Воцарилось тягостное молчание. За окном шумел дождь. Только тут я заметил, что Конд мокрый с ног до головы. Видимо, он долго бродил по улицам. Ему не легко далась эта борьба с Ромсом. Он сидел, устало опустив плечи, и смотрел на меня спокойным, открытым взглядом.
— Оставайся, Ан, — сказал он, — на улице холодно. А Ромс… черт с ним, забудь. Однажды я чуть не погиб из-за его подлости, только случай спас меня. Были и другие дела, но я уже почти простил ему, а тут снова… Не выдержал. Есть, в конце концов, предел всякому терпению. Отметим его память, как водится. Я кое-что принес. Немного оло. Дрянное, правда, но и сам он был не лучше. Ты ел вечером? Иди сюда, не ночевать же тебе у двери!
Бросив вещи в угол, я подсел к столу. Конд достал бокалы и наполнил их до краев зеленоватым оло.
— Да будет дух его хранить нас!
Мы некоторое время молча жевали. Конд о чем-то думал.
— Конд, а что у вас произошло с Ромсом раньше? — спросил я.
Он вышел из-за стола и молча стал раздеваться. Когда голова его спряталась в складках одежды, он пробубнил:
— Стоит ли вспоминать? Он умер, зачем говорить о нем плохо?
— Неужели он действительно заслуживал того, чтобы…
— У тебя, Ан, удивительная манера давать мягкие оценки людям и поступкам, которые этого совсем не заслуживают. Только ко мне ты отнесся слишком предубежденно. Ладно, я расскажу тебе все как-нибудь потом. А сейчас давай ляжем, я очень устал.
* * *
Конкурс прошел благополучно. В этом нет ничего удивительного: ведь мы с Кондом были единственными претендентами и опасались только медицинской комиссии, которая на этот раз придиралась особенно. В тот день, когда были завершены последние формальности, мы получили аванс (огромные деньги, особенно если они падают в пустой карман!) и десятидневный отпуск. Свобода и деньги! Я ни разу не чувствовал себя столь счастливым, как тогда, выходя из здания Государственного Объединения.
С Кондом мы расстались в тот же день, но не надолго. У него не было в мире никаких привязанностей, и он отправился в Хасада-пир, куда собирался наведаться и я после поездки к отцу. Старику можно было, конечно, просто выслать деньги, что и советовал сделать Конд, но я все же решил повидать его перед экспедицией. Кто мог поручиться, что мне удастся вернуться из нее!..
Дома я пробыл три дня. Может быть, в сравнении с последующими впечатлениями в Хасада-пир вся обстановка маленького провинциального города показалась мне жалкой и убогой, или меня точили неясные предчувствия, но эти три дня оставили о себе тягостное воспоминание. Особенно на меня подействовала болезнь отца, еще недавно сильного и энергичного человека, теперь инвалида, тяжело передвигающего ноги.
Прощание наше было тяжелым и странным. Необходимые вещи, которые я обычно брал с собой, когда улетал в рейс, были уже собраны и лежали у дверей. Мы молча глядели сквозь перила балкона на расстилающуюся перед нами до мелочей знакомую панораму. Отец сидел в кресле, слегка наклонившись набок, и вертел в руках коробку из-под плита, только что опорожненную нами. Состояние сладкой полудремоты, вызванное плити, уже проходило, и лишь слегка кружилась голова.
— Погода хорошая, конвертоплан пойдет… Ты не опаздываешь?
— Еще нет.
— Идти далеко.
— Успею.
Мы опять замолчали, лишь ритмично подпрыгивала коробка в больших жилистых руках отца. Потом она со стуком упала на пол.
— Ладно, не поднимай… По правде говоря, я и не думал, что ты приедешь.
— Почему?
— Не стоило приезжать. Я бы поступил именно так. А ты… ты приехал. В тебе оказалось много этакой желеобразной начинки… Должно быть, от матери. Никчемный из тебя человек получился. Пропадешь!
— Отец!
— Не нравится? Это так, ты слушай, мы с тобой, наверное, последний раз говорим, экспедиция ведь надолго?
— Отец, перестань.
— Надолго?
— Да, ты знаешь.
— А мне осталось каких-нибудь… уже не дотяну, одним словом. Это и к лучшему, сам ты меня не бросишь. Ты растение, а не живой человек, пустил корни и сидишь. Человек не должен быть привязан. Я бы на твоем месте…
— Бросил, что ли?
— Безусловно. Зачем я тебе нужен? Я стар и беспомощен, ничем тебе не могу помочь. Какая от меня польза? Балласт и только… Дай еще плити, Антор, — неожиданно закончил он.
Я вышел в комнату и принес полную коробку. Он положил ее на колени и вынул оттуда ломтик, стряхнув крупинки сильера.
— Ты будешь?
— Нет.
— Как хочешь, зелье, правда, неважное. Вкус не тот, тебе не кажется?
— Не знаю, другого не пробовал.
— Не пробовал, — повторил он, — а много ли вообще ты испробовал в жизни? Что ты от нее взял? Что ты сделал, чтобы взять от нее как можно больше? Я, например, бросил своего отца, когда мне было двадцать три… нет, двадцать пять. Хе! уже не помню точно!
Он неприятно рассмеялся и снова запустил руку в коробку.
— Такова жизнь нашего времени… Тебе подобные были в моде лет двести, а может быть и триста назад, а сейчас они, наверное, сохранились, как и ты, только за облаками. Витай там дольше и не спускайся на Церекс, иначе загрызут, вот тебе мой совет. Тело у тебя розовое, мягкое и без зубов слопают.
— А твой отец? — спросил я. — Каким был он?
— Мой отец? Умер давно… Он тоже был болен, когда я оставил его, и даже не знаю, как он кончил… Сколько уже времени?
Я посмотрел на часы.
— Еще успею… Ты так говоришь, словно гордишься этим.
Отец шевельнулся в кресле.
— Нет, не горжусь… Передвинь меня в комнату, что-то холодно становится… Не горжусь, уо и не стыжусь. Смерть на то и существует, чтобы жизнь шла вперед, и нечего ей мешать, если она уносит даже близких.
Я вкатил кресло в комнату и пододвинул к столу.
— Говоришь, не мешать… Сама по себе логика интересна. Но уж если быть последовательным до конца, то ты, может быть, считаешь, что и смерти способствовать нужно?
— Нет, зачем? Смерть, Антор, в помощи не нуждается, она сама делает свое дело. Смерть, — он беззвучно пошевелил губами, — это лишь орудие, с помощью которого жизнь убирает с дороги ей неугодных.
— Не нравится мне этот разговор, отец.
— Конечно, ты молод, а мы, старики, любим, поговорить о смерти.
— Странная любовь.
— Ничего, поймешь и ты когда-нибудь, придет время.
Мы замолчали. Я снова взглянул на часы. Времени оставалось немного. Отодвинув стул, я поднялся.
— Уже уходишь?
— Пока нет, но скоро.
— Жаль, поздно мы с тобой заговорили о серьезных вещах. Я же тебя не воспитывал. Когда были деньги — хватало других забот, и тебя я отдал учиться. Потом ты летал, летал почти все время и где-то вдали от меня. Кто там тебя воспитывал и как — тебе лучше знать. В результате и получилось этакое желе…
— А из твоих рук кем бы я вышел? В каком аллотропном состоянии?
— Борцом, я надеюсь. Тебе было бы значительно лучше.
— А тебе?
— Мне тоже. Хуже было бы только моему больному и беспомощному телу, но не моему «я». Мне порой противно пользоваться твоей мягкотелостью. Вот, например, деньги, которые ты мне оставляешь, кстати, зачем так много? Мне же ненадолго… А ты летишь в Хасада-пир, там они пригодятся… возьми их, иначе пропадут. Твои деньги не должны пропадать… Ты понимаешь, вообще значение таких слов, как «твое», «мое»?
— Хочешь сказать?..
— Ничего не хочу сказать! Мое — это мое, значит ничье больше, ничье! Запомни это. А ты их… старому калеке, даже смешно, если вдуматься.
Я снова уселся на стул. Передо мною раскрывался новый, совершенно незнакомый человек.
— Позволь тогда спросить тебя, отец, ведь по твоему разумению дети должны быть такими же… борцами, — так ты говоришь? — как и родители, ты же скорбишь, что я не такой?
— Ну! — Он вызывающе выпрямился.
— Отсюда следует, что в лучшем случае они не будут мешать, даже мешать умереть! Зачем, спрашивается, тогда ты тратил свои деньги, я подчеркиваю, свои, на мое обучение? Зачем кормил, одевал меня, когда я был еще… вот такой, зачем?
Отец выпрямился в кресле и резко, по-молодому тряхнул годовой.
— Дети — это продолжение твоего я. Они должны быть такими же, каким был сам, и даже еще более сильными. Нечего от них ждать другого. Дети — это твое собственное противоречие смерти!
— Всего лишь противоречие?
— Противоречие.
— Одна-а-ко, с тобой разговаривать…
— При чем здесь я? Такова жизнь.
— Не кажется ли тебе она в таком случае слишком, как бы сказать…
— Не подбирай слов. Жизнь такова, какова есть, нечего о ней раздумывать, ее нужно принимать и пользоваться ею до тех пор, пока это возможно.
— Так поступают в мире животных…
— А в человеческом обществе тем более.
Он упрямо сложил губы и посмотрел на часы.
— Тебе пора идти.
— Да, пора.
— Так иди, нечего сидеть со мной. Жизнь прекрасна и создана для молодых, а старики в ней явление побочное.
Я поднялся и направился к двери. Она вела меня в большой мир, простирающийся до других планет. Отец сидел сгорбившись в кресле, запертый в четырех стенах тесной комнаты. Во мне горели желания, я был здоров и полон сил, он болен и немощен, выброшен за борт жизни, меня ожидали яркие впечатления нового и невиданного, а его — тоскливое одиночество и безнадежность…
— Прощай, отец.
— Прощай, Антор. Поменьше думай обо мне и о других, тогда ты достигнешь большего… Прощай, заходи, когда вернешься со своей Арбинады, расскажешь, а я еще надеюсь дотянуть… Пусть умирают другие, хе-хе-хе!
Я ехал в порт, погруженный в тяжелые думы. Мне всегда казалось, что таким людям, как отец, особенно трудно переносить свою неполноценность и беспомощность. В них отсутствует то внутреннее тепло, которое человека делает человеком и не противопоставляет его объединенному миру других людей. Пытаясь удержаться на высоте своих принципов, они еще больше ввергаются в пучину мрачного одиночества…
* * *
Конвертоплан летел над морем. Далеко-далеко внизу расстилалась черная гладь воды, по которой ярким пятном катился искрящийся блик солнца. Кое-где, казалось, у самой поверхности этой бескрайней равнины клубились облака, похожие то на фантастических животных, то на причудливые творения сказочных альмиров. Временами под крылом проплывала суша, затянутая синеватой полупрозрачной дымкой, сквозь которую можно было с трудом рассмотреть геометрически правильные фигуры возделанных полей, тоненькие ниточки дорог и редкие бесформенные пятна городов. С высоты Церекс казался пустым и безграничным, а человеческие страсти смешными и ничтожными. Я смотрел вниз, и мне думалось, что время от времени все человечество следовало бы поднимать в воздух или даже в космос, чтобы оно перед лицом громадного убедилось воочию, что мир необъятен и нет причин для раздоров и что овладеть всем этим можно только действуя сообща…
Машина начала снижаться. Я наклонился ближе к иллюминатору, чтобы лучше видеть зелень растительности необыкновенного Хасада-пир, о котором среди нас, тех, кто там еще не был, ходили легенды. Крылья конвертоплана постепенно развернулись и, наконец, заняли посадочное положение. Из сопла с грохотом вылетели длинные языки пламени — мы стали проваливаться в пропасть, быстро теряя высоту. Неприятное ощущение невесомости собрало в один комок внутренности, напрягло нервы, мышцы. Падение замедлилось, мы на мгновение повисли в воздухе и затем сели. Наступила кратковременная тишина, прерванная оживленной возней пассажиров.
Я вышел последним. В лицо дул ветер. Приятный, насыщенный солью и влагой ветер доносил недалекий и равномерный шум прибоя. Посадочную площадку обступила зелень, среди которой затерялись редкие строения. Гигантские слимы опускали свои гибкие ветви до самой земли, сплетая их с росшим внизу кустари ником, и создавали такую плотную зеленую изгородь, сквозь которую, казалось, не могло пробиться ничто живое.
Буйная, девственная растительность!
Я не мог себе вообразить, что на нашей планете существуют подобные уголки. Наслаждаясь видом живой, нетронутой природы, вдыхая полной грудью пьянящий морской воздух и купаясь в лучах ласкового солнца, я с грустью думал о том, что, скитаясь в бездонных глубинах космоса почти половину своей жизни, слишком плохо знал и мало любил нашу планету. Возвращаясь из рейса, я неизменно метался в каменных теснинах городов, был вынужден проводить нескончаемые часы в шумных и душных производственных помещениях, и даже отдыхать приходилось в затхлой атмосфере дешевых баров. Остальной Церекс был почти незнаком мне. И только там, на посадочной площадке Хасада-пир, я словно впервые увидел его по-настоящему.
Мой экстаз нарушил затянутый в элегантный лике служащий.
— Куда вы желаете, мазор Антор-са?
Я взглянул на его тощую фигуру и подумал о том, что ему, должно быть, очень жарко в этом тесном одеянии.
— Куда?.. Минуточку…
Я порылся в карманах и достал записную книжку с адресом Конда. Еще дома я решил в первую очередь направиться к нему, чтобы получить совет человека, который уже успел окунуться в действительность Хасада-пир. Я показал адрес служащему.
— Ах, Пижоб-сель!
— Да, как туда можно добраться?
— Как вам угодно, мазор, можно лодкой, машиной, по воздуху.
— Я предпочту крылья.
— Пожалуйста, мазор Антор, пойдемте со мной, я все сделаю. Багаж отправить туда же?
— Разумеется. Где здесь можно освежиться?
— Что вы желаете? Душ? Бассейн? Массаж?.. Все к вашим услугам.
Служащий, мгновенно угадывая каждое желание, выполнял его быстро и ненавязчиво, с безупречностью отлично вышколенного лакея.
Я согласился на массаж и расположился в капсуле, жмурясь от удовольствия и яркого света кварцевых ламп. Тело гладили теплые струи ионизированного воздуха, приятно покусывая кожу слабыми разрядами, а в глубину мышц проникал трепет вибрации, от которого просыпалась и начинала жить каждая клетка.
Я вышел из капсулы обновленный и, приведя в порядок одежду, заказал себе бокал фильто.
Служащий бесшумно удалился, оставив меня за столиком в тени широколистного дерева, названия которого я не знал. После перелета было приятно посидеть одному, вслушиваясь в таинственный разговор ветвей и шелест листьев.
— Пожалуйста.
Передо мной появилось фильто, искрящееся и прозрачное. Второй служащий принес крылья, вынул их из чехла и опробовал двигатель.
— Пожалуйста, все в полном порядке. Вас проводить?
— А это далеко?
— Не очень.
— Тогда дайте лучше план, я сам разберусь.
Оставив деньги, я пристегнул аппарат, попробовал управление и медленно поднялся в воздух. Посадочная площадка, резко выделявшаяся на фоне сплошной зелени, поползла назад, становясь все меньше. Крылья парили, и движения почти не ощущалось. Достигнув стометровой высоты, я достал план, сориентировался и включил двигатель на полную мощность. Упругие струи воздуха ударили в лицо, а внизу замелькали разнообразные строения, ленты дорог, кущи деревьев. Я пролетал над зданиями непонятного назначения и странной архитектуры, над открытыми бассейнами, наполненными прозрачной голубоватой водой, над спортивными сооружениями, площадками для игр, полосами густой растительности, над яркими лужайками, усыпанными пестрым ковром цветов, все прелести сказочного Хасада-пир раскрывались передо мною. Хотелось лететь и лететь вперед, любуясь расстилающейся внизу панорамой, и наслаждаться ощущением полета, сливаясь всем существом с капризной воздушной стихией. Наконец, показался и Пижоб-сель. Я сделал несколько кругов и опустился.
Конд оказался дома, если можно так говорить о том временном жилье, которое он для себя избрал. Меня встретила величественная, облаченная в длинный ярко расцвеченный хлерикон фигура, в которой я с трудом узнал Конда. На ногах у него были легкие сельпиры, украшенные затейливым рисунком, а на голове красовалась миниатюрная шапочка, неизвестно каким образом державшаяся на самой макушке. Словом, это был не Конд, а сошедший со страниц истории древнесирадский джаса, который, судя по его вялым и медлительным движениям, изнывал от лени и безделья, и еще чего доброго, в угоду своей мимолетной прихоти, прикажет растянуть меня на обруче и пустить катиться с наклонного помоста.
Убранство помещений соответствовало костюму. Головокружительный переход из одной исторической эпохи в другую в первый момент ошеломил меня, и комизм представшей передо мной картины дошел до сознания не сразу.
Я расхохотался.
Конд, явно раздосадованный, скрылся за дверью. Минут через пять, успокоившись, я зашел в соседнюю комнату. Он сидел, небрежно развалившись на тахте, и машинально бросал себе в рот сочные сори.
— Ну как, успокоился?
— Ты не обижайся, но вид у тебя…
— Ладно… давно прибыл?
— Только… знаешь, ты хоть хлерикон сними, а то с тобой разговаривать трудно… Вот так. Я прямо направился к тебе, хотел посоветоваться, как лучше провести здесь время, но теперь сомневаюсь в ценности твоих советов… увидев этот маскарад.
— По-твоему, значит, маскарад.
— Конечно.
— Ты, Ан, ничего не понимаешь. Думаешь, я просто дурачусь.
— А как же еще это назвать?
Конд сменил свою древнюю ленивую позу на более современную, но тоже небрежную.
— Отчасти ты прав. Дурачусь, но здесь все дурачатся. Я не знаю, какой болван назвал этот остров краем благоухающей радости, я бы его определил как место коллективного сумасшествия. Здесь все сходят с ума, и каждый старается сделать это самым необыкновенным образом. Мое легкое помешательство, которое тебя так развеселило, выглядит довольно бледным на фоне ярких достижений здешних завсегдатаев, но меня оно вполне устраивает. Я приехал сюда отдохнуть и поблаженствовать… Ты с дороги ничего не хочешь выпить?
— Нет, спасибо.
— Смотри… А древние владыки, нужно отдать им должное, умели нежиться. Эта привычка вырабатывалась у них веками.
— И ты решил воспользоваться опытом прошлого?
— А почему бы нет? Тебе никогда не приходило в голову, что для безделья подходит далеко не всякий костюм?
— И ты считаешь?..
— Попробуй, если не веришь. Этот на первый взгляд дурацкий хлерикон приспособлен идеально, в нем физически ощущаешь наслаждение жизнью.
— Ладно, может, ты и прав. Сейчас мне не кажется все это смешным… Пригляделся немного. Так ты и мне посоветуешь вырядиться в нечто невообразимое?
Конд поднялся на ноги и, пройдясь по комнате, взял в руки фигурку спящего Орипасы.
— Как хочешь, я тебе своего мнения не навязываю. Возможностей здесь множество, все определяется вкусом и… — Конд подбросил статуэтку в руке, …наличными деньгами. Сколько у тебя осталось?
— Четыре тысячи ти.
Он причмокнул:
— М-да, дорогое это удовольствие иметь живого отца, дешевле хранить о нем светлую память… Впрочем, хватит, я за это время спустил около двух тысяч, а что касается советов, за которыми ты пожаловал… могу дать два. Первый — проведем эти дни раздельно, мы еще достаточно успеем надоесть друг другу в экспедиции.
— Согласен.
— И второй — заведи себе подругу.
— Что?
— Ничего. Ты не смотри на меня так. Запомни, дружище, что нет скучнее занятия, чем в одиночестве тратить деньги, поверь моему скромному опыту. Я… да что там, голодать и то одному легче! А женщины, — тут Конд оживился, — удивительные это создания! Присутствие, их придает остроту ощущениям, словно хорошая приправа, которая облагораживает и делает восхитительным самое посредственное блюдо.
Я рассмеялся, но он, не обращая внимания, продолжал с прежним пылом:
— Да, да, поверь, дружище. Странные и непонятные эти создания. Они могут быть то безумно расточительными, эффектно и с треском выпуская на ветер с трудом добытые деньги, то тошнотворно бережливыми. Вот мы и обращаемся к ним, когда нам нужно или приумножить или промотать содержимое своего кошелька. Истратить — дело, казалось бы, простое, но выполнить его с чувством, с толком… О-о!.. Не легко! Вот я тебе и рекомендую… э… стимул.
— А ты сам?
— Не беспокойся, средство апробировано. Ласия! — позвал он.
В соседней комнате послышался легкий шум, и через минуту в открытой двери появилась молоденькая девушка высокого роста с гибкими грациозными движениями и красивым лицом. Ее одежда, выдержанная в том же древнем стиле, состояла из полупрозрачных тканей, единственным назначением которых было подчеркивать линии и формы прекрасного тела. На иллюстрациях и картинах художников такой наряд выглядел привлекательно, но в обычных условиях казался чересчур откровенным.
— Моя вдохновительница, — отрекомендовал Конд.
— Антор, — представился я.
Она наклонила голову и сделала приветственный жест. Мне стало неловко. Неловкость порождалась излишне вольным одеянием Ласии и тем разговором, который мы вели с Кондом в ее присутствии. Он не предназначался для женских ушей. Почувствовав себя неуютно в создавшейся атмосфере, я стал собираться,
— Уже уходишь? — спросил Конд.
— Да.
— Что так рано?
— Последую твоим советам незамедлительно. Сейчас исполню первый — поселюсь подальше от тебя.
Конд прищурился:
— А как насчет второго?
Оставив этот вопрос без ответа, я распрощался и вышел.
* * *
Вспоминая сейчас обстановку, царившую в Хасада-пир, я испытываю какое-то брезгливое чувство, словно меня окунули в нечистоты. Тогда это воспринималось не так остро, а если быть откровенным с самим собой, то зачастую просто отступало на последний план. Покоренный восхитительной природой, которая окружала и подобно ширме отгораживала меня от теневых сторон действительности, загипнотизированный комфортом и удобствами, сопутствующими каждому шагу, я как-то не замечал или не хотел замечать, что вся эта роскошь и доступность любых мыслимых удовольствий тяжелым бременем давит на плечи других.
Память почти всегда окрашивает прошедшее в теплые тона привлекательного, вероятно, потому, что прошлое неповторимо, а может быть, просто таково свойство человеческой памяти, хранящей в себе лишь светлые детали пережитого. И только сознание способно оценить все критически, но как мало значит сознание в формировании нашего настроения! Мы знаем, что смертны, но не огорчаемся и бываем веселы, мы отдаем себе отчет в том, что не все прожитые дни были радостны, но вспоминаем о них с сожалением и теплом.
Вот и сейчас, возвращаясь к тому периоду моей жизни, я только в нескольких строках отмечаю мрачный фон окружавшей меня действительности и цепляюсь в своих воспоминаниях лишь за светлое и радостное — за часы, проведенные вместе с Юрингой.
Юринга! Где она теперь и что с нею? Мое чувство к ней я пронес сквозь холод и мрак бесконечного расстояния, и оно до сих пор согревает меня здесь, вселяя непонятную надежду на возвращение. Словно оттого, что Юринга существует, мир стал ко мне добрее и отзывчивее. Наивна и запутана душа человека! Я не хочу думать о том, где и как мы встретились. Мы встретились там, этим достаточно сказано; нас свела моя прихоть и ее зависимое положение, и все это вначале было отмечено грязной печатью морали и нравов бесчеловечной страны «благоухающей радости».
Наш первый вечер…
Мы вышли прогуляться в парк. Солнце уже склонялось над горизонтом, с моря тянул прохладный ветерок. Она зябко куталась в легкую накидку и молчала.
Молчала.
Ее молчание угнетало меня. И без того после происшедшего днем мне было тошно и стыдно. Несмотря на всю мою неопытность в подобного; рода встречах, я подсознательно угадывал в ней что-то отличавшее ее от тех легкодоступных женщин, с которыми изредка имел дело. Это чувствовалось в манере держаться, в тоскливом взгляде, который она изредка бросала на меня, в брезгливом, старательно скрываемом отношении к своему положению не принадлежащего себе человека. Я шел медленно и тоже молчал, не зная, как рассеять тягостную отчужденность, возникшую между нами, досадовал на самого себя, проклинал весь мир, Конда, и временами… ее, Юрингу. По-видимому, для человека не до конца потерянного порядочность другого бывает так же неприятна, как неприятен всякий укор совести.
— Юринга!
Она медленно повернула голову и посмотрела на меня. В сумерках зрачки ее глаз расширились и от этого взгляд казался еще более печальным.
— Слушаю вас, мазор-са.
— Юринга, тебе… не холодно? — Я не придумал ничего более уместного.
— Нет, не холодно.
— Может быть, пойдем в плис-павильон, там сегодня…
— Мне все равно.
— Ты бы могла быть любезнее… — Меня начал раздражать ее тон. — Если я тебе неприятен, скажи…
— А что от этого изменится? Вы отправите меня с жалобой и возьмете себе другую, нас здесь много…
Она на мгновение замолчала, но тут же заговорила снова, уже совсем по другому:
— Простите меня, мазор-са, это так, настроение. Что вы хотели мне сказать?
— Юринга, — я постарался смягчить свой голос, — не называй меня мазор-са, у меня есть имя, меня зовут Антор, Антор, слышишь?
Она повернула ко мне голову:
— Да, я слышала где-то это имя.
— Еще бы, — мрачно ответил я, почувствовав себя снова уязвленным, — не далее как сегодня я сообщил его тебе.
— Нет, раньше, я слышала его где-то раньше. Наверное, встречала в вестнике.
По лицу ее пробежала тень.
— Да, в вестнике. Вы богатый человек, а пишут всегда о богатых. Бедных не замечают, а если и пишут, то только тогда, когда им неожиданно посчастливится разбогатеть.
— Оставайся, Ан, — сказал он, — на улице холодно. А Ромс… черт с ним, забудь. Однажды я чуть не погиб из-за его подлости, только случай спас меня. Были и другие дела, но я уже почти простил ему, а тут снова… Не выдержал. Есть, в конце концов, предел всякому терпению. Отметим его память, как водится. Я кое-что принес. Немного оло. Дрянное, правда, но и сам он был не лучше. Ты ел вечером? Иди сюда, не ночевать же тебе у двери!
Бросив вещи в угол, я подсел к столу. Конд достал бокалы и наполнил их до краев зеленоватым оло.
— Да будет дух его хранить нас!
Мы некоторое время молча жевали. Конд о чем-то думал.
— Конд, а что у вас произошло с Ромсом раньше? — спросил я.
Он вышел из-за стола и молча стал раздеваться. Когда голова его спряталась в складках одежды, он пробубнил:
— Стоит ли вспоминать? Он умер, зачем говорить о нем плохо?
— Неужели он действительно заслуживал того, чтобы…
— У тебя, Ан, удивительная манера давать мягкие оценки людям и поступкам, которые этого совсем не заслуживают. Только ко мне ты отнесся слишком предубежденно. Ладно, я расскажу тебе все как-нибудь потом. А сейчас давай ляжем, я очень устал.
* * *
Конкурс прошел благополучно. В этом нет ничего удивительного: ведь мы с Кондом были единственными претендентами и опасались только медицинской комиссии, которая на этот раз придиралась особенно. В тот день, когда были завершены последние формальности, мы получили аванс (огромные деньги, особенно если они падают в пустой карман!) и десятидневный отпуск. Свобода и деньги! Я ни разу не чувствовал себя столь счастливым, как тогда, выходя из здания Государственного Объединения.
С Кондом мы расстались в тот же день, но не надолго. У него не было в мире никаких привязанностей, и он отправился в Хасада-пир, куда собирался наведаться и я после поездки к отцу. Старику можно было, конечно, просто выслать деньги, что и советовал сделать Конд, но я все же решил повидать его перед экспедицией. Кто мог поручиться, что мне удастся вернуться из нее!..
Дома я пробыл три дня. Может быть, в сравнении с последующими впечатлениями в Хасада-пир вся обстановка маленького провинциального города показалась мне жалкой и убогой, или меня точили неясные предчувствия, но эти три дня оставили о себе тягостное воспоминание. Особенно на меня подействовала болезнь отца, еще недавно сильного и энергичного человека, теперь инвалида, тяжело передвигающего ноги.
Прощание наше было тяжелым и странным. Необходимые вещи, которые я обычно брал с собой, когда улетал в рейс, были уже собраны и лежали у дверей. Мы молча глядели сквозь перила балкона на расстилающуюся перед нами до мелочей знакомую панораму. Отец сидел в кресле, слегка наклонившись набок, и вертел в руках коробку из-под плита, только что опорожненную нами. Состояние сладкой полудремоты, вызванное плити, уже проходило, и лишь слегка кружилась голова.
— Погода хорошая, конвертоплан пойдет… Ты не опаздываешь?
— Еще нет.
— Идти далеко.
— Успею.
Мы опять замолчали, лишь ритмично подпрыгивала коробка в больших жилистых руках отца. Потом она со стуком упала на пол.
— Ладно, не поднимай… По правде говоря, я и не думал, что ты приедешь.
— Почему?
— Не стоило приезжать. Я бы поступил именно так. А ты… ты приехал. В тебе оказалось много этакой желеобразной начинки… Должно быть, от матери. Никчемный из тебя человек получился. Пропадешь!
— Отец!
— Не нравится? Это так, ты слушай, мы с тобой, наверное, последний раз говорим, экспедиция ведь надолго?
— Отец, перестань.
— Надолго?
— Да, ты знаешь.
— А мне осталось каких-нибудь… уже не дотяну, одним словом. Это и к лучшему, сам ты меня не бросишь. Ты растение, а не живой человек, пустил корни и сидишь. Человек не должен быть привязан. Я бы на твоем месте…
— Бросил, что ли?
— Безусловно. Зачем я тебе нужен? Я стар и беспомощен, ничем тебе не могу помочь. Какая от меня польза? Балласт и только… Дай еще плити, Антор, — неожиданно закончил он.
Я вышел в комнату и принес полную коробку. Он положил ее на колени и вынул оттуда ломтик, стряхнув крупинки сильера.
— Ты будешь?
— Нет.
— Как хочешь, зелье, правда, неважное. Вкус не тот, тебе не кажется?
— Не знаю, другого не пробовал.
— Не пробовал, — повторил он, — а много ли вообще ты испробовал в жизни? Что ты от нее взял? Что ты сделал, чтобы взять от нее как можно больше? Я, например, бросил своего отца, когда мне было двадцать три… нет, двадцать пять. Хе! уже не помню точно!
Он неприятно рассмеялся и снова запустил руку в коробку.
— Такова жизнь нашего времени… Тебе подобные были в моде лет двести, а может быть и триста назад, а сейчас они, наверное, сохранились, как и ты, только за облаками. Витай там дольше и не спускайся на Церекс, иначе загрызут, вот тебе мой совет. Тело у тебя розовое, мягкое и без зубов слопают.
— А твой отец? — спросил я. — Каким был он?
— Мой отец? Умер давно… Он тоже был болен, когда я оставил его, и даже не знаю, как он кончил… Сколько уже времени?
Я посмотрел на часы.
— Еще успею… Ты так говоришь, словно гордишься этим.
Отец шевельнулся в кресле.
— Нет, не горжусь… Передвинь меня в комнату, что-то холодно становится… Не горжусь, уо и не стыжусь. Смерть на то и существует, чтобы жизнь шла вперед, и нечего ей мешать, если она уносит даже близких.
Я вкатил кресло в комнату и пододвинул к столу.
— Говоришь, не мешать… Сама по себе логика интересна. Но уж если быть последовательным до конца, то ты, может быть, считаешь, что и смерти способствовать нужно?
— Нет, зачем? Смерть, Антор, в помощи не нуждается, она сама делает свое дело. Смерть, — он беззвучно пошевелил губами, — это лишь орудие, с помощью которого жизнь убирает с дороги ей неугодных.
— Не нравится мне этот разговор, отец.
— Конечно, ты молод, а мы, старики, любим, поговорить о смерти.
— Странная любовь.
— Ничего, поймешь и ты когда-нибудь, придет время.
Мы замолчали. Я снова взглянул на часы. Времени оставалось немного. Отодвинув стул, я поднялся.
— Уже уходишь?
— Пока нет, но скоро.
— Жаль, поздно мы с тобой заговорили о серьезных вещах. Я же тебя не воспитывал. Когда были деньги — хватало других забот, и тебя я отдал учиться. Потом ты летал, летал почти все время и где-то вдали от меня. Кто там тебя воспитывал и как — тебе лучше знать. В результате и получилось этакое желе…
— А из твоих рук кем бы я вышел? В каком аллотропном состоянии?
— Борцом, я надеюсь. Тебе было бы значительно лучше.
— А тебе?
— Мне тоже. Хуже было бы только моему больному и беспомощному телу, но не моему «я». Мне порой противно пользоваться твоей мягкотелостью. Вот, например, деньги, которые ты мне оставляешь, кстати, зачем так много? Мне же ненадолго… А ты летишь в Хасада-пир, там они пригодятся… возьми их, иначе пропадут. Твои деньги не должны пропадать… Ты понимаешь, вообще значение таких слов, как «твое», «мое»?
— Хочешь сказать?..
— Ничего не хочу сказать! Мое — это мое, значит ничье больше, ничье! Запомни это. А ты их… старому калеке, даже смешно, если вдуматься.
Я снова уселся на стул. Передо мною раскрывался новый, совершенно незнакомый человек.
— Позволь тогда спросить тебя, отец, ведь по твоему разумению дети должны быть такими же… борцами, — так ты говоришь? — как и родители, ты же скорбишь, что я не такой?
— Ну! — Он вызывающе выпрямился.
— Отсюда следует, что в лучшем случае они не будут мешать, даже мешать умереть! Зачем, спрашивается, тогда ты тратил свои деньги, я подчеркиваю, свои, на мое обучение? Зачем кормил, одевал меня, когда я был еще… вот такой, зачем?
Отец выпрямился в кресле и резко, по-молодому тряхнул годовой.
— Дети — это продолжение твоего я. Они должны быть такими же, каким был сам, и даже еще более сильными. Нечего от них ждать другого. Дети — это твое собственное противоречие смерти!
— Всего лишь противоречие?
— Противоречие.
— Одна-а-ко, с тобой разговаривать…
— При чем здесь я? Такова жизнь.
— Не кажется ли тебе она в таком случае слишком, как бы сказать…
— Не подбирай слов. Жизнь такова, какова есть, нечего о ней раздумывать, ее нужно принимать и пользоваться ею до тех пор, пока это возможно.
— Так поступают в мире животных…
— А в человеческом обществе тем более.
Он упрямо сложил губы и посмотрел на часы.
— Тебе пора идти.
— Да, пора.
— Так иди, нечего сидеть со мной. Жизнь прекрасна и создана для молодых, а старики в ней явление побочное.
Я поднялся и направился к двери. Она вела меня в большой мир, простирающийся до других планет. Отец сидел сгорбившись в кресле, запертый в четырех стенах тесной комнаты. Во мне горели желания, я был здоров и полон сил, он болен и немощен, выброшен за борт жизни, меня ожидали яркие впечатления нового и невиданного, а его — тоскливое одиночество и безнадежность…
— Прощай, отец.
— Прощай, Антор. Поменьше думай обо мне и о других, тогда ты достигнешь большего… Прощай, заходи, когда вернешься со своей Арбинады, расскажешь, а я еще надеюсь дотянуть… Пусть умирают другие, хе-хе-хе!
Я ехал в порт, погруженный в тяжелые думы. Мне всегда казалось, что таким людям, как отец, особенно трудно переносить свою неполноценность и беспомощность. В них отсутствует то внутреннее тепло, которое человека делает человеком и не противопоставляет его объединенному миру других людей. Пытаясь удержаться на высоте своих принципов, они еще больше ввергаются в пучину мрачного одиночества…
* * *
Конвертоплан летел над морем. Далеко-далеко внизу расстилалась черная гладь воды, по которой ярким пятном катился искрящийся блик солнца. Кое-где, казалось, у самой поверхности этой бескрайней равнины клубились облака, похожие то на фантастических животных, то на причудливые творения сказочных альмиров. Временами под крылом проплывала суша, затянутая синеватой полупрозрачной дымкой, сквозь которую можно было с трудом рассмотреть геометрически правильные фигуры возделанных полей, тоненькие ниточки дорог и редкие бесформенные пятна городов. С высоты Церекс казался пустым и безграничным, а человеческие страсти смешными и ничтожными. Я смотрел вниз, и мне думалось, что время от времени все человечество следовало бы поднимать в воздух или даже в космос, чтобы оно перед лицом громадного убедилось воочию, что мир необъятен и нет причин для раздоров и что овладеть всем этим можно только действуя сообща…
Машина начала снижаться. Я наклонился ближе к иллюминатору, чтобы лучше видеть зелень растительности необыкновенного Хасада-пир, о котором среди нас, тех, кто там еще не был, ходили легенды. Крылья конвертоплана постепенно развернулись и, наконец, заняли посадочное положение. Из сопла с грохотом вылетели длинные языки пламени — мы стали проваливаться в пропасть, быстро теряя высоту. Неприятное ощущение невесомости собрало в один комок внутренности, напрягло нервы, мышцы. Падение замедлилось, мы на мгновение повисли в воздухе и затем сели. Наступила кратковременная тишина, прерванная оживленной возней пассажиров.
Я вышел последним. В лицо дул ветер. Приятный, насыщенный солью и влагой ветер доносил недалекий и равномерный шум прибоя. Посадочную площадку обступила зелень, среди которой затерялись редкие строения. Гигантские слимы опускали свои гибкие ветви до самой земли, сплетая их с росшим внизу кустари ником, и создавали такую плотную зеленую изгородь, сквозь которую, казалось, не могло пробиться ничто живое.
Буйная, девственная растительность!
Я не мог себе вообразить, что на нашей планете существуют подобные уголки. Наслаждаясь видом живой, нетронутой природы, вдыхая полной грудью пьянящий морской воздух и купаясь в лучах ласкового солнца, я с грустью думал о том, что, скитаясь в бездонных глубинах космоса почти половину своей жизни, слишком плохо знал и мало любил нашу планету. Возвращаясь из рейса, я неизменно метался в каменных теснинах городов, был вынужден проводить нескончаемые часы в шумных и душных производственных помещениях, и даже отдыхать приходилось в затхлой атмосфере дешевых баров. Остальной Церекс был почти незнаком мне. И только там, на посадочной площадке Хасада-пир, я словно впервые увидел его по-настоящему.
Мой экстаз нарушил затянутый в элегантный лике служащий.
— Куда вы желаете, мазор Антор-са?
Я взглянул на его тощую фигуру и подумал о том, что ему, должно быть, очень жарко в этом тесном одеянии.
— Куда?.. Минуточку…
Я порылся в карманах и достал записную книжку с адресом Конда. Еще дома я решил в первую очередь направиться к нему, чтобы получить совет человека, который уже успел окунуться в действительность Хасада-пир. Я показал адрес служащему.
— Ах, Пижоб-сель!
— Да, как туда можно добраться?
— Как вам угодно, мазор, можно лодкой, машиной, по воздуху.
— Я предпочту крылья.
— Пожалуйста, мазор Антор, пойдемте со мной, я все сделаю. Багаж отправить туда же?
— Разумеется. Где здесь можно освежиться?
— Что вы желаете? Душ? Бассейн? Массаж?.. Все к вашим услугам.
Служащий, мгновенно угадывая каждое желание, выполнял его быстро и ненавязчиво, с безупречностью отлично вышколенного лакея.
Я согласился на массаж и расположился в капсуле, жмурясь от удовольствия и яркого света кварцевых ламп. Тело гладили теплые струи ионизированного воздуха, приятно покусывая кожу слабыми разрядами, а в глубину мышц проникал трепет вибрации, от которого просыпалась и начинала жить каждая клетка.
Я вышел из капсулы обновленный и, приведя в порядок одежду, заказал себе бокал фильто.
Служащий бесшумно удалился, оставив меня за столиком в тени широколистного дерева, названия которого я не знал. После перелета было приятно посидеть одному, вслушиваясь в таинственный разговор ветвей и шелест листьев.
— Пожалуйста.
Передо мной появилось фильто, искрящееся и прозрачное. Второй служащий принес крылья, вынул их из чехла и опробовал двигатель.
— Пожалуйста, все в полном порядке. Вас проводить?
— А это далеко?
— Не очень.
— Тогда дайте лучше план, я сам разберусь.
Оставив деньги, я пристегнул аппарат, попробовал управление и медленно поднялся в воздух. Посадочная площадка, резко выделявшаяся на фоне сплошной зелени, поползла назад, становясь все меньше. Крылья парили, и движения почти не ощущалось. Достигнув стометровой высоты, я достал план, сориентировался и включил двигатель на полную мощность. Упругие струи воздуха ударили в лицо, а внизу замелькали разнообразные строения, ленты дорог, кущи деревьев. Я пролетал над зданиями непонятного назначения и странной архитектуры, над открытыми бассейнами, наполненными прозрачной голубоватой водой, над спортивными сооружениями, площадками для игр, полосами густой растительности, над яркими лужайками, усыпанными пестрым ковром цветов, все прелести сказочного Хасада-пир раскрывались передо мною. Хотелось лететь и лететь вперед, любуясь расстилающейся внизу панорамой, и наслаждаться ощущением полета, сливаясь всем существом с капризной воздушной стихией. Наконец, показался и Пижоб-сель. Я сделал несколько кругов и опустился.
Конд оказался дома, если можно так говорить о том временном жилье, которое он для себя избрал. Меня встретила величественная, облаченная в длинный ярко расцвеченный хлерикон фигура, в которой я с трудом узнал Конда. На ногах у него были легкие сельпиры, украшенные затейливым рисунком, а на голове красовалась миниатюрная шапочка, неизвестно каким образом державшаяся на самой макушке. Словом, это был не Конд, а сошедший со страниц истории древнесирадский джаса, который, судя по его вялым и медлительным движениям, изнывал от лени и безделья, и еще чего доброго, в угоду своей мимолетной прихоти, прикажет растянуть меня на обруче и пустить катиться с наклонного помоста.
Убранство помещений соответствовало костюму. Головокружительный переход из одной исторической эпохи в другую в первый момент ошеломил меня, и комизм представшей передо мной картины дошел до сознания не сразу.
Я расхохотался.
Конд, явно раздосадованный, скрылся за дверью. Минут через пять, успокоившись, я зашел в соседнюю комнату. Он сидел, небрежно развалившись на тахте, и машинально бросал себе в рот сочные сори.
— Ну как, успокоился?
— Ты не обижайся, но вид у тебя…
— Ладно… давно прибыл?
— Только… знаешь, ты хоть хлерикон сними, а то с тобой разговаривать трудно… Вот так. Я прямо направился к тебе, хотел посоветоваться, как лучше провести здесь время, но теперь сомневаюсь в ценности твоих советов… увидев этот маскарад.
— По-твоему, значит, маскарад.
— Конечно.
— Ты, Ан, ничего не понимаешь. Думаешь, я просто дурачусь.
— А как же еще это назвать?
Конд сменил свою древнюю ленивую позу на более современную, но тоже небрежную.
— Отчасти ты прав. Дурачусь, но здесь все дурачатся. Я не знаю, какой болван назвал этот остров краем благоухающей радости, я бы его определил как место коллективного сумасшествия. Здесь все сходят с ума, и каждый старается сделать это самым необыкновенным образом. Мое легкое помешательство, которое тебя так развеселило, выглядит довольно бледным на фоне ярких достижений здешних завсегдатаев, но меня оно вполне устраивает. Я приехал сюда отдохнуть и поблаженствовать… Ты с дороги ничего не хочешь выпить?
— Нет, спасибо.
— Смотри… А древние владыки, нужно отдать им должное, умели нежиться. Эта привычка вырабатывалась у них веками.
— И ты решил воспользоваться опытом прошлого?
— А почему бы нет? Тебе никогда не приходило в голову, что для безделья подходит далеко не всякий костюм?
— И ты считаешь?..
— Попробуй, если не веришь. Этот на первый взгляд дурацкий хлерикон приспособлен идеально, в нем физически ощущаешь наслаждение жизнью.
— Ладно, может, ты и прав. Сейчас мне не кажется все это смешным… Пригляделся немного. Так ты и мне посоветуешь вырядиться в нечто невообразимое?
Конд поднялся на ноги и, пройдясь по комнате, взял в руки фигурку спящего Орипасы.
— Как хочешь, я тебе своего мнения не навязываю. Возможностей здесь множество, все определяется вкусом и… — Конд подбросил статуэтку в руке, …наличными деньгами. Сколько у тебя осталось?
— Четыре тысячи ти.
Он причмокнул:
— М-да, дорогое это удовольствие иметь живого отца, дешевле хранить о нем светлую память… Впрочем, хватит, я за это время спустил около двух тысяч, а что касается советов, за которыми ты пожаловал… могу дать два. Первый — проведем эти дни раздельно, мы еще достаточно успеем надоесть друг другу в экспедиции.
— Согласен.
— И второй — заведи себе подругу.
— Что?
— Ничего. Ты не смотри на меня так. Запомни, дружище, что нет скучнее занятия, чем в одиночестве тратить деньги, поверь моему скромному опыту. Я… да что там, голодать и то одному легче! А женщины, — тут Конд оживился, — удивительные это создания! Присутствие, их придает остроту ощущениям, словно хорошая приправа, которая облагораживает и делает восхитительным самое посредственное блюдо.
Я рассмеялся, но он, не обращая внимания, продолжал с прежним пылом:
— Да, да, поверь, дружище. Странные и непонятные эти создания. Они могут быть то безумно расточительными, эффектно и с треском выпуская на ветер с трудом добытые деньги, то тошнотворно бережливыми. Вот мы и обращаемся к ним, когда нам нужно или приумножить или промотать содержимое своего кошелька. Истратить — дело, казалось бы, простое, но выполнить его с чувством, с толком… О-о!.. Не легко! Вот я тебе и рекомендую… э… стимул.
— А ты сам?
— Не беспокойся, средство апробировано. Ласия! — позвал он.
В соседней комнате послышался легкий шум, и через минуту в открытой двери появилась молоденькая девушка высокого роста с гибкими грациозными движениями и красивым лицом. Ее одежда, выдержанная в том же древнем стиле, состояла из полупрозрачных тканей, единственным назначением которых было подчеркивать линии и формы прекрасного тела. На иллюстрациях и картинах художников такой наряд выглядел привлекательно, но в обычных условиях казался чересчур откровенным.
— Моя вдохновительница, — отрекомендовал Конд.
— Антор, — представился я.
Она наклонила голову и сделала приветственный жест. Мне стало неловко. Неловкость порождалась излишне вольным одеянием Ласии и тем разговором, который мы вели с Кондом в ее присутствии. Он не предназначался для женских ушей. Почувствовав себя неуютно в создавшейся атмосфере, я стал собираться,
— Уже уходишь? — спросил Конд.
— Да.
— Что так рано?
— Последую твоим советам незамедлительно. Сейчас исполню первый — поселюсь подальше от тебя.
Конд прищурился:
— А как насчет второго?
Оставив этот вопрос без ответа, я распрощался и вышел.
* * *
Вспоминая сейчас обстановку, царившую в Хасада-пир, я испытываю какое-то брезгливое чувство, словно меня окунули в нечистоты. Тогда это воспринималось не так остро, а если быть откровенным с самим собой, то зачастую просто отступало на последний план. Покоренный восхитительной природой, которая окружала и подобно ширме отгораживала меня от теневых сторон действительности, загипнотизированный комфортом и удобствами, сопутствующими каждому шагу, я как-то не замечал или не хотел замечать, что вся эта роскошь и доступность любых мыслимых удовольствий тяжелым бременем давит на плечи других.
Память почти всегда окрашивает прошедшее в теплые тона привлекательного, вероятно, потому, что прошлое неповторимо, а может быть, просто таково свойство человеческой памяти, хранящей в себе лишь светлые детали пережитого. И только сознание способно оценить все критически, но как мало значит сознание в формировании нашего настроения! Мы знаем, что смертны, но не огорчаемся и бываем веселы, мы отдаем себе отчет в том, что не все прожитые дни были радостны, но вспоминаем о них с сожалением и теплом.
Вот и сейчас, возвращаясь к тому периоду моей жизни, я только в нескольких строках отмечаю мрачный фон окружавшей меня действительности и цепляюсь в своих воспоминаниях лишь за светлое и радостное — за часы, проведенные вместе с Юрингой.
Юринга! Где она теперь и что с нею? Мое чувство к ней я пронес сквозь холод и мрак бесконечного расстояния, и оно до сих пор согревает меня здесь, вселяя непонятную надежду на возвращение. Словно оттого, что Юринга существует, мир стал ко мне добрее и отзывчивее. Наивна и запутана душа человека! Я не хочу думать о том, где и как мы встретились. Мы встретились там, этим достаточно сказано; нас свела моя прихоть и ее зависимое положение, и все это вначале было отмечено грязной печатью морали и нравов бесчеловечной страны «благоухающей радости».
Наш первый вечер…
Мы вышли прогуляться в парк. Солнце уже склонялось над горизонтом, с моря тянул прохладный ветерок. Она зябко куталась в легкую накидку и молчала.
Молчала.
Ее молчание угнетало меня. И без того после происшедшего днем мне было тошно и стыдно. Несмотря на всю мою неопытность в подобного; рода встречах, я подсознательно угадывал в ней что-то отличавшее ее от тех легкодоступных женщин, с которыми изредка имел дело. Это чувствовалось в манере держаться, в тоскливом взгляде, который она изредка бросала на меня, в брезгливом, старательно скрываемом отношении к своему положению не принадлежащего себе человека. Я шел медленно и тоже молчал, не зная, как рассеять тягостную отчужденность, возникшую между нами, досадовал на самого себя, проклинал весь мир, Конда, и временами… ее, Юрингу. По-видимому, для человека не до конца потерянного порядочность другого бывает так же неприятна, как неприятен всякий укор совести.
— Юринга!
Она медленно повернула голову и посмотрела на меня. В сумерках зрачки ее глаз расширились и от этого взгляд казался еще более печальным.
— Слушаю вас, мазор-са.
— Юринга, тебе… не холодно? — Я не придумал ничего более уместного.
— Нет, не холодно.
— Может быть, пойдем в плис-павильон, там сегодня…
— Мне все равно.
— Ты бы могла быть любезнее… — Меня начал раздражать ее тон. — Если я тебе неприятен, скажи…
— А что от этого изменится? Вы отправите меня с жалобой и возьмете себе другую, нас здесь много…
Она на мгновение замолчала, но тут же заговорила снова, уже совсем по другому:
— Простите меня, мазор-са, это так, настроение. Что вы хотели мне сказать?
— Юринга, — я постарался смягчить свой голос, — не называй меня мазор-са, у меня есть имя, меня зовут Антор, Антор, слышишь?
Она повернула ко мне голову:
— Да, я слышала где-то это имя.
— Еще бы, — мрачно ответил я, почувствовав себя снова уязвленным, — не далее как сегодня я сообщил его тебе.
— Нет, раньше, я слышала его где-то раньше. Наверное, встречала в вестнике.
По лицу ее пробежала тень.
— Да, в вестнике. Вы богатый человек, а пишут всегда о богатых. Бедных не замечают, а если и пишут, то только тогда, когда им неожиданно посчастливится разбогатеть.