Страница:
Происхождение и значение.
— Почему мне снова и снова приходит эта мысль и светит мне все в более и более пестрых красках? — что прежде исследователи, если они бывали на пути к происхождению вещей, думали, что они открывают нечто такое, что имеет неоценимое значение для всякого действия и суждения; и даже постоянно предполагали, что от познания происхождения вещей зависит спасение человека; что теперь мы, наоборот, чем дальше подвигаемся к началу вещей, тем меньше интересуемся ими и даже наши оценки вещей и наши “заинтересованности” ими начинают терять свой смысл, чем больше мы углубляемся в познание вещей. Искание начала показывает незначительность начала: но при этом то, что ближе к нам — что около нас и в нас — начинает, мало-помалу, показывать свои краски и красоты, свою загадочность и богатство значения, о которых прежние люди даже и не грезили. Прежде мыслители ходили подобно пойманным зверям, злобно озираясь постоянно на прутья своей клетки и бросаясь на них с целью разбить их, и счастлив казался тот, который думал, что он видит сквозь отверстие что-нибудь из того, что происходит снаружи, по ту сторону, вдали.
Трагический выход познания.
— Из всех средств, способных возвышать человеческие жертвы, наиболее возвышали человека во все времена. Но и это средство могло бы быть превзойдено другим чрезвычайным средством, могущим победить победоносных, — средством приносящего себя в жертву человечества. Но кому в жертву оно могло бы принести себя? Можно клятвенно поручиться, что если когда-нибудь звезда такой мысли появится на горизонте, то значит познание правды осталось единственной великой целью, так как только ей подобает такая жертва, ибо для нее нет слишком большой жертвы. Между тем никогда еще не ставилась проблема, — насколько возможно человечеству, как целому, достичь обладания правдой? Не говоря уже о том, какая страсть к познанию могла-бы заставить человечество жертвовать собой, чтобы умереть со светочем мудрости в очах! Может быть, если когда-нибудь целью познания будет поставлен братский союз с жителями других планет, и в течение нескольких тысячелетий будут сообщать свое знание от звезды к звезде; может быть, тогда восторги познания подымутся на такую головокружительную высоту!
Слова в качестве препятствия.
— Древние, ставя слово, воображали, что они делали целое открытие. На самом деле это было далеко не так! Они ставили проблему и, желая разрешить ее, создавали своим приемом препятствия к ее разрешению. — Теперь при каждом познании приходится натыкаться на окаменевшие увековечившиеся слова, — и скорее сломаешь ногу, чем слово.
“Познай самого себя” — целая наука.
— Только в конце познания всех вещей человек познает самого себя: вещи только границы человека.
Новое основное чувство: наша бренность.
— Прежде старались создать чувство величия человека тем, что указывали на его Божественное происхождение; теперь этот путь запрещен: у входа на него поставили обезьяну с другим страшным чудовищем, и она внушительно скрежещет зубами, как бы желая сказать: не сметь идти по этой дороге! Теперь обратились к другому направлению, к цели, куда идет человечество, и указывают на этот путь, как на доказательство его величия и родства с Богом. Увы! Путь каждого из нас кончается могильным памятником с надписью: nihil humani, а не alienum puto. На какую бы высокую ступень развития ни поднялось человечество — может быть, в конце оно будет стоять выше, чем в начале! — нет для человечества перехода в высший порядок, Становление (das Werden) влечет за собой исчезновение; зачем же из этой вечной игры делать исключения для какой-то планетки! И на этой планетке для одного вида, живущего на ней? Прочь эти сентиментальности!
Вера во вдохновение.
— Люди возвышенных и вдохновенных минут, которые в обыкновенном своем состоянии, по случаю болезни, бывают беспомощны и безутешны, видят в этих минутах свое нормальное состояние как человека, свое “я”; а состояние беспомощности и безутешности считают навеянными из чуже, из “вне я”. И потому они вспоминают об окружающей среде, о своем времени, о всем своем мире со злобным чувством. Вдохновение для них настоящая жизнь, их “я”; во всем остальном они видят преступников, врагов этого состояния, к какой бы области человеческой жизни оно ни принадлежало. Эти фанатики причинили человечеству много зла: они неутомимые сеятели плевел недовольства собою и ближними, презрения эпохой и миром, и вообще муки ми ром. Целый ад преступников едва ли мог бы оказать такое удручающее, заражающее воздух, неприятное влияние и на такое громадное пространство времени, как эти сумасброды, полусумасшедшие, гении, не могущие владеть собою и только тогда испытывающее удовольствие, когда теряют часть сознания, между тем как “преступник” часто обнаруживает в себе значительное самообладание, самопожертвование и рассудительность и вызывает к жизни те же качества у тех, которые его боятся. Быть может, небо становится от него мрачнее, но воздух крепче и свежее. — Кроме того, те фанатики всеми своими силами насаждают веру в восторженность, как в жизни: страшная вера! Как дикари развращаются и быстро вымирают от водки, так и человечество развратилось, опьяняясь духовной водкой: и может быть, пошло уже к разложению.
Каковы мы есть.
– “Будем снисходительны к великим слепцам”, - сказал Стюарт Милль. А я говорю: “будем снисходительны к зрячим великим и малым”, потому что большего, чем снисхождение, мы не можем дать в том положении, в каком мы находимся.
КНИГА ВТОРАЯ
ПРИРОДА И ИСТОРИЯ МОРАЛЬНОГО ЧУВСТВА
Становятся нравственными — не потому что были нравственными.
— Подчинение морали может быть или рабским, или суетным, или своекорыстным, или самоотверженным, или глупо-восторженным, или бессмысленным, или актом отчаяния: в самом по себе в этом еще нет ничего нравственного.
Изменчивость морали.
— Изменяют мораль, работают над ее преобразованием те, кто с успехом совершает все, что ни захочет, каков бы ни был его поступок.
В чем мы все неутомимы.
— Мы постоянно делаем заключения из суждений, которые считаем ложными, из учений, в которые мы не верим, при содействии наших чувств.
Пробудиться от сна.
— Благородные и умные люди верили когда-то в музыку сфер. Благородные и умные люди верят и теперь еще в “нравственное значение жизни”. Но в один прекрасный день эта сферическая музыка стала не слышна их уху! Они проснулись и увидели, что эту музыку они слышали во сне.
Древнейшие моральные суждения.
— Как поступаем мы при виде человека вблизи нас? — Сначала мы смотрим на то, что из его поступков выйдет для нас; мы смотрим на него только с этой точки зрения. Это следствие мы принимаем за намерение его действий, и, наконец, приписываем ему обладание такими намерениями как бы в постоянное его качество, и называем его, например, “вредным для нас человеком”. Тройное заблуждение, тройная старинная ошибка! Можно ли искать начало морали в этих мелочных выводах: “что мне вредно, то дурно (вредно само по себе)”; “что мне полезно, то хорошо (благодетельно, полезно само по себе)”; “что мне принесло вред один или несколько раз, то враждебно само по себе”; “что принесло мне пользу один или несколько раз, то приятно само по себе”. O pudenda urigo! Если кто случайно поступит дурно по отношению к другому, можно ли сказать, что такова его природа и утверждать, что он способен только к таким поступкам, к таким отношениям и к другим, и к себе. Не скрывается-ли здесь самая смелая из всех мыслей — что мы сами должны быть принципом блага, если по себе мы мерим добро и зло?
Есть два рода людей, отрицающих нравственность.
– “Отрицать нравственность” — это во-первых, значит: отрицать возможность того, чтобы нравственные мотивы, на которые ссылаются люди, действительно, руководили ими в их действиях, — другими словами это значит утверждать, что нравственность состоит в словах и принадлежит к самым грубым и тонким обманам (именно к самообману) людей, наиболее выдающихся добродетелями. Во-вторых “отрицать нравственность” значит отрицать, что нравственные суждения основываются на истинах. В этом последнем случае предполагается, что нравственные суждения были, действительно, мотивами действия, но что человека привели к его нравственным действиям ошибки, служащие основой всего нравственного суждения. Это — моя точка зрения. Я не отрицаю, что многих поступков, которые называются безнравственными, надобно избегать, и надобно сдерживать их. Я не отрицаю, что следует делать и требовать, чтобы делали многое из того, что называется нравственным. Но то и другое должно стоять на иной почве, чем это было до сих пор. Мы должны переучиться, чтобы наконец, может быть и поздно, достигнуть большего — изменить свои чувства.
Наши оценки.
— Все действия сводятся к оценкам; все оценки бывают или наши собственные или усвоенные; последних гораздо больше. Почему мы их усваиваем? Из страха, — т. е. мы считаем более полезным поставить себя в такое положение, как будто бы они были и наши собственные, и приучаем себя к этому притворству, так что оно, наконец, становится нашей натурой. Иметь собственные оценки — это значит измерять вещь в отношении к тому, сколько удовольствия или неудовольствия делает она именно нам и никому другому; — нечто чрезвычайно редкое. — Но по крайней мере наша оценка другого, в которой лежит мотив, что мы, в большинстве случаев, пользуемся его оценкой, должна же исходить от нас, быть нашим собственным определением? Да, но мы делаем ее будучи детьми и редко пересматриваем ее снова; мы оцениваем наших ближних по-детски и находим нужным преклоняться перед их оценкой.
Мнимый эгоизм.
— Большая часть хотя и говорит и думает постоянно о своем “эгоизме”, однако в течение всей своей жизни ничего не делает для своего ego, но только для фантома этого ego, какой составился о нем в головах окружающей их среды и сообщился им; — вследствие этого все они вместе живут в тумане безличных, полуличных мнений и произвольных, почти фантастических критериев, — один постоянно в голове другого, а этот другой, в свою очередь, в голове третьего: странный мир фантастических образов, который, вдобавок, умеет придать себе такой трезвый вид. Это облако мнений и привычек растет и живет почти независимо от людей, которых оно покрывает; в нем заключается страшная сила всеобщих суждений о “человеке”; — все эти неведомые сами себе люди верят в лишенный крови и тела абстракт “человека”, т. е. в фикцию; и каждая перемена, которая совершается с этим абстрактом благодаря суждениям отдельных сильных людей (философов, например), действует на массы чрезвычайным образом, — все это потому, что каждый индивидуум в этой массе не может противопоставить этой безжизненной фикции действительного, ему доступного, им обоснованного ego и этим уничтожить фикцию.
Против определений моральных целей.
— Цель морали теперь почти всюду определяется так: сохранение и движение вперед человечества. Но это значит хотеть только иметь формулу, и больше ничего. Сохранение — в чем? Движение — куда? Не выпущены ли в формуле самые существенные моменты — ответ на эти “в чем” и “куда”? Какое учение об обязанностях можно создать с этой формулой? Возможно ли из нее угадать, насколько продолжительное существование предстоит человечеству? Очень ли далеко уйдет оно вперед? Как различны должны быть в этих обоих случаях средства, т. е. практическая мораль! Если предположить, что человечеству хотят дать высшую возможную для него разумность это, конечно, еще не значит, что ему дают высшую возможность для него продолжительность существования? Если предположить, что, может быть, это “в чем” и “куда” заключает в себе “высшее счастье”, думают ли при этом о той высшей ступени, которую мало-помалу могут достигнуть отдельные люди? Или о вообще совсем не ожидаемом, но в конце, концов достигаемом среднем счастии всех? Почему же тогда путем к этому должна быть мораль? Разве люди, придерживающиеся морали, не оказывались недовольными собою, ближними и своим жребием?
Наше право на нашу глупость.
— Как поступать? Для чего поступать? При ближайших потребностях индивидуум ответит на эти вопросы очень легко, но чем сложнее, обширнее, важнее становится область действия, тем неопределеннее, а, следовательно, и произвольнее может быть ответ. Но именно произвольность-то и должна быть отсюда исключена! — Так требует авторитет морали. Этот авторитет морали связывает мысль при вещах, где было бы опасно ложно мыслить: — таким образом она обыкновенно оправдывается перед своими обвинителями. “Ложно” здесь значит “опасно”. — Но опасно для кого? Обыкновенно носители авторитетной морали, имеют перед глазами собственно не опасность действующего, но их собственную опасность, возможность для них лишиться власти и значения, как только дано будет всем право поступать произвольно, по собственному большому или малому разумению: т. е. ради самих себя делают они немыслимым пользоваться правом произвольности и глупости, — они приказывают даже там, где трудно ответить на вопросы “что делать?” “к чему делать?” И если разум человечества растет так необыкновенно медленно, что часто для всего хода человечества факт этого роста отрицается кто же больше виновен в этом, как не это вездесущие моральных приказаний, которые не позволяют громко поставить индивидуальный вопрос6 “как? для чего?” Воспитание дает нам патетические чувства и блуждание во тьме, когда разум должен был бы смотреть холодно и ясно! И притом во всех более высоких и важных случаях.
Отдельные положения.
— Если индивидуум хочет счастья, ему не надобно давать никаких предписаний о пути к счастью: индивидуальное счастье вытекает из собственных, неизвестных другим законов; предписания, даваемые извне, могут только тормозить и мешать. — Предписания, которые называют моральными, имеют, в действительности, целью ограничить индивидуумы; если моральные предписания говорят о “счастье и благополучном исходе человечества”, то с такими общими словами нельзя соединять каких-нибудь строгих понятий, не говоря уже о том, что их нельзя поставить маяком на темном океане бурных человеческих стремлений.
Не правда, что бессознательной целью каждого сознательного существа (животного, человека, человечества) служит достижение “высшего счастья”. Напротив, на всех ступенях развития есть особенное, ни с чем не сравнимое, ни высшее и ни низшее, но именно свое особенное, характерное счастье. Развитие ищет не счастия, но только развития и больше ничего.
Только в том случае, если бы человечество имело общепризнанную цель, можно было бы делать предписания: “поступать так-то и так-то”: но такой цели нет.
Если человечеству рекомендовать цель, тогда цель будет мыслиться как нечто такое, что лежит в нашем желании. Но моральные предписания, как таковые, должны стоять выше желания; таких предписаний нельзя давать, их надобно брать, получать откуда-нибудь.
Самообладание и умеренность: их последний мотив.
— Я нахожу только шесть существенно различных методов побороть силу страсти. Во-первых, можно удаляться от поводов для удовлетворения страсти и делать промежутки времени, в которых страсть не будет удовлетворяться, все более и более продолжительными; таким образом, страсть постепенно потеряет свою силу и замрет. Во-вторых, можно поставить себе законом строгий последовательный порядок в удовлетворении страсти; внеся, таким образом, в нее порядок и заключив ее ход и пространство в определенные границы времени, получим промежутки, когда страсть не будет смущать нас, — а отсюда можно перейти к первому методу. В-третьих, можно намеренно отдаться дикому, необузданному удовлетворению страсти, чтобы получить отвращение, а вместе с отвращением и власть над страстью, предполагая, конечно, что будешь поступать при этом не так, как всадник, который, очертя голову, гонит своего коня и ломает себе шею, — чем, к сожалению, часто кончается такая попытка. В-четвертых, есть интеллектуальный прием, именно с удовлетворением соединять какую-нибудь тяжелую мысль так тесно, чтобы после нескольких случаев мысль об удовлетворении тотчас же вызывала тяжелое чувство. Например, у христианина с мыслью о преступлении соединяется мысль о вечном наказании в аду; при мысли о воровстве у нас возникает всегда мысль о презрении, которое падает на нас со стороны уважаемых нами людей; или если кто-нибудь упорному желанию самоубийства в сотый раз противопоставит мысль о том горе, которое причинит родным его поступок, — такие мысли начинают чередоваться в нем как причины и следствия. Сюда принадлежат также и те случаи, когда гордость человека, как, например, у лорда Байрона или Наполеона, возмущается, оскорбляется перевесом отдельного аффекта над всеми чувствами и рассудком: отсюда получается желание тиранизировать страсть и умертвить ее. В-пятых, предпринимают дислокацию своих сил, начиная какую-нибудь тяжелую напряженную работу или намеренно выставляя себя чарам нового удовольствия, — таким образом, и мысли и силы направляются в другую сторону. Равным образом можно временно покровительствовать другой страсти, удовлетворять ее и сделать ее расточительницей тех сил, которыми в противном случае повелевала бы страсть. Иные, правда, умеют также держать в узде отдельную страсть, которая могла бы играть роль повелителя, давая некоторую волю всем другим, известным ему страстям, и позволяя им пользоваться тем запасом, которым хотел воспользоваться неограниченно тиран. Наконец, в-шестых, кто сможет и сумеет ослабить всю свою телесную и духовную организацию и привести ее в угнетенное состояние, тот, конечно, этим достигнет цели обезличения отдельной страсти.
Следовательно, избегать поводов, вводить порядок в страсть, достигать пресыщения и отвращения к ней, вызывать ассоциацию мучительной мысли (стыда, дурного последствия, оскорбленной гордости), дислокацию сил, и, наконец, общее ослабление и истощение — вот эти шесть приемов; но мы вообще не обладаем силой побороть упорство страсти, какой бы прием мы не применяли для этого, и какой бы успех не имели. Вернее сказать, при всем этом процессе наш интеллект является только слепым орудием другой страсти, играющей роль соперника той, которая мучит нас; желание-ли это покоя, страх перед позором и другими дурными последствиями или любовь. В то время как мы думаем, что “мы” жалуемся на одну страсть, это, в сущности, жалуется одна страсть на другую. Боль от страсти ощущается потому, что есть другая такая же сильна, а может быть и более сильная страсть; потому что этим страстям предстоит вступить в борьбу, в которой должен принять участие наш интеллект.
То, что сопротивляется.
— Можно наблюдать на себе следующий процесс, и я хотел быв, чтобы он наблюдался часто и подтвердился. В нас возникает чутье известного рода удовольствия, которого мы еще не знаем, и, следовательно, возникает новое требование. Теперь дело в том, что сопротивляется этому требованию: это — вещи и соображения общего свойства; люди, к которым мы относимся без большого уважения, — таким образом, цель нового требования облекается чувством “благородного, хорошего, достойного похвалы, достойного жертвы”, пропитывается всем унаследованным моральным запасом, — и мы уже не думаем больше о своем удовольствии, мы стремимся быть только моральными, а от этого зависит и твердость нашего стремления.
Объективность.
— Кто, как дитя, усвоил от своих родных и знакомых, среди которых он вырос, разнообразные и сильные чувства, но мало тонкого суждения и стремления к интеллектуальной справедливости, и таким образом употребил лучшие свои силы и время на подражания чувствам, — сделавшись взрослым, он замечает, что каждая новая вещь, каждый новый человек возбуждают в нем симпатии или отвращение, зависть или презрение; под впечатление этого опыта, против которого он чувствует себя бессильным, он удивляется нейтральности чувства или “объективности” как чуду, как свойству гения и самой редкой морали; он не хочет верить, что оно только дитя воспитания и привычки.
Естественная история обязанности и права.
— Наши обязанности — права других на нас. В силу чего они приобрели их? В силу того, что они считали нас способными к договору и к отплате, ставили нас наравне с собою, так что они доверяли нам что-нибудь, воспитывали нас, наставляли нас на путь, поддерживали нас. Мы исполняем нашу обязанность, т. е. — мы оправдываем то представление о нашей способности, предположением о которой было вызвано все то отношение к нам, мы отдаем назад в той мере, в какой давали нам. Наша гордость заставляет нас исполнять обязанность, мы хотим восстановить нашу самостоятельность, независимость, противопоставляя тому, что сделали другие для нас, что-нибудь такое, что делаем мы для них: если бы мы своей “обязанностью” не давали вознаграждения тем, кто что-нибудь сделал для нас, т. е. если бы мы не вторгались в сферу их силы и способностей, то они долго держали бы над нами свою руку. Только того, что находится в нашей власти, могут касаться права других: было бы неразумно, если бы они захотели иметь от нас что-нибудь такое, что не принадлежим нам самим. Точнее сказать — только того, что считают они в нашей власти, при условии. Что и сами мы считаем это находящимся в нашей власти. С той и с другой стороны легко может выйти одинаковая ошибка: чувство обязанности связано с тем, что мы одинаково с другими имеем ту же самую веру в объем нашей власти: именно с тем, что мы обещаем, что мы можем взять на себя такую-то обязанность (“свобода воли”).
Мои права: т. е. та часть моей власти, которую не только дали мне другие, но и в которой они хотят иметь меня. Каким образом эти другие доходят до этого? Во-первых, их доводят до этого соображение, страх и осторожность: будь это потому, что они ожидают от нас подобного же к ним отношения (охрана своих прав) или потому, что считают борьбу с нами опасной или не целесообразной, или, наконец, потому что во всяком уменьшении наших сил они усматривают ущерб для себя, так как тогда мы оказались бы негодными для союза с ними в борьбе против третьей враждебной власти. Во-вторых, здесь может играть роль дарение и отказ: в этом случае другие имеют достаточно или слишком достаточно власти, чтобы быть в состоянии дать нам часть ее и за отданную часть поручиться тому, кому они подарили ее; при этом необходимо условие существования небольшого чувства власти у того, кто получает дар. Так возникают права: признанные и обеспеченные степени власти. При переменах в отношениях власти права исчезают и образуются новые, — это показывают международные права в их постоянном исчезновении и возникновении. Если наша власть существенно уменьшается, то изменяется чувство тех, которые прежде обеспечивали нам нашу власть: они рассчитывают, могут ли они снова привести нас в наше прежнее положение; если они чувствуют себя не в состоянии сделать это, то отрицают тогда наши “права”. Равным образом, если наша власть значительно усиливается, то изменяется чувство тех, которые признавали ее до сих пор, и в признании которой мы более не нуждаемся: они будут пытаться, правда, низвести ее на прежнюю степень, будут вмешиваться, ссылаться на свою “обязанность”, - но это только бесполезное словоизлияние. Где господствует право, там поддерживаются состояние и степень власти, там борются против усиления и ослабления. Право других — уступка нашего чувства власти чувству власти этих других. Если наша власть потрясается и падает, наши права исчезают: и наоборот, если мы становимся гораздо могущественнее, то исчезают права других на нас, так как мы до сих пор уступали их. “Справедливый” человек постоянно нуждается в таком такте весов: для размеров власти и размеров Права; так как они, при непостоянстве всего человеческого, становятся на равновесие только на очень короткое время, но большею частью то та, то другая чашка весов перетягивает. Следовательно, быть справедливым трудно, для этого требуется много навыка, опытности, доброй воли и еще больше хорошего духа.
Стремление к отличию.
— Стремление отличиться постоянно имеет в виду ближнего и хочет знать, что у него от этого на душе; но то чувство, которого требует для своего удовлетворения эта страсть, далеко от добродушия, сострадания, доброты. Хотят знать или угадать, как человек страдает внешне или внутренне от нас, как теряет он силу над собою и отдается впечатлению, которое производит на него наша рука или только наш взгляд; и даже если стремящийся к отличию производит и хочет производить приятное, возвышающее, радующее впечатление, все-таки он наслаждается своим успехом не потому, что он при этом радовал, возвышал своего ближнего, но потому что он производил впечатление на чужую душу, менял ее форму и распоряжался ею по своему желанию. Стремление к отличию есть стремление к победе над ближнем, будь она только очень посредственная, или только чувствуемая, или только воображаемая. Длинный ряд ступеней этой втайне желаемой победы, и подробное описание их составило бы целую историю культуры от первого карикатурного варварства вплоть до карикатуры утонченного и болезненного идеализма. Стремление к отличию приносит с собою для ближнего (назову только несколько ступеней этой длинной лестницы), страдания, потом удары, потом страх, потом болезненное изумление, потом зависть, потом удивление, потом нравственный подъем, потом радость, потом веселость, потом смех, потом насмешку, потом удары, потом пытку… Здесь в конце лестницы стоит аскет.
— Подчинение морали может быть или рабским, или суетным, или своекорыстным, или самоотверженным, или глупо-восторженным, или бессмысленным, или актом отчаяния: в самом по себе в этом еще нет ничего нравственного.
Изменчивость морали.
— Изменяют мораль, работают над ее преобразованием те, кто с успехом совершает все, что ни захочет, каков бы ни был его поступок.
В чем мы все неутомимы.
— Мы постоянно делаем заключения из суждений, которые считаем ложными, из учений, в которые мы не верим, при содействии наших чувств.
Пробудиться от сна.
— Благородные и умные люди верили когда-то в музыку сфер. Благородные и умные люди верят и теперь еще в “нравственное значение жизни”. Но в один прекрасный день эта сферическая музыка стала не слышна их уху! Они проснулись и увидели, что эту музыку они слышали во сне.
Древнейшие моральные суждения.
— Как поступаем мы при виде человека вблизи нас? — Сначала мы смотрим на то, что из его поступков выйдет для нас; мы смотрим на него только с этой точки зрения. Это следствие мы принимаем за намерение его действий, и, наконец, приписываем ему обладание такими намерениями как бы в постоянное его качество, и называем его, например, “вредным для нас человеком”. Тройное заблуждение, тройная старинная ошибка! Можно ли искать начало морали в этих мелочных выводах: “что мне вредно, то дурно (вредно само по себе)”; “что мне полезно, то хорошо (благодетельно, полезно само по себе)”; “что мне принесло вред один или несколько раз, то враждебно само по себе”; “что принесло мне пользу один или несколько раз, то приятно само по себе”. O pudenda urigo! Если кто случайно поступит дурно по отношению к другому, можно ли сказать, что такова его природа и утверждать, что он способен только к таким поступкам, к таким отношениям и к другим, и к себе. Не скрывается-ли здесь самая смелая из всех мыслей — что мы сами должны быть принципом блага, если по себе мы мерим добро и зло?
Есть два рода людей, отрицающих нравственность.
– “Отрицать нравственность” — это во-первых, значит: отрицать возможность того, чтобы нравственные мотивы, на которые ссылаются люди, действительно, руководили ими в их действиях, — другими словами это значит утверждать, что нравственность состоит в словах и принадлежит к самым грубым и тонким обманам (именно к самообману) людей, наиболее выдающихся добродетелями. Во-вторых “отрицать нравственность” значит отрицать, что нравственные суждения основываются на истинах. В этом последнем случае предполагается, что нравственные суждения были, действительно, мотивами действия, но что человека привели к его нравственным действиям ошибки, служащие основой всего нравственного суждения. Это — моя точка зрения. Я не отрицаю, что многих поступков, которые называются безнравственными, надобно избегать, и надобно сдерживать их. Я не отрицаю, что следует делать и требовать, чтобы делали многое из того, что называется нравственным. Но то и другое должно стоять на иной почве, чем это было до сих пор. Мы должны переучиться, чтобы наконец, может быть и поздно, достигнуть большего — изменить свои чувства.
Наши оценки.
— Все действия сводятся к оценкам; все оценки бывают или наши собственные или усвоенные; последних гораздо больше. Почему мы их усваиваем? Из страха, — т. е. мы считаем более полезным поставить себя в такое положение, как будто бы они были и наши собственные, и приучаем себя к этому притворству, так что оно, наконец, становится нашей натурой. Иметь собственные оценки — это значит измерять вещь в отношении к тому, сколько удовольствия или неудовольствия делает она именно нам и никому другому; — нечто чрезвычайно редкое. — Но по крайней мере наша оценка другого, в которой лежит мотив, что мы, в большинстве случаев, пользуемся его оценкой, должна же исходить от нас, быть нашим собственным определением? Да, но мы делаем ее будучи детьми и редко пересматриваем ее снова; мы оцениваем наших ближних по-детски и находим нужным преклоняться перед их оценкой.
Мнимый эгоизм.
— Большая часть хотя и говорит и думает постоянно о своем “эгоизме”, однако в течение всей своей жизни ничего не делает для своего ego, но только для фантома этого ego, какой составился о нем в головах окружающей их среды и сообщился им; — вследствие этого все они вместе живут в тумане безличных, полуличных мнений и произвольных, почти фантастических критериев, — один постоянно в голове другого, а этот другой, в свою очередь, в голове третьего: странный мир фантастических образов, который, вдобавок, умеет придать себе такой трезвый вид. Это облако мнений и привычек растет и живет почти независимо от людей, которых оно покрывает; в нем заключается страшная сила всеобщих суждений о “человеке”; — все эти неведомые сами себе люди верят в лишенный крови и тела абстракт “человека”, т. е. в фикцию; и каждая перемена, которая совершается с этим абстрактом благодаря суждениям отдельных сильных людей (философов, например), действует на массы чрезвычайным образом, — все это потому, что каждый индивидуум в этой массе не может противопоставить этой безжизненной фикции действительного, ему доступного, им обоснованного ego и этим уничтожить фикцию.
Против определений моральных целей.
— Цель морали теперь почти всюду определяется так: сохранение и движение вперед человечества. Но это значит хотеть только иметь формулу, и больше ничего. Сохранение — в чем? Движение — куда? Не выпущены ли в формуле самые существенные моменты — ответ на эти “в чем” и “куда”? Какое учение об обязанностях можно создать с этой формулой? Возможно ли из нее угадать, насколько продолжительное существование предстоит человечеству? Очень ли далеко уйдет оно вперед? Как различны должны быть в этих обоих случаях средства, т. е. практическая мораль! Если предположить, что человечеству хотят дать высшую возможную для него разумность это, конечно, еще не значит, что ему дают высшую возможность для него продолжительность существования? Если предположить, что, может быть, это “в чем” и “куда” заключает в себе “высшее счастье”, думают ли при этом о той высшей ступени, которую мало-помалу могут достигнуть отдельные люди? Или о вообще совсем не ожидаемом, но в конце, концов достигаемом среднем счастии всех? Почему же тогда путем к этому должна быть мораль? Разве люди, придерживающиеся морали, не оказывались недовольными собою, ближними и своим жребием?
Наше право на нашу глупость.
— Как поступать? Для чего поступать? При ближайших потребностях индивидуум ответит на эти вопросы очень легко, но чем сложнее, обширнее, важнее становится область действия, тем неопределеннее, а, следовательно, и произвольнее может быть ответ. Но именно произвольность-то и должна быть отсюда исключена! — Так требует авторитет морали. Этот авторитет морали связывает мысль при вещах, где было бы опасно ложно мыслить: — таким образом она обыкновенно оправдывается перед своими обвинителями. “Ложно” здесь значит “опасно”. — Но опасно для кого? Обыкновенно носители авторитетной морали, имеют перед глазами собственно не опасность действующего, но их собственную опасность, возможность для них лишиться власти и значения, как только дано будет всем право поступать произвольно, по собственному большому или малому разумению: т. е. ради самих себя делают они немыслимым пользоваться правом произвольности и глупости, — они приказывают даже там, где трудно ответить на вопросы “что делать?” “к чему делать?” И если разум человечества растет так необыкновенно медленно, что часто для всего хода человечества факт этого роста отрицается кто же больше виновен в этом, как не это вездесущие моральных приказаний, которые не позволяют громко поставить индивидуальный вопрос6 “как? для чего?” Воспитание дает нам патетические чувства и блуждание во тьме, когда разум должен был бы смотреть холодно и ясно! И притом во всех более высоких и важных случаях.
Отдельные положения.
— Если индивидуум хочет счастья, ему не надобно давать никаких предписаний о пути к счастью: индивидуальное счастье вытекает из собственных, неизвестных другим законов; предписания, даваемые извне, могут только тормозить и мешать. — Предписания, которые называют моральными, имеют, в действительности, целью ограничить индивидуумы; если моральные предписания говорят о “счастье и благополучном исходе человечества”, то с такими общими словами нельзя соединять каких-нибудь строгих понятий, не говоря уже о том, что их нельзя поставить маяком на темном океане бурных человеческих стремлений.
Не правда, что бессознательной целью каждого сознательного существа (животного, человека, человечества) служит достижение “высшего счастья”. Напротив, на всех ступенях развития есть особенное, ни с чем не сравнимое, ни высшее и ни низшее, но именно свое особенное, характерное счастье. Развитие ищет не счастия, но только развития и больше ничего.
Только в том случае, если бы человечество имело общепризнанную цель, можно было бы делать предписания: “поступать так-то и так-то”: но такой цели нет.
Если человечеству рекомендовать цель, тогда цель будет мыслиться как нечто такое, что лежит в нашем желании. Но моральные предписания, как таковые, должны стоять выше желания; таких предписаний нельзя давать, их надобно брать, получать откуда-нибудь.
Самообладание и умеренность: их последний мотив.
— Я нахожу только шесть существенно различных методов побороть силу страсти. Во-первых, можно удаляться от поводов для удовлетворения страсти и делать промежутки времени, в которых страсть не будет удовлетворяться, все более и более продолжительными; таким образом, страсть постепенно потеряет свою силу и замрет. Во-вторых, можно поставить себе законом строгий последовательный порядок в удовлетворении страсти; внеся, таким образом, в нее порядок и заключив ее ход и пространство в определенные границы времени, получим промежутки, когда страсть не будет смущать нас, — а отсюда можно перейти к первому методу. В-третьих, можно намеренно отдаться дикому, необузданному удовлетворению страсти, чтобы получить отвращение, а вместе с отвращением и власть над страстью, предполагая, конечно, что будешь поступать при этом не так, как всадник, который, очертя голову, гонит своего коня и ломает себе шею, — чем, к сожалению, часто кончается такая попытка. В-четвертых, есть интеллектуальный прием, именно с удовлетворением соединять какую-нибудь тяжелую мысль так тесно, чтобы после нескольких случаев мысль об удовлетворении тотчас же вызывала тяжелое чувство. Например, у христианина с мыслью о преступлении соединяется мысль о вечном наказании в аду; при мысли о воровстве у нас возникает всегда мысль о презрении, которое падает на нас со стороны уважаемых нами людей; или если кто-нибудь упорному желанию самоубийства в сотый раз противопоставит мысль о том горе, которое причинит родным его поступок, — такие мысли начинают чередоваться в нем как причины и следствия. Сюда принадлежат также и те случаи, когда гордость человека, как, например, у лорда Байрона или Наполеона, возмущается, оскорбляется перевесом отдельного аффекта над всеми чувствами и рассудком: отсюда получается желание тиранизировать страсть и умертвить ее. В-пятых, предпринимают дислокацию своих сил, начиная какую-нибудь тяжелую напряженную работу или намеренно выставляя себя чарам нового удовольствия, — таким образом, и мысли и силы направляются в другую сторону. Равным образом можно временно покровительствовать другой страсти, удовлетворять ее и сделать ее расточительницей тех сил, которыми в противном случае повелевала бы страсть. Иные, правда, умеют также держать в узде отдельную страсть, которая могла бы играть роль повелителя, давая некоторую волю всем другим, известным ему страстям, и позволяя им пользоваться тем запасом, которым хотел воспользоваться неограниченно тиран. Наконец, в-шестых, кто сможет и сумеет ослабить всю свою телесную и духовную организацию и привести ее в угнетенное состояние, тот, конечно, этим достигнет цели обезличения отдельной страсти.
Следовательно, избегать поводов, вводить порядок в страсть, достигать пресыщения и отвращения к ней, вызывать ассоциацию мучительной мысли (стыда, дурного последствия, оскорбленной гордости), дислокацию сил, и, наконец, общее ослабление и истощение — вот эти шесть приемов; но мы вообще не обладаем силой побороть упорство страсти, какой бы прием мы не применяли для этого, и какой бы успех не имели. Вернее сказать, при всем этом процессе наш интеллект является только слепым орудием другой страсти, играющей роль соперника той, которая мучит нас; желание-ли это покоя, страх перед позором и другими дурными последствиями или любовь. В то время как мы думаем, что “мы” жалуемся на одну страсть, это, в сущности, жалуется одна страсть на другую. Боль от страсти ощущается потому, что есть другая такая же сильна, а может быть и более сильная страсть; потому что этим страстям предстоит вступить в борьбу, в которой должен принять участие наш интеллект.
То, что сопротивляется.
— Можно наблюдать на себе следующий процесс, и я хотел быв, чтобы он наблюдался часто и подтвердился. В нас возникает чутье известного рода удовольствия, которого мы еще не знаем, и, следовательно, возникает новое требование. Теперь дело в том, что сопротивляется этому требованию: это — вещи и соображения общего свойства; люди, к которым мы относимся без большого уважения, — таким образом, цель нового требования облекается чувством “благородного, хорошего, достойного похвалы, достойного жертвы”, пропитывается всем унаследованным моральным запасом, — и мы уже не думаем больше о своем удовольствии, мы стремимся быть только моральными, а от этого зависит и твердость нашего стремления.
Объективность.
— Кто, как дитя, усвоил от своих родных и знакомых, среди которых он вырос, разнообразные и сильные чувства, но мало тонкого суждения и стремления к интеллектуальной справедливости, и таким образом употребил лучшие свои силы и время на подражания чувствам, — сделавшись взрослым, он замечает, что каждая новая вещь, каждый новый человек возбуждают в нем симпатии или отвращение, зависть или презрение; под впечатление этого опыта, против которого он чувствует себя бессильным, он удивляется нейтральности чувства или “объективности” как чуду, как свойству гения и самой редкой морали; он не хочет верить, что оно только дитя воспитания и привычки.
Естественная история обязанности и права.
— Наши обязанности — права других на нас. В силу чего они приобрели их? В силу того, что они считали нас способными к договору и к отплате, ставили нас наравне с собою, так что они доверяли нам что-нибудь, воспитывали нас, наставляли нас на путь, поддерживали нас. Мы исполняем нашу обязанность, т. е. — мы оправдываем то представление о нашей способности, предположением о которой было вызвано все то отношение к нам, мы отдаем назад в той мере, в какой давали нам. Наша гордость заставляет нас исполнять обязанность, мы хотим восстановить нашу самостоятельность, независимость, противопоставляя тому, что сделали другие для нас, что-нибудь такое, что делаем мы для них: если бы мы своей “обязанностью” не давали вознаграждения тем, кто что-нибудь сделал для нас, т. е. если бы мы не вторгались в сферу их силы и способностей, то они долго держали бы над нами свою руку. Только того, что находится в нашей власти, могут касаться права других: было бы неразумно, если бы они захотели иметь от нас что-нибудь такое, что не принадлежим нам самим. Точнее сказать — только того, что считают они в нашей власти, при условии. Что и сами мы считаем это находящимся в нашей власти. С той и с другой стороны легко может выйти одинаковая ошибка: чувство обязанности связано с тем, что мы одинаково с другими имеем ту же самую веру в объем нашей власти: именно с тем, что мы обещаем, что мы можем взять на себя такую-то обязанность (“свобода воли”).
Мои права: т. е. та часть моей власти, которую не только дали мне другие, но и в которой они хотят иметь меня. Каким образом эти другие доходят до этого? Во-первых, их доводят до этого соображение, страх и осторожность: будь это потому, что они ожидают от нас подобного же к ним отношения (охрана своих прав) или потому, что считают борьбу с нами опасной или не целесообразной, или, наконец, потому что во всяком уменьшении наших сил они усматривают ущерб для себя, так как тогда мы оказались бы негодными для союза с ними в борьбе против третьей враждебной власти. Во-вторых, здесь может играть роль дарение и отказ: в этом случае другие имеют достаточно или слишком достаточно власти, чтобы быть в состоянии дать нам часть ее и за отданную часть поручиться тому, кому они подарили ее; при этом необходимо условие существования небольшого чувства власти у того, кто получает дар. Так возникают права: признанные и обеспеченные степени власти. При переменах в отношениях власти права исчезают и образуются новые, — это показывают международные права в их постоянном исчезновении и возникновении. Если наша власть существенно уменьшается, то изменяется чувство тех, которые прежде обеспечивали нам нашу власть: они рассчитывают, могут ли они снова привести нас в наше прежнее положение; если они чувствуют себя не в состоянии сделать это, то отрицают тогда наши “права”. Равным образом, если наша власть значительно усиливается, то изменяется чувство тех, которые признавали ее до сих пор, и в признании которой мы более не нуждаемся: они будут пытаться, правда, низвести ее на прежнюю степень, будут вмешиваться, ссылаться на свою “обязанность”, - но это только бесполезное словоизлияние. Где господствует право, там поддерживаются состояние и степень власти, там борются против усиления и ослабления. Право других — уступка нашего чувства власти чувству власти этих других. Если наша власть потрясается и падает, наши права исчезают: и наоборот, если мы становимся гораздо могущественнее, то исчезают права других на нас, так как мы до сих пор уступали их. “Справедливый” человек постоянно нуждается в таком такте весов: для размеров власти и размеров Права; так как они, при непостоянстве всего человеческого, становятся на равновесие только на очень короткое время, но большею частью то та, то другая чашка весов перетягивает. Следовательно, быть справедливым трудно, для этого требуется много навыка, опытности, доброй воли и еще больше хорошего духа.
Стремление к отличию.
— Стремление отличиться постоянно имеет в виду ближнего и хочет знать, что у него от этого на душе; но то чувство, которого требует для своего удовлетворения эта страсть, далеко от добродушия, сострадания, доброты. Хотят знать или угадать, как человек страдает внешне или внутренне от нас, как теряет он силу над собою и отдается впечатлению, которое производит на него наша рука или только наш взгляд; и даже если стремящийся к отличию производит и хочет производить приятное, возвышающее, радующее впечатление, все-таки он наслаждается своим успехом не потому, что он при этом радовал, возвышал своего ближнего, но потому что он производил впечатление на чужую душу, менял ее форму и распоряжался ею по своему желанию. Стремление к отличию есть стремление к победе над ближнем, будь она только очень посредственная, или только чувствуемая, или только воображаемая. Длинный ряд ступеней этой втайне желаемой победы, и подробное описание их составило бы целую историю культуры от первого карикатурного варварства вплоть до карикатуры утонченного и болезненного идеализма. Стремление к отличию приносит с собою для ближнего (назову только несколько ступеней этой длинной лестницы), страдания, потом удары, потом страх, потом болезненное изумление, потом зависть, потом удивление, потом нравственный подъем, потом радость, потом веселость, потом смех, потом насмешку, потом удары, потом пытку… Здесь в конце лестницы стоит аскет.