В пять часов утра на вахту постучали. Дежурный впускает лагерно­го повара-заключенного, пришедшего, как обычно, за ключами от кладовой. Через минуту дежурный оказывается задушенным, а один из заключенных переодевается в его форму. То же происходит и с другим, вернувшимся чуть позже дежурным. Дальше все идет по плану Пугачева. Заговорщики врываются в помещение отряда охраны и, застрелив дежурного, завладевают оружием. Держа под прицелом внезапно разбуженных бойцов, они переодеваются в военную форму и запасаются провиантом. Выйдя за пределы лагеря, они останавлива­ют на трассе грузовик, высаживают шофера и продолжают путь уже на машине, пока не кончается бензин. После этого они ухолят в тайгу. Ночью – первой ночью на свободе после долгих месяцев нево­ли – Пугачев, проснувшись, вспоминает свой побег из немецкого ла­геря в 1944 г., переход через линию фронта, допрос в особом отделе, обвинение в шпионаже и приговор – двадцать пять лет тюрьмы. Вспоминает и приезды в немецкий лагерь эмиссаров генерала Власо­ва, вербовавших русских солдат, убеждая их в том, что для советской власти все они, попавшие в плен, изменники Родины. Пугачев не верил им, пока сам не смог убедиться. Он с любовью оглядывает спя­щих товарищей, поверивших в него и протянувших руки к свободе, он знает, что они «лучше всех, достойнее всех*. А чуть позже завязы­вается бой, последний безнадежный бой между беглецами и окру­жившими их солдатами. Почти все из беглецов погибают, кроме одного, тяжело раненного, которого вылечивают, чтобы затем рас­стрелять. Только майору Пугачеву удается уйти, но он знает, затаив­шись в медвежьей берлоге, что его все равно найдут. Он не сожалеет о сделанном. Последний его выстрел – в себя.

Александр Исаевич Солженицын р. 1918

Один день Ивана Денисовича.
Повесть (1959, опубл. 1962 в искаженном виде. Полн. изд. 1973)

   Крестьянин и фронтовик Иван Денисович Шухов оказался «государ­ственным преступником», «шпионом» и попал в один из сталинских лагерей, подобно миллионам советских людей, без вины осужденных во времена «культа личности» и массовых репрессий. Он ушел из дома 23 июня 1941 г. (на второй день после начала войны с гитле­ровской Германией), «...в феврале сорок второго года на Северо-За­падном (фронте. – П. Б.) окружили их армию всю, и с самолетов им ничего жрать не бросали, а и самолетов тех не было. Дошли до того, что строгали копыта с лошадей околевших, размачивали ту рого­вицу в воде и ели», то есть командование Красной Армии бросило, своих солдат погибать в окружении. Вместе с группой бойцов Шухов оказался в немецком плену, бежал от немцев и чудом добрался до своих. Неосторожный рассказ о том, как он побывал в плену, привел его уже в советский концлагерь, так как органы государственной без­опасности всех бежавших из плена без разбора считали шпионами и диверсантами.
   Вторая часть воспоминаний и размышлений Шухова во время долгих лагерных работ и короткого отдыха в бараке относится к его жизни в деревне. Из того, что родные не посылают ему продуктов (он сам в письме к жене отказался от посылок), мы понимаем, что в деревне голодают не меньше, чем в лагере. Жена пишет Шухову, что колхозники зарабатывают на жизнь раскрашиванием фальшивых ков­ров и продажей их горожанам.
   Если оставить в стороне ретроспекции и случайные сведения о жизни за пределами колючей проволоки, действие всей повести зани­мает ровно один день. В этом коротком временном отрезке перед нами развертывается панорама лагерной жизни, своего рода «энцик­лопедия» жизни в лагере.
   Во-первых, целая галерея социальных типов и вместе с тем ярких человеческих характеров: Цезарь – столичный интеллигент, бывший кинодеятель, который, впрочем, и в лагере ведет сравнительно с Шухо­вым «барскую» жизнь: получает продуктовые посылки, пользуется неко­торыми льготами во время работ; Кавторанг – репрессированный морской офицер; старик каторжанин, бывавший еще в царских тюрь­мах и на каторгах (старая революционная гвардия, не нашедшая общего языка с политикой большевизма в 30-е гг.); эстонцы и латыши – так называемые «буржуазные националисты»; сектант-баптист Але­ша – выразитель мыслей и образа жизни очень разнородной религиоз­ной России; Гопчик – шестнадцатилетний подросток, чья судьба показывает, что репрессии не различали детей и взрослых. Да и сам Шухов – характерный представитель российского крестьянства с его особой деловой хваткой и органическим складом мышления. На фоне этих пострадавших от репрессий людей вырисовывается фигура иного ряда – начальника режима Волкова (явно «говорящая» фамилия), рег­ламентирующего жизнь заключенных и как бы символизирующего бес­пощадный коммунистический режим.
   Во-вторых, детальнейшая картина лагерного быта и труда. Жизнь в лагере остается жизнью со своими видимыми и невидимыми страстями и тончайшими переживаниями. В основном они связаны с проблемой добывания еды. Кормят мало и плохо жуткой баландой с мерзлой капу­стой и мелкой рыбой. Своего рода искусство жизни в лагере состоит в том, чтобы достать себе лишнюю пайку хлеба и лишнюю миску балан­ды, а если повезет – немного табаку. Ради этого приходится идти на величайшие хитрости, выслуживаясь перед «авторитетами» вроде Цеза­ря и других. При этом важно сохранить свое человеческое достоинство, не стать «опустившимся» попрошайкой, как, например, Фетюков (впрочем, таких в лагере мало). Это важно не из высоких даже сообра­жений, но по необходимости: «опустившийся» человек теряет волю к жизни и обязательно погибает. Таким образом, вопрос о сохранении в себе образа человеческого становится вопросом выживания. Второй жизненно важный вопрос – отношение к подневольному труду. Заклю­ченные, особенно зимой, работают в охотку, чуть ли не соревнуясь друг с другом и бригада с бригадой, для того чтобы не замерзнуть и свое­образно «сократить» время от ночлега до ночлега, от кормежки до кормежки. На этом стимуле и построена страшная система коллек­тивного труда. Но она тем не менее не до конца истребляет в людях естественную радость физического труда: сцена строительства дома бригадой, где работает Шухов, – одна из самых вдохновенных в по­вести. Умение «правильно» работать (не перенапрягаясь, но и не от­лынивая), как и умение добывать себе лишние пайки, тоже высокое искусство. Как и умение спрятать от глаз охранников подвернувший­ся кусок пилы, из которого лагерные умельцы делают миниатюрные ножички для обмена на еду, табак, теплые вещи... В отношении к ох­ранникам, постоянно проводящим «шмоны», Шухов и остальные за­ключенные находятся в положении диких зверей: они должны быть хитрее и ловчее вооруженных людей, обладающих правом их наказать и даже застрелить за отступление от лагерного режима. Обмануть ох­ранников и лагерное начальство – это тоже высокое искусство.
   Тот день, о котором повествует герой, был, по его собственному мнению, удачен – «в карцер не посадили, на Соцгородок (работа зимой в голом поле. – П. Б.) бригаду не выгнали, в обед он закосил кашу (получил лишнюю порцию. – П. Б.), бригадир хорошо закрыл процентовку (система оценки лагерного труда. – П. Б.), стену Шухов клал весело, с ножовкой на шмоне не попался, подработал ве­чером у Цезаря и табачку купил. И не заболел, перемогся.
   Прошел день, ничем не омраченный, почти счастливый.
   Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три.
   Из-за високосных годов – три дня лишних набавлялось...».
   В конце повести дается краткий словарь блатных выражений и специфических лагерных терминов и аббревиатур, которые встреча­ются в тексте.

Матренин двор.
Рассказ (1959, опубл. 1963)

   Летом 1956 г. на сто восемьдесят четвертом километре от Москвы по железнодорожной ветке на Муром и Казань сходит пассажир. Это – рассказчик, судьба которого напоминает судьбу самого Солженицына (воевал, но с фронта «задержался с возвратом годиков на десять», то есть отсидел в лагере, о чем говорит еще и то, что, когда рассказчик устраивался на работу, каждую букву в его документа «перещупали»). Он мечтает работать учителем в глубине России, по­дальше от городской цивилизации. Но жить в деревне с чудесным на­званием Высокое Поле не получилось, поскольку там не пекли хлеба и не торговали ничем съестным. И тогда он переводится в поселок с чудо­вищным для его слуха названием Торфопродукт. Впрочем, оказы­вается, что «не все вокруг торфоразработки» и есть еще и деревни с названиями Часлицы, Овинцы, Спудни, Шевертни, Шестимирово...
   Это примиряет рассказчика со своей долей, ибо обещает ему «кондовую Россию». В одной из деревень под названием Тальново он и поселяется. Хозяйку избы, в которой квартирует рассказчик, зовут Матрена Игнатьевна Григорьева или просто Матрена.
   Судьба Матрены, о которой она не сразу, не считая ее интересной для «культурного» человека, иногда по вечерам рассказывает посто­яльцу, завораживает и в то же время ошеломляет его. Он видит в ее судьбе особый смысл, которого не замечают односельчане и родствен­ники Матрены. Муж пропал без вести в начале войны. Он любил Матрену и не бил ее, как деревенские мужья своих жен. Но едва ли сама Матрена любила его. Она должна была выйти замуж за старше­го брата мужа – Фаддея. Однако тот ушел на фронт в первую миро­вую войну и пропал. Матрена ждала его, но в конце концов по настоянию семьи Фаддея вышла замуж за младшего брата – Ефима. И вот внезапно вернулся Фаддей, бывший в венгерском плену. По его словам, он не зарубил топором Матрену и ее мужа только потому, что Ефим – брат ему. Фаддей так любил Матрену, что новую невесту себе подыскал с тем же именем. «Вторая Матрена» родила Фаддею шестерых детей, а вот у «первой Матрены» все дети от Ефима (тоже шестеро) умирали, не прожив и трех месяцев. Вся деревня решила, что Матрена – «порченая», и она сама поверила в это. Тогда она взяла на воспитание дочку «второй Матрены» – Киру, воспитывала ее десять лет, пока та не вышла замуж и не уехала в поселок Черусти.
   Матрена всю жизнь жила как бы не для себя. Она постоянно ра­ботает на кого-то: на колхоз, на соседей, выполняя при этом «мужиц­кую» работу, и никогда не просит за нее денег. В Матрене есть огромная внутренняя сила. Например, она способна остановить на бегу несущуюся лошадь, которую не могут остановить мужчины.
   Постепенно рассказчик понимает, что именно на таких, как Мат­рена, отдающих себя другим без остатка, и держится еще вся деревня и вся русская земля. Но едва ли его радует это открытие. Если Россия держится только на самоотверженных старухах, что же будет с ней дальше?
   Отсюда – нелепо-трагический конец рассказа. Матрена погибает, помогая Фаддею с сыновьями перетаскивать через железную дорогу на санях часть собственной избы, завешанной Кире. Фаддей не поже­лал дожидаться смерти Матрены и решил забрать наследство для мо­лодых при ее жизни. Тем самым он невольно спровоцировал ее ги­бель. Когда родственники хоронят Матрену, они плачут, скорее, по обязанности, чем от души, и думают только об окончательном разде­ле Матрениного имущества.
   Фаддей даже не приходит на поминки.

В круге первом.
Роман (1955-1968)

   Двадцать четвертого декабря 1949 г. в пятом часу вечера государст­венный советник второго ранга Иннокентий Володин почти бегом сбежал с лестницы Министерства иностранных дел, выскочил на улицу, взял такси, промчался по центральным московским улицам, вышел на Арбате, зашел в телефонную будку у кинотеатра «Художе­ственный» и набрал номер американского посольства. Выпускник Высшей дипшколы, способный молодой человек, сын известного отца, погибшего в гражданскую войну (отец был из тех, что разгонял Учре­дительное собрание), зять прокурора по спецделам, Володин принад­лежал к высшим слоям советского общества. Однако природная порядочность, помноженная на знания и интеллект, не позволяла Иннокентию полностью мириться с порядком, существующим на одной шестой части суши.
   Окончательно открыла ему глаза поездка в деревню, к дяде, кото­рый рассказал Иннокентию и о том, какие насилия над здравым смыслом и человечностью позволяло себе государство рабочих и крес­тьян, и о том, что, по существу, насилием было и сожительство отца Иннокентия с его матерью, барышней из хорошей семьи. В разгово­ре с дядей Иннокентий обсуждал и проблему атомной бомбы: как страшно, если она появится у СССР.
   Спустя некоторое время Иннокентий узнал, что советская развед­ка украла у американских ученых чертежи атомной бомбы и что на днях эти чертежи будут переданы агенту Георгию Ковалю. Именно об этом Володин пытался сообщить по телефону в американское по­сольство. Насколько ему поверили и насколько его звонок помог делу мира, Иннокентий, увы, не узнал.
   Звонок, разумеется, был записан советскими спецслужбами и про­извел эффект именно что разорвавшейся бомбы. Государственная из­мена! Страшно докладывать Сталину (занятому в эти дни важной работой об основах языкознания) о государственной измене, но еще страшнее докладывать именно сейчас. Опасно произносить при Ста­лине само слово «телефон». Дело в том, что еще в январе прошлого года Сталин поручил разработать особую телефонную связь: особо ка­чественную, чтобы было слышно, как будто люди говорят в одной комнате, и особо надежную, чтобы ее нельзя было подслушать. Работу поручили подмосковному научному спецобъекту, но задание оказалось сложным, все сроки прошли, а дело двигается еле-еле.
   И очень некстати возник еще этот коварный звонок в чужое по­сольство. Арестовали четырех подозреваемых у метро «Сокольники», но всем ясно, что они тут совсем ни при чем. Круг подозреваемых в МИДе невелик – пять-семь человек, но всех арестовать нельзя. Как благоразумно сказал заместитель Абакумова Рюмин: «Это министер­ство – не Пищепром». Нужно опознать голос звонившего. Возника­ет идея эту задачу поручить тому же подмосковному спецобъекту.
   Объект Марфино – так называемая шарашка. Род тюрьмы, в ко­торой собран со всех островков ГУЛАГа цвет науки и инженерии для решения важных и секретных технических и научных задач. Шараш­ки удобны всем. Государству. На воле нельзя собрать в одной группе двух больших ученых: начинается борьба за славу и Сталинскую пре­мию. А здесь слава и деньги никому не грозят, одному полстакана сметаны и другому полстакана сметаны. Все работают. Выгодно и уче­ным: избежать лагерей в Стране Советов очень трудно, а шарашка – лучшая из тюрем, первый и самый мягкий круг ада, почти рай: тепло, хорошо кормят, не надо работать на страшных каторгах. Кроме того, мужчины, надежно оторванные от семей, от всего мира, от каких бы то ни было судьбостроительных проблем, могут преда­ваться свободным или относительно свободным диалогам. Дух муж­ской дружбы и философии парит под парусным сводом потолка. Может быть, это и есть то блаженство, которое тщетно пытались оп­ределить все философы древности.
   Филолог-германист Лев Григорьевич Рубин был на фронте майо­ром «отдела по разложению войск противника». Из лагерей военно­пленных он выбирал тех, кто был согласен вернуться домой, чтобы сотрудничать с русскими. Рубин не только воевал с Германией, не только знал Германию, но и любил Германию. После январского на­ступления 1945-го он позволил себе усомниться в лозунге «кровь за кровь и смерть за смерть» и оказался за решеткой. Судьба привела его в шарашку. Личная трагедия не сломила веры Рубина в будущее торжество коммунистической идеи и в гениальность ленинского про­екта. Прекрасно и глубоко образованный человек, Рубин и в заточе­нии продолжал считать, что красное дело побеждает, а невинные люди в тюрьме – только неизбежный побочный эффект великого ис­торического движения. Именно на эту тему Рубин вел тяжелые споры с товарищами по шарашке. И оставался верен себе. В частнос­ти, продолжал готовить для ЦК «Проект о создании гражданских храмов», отдаленного аналога церквей. Здесь предполагались служите­ли в белоснежных одеждах, здесь граждане страны должны были да­вать присягу о верности партии, Отчизне, родителям. Рубин подробно писал: из расчета на какую территориальную единицу строятся храмы, какие именно даты отмечаются там, продолжительность от­дельных обрядов. Он не гнался за славой. Понимая, что ЦК может оказаться не с руки принимать идею от политзаключенного, он пред­полагал, что проект подпишет кто-нибудь из вольных фронтовых дру­зей. Главное – идея.
   В шарашке Рубин занимается «звуковидами», проблемой поисков индивидуальных особенностей речи, запечатленной графическим обра­зом. Именно Рубину и предлагают сличать голоса подозреваемых в измене с голосом человека, совершившего предательский звонок. Ру­бин берется за задание с огромным энтузиазмом. Во-первых, он пре­исполнен ненавистью к человеку, который хотел помешать Родине завладеть самым совершенным оружием. Во-вторых, эти исследова­ния могут стать началом новой науки с огромными перспективами: любой преступный разговор записывается, сличается, и злоумышлен­ник без колебаний изловлен, как вор, оставивший отпечатки пальцев на дверце сейфа. Для Рубина сотрудничать с властями в таком де­ле – долг и высшая нравственность.
   Проблему такого сотрудничества решают для себя и многие дру­гие узники шарашки. Илларион Павлович Герасимович сел «за вреди­тельство» в 30-м г., когда сажали всех инженеров. В 35-м г. вышел, к нему на Амур приехала невеста Наташа и стала его женой. Долго они не решались вернуться в Ленинград, но решились – в июне сорок первого. Илларион стал могильщиком и выжил за счет чужих смер­тей. Еще до окончания блокады его посадили за намерение изменить Родине. Теперь, на одном из свиданий, Наташа взмолилась, чтобы Герасимович нашел возможность добиться зачетов, выполнить какое-ни­будь сверхважное задание, чтобы скостили срок. Ждать еще три года, а ей уже тридцать семь, она уволена с работы как жена врага, и нет уже у нее сил... Через некоторое время Герасимовичу представляется счастливая возможность: сделать ночной фотоаппарат для дверных ко­сяков, чтобы снимал всякого входящего-выходящего. Сделает: досроч­ное освобождение. Наташа ждала его второй срок. Беспомощный комочек, она была на пороге угасания, а с ней угаснет и жизнь Илла­риона. Но он ответил все же: «Сажать людей в тюрьму – не по моей специальности! Довольно, что нас посадили...»
   Рассчитывает на досрочное освобождение и друг-враг Рубина по диспутам Сологдин. Он разрабатывает втайне от коллег особую мо­дель шифратора, проект которой почти уже готов положить на стол начальству. Он проходит первую экспертизу и получает «добро». Путь к свободе открыт. Но Сологдин, подобно Герасимовичу, не уверен в том, что надо сотрудничать с коммунистическими спецслужбами. После очередного разговора с Рубиным, закончившегося крупной ссо­рой между друзьями, он понимает, что даже лучшим из коммунистов нельзя доверять. Сологдин сжигает свой чертеж. Подполковник Яконов, уже доложивший об успехах Сологдина наверх, приходит в не­описуемый ужас. Хотя Сологдин и объясняет, что осознал оши­бочность своих идей, подполковник ему не верит. Сологдин, сидев­ший уже дважды, понимает, что его ждет третий срок. «Отсюда пол­часа езды до центра Москвы, – говорит Яконов. – На этот автобус вы могли бы садиться в июне – в июле этого года. А вы не захотели. Я допускаю, что в августе вы получили бы уже первый отпуск – и поехали бы к Черному морю. Купаться! Сколько лет вы не входили в воду, Сологдин?»
   Подействовали ли эти разговоры или что-то другое, но Сологдин уступает и берет обязательство сделать все через месяц. Глеб Нержин, еще один друг и собеседник Рубина и Сологдина, становится жертвой интриг, которые ведут внутри шарашки две конкурирующие лабора­тории. Он отказывается перейти из одной лаборатории в другую. Гибнет дело многих лет: тайно записанный историко-философский труд. На этап, куда теперь отправят Нержина, его взять нельзя. Гиб­нет любовь: в последнее время Нержин испытывает нежные чувства к вольной лаборантке (и по совместительству лейтенанту МТБ) Симоч­ке, которая отвечает взаимностью. Симочка ни разу в жизни не имела отношения с мужчиной. Она хочет забеременеть от Нержина, родить ребенка и ждать Глеба оставшиеся пять лет. Но в день, когда это должно произойти, Нержин неожиданно получает свидание с женой, с которой не виделся очень давно. И решает отказаться от Симочки.
   Усилия Рубина приносят свои плоды: круг подозреваемых в изме­не сузился до двух человек. Володин и человек по фамилии Щевронок. Еще немного, и злодей будет расшифрован (Рубин почти уверен, что это Щевронок). Но два человека – не пять и не семь. Принято решение арестовать обоих (не может же быть, чтобы второй был со­всем уж ни в чем не виновен). В этот момент, поняв, что его стара­ниями в ад ГУЛАГа идет невинный, Рубин почувствовал страшную усталость. Он вспомнил и о своих болезнях, и о своем сроке, и о тя­желой судьбе революции. И только приколотая им самим к стене карта Китая с закрашенным красным коммунистической террито­рией согревала его. Несмотря ни на что, мы побеждаем.
   Иннокентия Володина арестовали за несколько дней до отлета в заграничную командировку – в ту самую Америку. Со страшным недоумением и с великими муками (но и с некоторым даже изум­ленным любопытством) вступает он на на территорию ГУЛАГа.
   Глеб Нержин и Герасимович уходят на этап. Сологдин, сколачи­вающий группу для своих разработок, предлагает Нержину похлопо­тать за него, если тот согласится работать в этой группе. Нержин отказывается. Напоследок он совершает попытку примирить бывших друзей, а ныне ярых врагов Рубина и Сологдина. Безуспешную по­пытку.
   Заключенных, отправленных на этап, грузят в машину с надписью «Мясо». Корреспондент газеты «Либерасьон», увидев фургон, делает запись в блокноте: «На улицах Москвы то и дело встречаются авто­фургоны с продуктами, очень опрятные, санитарно-безупречные».

Раковый корпус.
Роман (1968)

   Всех собрал этот страшный корпус – тринадцатый, раковый. Гони­мых и гонителей, молчаливых и бодрых, работяг и стяжателей – всех собрал и обезличил, все они теперь только тяжелобольные, вы­рванные из привычной обстановки, отвергнутые и отвергнувшие все привычное и родное. Нет у них теперь ни дома другого, ни жизни дру­гой. Они приходят сюда с болью, с сомнением – рак или нет, жить или умирать? Впрочем, о смерти не думает никто, ее нет. Ефрем, с забинтованной шеей, ходит и нудит «Сикиверное наше дело», но и он не думает о смерти, несмотря на то что бинты поднимаются все выше и выше, а врачи все больше отмалчиваются, – не хочет он по­верить в смерть и не верит. Он старожил, в первый раз отпустила его болезнь и сейчас отпустит. Русанов Николай Павлович – ответствен­ный работник, мечтающий о заслуженной персональной пенсии. Сюда попал случайно, если уж и надо в больницу, то не в эту, где такие варварские условия (ни тебе отдельной палаты, ни специалис­тов и ухода, подобающего его положению). Да и народец подобрался в палате, один Оглоед чего стоит – ссыльный, грубиян и симулянт.
   А Костоглотов (Оглоедом его все тот же проницательный Русанов назвал) и сам уже себя больным не считает. Двенадцать дней назад приполз он в клинику не больным – умирающим, а сейчас ему даже сны снятся какие-то «расплывчато-приятные», и в гости горазд схо­дить – явный признак выздоровления. Так ведь иначе не могло и быть, столько уже перенес: воевал, потом сидел, института не кончил (а теперь – тридцать четыре, поздно), в офицеры не взяли, сослан навечно, да еще вот – рак. Более упрямого, въедливого пациента не найти: болеет профессионально (книгу патанатомии проштудировал), на всякий вопрос добивается ответа от специалистов, нашел врача Масленникова, который чудо-лекарством – чагой лечит. И уже готов сам отправиться на поиски, лечиться, как всякая живая тварь лечит­ся, да нельзя ему в Россию, где растут удивительные деревья – бере­зы...
   Замечательный способ выздоровления с помощью чая из чаги (бе­резового гриба) оживил и заинтересовал всех раковых больных, устав­ших, разуверившихся. Но не такой человек Костоглотов Олег, чтобы все свои секреты раскрывать этим свободным., но не наученным «мудрости жизненных жертв», не умеющим скинуть все ненужное, лишнее и лечиться...
   Веривший во все народные лекарства (тут и чага, и иссык-кульский корень – аконитум), Олег Костоглотов с большой насторожен­ностью относится ко всякому «научному» вмешательству в свой организм, чем немало досаждает лечащим врачам Вере Корнильевне Гангарт и Людмиле Афанасьевне Донцовой. С последней Оглоед все порывается на откровенный разговор, но Людмила Афанасьевна, «ус­тупая в малом» (отменяя один сеанс лучевой терапии), с врачебной хитростью тут же прописывает «небольшой» укол синэстрола, лекар­ства, убивающего, как выяснил позднее Олег, ту единственную ра­дость в жизни, что осталась ему, прошедшему через четырнадцать лет лишений, которую испытывал он всякий раз при встрече с Вегой (Верой Гангарт). Имеет ли врач право излечить пациента любой ценой? Должен ли больной и хочет ли выжить любой ценой? Не может Олег Костоглотов обсудить это с Верой Гангарт при всем своем желании. Слепая вера Веги в науку наталкивается на уверенность Олега в силы природы, человека, в свои силы. И оба они идут на ус­тупки: Вера Корнильевна просит, и Олег выливает настой корня, со­глашается на переливание крови, на укол, уничтожающий, казалось бы, последнюю радость, доступную Олегу на земле. Радость любить и быть любимым.