176
    Глас Божий. — Поэт, высказывая наиболее общие и наиболее возвышенные мнения, из числа тех, которыми обладает народ, является его голосом, или его флейтой, но так как он высказывает их с соблюдением размера и других художественных приемов, то народ воспринимает их вновь, как нечто небывалое и необыкновенное, и серьезно думает о поэте, что его устами вещает божество. Отуманенный творчеством, поэт и сам забывает, откуда он заимствовал свою премудрость, доставшуюся ему в действительности от отца и матери, от учителей, из разного рода книг, прямо с улицы и в особенности от духовенства; собственное искусство обманывает его и в наивные времена он действительно верит, что через него гласит само божество, что он творит в состоянии религиозного ясновидения: тогда как он высказывает только то, чему научился, т. е. наряду с народною мудростью и народную глупость. Итак, поскольку поэт — глас народа — vox populi, его считают и за vox dei — гласом божиим.
177
    Недостижимая цель всякого искусства. — Самая трудная и последняя задача художника — это изображение непреходящего, в себе самом уравновешенного, высокого и простого, далекого от всяких частных прелестей, поэтому слабые художники отвергают изображение нравственного совершенства, как лежащего за пределами искусства: зрелище этих плодов искусства мучительно для их тщеславия, — они блещут на самых верхних ветвях художественности, но у них нет ни лестницы, ни мужества, ни ловкости, чтобы подняться так высоко. Вообще говоря, Фидий как поэт — возможен, но по отношению к силам современников это разве мыслимо только в том смысле, что «для Бога все возможно». Даже желание стать поэтом, равным Клод-Лоррэну является по нынешнему времени нескромностью, как бы сердце не рвалось к этому. — Еще не было художника, который изобразил бы величайшего человека, т. е. наиболее простого и наиболее развитого; однако греки проникли глубже всех в этом направлении, создав идеал Афин.
178
    Искусство и реставрация. — Реакционные движения в истории, — так называемые периоды реставрации, — которые стараются вдохнуть жизнь в духовные и общественные порядки, предшествовавшие господствующим и которым действительно, по-видимому, удается на короткое время как бы воскресить их, обладают своеобразной прелестью воспоминаний, полных чувства и тоскливого стремления к почти утерянному, торопливых объятий с мимолетным счастьем.
   Благодаря этой особенной глубине настроения, искусство и поэзия в эти мимолетные и как бы баснословные эпохи находят себе естественную почву: так на крутых склонах гор растут самые нежные, самые редкие растения.
   Поэтому хорошего художника порой незаметно тянет к реставрационному образу мыслей в искусстве и обществе, и он создает себе для них на собственный страх тихий уголок и маленький садик: там собирает он вокруг себя человеческие останки милой ему исторической эпохи и, окруженный мертвецами, полумертвецами, людьми смертельно утомленными, заставляет звучать свои струны, и тем, быть может, достигает вышеупомянутого успеха — в виде кратковременного воскрешения прошлого.
179
    Счасливое время. — Наше время можно назвать счастливым в двух отношениях. Мы наслаждаемся всеми культурами прошлого и их произведениями, питаемся благороднейшею кровью всех времен, а с другой стороны, мы еще настолько близки к очарованию тех сил, из глубины которых они возникли, что от времени до времени можем подчиняться им с восторгом и содроганием. Между тем предшествующие культуры могли наслаждаться лишь собою и были ограничены собственными пределами, словно накрытые более или менее узким колоколом, пропускающим, правда, извне лучи света, но недоступные их взорам. Вместе с тем для нас впервые в истории по отношению к будущему раскрылся необъятный кругозор человеческих экономических целей, охватывающих весь земной шар. При том же мы без излишнего самомнения сознаем себя в силах взяться за эту задачу, не нуждаясь в помощи мистических сил; пусть наше предприятие окончится даже неудачей, пусть мы переоценили наши силы, — во всяком случае нет никого, кому мы были бы обязаны отчетом, кроме нас самих: человечество может, начиная с настоящего времени, делать с собою все, что хочет. — Впрочем, бывают странные пчелы-люди, которые умеют высасывать из всего на свете только самое горькое и самое досадное; — ведь ничто в мире не заключает в себе мед. Они могут по-своему отнестись к изображенному счастью нашей эпохи и продолжать строить свой улей недовольства.
180
    Греза. — Храмы наук и созерцания для взрослых, зрелых и пожилых людей, посещаемые ежедневно, но без принуждения каждым согласно велению обычая: церкви, как места наиболее к этому приспособленные и наиболее богатые воспоминаниями; равным образом ежедневные празднества во славу достигнутого и достижимого духовного достоинства человечества: новый и роскошный расцвет идеала наставника, в котором должны слиться священник, художник и врач, ученый и мудрец, причем все эти добродетели должны сказаться как одна добродетель в самом учении, в преподавании, в методе, — вот та греза, которая постоянно возникает передо мною. Я думаю, что она приподымает край завесы, скрывающей будущее.
181
    Воспитание — извращение. — Крайняя шаткость всякого рода воспитания, благодаря чему каждый взрослый человек полагает, что единственным его воспитателем был случай, флюгерообразная изменчивость целей и методов воспитания объясняются тем, что теперь все культурные силы, как старые, так и новые, не столько хотят быть понятыми, сколько услышанными, словно в расходившемся народном собрании, они хотят во что бы то ни стало доказать своими возгласами и криками, что они еще существуют или что они уже существуют. Бедные учителя и воспитатели были сперва оглушены этим шумом, потом стали немы, наконец тупы, и начали не только подчиняться чему угодно, но и дозволять всему этому влиять на их воспитанников. Они сами невоспитаны, — как же могут они воспитывать? Они сами вовсе не прямые, крепкие, здоровые стволы, а потому, кто захочет опереться на них, должен извиваться, закручиваться и оказаться в конце концов искаженным и извращенным.
182
    Философы и художники нашего времени. — Пустынность и холод мысли, пожар страстей и остывшее сердце — вот то отвратительное совмещение, которое мы находим в лучших представителях современного европейского общества. Художник полагает, что он достиг чрезвычайно многого, если рядом с пожаром страстей ему удалось зажечь огонь в сердце; а философ думает то же о себе, если наряду с холодом сердца, общим у него со всеми современниками, ему удастся при помощи мироотрицающих суждений затушить в себе и в обществе и пожар страсти.
183
    Не становиться без нужды солдатом культуры. — Только в конце концов человек научается тому, незнание чего приносит в молодости так много огорчений, а именно: что надо, во-первых, всегда превосходно поступать; во-вторых, отыскивать все превосходное, где бы и под каким бы именем оно ни встречалось; при встрече же с чем бы то ни было дурным и посредственным всегда уступат ему дорогу, не вступая с ним в борьбу; он научается тому, что уже одно сомнение в достоинстве чего бы то ни было (а это сомнение быстро возникает у людей с развитым вкусом), должно служить аргументом против данного предмета и поводом к удалению от него: хотя бы мы при этом и рисковали впасть в заблуждение и все труднодоступное, но хорошее принимать за дурное и несовершенное. Только кто не может ничего лучшего, должен вступать в борьбу с безобразиями мира, как солдат культуры; но питающее и развивающее культуру сословие погибнет, если оно возьмется за оружие и нарушит мир своего призвания и своего очага, обратив его в тревожный военный лагерь с его заботами, ночными караулами и беспокойными снами.
184
    Как нужно рассказывать естественную историю. — Надо так рассказывать естественную историю, эту историю борьбы и победы нравственной духовной силы над страхом, воображением, манией, суеверием и глупостью, чтобы каждый слушающий ее охвачен был стремлением к духовному и телесному здоровью и совершенству, к радости быть наследником и продолжателем задач человечества и ко все более благородной потребности действовать.
   До сих пор она не нашла еще подходящего языка. Для этого нужны красноречивые и находчивые художники, а они все еще относятся к ней с упрямым недоверием, и прежде всего не хотят хорошенько изучить ее. Надо однако признать, что англичане в своих научно-популярных книгах сделали достойные удивления шаги по направлению к этому идеалу; зато же они и написаны самыми выдающимися учеными, т. е. натурами цельными, богатыми и полными чувства, а не такими посредственными исследователями, как наши.
185
    Гениальность человечества. — Если гениальность, согласно замечанию Шопенгауэра, состоит в святом и живом воспоминании обо всем пережитом, то стремление к всеобщей гениальности человечества заключалось бы в стремлении к познанию всего исторического процесса, который все могущественнее выделяет новое время из всех эпох и впервые разбивает старые преграды между природой и духом, человеком и животным, нравственным и физическим. До совершенства продуманная история была бы космическим самосознанием.
186
    Культ культуры.— Великим людям природа придает наводящие страх «слишком человеческие» свойства их характера, ошибок, заблуждений и несоразмерностей, и это для того, чтобы их мощное, часто слишком мощное влияние на людей сдерживалось в известных границах при помощи недоверия, возбуждаемого отрицательными качествами. Система всего, в чем нуждается человечество для своего существования, так всеобъемлюща и требует столько разнородных и многочисленных сил, что человечество в его целом должно жестоко платиться за всякое одностороннее предпочтение, будь то в сторону науки, политики, искусства или торговли; а между тем отдельные личности стремятся именно к этому. Поклоняться человеку — это величайшее преступление перед культурой.
   Рядом с культом гения и силы нужно для равновесия и исцеления всегда ставить культ культуры, умеющий понять, взвесить и признать необходимым даже все материальное, ничтожное, низменное, непризнанное, слабое, несовершенное, одностороннее, половинчатое, ложное и кажущееся; ведь созвучие и развитие всего человеческого достигается изумительным трудом и счастливыми случайностями, и дело циклонов и муравьев не погибает точно так же, как и дело гениев; можем ли мы отказаться от общего, глубокого, порою ужасающего основного баса, без того, чтобы мелодия не перестала быть мелодией?
187
    Античный мир и радость. — Люди античного мира умели лучше нас радоваться, мы же умеем меньше огорчаться; те постоянно искали предлога, чтобы чувствовать себя хорошо и справлять праздники и находили их, благодаря своему богатому остроумию и вдумчивости; мы же употребляем наш ум на то, чтобы разрешать задачи, клонящиеся скорее к отсутствию страдания и устранению его источников. Древние, встречая страдание, старались забыть его, или превратить его как-нибудь в приятное: они искали средств паллиативных, мы же ищем причин страдания и действуем скорее профилактически. Быть может, мы строим лишь фундамент, на котором люди будущего снова построят свой храм Радости.
188
    Музы — лгуньи. — Явившись как-то Гесиоду музы сказали: «Мы умеем говорить много лжи». Если посмотреть на художника, как на лжеца — можно прийти ко многим открытиям.
189
    Как парадоксален бывает Гомер. — Есть ли что-нибудь более дерзкое, ужасающее, невероятное, чем мысль Гомера, сияющая над судьбами человечества, как зимнее солнце:
   Таково свершилось решенье богов, и смерть присудили
   Людям, чтобы песнью служила она и в позднейших потомствах.
   Итак, мы страдаем и гибнем, чтобы у поэта не было недостатка в сюжетах, а об этом стараются сами Гомеровские боги, которые, очевидно, весьма заботятся о развлечениях будущих поколений, но совершенно игнорируют нас, современников. — И как могла прийти такая мысль в голову грека!
190
    Оправдание существования задним числом. — Иные идеи вошли в свет как заблуждения и фантазии, но сделались истинами, потому что люди тем временем подсунули им истинный субстрат.
191
    Необходимость pro и contra. — Тот, кто не понимает, что ради блага человечества необходимо не только поддерживать великого человека, но и бороться с ним, сам, несомненно, или большое дитя или… великий человек.
192
    Несправедливость гения. — Несправедливее всего гений относится к гениям же, если таковые имеются в числе его современников, — во-первых, он полагает, что они ему не нужны, а потому считает их вообще лишними, ведь он и без них гений, — а во-вторых, их влияние пересекает действие его электрического тока: поэтому он склонен признавать их даже вредными.
193
    Наихудшая судьба пророка. — Двадцать лет работал он над тем, чтобы убедить своих современников в истинности своего учения, — наконец, это удалось ему; но не дремали и его противники: он сам перестал верить себе.
194
    Три мыслителя равны одному пауку. — В каждой философской секте друг за другом следуют три мыслителя в следующем порядке: первый выделяет из себя основу, второй тянет из нее и плетет искусную сеть, третий подкарауливает жертву, которая может в ней запутаться и старается жить философией.
195
    Из обращения с авторами. — При сношениях с автором, так же невежливо хватать его за рога, как и за нос: а у каждого автора есть свои рога.
196
    Двойная ткань. — Неясность мысли и мечтательность часто соединяются с неудержимым желанием пробиться во что бы то ни стало и пользоваться исключительным значением; так же точно и сердечная готовность помочь, благодушие и благожелательство связаны часто с стремлением к ясности и отчетливости мысли, к сдержанности чувств и к самообладанию.
197
    Связующее и разделяющее. — Разве в мозгу людей не заключается того, что связывает людей между собою, т. е. понимание общих выгод и невыгод? А в сердце разве нет того, что их разъединяет; слепой выбор в любви и ненависти, пристрастие к одному в ущерб всем и возникающее отсюда пренебрежение к общему благу.
198
    Стрелки и мыслители. — Встречаются курьезные стрелки: не попав в цель они отходят от барьера с тайною гордостью, что их пуля полетела очень далеко (во всяком случае дальше цели), или что не попав в цель, они попали во что-нибудь другое. Встречаются такие же точно мыслители.
199
    С двух сторон. — С умственным течением или с движением мы боремся как в том случае, когда стоим выше его и не одобряем его цели, так и когда цель эта слишком высока для нас и недоступна нашему глазу, т. е. когда мы стоим ниже ее. Так что с одной и тою же партией можно бороться с двух сторон — снизу и сверху; а иногда обе нападающие партии из ненависти заключают между собою союз, который всегда отвратительнее всего, что они ненавидят.
200
    Оригинальность. — Признак оригинальной головы не в открытии чего-нибудь нового, а в умении взглянуть с новой точки зрения на старое, общеизвестное, всеми виденное и никем не усмотренное. Открывает все новое обыкновенно никто иной, как всем известный заурядный и неумный фантаст — случай.
201
    Заблуждение философа. — Философ думает, что ценность его философии лежит в целом, в строении; но потомство находит ценным только камень, из которого он строил и из которого можно построить новое и лучшее здание, то есть ценно для него именно то, что здание можно разрушить и все-таки оно будет полезно, как материал.
202
    Острота. — Острота есть эпиграмма на смерть какого-нибудь чувства.
203
    За минуту до решения. — В науке чуть не каждый день, чуть не каждый час случается, что человек за минуту до решения своей задачи останавливается глубоко убежденный, что все его усилия были напрасны. Так останавливаешься, развязывая петлю в тот самый момент, когда она готова распуститься, потому что в этот момент она больше всего походит на узел.
204
    Вращаться в кругу мечтателей. — Человек благоразумный, уверенный в своей умственной трезвости, может не без пользы прожить лет десять между фантазерами и заразиться в этой жгучей зоне скромной дозой безумия. Он сделает таким образом много шагов по пути, ведущему к тому духовному космополитизму, который может без преувеличения сказать о себе: «Ничто духовное более мне не чуждо».
205
    Сильный ветер. — Самое лучшее в науке, как и в горах, — это дующий в них резкий ветер. Люди слабые духом (напр., художники) боятся его и поэтому поносят науку.
206
    Почему ученые благороднее художников. — Науке необходимы более благородные натуры, чем искусству: они должны быть проще, сдержаннее, тише, менее честолюбивы, они не должны чересчур заботиться о своей славе в потомстве и забывать себя ради таких вещей, которые в глазах толпы редко являются заслуживающими такой жертвы. Кроме того, тут есть еще одна невыгода, на которую люди науки идут сознательно: род их занятий, требуя строжайшей трезвости мышления, ослабляют их волю, и огонь в них поддерживается не так сильно, как на очаге художественных натур: поэтому они теряют силу и талант раньше, чем художники, и знают об этой опасности. Они кажутся при всех обстоятельствах менее даровитыми, потому что меньше блестят, и всегда кажутся менее стоящими, чем стоят на самом деле.
207
    Как благоговение ослепляет. — В позднейшие столетия великому человеку приписывают все великие достоинства и добродетели его века, таким образом все лучшее в нем затемняется благоговением, которое питают к нему, как к чему-то священному и до того обставляют и обвешивают его приношениями, что последние совершенно окружают его и он становится скорее предметом веры, чем созерцания.
208
    Стоять на голове. — Ставя истину на голову, мы обыкновенно не замечаем, что и наша собственная голова стоит не там, где ей следует.
209
    Происхождение и польза моды. — Очевидное довольство своею наружностью со стороны какой-нибудь отдельной личности вызывает подражание и создает шаблонную наружность для многих, т. е. моду: вся масса подражателей хочет достигнуть посредством моды того же приятного самодовольства и достигает его. Стоит вспомнить, сколько оснований для боязливой и стыдливой необщительности имеет каждый человек, стоит вспомнить, что не менее трех четвертей его энергии и доброй воли были бы этим убиты, чтобы почувствовать благодарность к моде, которая освобождает эти три четверти, придает нам самоуверенность и обеспечивает веселую встречу тех, которые чувствуют себя взаимно связанными ее законом. Даже глупые законы доставляют свободу и спокойствие духа, если только многие им подчиняются.
210
    Развязыватели языка. — Достоинство некоторых людей и книг заключается в той особенности, что они принуждают каждого высказывать самые свои сокровенные мысли, самое интимное свое содержание: они развязывают языки и пробивают бреши даже в самых сцепленных зубах. События и преступления, которые, казалось бы, могут только служить проклятием для человечества, приносят однако пользу в вышеуказанном смысле.
211
    Люди свободного стремления. — Никто из нас не имеет права назвать себя свободным духом, если не имеет возможности так или иначе хорошо относиться к тем людям, к которым эта кличка применяется в качестве ругательства, и тем самым брать на свои плечи часть общественного осуждения и порицания. Но употребляя скромное, быть может, даже слишком скромное выражение, мы можем называть себя людьми свободного стремления, потому что стремление к свободе живет в нас, как самая сильная тенденция нашего духа, и мы видим наш идеал в чем-то вроде духовного перекочевывания, при сравнении с умами, связанными и крепко пустившими прочные корни.
212
    Вот благосклонность Муз! — За сердце хватает то, что говорит об этом Гомер, до такой тепени это верно и ужасно:
   «Любит Муза его и дарит и благое и злое:
   Очи она отняла, дала сладкозвучные песни».
   Для мыслящего человека эти слова имеют бесконечно глубокое значение: она дарит и благое и злое, это ее манера любить! И пусть каждый подумает, отчего мы, поэты и мыслители, должны жертвовать за это нашим зрением.
213
    Против музыкального воспитания. — Художественно упражнять глаз, с самого детства рисуя, упражняясь в письме и набрасывая пейзажи, портреты, сцены, конечно, в высшей степени полезно и для жизни, потому что делает глаз острым, спокойным и терпеливым при наблюдении людей и положений. Художественное воспитание уха не дает такого побочного жизненного приобретения: поэтому в народных школах следует предпочитать живопись музыке.
214
    Искатели тривиальностей. — Тонкие умы, далекие от всякой тривиальности, отыскивают часто путем разных изворотов и горных тропинок какую-нибудь тривиальность и очень радуются изумлению умов менее тонких.
215
    Мораль ученых. — Планомерное и быстрое развитие науки возможно только в том случае, если каждый в отдельности не будет относиться с чрезмерным недоверием к другим и не станет проверять их утверждения и вычисления в областях, чуждых ему. Зато в своей области каждый должен иметь в высшей степени недоверчивых соперников, которые самым строгим образом наблюдали бы за ним. Честность республики ученых проистекает из этого «умеренного недоверия» и «крайнего недоверия».
216
    Причина бесплодия. — Бывают люди высокодаровитые, которые только потому остаются бесплодными, что в силу слабости темперамента слишком нетерпеливы, чтобы выждать свою беременность.
217
    Извращенность мира слез. — Постоянные огорчения, которые являются для человека плодом высокой культуры, извращают наконец природу настолько, что она переносит обыкновенно все безмолвно и стоически и находит слезы только для редких минут счастья, так что встречаются люди, принужденные плакать, даже когда наслаждаются отсутствием страдания; — их сердце бьется еще только для счастья.
218
    Греки — толмачи. — Говоря о греках, мы невольно говорим в то же время о прошлом и настоящем; общеизвестная история их — это блестящее зеркало, которое всегда отражает что-нибудь, чего нет в самом зеркале. Мы пользуемся свободой говорить о них, чтобы иметь возможность умалчивать о других, чтобы они сами шепнули что-нибудь на ухо мыслящему читателю. Так, греки облегчают современному человеку выражение чего-нибудь затруднительного и трудновыразимого.
219
    О приобретенном характере греков. — Благодаря знаменитой греческой ясности, прозрачности, простоте и порядку, благодаря их кристальной естественности и вместе с тем кристальной художественности мы легко склоняемся к мысли, что все эти качества достались им даром; что они не могли, напр., писать иначе, как превосходно, по утверждению Лихтенберга. Нет ничего, однако, опрометчивее и неправильнее этого суждения. История прозы, начиная с Горгия и до Демосфена, знаменует собою трудную и упорную борьбу к свету сквозь тьму, вычурность и безвкусие, борьбу, напоминающую героев, прокладывавших первые дороги чрез лесные дебри и болота. Диалог трагедий есть, в полном смысле слова, завоевание драматургов, т. е. его ясность и определенность противоречива прирожденной склонности народа к символам и аллегориям и нуждалась еще в подготовке приобретенной на стадии великой хоровой лирики. Точно также освобождение греков от азиатской помпы и туманности и достижение архитектурной ясности, как в целом, так и в частностях было завоеванием Гомера. И никому не казалось легким высказать что-нибудь с совершенной чистотою и ясностью: иначе кто восхищался бы эпиграммами Симонида, совершенно простыми, не украшенными ни позолоченными колкостями, ни арабесками остроумия, но отчетливо выражающими все, что ему нужно, с спокойствием солнца, а не с трепетным эффектом молнии. Так как стремление от прирожденных сумерек к свету является собственно греческим, то народ ликует, внимая лаконическим сентенциям, сжатому языку элегий и изречениям мудрецов. По этой же причине у греков пользовались такою любовью и нравоучения в стихах, которые нам кажутся отвратительными: они ценили в них победу над опасностями метра и над туманностью, свойственной поэзии. Простота, сжатость, трезвость были приобретенными, а не природными качествами народа. Над греками постоянно висела опасность вырождения в азиатское, и действительно от времени до времени по Греции разливался словно прорвавшийся поток мистических настроений, элементарной дикости и тьмы. Мы видим, как она покрывается их волнами, как Европа смыта и затоплена, — ведь Европа была тогда очень мала, — но скоро эллины опять выплывают на поверхность, как отличные пловцы и водолазы, как народ Одиссея.
220
    Языческое в собственном смысле. — Для изучающего греческий мир, быть может, наиболее странным кажется открытие, что греки устраивали от времени до времени нечто вроде празднеств также для всех своих страстей и дурных наклонностей, и даже организовали через посредство государственной власти распорядок празднований своего «слишком человеческого»: это и есть собственно языческий элемент в их мире, который никогда не был и никогда не может быть понят христианством, а всегда подвергался со стороны последнего ожесточенному противодействию и презрению.