба могла спасти меня от голода.
   Я опять закинул удочки. И на этот раз мне повезло. Ох, Павлуша, как я обрадовался, когда вытащил наконец первого пескаря! Был он маленький, с палец, но для меня он был дороже полуметровой щуки, которую мы с тобой поймали прошлым летом. Я даже поцеловал его, этого пескарика. Потом пошли окунишки, краснопёрки, карасики… Я так увлёкся, что не заметил, как перевернулась жестянка с червями. А когда увидел — они уже расползлись. Я даже подскочил. Ой! Без червяков и рыбы не будет. Бросился я на колени, стал ползать по берегу и собирать. Но большинство уже в землю позабирались, попрятались. К тому же темнеть начало. Еле я четверть банки насобирал… Рыбу больше не ловил, решил червяков экономить.
   Разжёг я костёр, почистил ту мелюзгу, что поймал, взялся уху в старой кастрюльке варить. Варю и замечаю, что очень быстро вода выкипает — всё время доливать приходится. И под дном что-то шипит. Присмотрелся я — батюшки, да это же моя кастрюлька течёт-протекает! И как же это я раньше не заметил, что там дырки! Чуть не заплакал я от горя. Что же я теперь делать буду! В такой кастрюле только глину месить, а не уху варить. Это же решето, а не кастрюля. А другой у меня нет и взять негде. На необитаемом острове я.
   Хорошо было Робинзону Крузо. Всё нужное выбрасывало ему на берег море после кораблекрушений. Всё абсолютно, даже деньги.
   Захотел двенадцать топоров — на тебе двенадцать топоров. Захотел шёлковые рубашки — на тебе шёлковые рубашки… А мне хоть бы одну кастрюлечку. Хоть бы махонькую. Да где там! Дождёшься тут в плавнях кораблекрушения! Дудки! Хоть сто лет жди! Только один раз тут было настоящее кораблекрушение. Это когда киевский охотник Сидоренко ружьё утопил, да какая мне польза от этого. У меня своя берданка есть. Нет, на кораблекрушение мне нечего и надеяться!
   Похлебал я с отвращением недоваренной ухи, пожевал полусырой рыбы и сижу. Уже совсем стемнело. Даже звёзд на небе не видно — облачно. Лишь угольки в догорающем костре тлеют. В животе холодно стало, и оттуда в сердце страх пробирается — скользкий и противный. Надо что-то делать, отвлечься. Полез я в шалаш, нащупал фонарик, засветил. Нашёл тетрадь свою по языку (ты же знаешь, я и тетради и грамматику взял, чтобы дед думал, будто я у тётки учить буду). Карандаш отыскал в торбе… Тебя это удивляет, правда — не уроки ли я учить собрался? Нет! Да будет тебе известно, что Робинзон Крузо на острове дневник вёл, записывал все события, которые с ним происходили. Что же я — хуже его! Я же, как и он, на необитаемом острове. А на необитаемом острове без дневника нельзя.
   Ну, подряд всё писать — ты же знаешь — я не могу. Я не писатель. Даже больше — я по письму переэкзаменовщик. Решил я коротенько записывать только факты — хорошие и плохие. Провёл я в тетради посредине линию, разделил таким образом лист на две половины — левую и правую. В левой сверху написал «Приключения» (это для меня, ты же знаешь, что ради этого я и на остров высадился, без приключений моя жизнь — не жизнь, особенно на острове). В правой половине написал вверху «Неприятности» (что ж поделаешь, и без них не обойдёшься).
   Долго я думал, долго грыз карандаш и наконец написал. Вот что у меня получилось:
   Приключения
   1. Наловил рыбы и съел.
   Неприятности
   1. Обжёгся на солнце.
   2. Загнал под ноготь занозу.
   3. Потерял крючок (один из лучших).
   4. Съел полторбы харчей.
   5. Удрали почти все червяки.
   6. Протекает кастрюля, и я не знаю, в чём уху варить (хоть в пригоршне вари).
   Как видишь, приключение одно и малюсенькое, как тот пескарик (да и то я его в приключения только по своей доброте записал). А неприятностей целых шесть, и все здоровенные, как акулы.
   Всё это я писал, локтем прижимая тетрадь к колену и жикая себе над ухом фонариком, потому что костёр уже догорел, а разжигать его снова мне не хотелось (только не думай, что из-за того, что за хворостом нужно было идти в тёмные-претёмные заросли!).
   Фонарик твой действительно вечный. Спасибо тебе за него. Но это жиканье… Жикаешь — есть свет. Не жикаешь — нет света. Я жикал. Полчаса после этого у меня в ушах жикало от одного воспоминания. И рука онемела. Написал я и думал, что всё, — день кончился и больше ничего не будет, никаких событий. Не знал я, что меня ждёт самое главное приключение, — даже не акула, а целый кит.
   Спать мне не хотелось — я днём выспался. Вышел я из шалаша, сел на берегу, обхватил руками колени, а мысли разные в голове копошатся — про село, про школу, про тебя (что-то ты там сейчас поделываешь — давно спишь, должно быть)…
   Молодой месяц из-за тучки вышел, как сабля казацкая, — осветил плёс тускло-серебряным светом. Невидимые утки просвистели крыльями над головой — и тихо. Ветра нет, и даже всегда шуршащие камыши молчат, не шепчутся между собой. Я смотрю на плёс и думаю.
   И вдруг тень легла на плёс, длинная-длинная. Из-за камышей выплыл чёлн — без звука, без единого всплеска, как привидение. И это было самое страшное (как во сне). В чёлне во весь рост стоял кто-то высокий и длинным веслом правил. Я заморгал — не пригрезилось ли… Нет! Чёлн плыл прямо к острову. Увеличивался, увеличивался, как на экране в кино; у самого берега повернул и исчез за прибрежными кустами.
   Сердце моё забилось. Кто это? Водяной? Леший? Нечистая сила?… Да что я! Это же только старые неграмотные бабки верят во всю эту чертовщину. А я верю в радио, в телевизор, в космические ракеты! Нет, глупости, не надо бояться!… И вдруг я вспомнил Гуньку… Того самого блаженненького, ненормального Гуньку, который два года назад пропал, исчез в плавнях… Гунька! А что, если это Гунька! Что, если он тоже, как и я, живёт в плавнях на каком-то необитаемом острове! Гунька! Он же не в себе, он же ничего не соображает. Он может увидеть меня, подумать, что я какой-то злой дух (чего бы это, спрашивается, обыкновенному, нормальному парню ночью делать в плавнях!), и задушит. Задушит — и ничего ему не докажешь. Хоть кричи, хоть плачь, хоть умоляй… Будто черви поползли у меня по спине — мокрые, скользкие и холодные. И словно петлю кто-то затягивал на шее — сдавило горло, дохнуть трудно.
   Я замер, прислушиваясь. Даже сердце, казалось, остановилось, чтобы я лучше слышал. Из-за кустов донёсся всплеск, что-то плюхнулось в воду — будто кого-то с лодки сбросили. Может, это Гунька привёз кого-то и утопил… И теперь моя очередь… Я не мог больше сидеть на месте. Сделал одеревеневшими ногами несколько шагов в темноту к шалашу. И вдруг на кого-то наткнулся… Кто-то огромный схватил меня цепкими руками за плечи. Я брыкнул ногами, дёрнулся, упал. Кто-то навалился на меня, царапнул по лицу и…
   Тут рассказ Робинзона Кукурузо обрывается, потому что Павлуша в этом месте ахнул, перебил, и начался разговор, которого читатель не поймёт, пока не услышит о том, что случилось в тот день и в ту ночь с Павлушей Завгородним.

Глава X
Глава, которую рассказывает Павлуша Завгородний. О том, что он делал в тот день и в ту ночь

   Оставил я, значит, Робинзона Кукурузо на острове и направился домой. Не успел я проплыть полдороги, как произошло со мной приключение. Смотрю, в лодке что-то очень много воды — почти половина. А волны нет, и бортом я не зачерпывал. Что такое? Стал присматриваться, глядь — а в днище, как раз посередине, дырка (три пальца всунуть можно), и вода оттуда хлещет, даже булькает. Мы когда-то именно с этой дыркой больше всего и намучились, берёзовую затычку вгоняли, замазкой замазывали. И вот вылетела эта затычка и неизвестно куда делась, вода хлещет, как из трубы, что в задачах по арифметике — «через одну трубу вливается, из другой выливается». С той только разницей, что тут только «вливается». И ответ у этой задачи один, и очень для меня неприятный. Не пройдёт и пяти минут, наберётся воды до краёв и… Без лодки до села не доплыву — очень далеко. Да и стебли кувшинок, и водоросли такие, что вмиг ноги и руки опутают, и от меня останутся только пузыри на воде. Замёрзло у меня всё внутри, задрожало, а сверху пот выступил. «Неужели конец? — думаю. — А я же только в шестой класс перешёл. Я жить хочу. Я вырасти хочу. И лётчиком стать… И на Гребенючке жениться (если никого другого не встречу)». Нет. Ни в коем случае нельзя погибать. Надо немедленно к какому-то-острову пристать, дырку заделать и воду вычерпать. Нажал я на весло. А кругом сплошные камыши — землю не видно. А вода всё прибывает и прибывает — уже под коленями мне щекочет. Я головой во все стороны кручу — сушу, землю высматриваю. Наконец заметил островок и изо всех сил — туда. Пристал как раз вовремя, потому что от лодки моей осталось только сантиметра два над водой — такая себе рамочка из бортов плывёт, — в середине вода и снаружи вода, и уровень той воды одинаковый. А я в этой рамочке как портрет. Ещё бы немного, и никто бы моего портрета больше не увидел. Выскочил я, начал лодку тянуть — надо же воду вылить. Тяну, а она не тянется. Тяну, а она не тянется. Будто гвоздями ко дну прибита. Что делать? Неужели не вытяну никогда?! Что же это получается? Получается, что я тоже на необитаемом острове. Ой-ей-ей! Я не хочу! Я домой хочу. У меня же нет ничего с собой. Голый пуп под рубашкой. Даже ножика нет в кармане. Я же не готовился совсем. Это Кукурузо готовился. У него всё есть. Еды целая торба, фонарик, даже ружьё, не говоря уж об удочках и червяках. И остров он выбрал хороший. А это разве остров! Это кизяк какой-то, а не остров. И по размеру, и по качеству. Ни деревца, ни кустика. Даже суши настоящей нет. Сесть негде. Сплошная грязь вонючая. Если жить на нём, так только как аист, одну ногу поджав. А я не аист. Я пятиклассник, в шестой перешёл. Я не могу жить на этом острове. Помру я тут. Люди! Где вы?! Караул!
   Ну да! Дозовешься тут людей! Только лягушки квакают… Никто тут тебя не спасёт, если сам не спасёшься, дорогой товарищ Завгородний! Надо, надо спасаться.
   Шлёпаю я по грязи вокруг лодки, носом шмыгаю, что делать — ума не приложу. Пробовал воду из лодки вычерпывать. Да где же её вычерпаешь, если она снова через дырку набирается. Это всё равно что речку вычерпывать. А что, если дырку чем-то заткнуть? Идея! Нарвал я пучок травы, которая одна только на острове и росла, нащупал дырку, заткнул. Снова начал вычерпывать. О! Пошло дело! Хоть помаленьку, но пошло. Сантиметр за сантиметром борта лодки из-под воды вырастают. Уже и на берег тащить можно.
   Кряхтя, потащил. Потащилась. Есть! Теперь надо наклонить лодку — воду вылить, которая уже не вычерпывается. А ну-ну! Ох и трудно! Красные круги перед глазами пошли. А ну ещё малость! А ну!… Ф-фу! Наконец-то! Молодец, Павлуша! Хлопец ты будь здоров! Ого-го-го! Стоголосым эхом покатилась в плавнях радость моя безудержная… Затыкай теперь дырку получше, чтобы снова ничего не случилось.
   Помахал я острову, которому так и суждено было остаться на веки вечные необитаемым, и поехал. До села добрался уже без происшествий. Только по дороге всё время на дырку поглядывал (не течёт ли) и несколько раз останавливался, чтобы проверить. Немного воды, конечно, просачивалось, но это не страшно.
   Приехал я и сразу взялся лодку чинить. До обеда провозился, но все дырки заново законопатил и хорошенько просмолил.
   Пока занят я был работой, то ещё ничего, а вот когда кончил, когда вышел после обеда на улицу, когда глянул на высокий тополь за воротами, у которого мы каждое утро встречались с Кукурузо, чтоб не расставаться уже до самого вечера, то такая тоска меня охватила — хоть плачь. Такой пустой показалась мне улица, всё село, весь мир — как остров необитаемый. Есть люди, и нет их, потому что нет среди них друга моего лучшего. Слоняюсь я по селу, места себе не нахожу. И каждый уголок, каждый кустик и деревце каждое о нём мне напоминают. Вот тут мы в цурки-палки всегда играли… В этих кустах прятались, когда щеглов ловили… На этом дереве соревнования верхолазов устраивали. Помнишь, как ещё тогда ветка подо мной обломилась и я вверх ногами на сучке повис, а потом упал прямо на голову и думал, что голова моя в плечи совсем влезла — дохнуть не мог. Ха-ха!
   А впрочем, ты не смеялся, ты мне искусственное дыхание делал. Думаешь, я это забуду!…
   И на великую китайскую стену я не могу смотреть. Там, за стеною, наш общий враг — Кныш, которого мне теперь придётся одному выслеживать и выводить на чистую воду. Эх, как тоскливо заниматься таким интересным делом одному!
   А вон верба над речкой стоит. Найдётся ли теперь кто-нибудь из ребят, кто прыгнет с неё в воду. Нет, не найдётся. Так и останется твой рекорд непревзойдённым навеки. Эх, друг мой, друг, сколько бы ещё ты мог установить таких рекордов!
   До позднего вечера бродил я в одиночестве по памятным для нас местам.
   Наконец лёг спать.
   Я лежу, и не спится мне. Я думаю. За окном темно — хоть глаз выколи. На небе ни звёздочки — облачно.
   Что делает там, на необитаемом острове, друг мой Кукурузо? Спит ли?… Вокруг никого. Догорел костёр, и со всех сторон надвигаются чёрные причудливые страшные тени… А он один, не с кем словом перекинуться, только слушает, как стучит его сердце…
   А что, если случилось с ним что-нибудь? И кричит, и зовёт он на помощь, и никто-никто не слышит, только пучеглазые жабы равнодушно квакают в ответ, да утки в камышах крякают, да эхо стоголосое катится-катится плавнями и не докатывается до людей, теряется в густых камышах. Кто ж поможет ему?
   Я лежу, напрягся весь, затаил дыхание. И вдруг послышалось мне, что где-то далеко-далеко пронеслось тонкое и тоскливое: «А-а-а-а-а!…» То ли еле слышный гудок паровоза на дальнем полустанке, то ли действительно голос-не разберёшь… Но я почему-то уверен, что друг в беде. И никто, никто не знает, где он. Кроме меня. И никто дороги туда не найдёт. Кроме меня. И никто не поможет ему. Кроме меня…
   Нет, не могу я спокойно спать, когда друг в беде. Не могу.
   — Мама, — говорю, — я пойду во двор спать. На сено. Душно очень.
   — Иди, — спросонья говорит мать. — Только одеяло возьми, укройся хорошенько.
   Я беру одеяло и выхожу из хаты. И сразу попадаю в густую и даже как будто липкую темноту. Иду почти ощупью, как слепой. Чтоб невзначай не скрипнуть калиткой, прокрадываюсь в сад и уже там перелезаю через забор. Иду по селу, словно по лесу — темень и тишина. Лишь в одном месте мелькает огонёк. Это на столбе у сельсовета горит фонарь. Ветер качает его, и круглое пятно света скользит по земле, словно качели. А дальше снова темнота. Я дважды уже спотыкался и чуть не упал. Вот и речка. Тут немного светлее. Тускло блестит вода. Я сажусь в лодку, осторожно, чтобы не замочить, кладу на нос одеяло (чего я его взял — сам не знаю) и отправляюсь. Руки мои — будто не мои. Гребут механически — я их не чувствую. И всё тело — не моё: какое-то деревянное. Будто не в действительности всё происходит, а в бреду каком-то.