Мне не видно и не слышно, как готовится Валька, но я уверен, что она тоже готовится. Ух мы сейчас дадим! Ух мы сейчас обрадуемся!
   Из-за тонвагена вышел жандарм в новом сухеньком мундире — будто и не падал в воду.
   И вот снова они стоят с Артёмом на мостике.
   — Внимание!.. Начинаем… Мотор! — кричит режиссёр. И снова подбегает парень в берете, щёлкает своим «шлагбаумом» и выкрикивает:
   — «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль второй… Ворчит тонваген. Борются жандарм с Артёмом. Бац!.. Шлёп!.. Бултых!.. Жандарм в воде… Мы вскакиваем.
   — Стоп! — кричит режиссёр.
   Тю-у-у… Пропал такой заряд.
   Оказывается, Артём, убегая, поскользнулся и упал. Он был ещё в кадре. А Артём — герой и не должен падать. Герои не падают. В кино падают только отрицательные персонажи.
   Виноватый Артём бормотал:
   — Конечно… Накидали тут каких-то арбузных корок… И канатоходец поскользнётся…
   Режиссёр хмурится и молчит. Главных героев фильма режиссёры не ругают. Режиссёры ругают только статистов.
   Жандарм вылезает из воды, грозит кулаком Артёму, но уже не усмехается и не подмаргивает. Идёт за тонваген переодеваться.
   И вот снова:
   — Внимание!.. Начинаем… Мотор! Щёлк! — «шлагбаум».
   — «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль третий… …Бац! Шлёп!
   Бултых!
   — Ура! Га-га-га! Го-го-го! — как скаженные, по-настоящему радуемся мы, радуемся не столько «по роли», сколько потому, что наконец-то нас снимают. Видим, режиссёр улыбается, кивает нам, довольный. Ну, всё!
   — Стоп! — кричит вдруг оператор. — Не годится! Ветка закрывает девочку…
   Вот ещё!.. Мы враждебно смотрим на Вальку, как будто она виновата, что её закрывает какая-то ветка.
   — Срубить ветку!.. Немедленно. Что за свинство! Не могут подготовить съёмку! Срываете мне работу! Чёрт те что делается на этой студии! — кричит режиссёр неизвестно на кого.
   Мы сидим, гордо поглядывая вокруг. Мы не виноваты. Мы хорошо сыграли. Режиссёр нам кивал и улыбался. И правда свинство, что этот дубль испорчен. Выходит, даром мы радовались.
   Жандарм вылезает из воды, ни на кого кулаком не грозится, но про себя что-то бормочет — видно, ругается… Что ж, мы его понимаем. Падать в воду не легче, чем радоваться.
   — Внимание!.. Начали… Мотор!..
   «Шлагбаум».
   Щёлк!
   — «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль четвёртый…
   Бац! Шлёп! Бултых!
   — Га-га-га! Урра! Го-го-го!.. И-и-и!..
   — Стоп! Ещё раз! Жандарм недостаточно выразительный. Будешь тут выразительным — четвёртый раз в воду шлёпаться!..
   — Внимание!.. Начали… Мотор!..
   «Шлагбаум».
   Щёлк!
   — «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль пятый… Бац! Шлёп! Бултых!
   — Стоп!
   У жандарма отклеился один ус… А что же вы хотите! Таких испытаний настоящие усы не выдержат, не то что приклеенные.
   Идёт за тонваген мокрый жандарм. Выходит из-за тонвагена сухой жандарм.
   — Внимание!.. Начали… Мотор!..
   «Шлагбаум».
   Щёлк!
   — «Артём»… Двести девяносто седьмой… Дубль шестой… Бац! Шлёп! Бултых!
   — Га-га!.. Го-го! Ох-ох-о!.. Хи-хи!.. — стараемся мы.
   — Стоп! Молодцы! Наконец-то. Кажется, теперь всё! Порядок! — довольно говорит режиссёр. (Мы расплываемся в радостной улыбке.) И вдруг он застывает, вытаращив глаза: — Что это?! На руке?!
   Я не понимаю, что это ко мне относится, и какое-то время ещё радостно улыбаюсь. Будка толкает меня в бок. Я смотрю на свою руку и всё понимаю…
   — Ча-сы… — бормочу я.
   — Что-о?! Убийца! Где ты видел, чтоб дети бедняков до революции носили часы! Ну! Зарубил мне все дубли. Ну! — каким-то плаксивым голосом кричал режиссёр, потом поднёс к губам рупор и уже обычным своим голосом закричал: — Все остаются на местах! Пересъёмка! Пересъёмка! — А потом плаксиво мне:
   — Снимай немедленно часы и отдай на берег! Немедленно!
 
   У меня сразу онемело внутри, я опустил голову и сказал:
   — Не отдам!
   — А?! Что?! — не поверил своим ушам режиссёр.
   — Не отдам… Это не мои часы… Они уже раз пропадали. А я их сегодня хозяину отдать должен.
   — Так что же, ты мне всю съёмку испортить хочешь?!
   — Если так, я лучше сниматься не буду. Я на берег пойду.
   Мокрый жандарм, что стоял по пояс в воде недалеко от нас и слышал весь разговор, сказал:
   — Ну давай уж мне эти несчастные часы…
   — Ого… Какие быстрые! — говорю я и прячу руку с часами за спину, как будто жандарм хочет их силой отнять.
   — Не доверяешь? — усмехается жандарм.
   Я молчу. — И вдруг жандарм тихо так, тихо говорит:
   — А я тебе на пляже доверил… Не побоялся…
   Будто меня палкой по спине трахнули — рванулся я и рот разинул.
   — Что-о?
   — Не узнаёшь? — улыбается жандарм.
   Я вглядываюсь, вглядываюсь, вглядываюсь… Нет, не может быть. Не похож ведь совсем. Обернулся я к Яве — он только плечами пожимает; тоже не узнаёт.
   Смотрит жандарм вокруг, кого-то глазами разыскивая, остановился взглядом на Людмиле Васильевне в белом халате, кулаком ей погрозил — его излюбленный жест — и крикнул:
   — У-у… Размалевала меня так, что хлопцы собственных часов возвратить не хотят.
   Вижу — все кругом смеются: и Людмила Васильевна, и режиссёр, и оператор, и все-все, кто на озере. И Валька, вижу, смеётся, и Будка, и Ява уже рот растягивает. Значит, это он!.. Он, наш незнакомец из тринадцатой квартиры!
   Ну, я и сам начал улыбаться, а потом и говорю:
   — А почему же вы такой… Сказали: «царь, царь…» — а на самом деле обыкновенный жандарм. А мы, дураки, по всему Киеву царя искали.
   Ещё пуще засмеялись все.
   — Всё правильно, — сказал жандарм-незнакомец. — Что касается царя — никакой с вашей стороны ошибки нет. Царя я таки играю. В этом же самом фильме. И царя, и жандарма — две роли. Это вот Евгений Михайлович так задумал. А вообще извините, дорогие, что я вам столько хлопот задал своими часами. Поверьте, совсем не хотел… Очень я тогда спешил… На репетицию. Мне Максим Валерьянович рассказал про ваши переживания… Что же вы не догадались зайти в милицию пляжа? Я же туда специально забежал — предупредил и адрес свой оставил… — Ну хватит, хватит… — улыбаясь, перебил его режиссёр. — Потом побеседуете. У вас то хорошо кончилось, а вот у меня… Бегите переодевайтесь. Пересъёмка! И всё из-за ваших часов.
   — Боюсь, что ничего с переодеванием не выйдет, — вздохнув, сказал царь-жандарм. — Это был последний сухой мундир. — И он двумя пальцами взял себя за край галифе, с которых стекала вода.
   — Как?! Клава! (Клава! Где сухие мундиры для жандармов? Чтоб сейчас же мне были сухие мундиры! Жду! Немедленно! Вы срываете мне съёмку!
   — Евгений Михайлович! В костюмерной было шесть мундиров. Все шесть подмочены — Клава засмеялась. — Больше взять негде. Нужно ждать, пока высохнут.
   — Что ждать? Что ждать? Солнце не будет ждать. Солнце вон уже садится! — кричал режиссёр, хотя солнце ещё и не думало садиться.
   — Евгений Михайлович, — спокойно сказал оператор, — я думаю, переснимать нет необходимости… Я уверен, что часов в кадре не было. Я бы их заметил… Вот проявим плёнку, и вы убедитесь…
   — А если были?
   — Тогда переснимем. Оператору всё-таки посчастливилось уговорить режиссёра, и тот объявил перерыв на обед
   — После перерыва снимаем эпизод «Встреча Артёма с Марией».
   — Вы, друзья, не убегайте, — сказал нам царь-жандарм. — Я сейчас переоденусь и выйду. Я сегодня больше не снимаюсь. Марию играю не я… Так что не убегайте… Сегодняшний день нам нужно отметить. Максим Валерьянович, вы подождите меня у проходной. Хорошо?
   Максим Валерьянович, который уже давно, с третьего дубля, сидел на стуле около тонвагена, закивал, улыбаясь.
   Мы пошли переодеваться. А потом подошёл ассистент, тот самый, который приезжал за нами, и вручил нам всем по три рубля. Оказывается, артистам, которые принимают участие в съёмке, платят в день по трёшке. Вот это здорово! Мало того, что ты в кино снимаешься, славу добываешь, тебе ещё и платят за это!
   Прощаясь с нами, Евгений Михайлович сказал:
   — Спасибо вам, дорогие друзья! За помощь. Молодцы! Создали очень убедительные образы революционно настроенных детей бедняков периода 1905 года. Если придётся переснимать, мы вас вызовем. До свидания!
   И он каждому из нас пожал руку. Эти рукопожатия плюс трёшки произвели на нас очень хорошее впечатление. Настроение у нас было блестящее. По-моему, с такого настроения начинается счастье.
   У памятника Пушкину Олег Иванович — так звали нашего незнакомца из тринадцатой квартиры — взял такси, и мы поехали. Поехали туда, куда не только «до шестнадцати не…», а, наверное, и «до восемнадцати не…» — мы поехали в ресторан. В тот самый, что стоит на горе над Крещатиком, в наивысшей, как говорят, точке Киева, в ресторан «Москва». И через все шестнадцать этажей поднялись скоростным лифтом на самую крышу.
   Весь Киев лежал у нас под ногами. Игрушечные машины и троллейбусы сновали по Крещатику, а на тротуарах суетились какие-то муравьи, а не люди. И видно было так далеко, что, кажется, ещё немного — и увидишь родную Васюковку Мы сели за столик, и к нам сразу подбежала молоденькая официантка, ещё издалека улыбаясь и здороваясь с нами, а вернее, с Олегом Ивановичем и с Максимом Валерьяновичем. Так здороваются только с теми, кого хорошо знают, уважают и любят.
   Олег Иванович начал заказывать всевозможные кушанья. Долго заказывал — официантка две страницы в блокноте исписала.
   Мимо нас пробежал какой-то дяденька-официант и тоже приветливо поздоровался, кивая Максиму Валерьяновичу и Олегу Ивановичу. Официант держал на руке большой поднос с тарелками, от которых шёл пар и очень вкусно пахло.
   — Что это так пахнет? — тихо спросил меня Ява (Мы же с утра ничего не ели — даже про бутерброды свои забыли.) Официантка услышала и повернула к Яве свою улыбку:
   — Это шницель. Хотите?
   Ява покраснел, как мак. Вышло, что он напросился на этот шницель.
   — А как же… Всем шницели непременно. Мы же голодные, как волки! Целый день снимались… — громко, на весь ресторан, сказал Олег Иванович.
   Тут уж мы все четверо покраснели — от удовольствия и гордости.
   Официантка куда-то побежала и начала носить на наш стол разные бутылки и тарелки.
   Мы «кутили» в ресторане, как настоящие взрослые артисты. Мы ели многочисленные закуски: шпроты, сардины, ветчину, галантин (это такая куриная колбаса), салаты, икру, крабы… Ели шницель… Ели пирожные, конфеты и мороженое… Максим Валерьянович и Олег Иванович пили коньяк. А нам дали понемножечку шампанского, от которого на нас только икотка напала. Мы прикрывали салфетками свою икотку и внимательно слушали, что говорил Олег Иванович:
   — Позвольте выпить за ваши успехи, юные друзья! За ваши первые шаги по тернистому пути искусства! Того, кто ступает на этот путь, ожидают и великие муки, и великие страдания… и великое счастье. Позвольте выпить за ваше счастье!
   Мы позволили.
   Мы сидели и украдкой озирались во все стороны. Какие-то усатенькие пареньки и накрашенные девчата, что сидели за соседними столиками, перешёптывались, поглядывая на нас Это была слава. Та слава, о которой мы так давно мечтали. Так вот она какая — слава! Ресторан, столики с бумажными салфетками в вазочках, весь Киев под ногами, галантин, шницель, шампанское и икотка… Хорошо!
   Выпив за наши успехи и за наше счастье, Олег Иванович и Максим Валерьянович оставили нас в покое и завели речь о каком то Степане Степановиче, который «ни биса не понимает, извините, в искусстве и только мешает создавать истинно художественные фильмы».
   Хоть и был тот Степан Степанович нехорошим человеком, но мы чувствовали к нему благодарность, так как благодаря ему мы могли наконец очнуться от своего счастья и уделить должное внимание пирожным, конфетам и всем тем лакомствам, которые стояли на столе. И всё это было такое вкусное, такое вкусное, что у нас три дня потом болели животы.
* * *
   А через три дня, когда выздоровели, мы начали аккуратненько растранжиривать свои впервые заработанные трёшки. Мы их тратили и коллективно — вместе с Будкой и Валькой, и индивидуально — вдвоём с Явой.
   Мы с Явой будто переродились после того «съёмочного дня» — ходили погружённые в мечты, задумчивые и как будто сонные.
   Нас не интересовали захватывающие игры в густых зарослях возле Лавры (Будка ввёл нас в свою компанию, которая оказалась совсем не зловредной и каждый день играла во что-нибудь интересное). Нас не манили тихие прогулки с Валькой и её подругами.
   Нас не радовали все многочисленные радости «Городка развлечений», куда широкую дорогу открывали нам наши трёшки.
   Другого, совсем другого жаждали сердца наши.
   Кулисы, декорации, грим, приклеенные усы и бороды, огни рампы, прожектора, киносъёмочные аппараты и… аплодисменты, аплодисменты (ох как жаль, что на киносъёмках не аплодируют!) — вот чего хотелось нам нестерпимо, безумно, до боли…
   Мы выходили на дорогу и смотрели, не едет ли за нами ассистент из киностудии. Но ассистент не ехал. На студию нас больше не приглашали. Ни съёмки, ни пересъёмки для нас не было.
   Тогда мы отправлялись и долго ходили по городу, останавливаясь у театров, разглядывая сверкающие афиши и вздыхая.
   А потом шли и с горя пропивали свои трёшки на газированной воде с сиропом.
   И вот однажды, сидя в павильоне «Соки — воды» на бульваре «Дружба народов» за стаканом доброго лимонада, мы… Ну конечно, это была Явина идея. Как всё гениальное, она была очень проста, и удивительно, что она не родилась у нас раньше. Организовать театр!.. Свой собственный театр в Васюковке! Не какой-нибудь драмкружок, который готовит одну захудалую постановку к празднику, а потом распадается. Нет! Театр! Настоящий, постоянный театр с богатым репертуаром… С эмблемой (во МХАТе чайка, а у нас может быть селезень, дикий гусь или хотя бы аист), со швейцаром в гардеробе (дед Саливон — во кандидатура для этого!), с билетами от рубля — первый ряд, до двадцати копеек — галёрка. Обязательно! Бесплатно только паршивые драмкружки выступают… Словом, настоящий художественный театр. А что?
   Сельская «Третьяковка» может быть, а сельский МХАТ нет?
   Больше в Киеве делать нам было нечего. И хоть мы ещё должны были гостить не меньше недели, мы в тот же день застонали, что страшно соскучились по дому, уговорили тётку взять билеты и начали собираться.
   Великие дела ждали нас в родной Васюковке.

Глава XV. Погибель Явы Станиславского и Павлуши Немировича-Данченко. И всё-таки мы живём!

   И вот мы лежим навзничь в траве, смотрим в небо, где насмешливо подмаргивают нам звёзды, и страдаем. И зачем мы придумали этот самый ВХАТ на свою голову!
   Ну как теперь показаться людям после такого позора! Как смотреть им в глаза…
   И это же не в первый раз. Ведь был уже сигнал! Злая доля подкрадывалась к нам уже давно.
   Впервые почувствовали мы это в то время, когда показывали в клубе новый, только что выпущенный на экран фильм Киевской киностудии имени Довженко «Артём».
   О том, что в этом фильме главные роли революционно настроенных детей играют артисты Рень и Завгородний, давно знало не только наше село, а и три соседних: Пески, Яблоневка и Дедовщина… И так как фильм показывали сначала у нас, нетерпеливые наши родичи из Дедовщины, Яблоневки и Песков притарахтели в тот вечер на телегах, мотоциклах и велосипедах в Васюковку. В клубе яблоку негде было упасть из-за родичей.
   Мы с Явой сидели в первом ряду в белых рубашках и новеньких, скрипучих ботинках рядом с председателем колхоза Иваном Ивановичем Шапкой и завклубом Андреем Кекало. На афише, которая уже три дня висела на дверях клуба, огромными буквами было написано, что после просмотра будет «встреча с участниками картины». Андрей Кекало считал это «пунктом номер один» в плане работы на май. Мы три дня не играли в футбол — писали конспект встречи и волновались.
   И вот начали крутить кино. Мы вытянули вперёд шеи и замерли.
   Кино крутилось.
   Уже прокрутилось полкартины. Нас не было…
   И вдруг мы с ужасом увидели, что знакомого нам жандарма Олега Ивановича, «нашего жандарма», убили революционеры. Мы похолодели… Как же это так?
   Как же он, мёртвый, будет задерживать Артёма на мостике? И как же теперь будет с нами?
   Судорожно вцепившись руками в стулья, мы смотрели на экран. Мы ещё рассчитывали на чудо — что жандарм оживёт (чего только не бывает в кино!). Но чуда не случилось.
   Жандарм не ожил. Не было в фильме ни речки, ни мостика, ни бац, шлёп, бултых, ни революционно настроенных детей бедняков… Не было того эпизода, в котором мы снимались… Не было совсем.
   И когда в зале наконец вспыхнул свет, мы сидели в своих белых рубашках и новых скрипучих ботинках жалкие и несчастные. Но наши родичи были хорошие, благородные и добрые люди. Вместо того чтобы смеяться и ехидничать, они, наоборот, успокаивали нас.
   — Ничего, ничего… Наверно, у них что-нибудь случилось такое, что… — сказал двоюродный дядя из Дедовщины.
   — А скорее всего по техническим причинам. Из-за какого-нибудь брака… Сами же рассказывали, с каким скрипом оно снималось, — сказал троюродный брат из Яблоневки.
   — Ага, ага… Плёнка засветилась или ещё что… Всяко бывает, — поддакивала пятиюродная тётка из Песков.
   Один только завклубом Андрей Кекало поглядывал на нас косо — мы ему сорвали «пункт номер один» в плане культработы на май.
   Родичи как в воду глядели. Через несколько дней пришло из Киева письмо от Вальки, где она писала, что режиссёр Евгений Михайлович передаёт нам сердечный привет и очень извиняется, что эпизод на мостике пришлось, к сожалению, вырезать, так как он «не монтировался» (а вообще, вышло здорово, он нам очень благодарен за помощь и прямо плакал, когда вырезал, — это его собственные слова).
   Вот такой пшик вышел у нас с кинематографом…
   Казалось, этот серьёзный сигнал со стороны прихотливой артистической судьбы должен был предостеречь нас, предупредить об опасности. Но мы были легкомысленными шмендриками, похлеще Хлестакова, и не обратили на это внимания. И вот тебе на! Лежи теперь и плачь, и грызи землю, и волком вой на рогатый месяц…
   И не так нам больно и горько из-за своего собственного провала, из-за своего собственного позора и стыда. Что там наши личные боли и страдания!
   Сколько раз переживали, переживём и теперь!
   Главное, что доставляет нам наибольшие, наибольнющие, наигоршие страдания, так это то, что мы вели себя как провокаторы, как предатели, как жалкие подлые штрейкбрехеры… Мы же сорвали весь спектакль, подвели всех. Многомесячная работа всего ВХАТа из-за нас выброшена в помойку…
   Много всяких грехов было на нашей совести. Но никогда не были мы предателями. С наибольшим презрением и отвращением мы сами всегда относились к предателям. И вот…
   — У-у, позорники несчастные, сопляки задрипанные! — сквозь зубы ругает нас Ява.
   — Зазнайки поганые, барахольщики паршивые! — сквозь зубы ругаю нас я.
   — Чемоданы безголовые, а не артисты…
   — Индюки ощипанные…
   — Конечно, было стыдно стоять и блеять, как бараны, слов не зная. Но мы должны были оставаться на сцене и как-нибудь выпутываться.
   — Ну да, должны были наконец набраться мужества и спросить суфлёра, что там говорить дальше. Ну посмеялись бы люди малость, и спектакль бы продолжался. А так…
   Нам даже страшно представить себе, что сейчас творится в клубе… Вот, должно быть, вышла на сцену Галина Сидоровна и упавшим голосом сказала, что спектакль отменяется, так как все видели, что Бобчинский и Добчинский сбежали, как предатели, со своего боевого поста. Зал возмущённо гудит. Какие только слова не сыплются на нашу голову! Родные матери и те отказываются от нас в эту минуту. Что же делать теперь? Чем же помочь беде? Какой выход найти из нашего безвыходного положения?
   Нет выхода…
   Кинуться с моста в воду, утопиться?
   Никто ведь даже не пожалеет… Скажут: так им и нужно, штрейкбрехерам сопливым! Нет выхода. Нету.
* * *
   Придёт завтрашний день, и мы узнаем, что малость многовато на себя взяли, переоценили свою роль в жизни. Мы узнаем, что спектакль совсем не сорвался, что городничий после нашего побега не растерялся и сказал: «Так я и знал, что эти никчёмные трусы Бобчинский и Добчинский испугаются и убегут. Хорошо, что я перед этим встретил их па улице и они мне всё рассказали…» И ловкач Карафолька дивно пересказал всё то, что должны были говорить мы с Явой. И спектакль пошёл-поехал как по маслу. Актёры ловко перестраивались на ходу, и то, что должны были говорить мы, говорил кто-нибудь из них. Зрители ничего даже и не заметили. Будто Гоголь написал «Ревизора» без Бобчинского и Добчинского. Спектакль прошёл с неистовым успехом. Аплодировали так, как никогда не аплодировали никаким настоящим приезжим артистам… А исполнитель роли Хлестакова Коля Кагарлицкий, тихий, забитый Коля, которого даже не все соседи знали, в один этот вечер прославился на всё село. Прославился так, что ещё немного и его именем назвали бы одну из сельских улиц. И тогда мы вдруг поняли, что для того, чтобы добиться успеха, нужно прежде всего долго-долго и настойчиво трудиться, как трудился Коля Кагарлицкий. Эта старая и такая известная истина, которую повторяли, вбивали, втолковывали нам на протяжении всей нашей жизни и родители, и учителя, и детские писатели и которую мы всегда так легкомысленно понимали: «А, это для дураков, для неспособных!» — эта старая истина вдруг дошла до нас. Дошла до самой глубины души. Дошла так, как доходили правила арифметики: раз — и всё ясно. Долго с грустью будем размышлять мы над суровой неумолимостью этой истины. Но всё это — завтра. Завтра!..
   А сегодня мы ещё ничего этого не знаем… Мы лежим навзничь в траве и тихо стонем.
   Покатилась в небе звезда.
   Защёлкал в кустах беззаботный влюблённый соловейко Неподалёку в свинарнике счастливо хрюкает спросонья свинья, вспоминая с удовольствием что то своё, свинячье.
   Где-то далеко-далеко, в Дедовщине, громко лают собаки.
   Пахнет молодой свежей зеленью, медвяным цветом и коровами.
   Прекрасная и неповторимая земная жизнь торжествует, продолжая полёт в предрассветном просторе вселенной…
   Вдруг Ява вскакивает, садится, обхватывает колени руками и утыкается в них подбородком. В глазах у него прыгают бесенята.
   — Артистов из нас не получилось — это точно! — решительно говорит Ява. — Я теперь сам ни за что не хочу быть артистом. Пусть даже мне платят в день сто рублей — не хочу. Мне такая нервная работа не подходит. Проваливаться… переживать… Это просто вредно для здоровья. Знаешь, у меня идея, Павло…
   «Павло»? Я уставился на него. Никогда он не называл меня Павлом. Что-то в лесу сдохло… Очень уж, должно быть, серьёзная идея, раз он так официально меня называет.
   — Денисович… если уж так, — подсказываю я.
   — Можно и Денисович… — сказал он, даже не улыбнувшись. — Так вот, Павло Денисович, прошлым летом у нас с вами было, по-моему, немало приключений. Так? Так. Если бы эти приключения были не с вами, а с кем-то другим и этот кто-то рассказал бы их вам, было бы интересно? Так? Так вот у меня идея: мы садимся и пишем книгу про наши приключения… Напишем книгу, заработаем кучу денег и поедем в кругосветное путешествие. На материале этого путешествия снова напишем книгу, снова получим кучу денег и снова махнём куда-нибудь. И закрутится машинка… И мы станем писателями… А что — плохо? Писатели… Мы с тобою… Стоим и даём автографы… Карафольке, Коле Кагарлицкому, Гребенючке… А? Здорово! Как мы раньше не додумались?
   Писатели… Это, брат, не то, что артисты… Артистов тысячи, а писателей — единицы. Вот сколько ты писателей знаешь? Ну, Пушкин… Ну, Шевченко… Ну, Глебов, Квитка-Основьяненко, Котляревский… Ну, Толстой… Ну, Чехов… Горький… Это классики. А из современных? Ну, Гайдар… Ну, Чуковский… Михалков… Ну, Забила, Бычко, Кава… Ну, Близнец… И — всё! Писатели — это, брат, такие люди, что… А в детстве, между прочим, были самые обыкновенные пацаны, вроде нас… А Горький, так тот вообще босяком был…
   Я слушаю и смотрю на Яву с восхищением. Эх, Ява! Ну что за парень! Какой он всё-таки умница! Как хорошо иметь такого толкового друга!
   — И главное, риска никакого, — продолжал толковый Ява. — Никаких провалов. В крайнем случае пришлют на доработку… Как Андрею Кекало.
   Наш сельский поэт, завклубом Андрей Кекало, уже сколько лет рассылает свои стихи во все республиканские, областные и районные газеты Украины. Столько писем, как он, никто в селе не получает.
   Когда его спрашивают: «Ну, как поэтические дела?» — он гордо отвечает: «Прислали на доработку..» Дорабатывает он, дорабатывает, а там, глядишь, в какой-нибудь районной газете — раз! — и напечатали.
   — Ага, конечно, конечно, — говорю я с жаром. — Доработка так доработка!
   Подумаешь… Все дорабатывают. Ничего страшного.
   И мы тут же начинаем обсуждать Явину идею.
   Как будем писать?
   Очень просто — от руки. Как Пушкин и Шевченко. Некоторые писатели пишут теперь на машинке. Мы не будем. Во-первых, с нашим умением одну страницу три дня придётся мурыжить. Во-вторых, кто нам позволит тюкать в сельсовете на машинке. Правда, есть ещё у Кекало, но он свою машинку конкурентам не даст. Он сам каждый день тюкает.
   В какой форме будем писать?
   Прозой… Только прозой. Никаких стихов. И всё — как было. Ничего не привирая. Разве что, как оно у писателей называется, «художественные детали». И писать будем от первого лица, так всегда правдивее выходит. Да и смешно называть себя самих «они». Мы — это мы. Но всё время писать «мы» тоже как-то не того… Каждый в отдельности ничего сделать не сможет. Ни чихнуть, ни почесаться, ни в носу поковырять. Нужно будет писать «мы чихнули», «мы почесались», «мы поковыряли в носу»… Глупость какая-то Чего это я должен чихать или чесаться, когда мне не хочется? Только «за компанию»? Да и совсем оно не художественно получается.
   Думали мы, думали и надумали, что, сочиняя вдвоём, будем писать вроде как от одного лица. А другого уже называть по имени. Первую книжку будет писать один «Я», вторую — другой.
   Кому первым быть «Я»? Тут же бросили жребий. Выпало мне. Ява помрачнел. Ему очень хотелось быть первым «Я»: и идея-то его, и вообще он привык всегда верховодить. Он, наверно, рассчитывал на моё благородство, что я предложу:
   «Будь ты, Ява, первым». Но я не предложил. Мне не хотелось на этот раз быть благородным, мне хотелось быть «Я», тем более раз честно выпало. Я же не махлевал. Ява, конечно, не стал спорить.
   — А название знаешь какое будет? — сказал он. — «Незнакомец из тринадцатой квартиры, или Похитители ищут потерпевшего». Здорово? И подзаголовок: «Приключенческая повесть». Читатели в очереди стоять будут…
   — Здорово, — сказал я. Хотя название мне не совсем понравилось. Очень уж детективное, несерьёзное. Мне хотелось бы какое-нибудь романтическое, возвышенное… Но изменять Явино название после того, как он не стал «Я», — было бы свинством.
   Так и осталось: «Незнакомец из тринадцатой квартиры, или Похитители ищут потерпевшего. Приключенческая повесть».
   Мы начали обсуждать план книжки. Значит, так. Начинаем с того, как приехали в Киев. Пишем и про корыто в метро, и про Явино ухо, и про Будку… Потом — про пляж, про незнакомца из тринадцатой квартиры, про часы, про утопленника… Словом, про всё, что с нами случилось… И кончаем тем, как мы провалились на «Ревизоре». Честно! Писатели прежде всего должны быть честными.
   Мы поднимаемся с земли и расправляем плечи. И нам кажется, что головами мы упираемся в самые небеса. Ява одним ухом даже какую-то звезду сбил — во-он покатилась…
   Ну — всё!
   Завтра мы покупаем в сельмаге большую общую тетрадь в линейку, три авторучки (одна про запас!), садимся и пишем.
   Пишем, пишем, пишем…
   Потом посылаем…
   Потом дорабатываем, дорабатываем, дорабатываем…
   Потом снова посылаем…
   И — всё!
   Ну, смотрите же!
   Мы ещё покажем человечеству, на что мы способны!
   Подождите!
   Вы ещё увидите, кто такие Ява и Павлуша!
* * *
   А потом я всё-таки буду лётчиком!