– Вернется, – сказал Смыков, с прищуром глядя вдаль. – Даже черти на старые дорожки возвращаются. Сто раз стороной минет, а на сто первый вернется.
   – Сто раз… Сколько же тогда его ждать? Сто лет, что ли?
   – Зачем сто лет… Через сто лет здесь варнаки будут жить. Или такие, как он.
   – Или вообще никто, – вздохнула Верка.
   – Знать бы только, кто за кем ходит, – Смыков задумчиво почесал кончик носа. – Он за варнаками или они за ним.
   – Думаешь, не корешатся они?
   – Это, братец вы мой, вряд ли. В сказках только лиса с волком дружат. Разные они совсем… И пришли из разных мест.
   – Устроили тут, понимаешь, проходной двор, – проворчал Зяблик, понемногу успокаиваясь. – То чурки неумытые, то негры недобитые…
   Было пасмурно, как в ранних осенних сумерках, хотя «командирские» часы Смыкова показывали полдень. Небо над головой напоминало неровный тускло-серый свод огромной пещеры, слегка подернутый туманной пеленой. В нем совершенно не ощущалось ни глубины, ни простора. Можно было подумать, что учение Птолемея вопреки всему восторжествовало и планету окружает не бесконечный космос, а твердая хрустальная сфера, по неизвестной причине внезапно утратившая чистоту и прозрачность (а заодно – и способность попеременно посылать на землю день и ночь), да вдобавок еще и просевшая, как продавленный диван. Ни солнце, ни луна, ни звезды уже не посещали эти ущербные небеса, и лишь иногда в разных местах разгоралось далекое мутное зарево – то багровое, как вход в преисподнюю, а то изжелта-зеленое, как желчь.
   Была жара, но какая-то странная: как будто стоишь зимой в дверном проеме плавильного цеха, подставив лицо потоку раскаленного воздуха, а лопатками ощущаешь ледяную стужу.
   Еще был город вокруг: давно лишенный газа, воды, электричества – мертвый, как человек с вырванным сердцем. Ютились в нем только самые распоследние люди, уже не имевшие ни сил, ни желания бороться за более-менее пристойную жизнь, кормившиеся со свалок, с не до конца разграбленных армейских складов да с подвалов, хозяева которых или давно погибли, или сбежали, спасаясь от арапов, варнаков, нехристей, киркопов, инквизиции, аггелов[2], своих собственных соседей-налетчиков, жары, мора, радиации и еще черт знает чего.
   Кое-где под окнами домов виднелись грядки с чахлой картошкой (нынешний климат не благоприятствовал) или с не менее чахлым сахарным тростником (почва не подходила), но дикая цепкая поросль, являвшая собой невообразимую смесь голарктической и палеотропической флоры уже обвила стены нежилых зданий, проточила асфальт, ковром покрыла тротуары, превратила уцелевшие электрические провода в пышные гирлянды.
   – Уж если меня кто в гроб и загонит, так только Чмыхало. – Зяблик отдал недокуренный чинарик Верке и отхаркался желтой тягучей слюной. – Ну чего зенки пялишь, пропащая твоя душа? Такой верняк зевнули из-за тебя…
 
   Неизвестно как долго бы еще Зяблик распекал безответного Толгая, если бы его не отвлек звук, родившийся, казалось, сразу во всем окружающем их пространстве. Поначалу глухой и слитный, как раскаты далекого грома, он постепенно распадался на отдельные аккорды: грозный рокот, идущий словно бы из-под земли, натужный скрип, падающий с неба, свистящий шорох несуществующего ветра. Небывалая, прямо-таки космическая мощь ощущалась в этом сдержанном многоголосом гуле, как будто бы производимом сдвинувшимися с места материками.
   – Опять! – сказала Верка несчастным голосом. – Да что же это, Господи, такое?
   – Конец скоро, – равнодушно сообщил Зяблик. – Мать сыра-земля стонет.
   – Империалисты какую-то каверзу измышляют, – заявил Смыков, – неймется проклятым…
   – Конечно, на кого же еще бочки катить! Империалисты и солнышко с неба сперли, и моря ложкой выхлебали, и ночь с днем перепутали. Да вот только где они, те самые империалисты? От нашего брата, может, хоть один на тысячу уцелел… А от них? Видел я однажды за Лимпопо – коробка бетонная из земли торчит, этажа на полтора. На вид очень даже клевая. На крыше буквы аршинные: «Галф энд…» Дальше не разобрать – срезало. Сунулся в окно, жрачки поискать или барахла какого, да там уже до меня крепко пошуровали. Над лифтом, гляжу, написано: «45 флор». Сорок пятый этаж, значит. Хотел по лестнице вниз спуститься, да побоялся. Темно там и вода плещет, как в колодце… Вот, может, и все, что от твоих империалистов осталось.
   – Заблуждаетесь, братец вы мой, ох заблуждаетесь! Это все на простачков рассчитано. Вот скажите-ка мне…
   На этом месте Чмыхало прервал их бесконечный и беспредметный спор. Он загудел, подражая звуку мотора, и руками покрутил невидимую баранку – ехать, мол, пора! Зяблик привычно забрался на водительское место, швырнул приятелю до блеска отполированную ладонями заводную ручку: «Крути!» – а сам выжал сцепление. (О всяких там стартерах, магнето, аккумуляторах и прочих хитрых штучках в этом проклятом мире давно не вспоминали.) Спустя пару минут драндулет уже трясся на холостом ходу, как алкоголик с похмелья, и чихал сизым дымом.
   Разъезжать по такому городу было, пожалуй, посложнее, чем по дремучему лесу. В любой момент колесо могло угодить в открытый канализационный люк или просто в глубокую трещину, скрытую от глаз ползучей растительностью. Все время приходилось маневрировать между ободранными остовами автомобилей, проклюнувшимися сквозь мостовую молодыми деревцами неведомой породы (цветы, колючки да крепкий узловатый ствол – больше ничего) и кирпичными завалами. У давно не посещавших город людей эти завалы вызывали недоумение гораздо большее, чем парочка страусов, высиживавшая яйца в песочнице детского парка, или жираф, объедающий кроны конских каштанов. Большинство домов Талашевска хоть и имело крайне неухоженный вид, тем не менее оставалось домами со всеми присущими им внешними особенностями. Зато некоторые по неизвестной причине превратились буквально в руины, навевая воспоминания об ужасах Герники, Ковентри и Сталинграда. Одно блочное здание, словно извергнутый землей гроб грешника, вообще встало вместе с фундаментом на попа и сейчас своей высотой уступало только, пожалуй, трубе местной котельной.
   Лихо объехав очередное препятствие, Чмыхало залопотал что-то на своем родном языке, по версии Смыкова, главного полиглота ватаги, предназначенного для общения с лошадьми и баранами, но никак не с людьми.
   – Чего это он? – поинтересовалась Верка.
   – Ругается, – лениво объяснил Зяблик, понимавший друга нутром. – Говорит, плохо здесь на колесах ездить. На конях, говорит, надо ездить. Конь сам дорогу видит. Конь сам яму обойдет.
   – Ну да, – рассеянно кивнул Смыков. – Самолет хорошо, а оленя лучше… Слыхали. Да только коня твоего овсом полагается кормить, а машина осиновые чурки жрет.
   – Конь жеребя дает. Жеребя кушать можно, – горячо возразил Чмыхало. – Конь кумыс дает. Кумыс кушать можно. А что драндулет дает? Дым дает. Дым кушать можно?
   – Можно, если умеючи, – пробормотал Зяблик, засыпая.
   Они выехали на дорогу, когда-то считавшуюся европейским «шоссе номер 30», вернее, на то, что от него осталось после исчезновения большей части Европы, Азии, Африки, да, наверное, и всех других частей света. Дорога была ухабиста, колдобиста, но на всем своем протяжении почти безопасна, а Зяблик имел необоримую привычку засыпать в любом безопасном месте. Эта его слабость была понятна и простительна – в местах опасных он мог не спать сутки напролет.
   На стене самого последнего дома красовалась надпись, намалеванная кривыми буквами: «Зяблик, если не покаешься, с тобой будет то же самое». Еще недавно красная, она уже успела побуреть, а в конце, вместо восклицательного знака, болталась подвешенная за хвост псина с перерезанным горлом.
   Верка, первой заметившая зловещую мазню, толкнула Смыкова под бок.
   – Смотри! Вчера еще не было… Может, разбудить его?
   – Не буди лихо, пока тихо, – посоветовал Смыков. – Пусть себе дрыхнет, а не то сейчас заведется…
   – Будто бы такое в первый раз намалевали, – сквозь сон пробормотал Зяблик. – У аггелов руки чешутся. Ничего, припомню я им когда-нибудь эту собачку…
 
   Регулярный сбор делегатов от всех ватаг, рыскавших не только в Отчине (называемой многими еще и Отчаиной), но и во всех окрестных землях, на этот раз был назначен в деревне Подсосонье, километрах в десяти от Талашевска. Сама деревня давно сгорела, но в сторонке от нее на холме уцелело кирпичное здание школы, разграбленное, но не порушенное – даже стекла в окнах уцелели.
   Народ собирался целые сутки – по одному, по двое, кто пешком, кто верхом, кто на жуткого вида самоходных устройствах, и, хотя особо шуметь не рекомендовалось, пошумели при встрече знатно. Люди, однажды объявившие себя свободными и посулившие уважать чужую свободу, просто обязаны были постоянно напоминать об этом самим себе и друг другу, а поскольку свобода не баба – ни обозреть, ни пощупать, – новое состояние души проявлялось главным образом своеволием и строптивостью.
   Председательствовать согласно очередности полагалось Зяблику, но он, все еще пребывая в состоянии полудремы (накануне усугубленной обильными возлияниями), только махнул рукой и промычал что-то маловразумительное. Ради ложно понятой солидарности Верка тоже отказалась от своего законного права один денек покомандовать целой сворой мужиков. Из задних рядов стали выталкивать вперед Толгая, но он улегся на пол и философски заметил:
   – Где у коня хвост, знаю… Где у драндулета руль, знаю… Какие тут у вас всех дела, не знаю… Зачем зря ваньку валять?
   Собравшиеся в школе люди, большинство из которых добирались сюда по много дней и отнюдь не по торным трактам, стали роптать.
   Действительно, хватит ваньку валять, говорили они. Прав нехристь. Мы сюда не самогон пить собрались и не штаны протирать. Дел невпроворот. Многие башкой рискуют. Каждая минута на счету. Начинать пора, ни дна вам, ни покрышки! Левка, приступай, мать твою! Первый раз тебе, что ли?
   Левка Цыпф, сиротой прибившийся к штабу, выросший при нем и надорвавший здоровье чтением никому не нужных книг, застенчиво сказал:
   – Если, конечно, никто не возражает…
   – Не возражаем! – вокруг загалдели так, что на потолке паутина зашевелилась. – Любо! Любо! Только громче говори, не шепелявь!
   Даже Зяблик приоткрыл один глаз и на удивление внятно произнес:
   – Действуй, Левка, не тушуйся. Не Боги горшки обсирают. Только сначала хайло этим горлопанам заткни.
   Дождавшись, пока шум поутихнет, Левка Цыпф придвинул к себе грифельную доску и принялся черкать по ней мелком – в отличие от большинства присутствующих, он предпочитал больше доверять письменным знакам, чем своей, пусть и изощренной, памяти.
   – Кое-какие предварительные справки я уже навел… На этот час прибыли представители шестнадцати регионов из восемнадцати контролируемых нами. Из Баламутья никого не будет, там наша миссия погибла полностью… Тише! Погибли они исключительно по своей неосторожности, и винить тут некого. Сами знаете, какая там обстановка… Из Эдема вестей нет вот уже свыше полугода, а посланные туда разведчики не возвращаются. Может, кто-нибудь прольет свет на эту проблему? Ближайшие соседи, например…
   Человек, на которого весьма недвусмысленно уставился Цыпф, прежде чем встать, натянул повязку на лишенный век усохший глаз. Все лицо его было изрыто зарубцевавшимися следами какой-то лютой кожной болезни.
   – Я лично в тех краях не бывал, – сообщил он сипло. – Не знаю, что там за Эдем такой обнаружился. От нас до него сто верст и все болотами. А болота те такие, что в них даже жаба не сунется. Был Сарычев в Эдеме или нет, спорить не буду. Это он про него первым наплел. Вы ему тогда все поверили и поручили миссию основать. Хотя доказательства были скользкие. Помните? Муку дали, сахар, патроны… А он у меня потом двух самых толковых помощников увел и толмача.
   – Толмачку! – поправил кто-то из заднего ряда.
   – Не важно… – он покосился на подсказчика живым, набрякшим кровью глазом. – Важно, что с тех пор про них ни слуху ни духу.
   – О судьбе разведчиков тоже ничего не известно? – поинтересовался Цыпф.
   – Ничего. Как в воду канули. Мы их до того самого места проводили, где Сарычев через болото переправлялся. Авантюра все это… Зряшный риск…
   – Вся жизнь наша – зряшный риск, – заметил Цыпф.
   – Вот это верно, Левка! – Зяблик тяжело вздохнул, перекладывая голову с Веркиной груди на плечо Смыкова. – Риск… Сегодня в порфире, а завтра в сортире.
   – Значит, по явке более или менее разобрались, – деловым тоном продолжал Цыпф. – Какие у кого будут предложения?
   – У меня будут! – Смыков вскинул руку. – Предлагаю начать согласно повестке дня и в соответствии с регламентом.
   Это предложение он регулярно вносил в начале каждого собрания, а потом терпеливо дожидался его конца, чтобы потребовать прекращения прений. Никто даже и не смел покуситься на эту священную прерогативу Смыкова.
   – Тогда начнем, – кивнул Цыпф. – Кто первый? Как всегда – Кастилия? Надежда наша и беда…
   – Я, с вашего позволения, сидя, – произнес человек неопределенного возраста и неприметной наружности. Выглядел он каким-то линялым и стертым, но первое впечатление было весьма обманчиво: вылинял он в многочисленных кровавых банях, а сточен был буйной жизнью, как нож – оселком.
   – А что случилось, если не секрет? – осторожно осведомился Цыпф. – Вы ранены?
   – Самую малость… Нравы общества, в котором мне приходится вращаться, позволяют разрешить все споры, в том числе и метафизические, при посредстве холодного оружия. Отклонить вызов, как вы сами понимаете, равносильно бесчестью.
   – А как соотносятся эти нравы с общепризнанным тезисом о приоритете человеческой жизни над всеми другими ценностями? – ехидно осведомился кто-то.
   – Как? – раненый еле заметно усмехнулся. – А как все у нас соотносится: через пень-колоду. Примерно так же, как в течение двадцати веков до этого соотносились с человеческими нравами тезисы «не убий» и «не укради». Однако я могу успокоить вас – смертельные исходы крайне редки. Поединок обычно идет до первой крови… Но мы, пожалуй, отвлеклись.
   – Вот именно, – подтвердил Цыпф.
   – Вверенный моему надзору край похож на тлеющие под пеплом угли, да простит меня Лев Борисович и наше уважаемое собрание за столь избитую метафору. Религия продолжает служить цементирующим фактором общества, что для нас крайне нежелательно. Пропаганда атеизма имела скорее негативный результат. Более перспективной мне кажется идея противопоставления духовенству какой-то части общества – купечества, например, или дворянства. Естественно, на принципах реформации. Но для этого нужны средства и время. И если в первом мы крайне ограничены, то о втором вообще предпочитаем умалчивать. Сколько времени у нас в распоряжении: час, день, век, тысячелетие? И вообще, возможна ли какая-нибудь конструктивная деятельность в камере смертников?
   – Я вас сегодня не узнаю, – мягко сказал Цыпф. – Откуда такой пессимизм? Может, вы устали? Рана, утомительная дорога…
   – Пустяки… Однако последуем совету товарища Смыкова и вернемся к повестке дня. Кстати, как там у меня с регламентом, любезный?
   – Еще шесть минут, – доложил Смыков, глянув на часы.
   – Короче, обстановка маловдохновляющая. Несмотря на все препоны, монахи возвращаются в монастыри, где тайно изготавливают порох и льют пули. В подполье действует инквизиция. Впрочем, главное не это. Дух толерантности, терпимости, добрососедства не имеет прочных корней в людских душах. Достаточно случайного порыва ветра, чтобы костер насилия запылал снова.
   – Стравить их опять с арапами или нехристями! – предложил чей-то не очень трезвый голос. – Давно пора этих гадов проучить! Меня, бывало, жена как отколотит, так я ее сразу зауважаю! Полные штаны этой самой толерантности. Истинная правда.
   – Если вас тянет людей стравливать, лучше к аггелам подавайтесь, – поморщился раненый. – Прямо сейчас бегите, пока Зяблик спит… Было уже. Все было. И те нас колотили, и эти, и мы их всех. А толку? Истина не рождается ни в драках, ни в спорах. В драках побеждают сила и жестокость, в спорах – нахрап и горло.
   – И как же ты, интересно, понимаешь истину на современном этапе? – глумливо поинтересовался все тот же нетрезвый голос.
   – Уцелеть, но только не ценой чужой крови…
   – Мы не забываем, какую опасность представляет собой Кастилия, – сказал Цыпф. – Но следует также помнить, что ее народ наиболее близок к нам в масштабах времени. Уничтожение или даже ослабление Кастилии может нарушить сложившийся в последнее время баланс сил. Это будет на руку только экстремистам, которых достаточно как здесь, так и в сопредельных регионах. Я слышал, что в Лимпопо тоже не все благополучно.
   – А где сейчас благополучно, скажите вы мне? – огрызнулся парень с серьгой в ухе. – Пойдите и докажите что-нибудь моим подопечным! Они ведь ни в Бога, ни в черта не верят. Дикари! Как им объяснить, что конь не антилопа и охотиться на него нельзя?
   – Откуда там кони взялись? – удивился Цыпф.
   – А нехристи гоняют кормить. У них, видите ли, трава не уродилась. Мало того. Раньше арапы только на скотину охотились, а теперь и на людей стали. Колдуны им разрешают. Если, дескать, львов не стало, можно нехристей убивать. Они тоже желтые, хоть и без хвостов. Чуете, чем это пахнет? Новой резней. Мне эти колдуны уже во где сидят! – он приставил к горлу ребро ладони. – Прибрали к рукам всю торговлю маниокой. Монополисты! Уже не побрякушки за нее требуют, а железо. Зачем им железо, спрашивается? Они же ни плуга, ни мотыги не знают. Зато наконечники к копьям замечательные куют. Носорожью шкуру пробить можно. И еще мода пошла – на наших бабах жениться. Вот эти дуры колдунов и подначивают. Не верьте, дескать, бледнолицым. Они всегда были врагами трудового негритянского народа.
   – Ну а как вы сами на все это реагируете? – поинтересовался Цыпф.
   – В шапку не спим, конечно. Самозванкам этим их место уже указали. И до муженьков очередь дойдет. Но и нехристи пусть к ним не лезут. До греха недалеко…
   – Что происходит, Глеб Макарович? – Цыпф привстал, высматривая кого-то в зале. – Объясните, пожалуйста.
   – Дрянные дела, Лев Борисович. – Тот, кто сказал это, сейчас шарил взглядом по сторонам, выискивая, куда бы пристроить недокуренную самокрутку. Выражение его лица было трудно распознать из-за разницы в форме бровей: одна – черная узкая, вопросительно вздернутая, вторая – седая и лохматая, словно клок пакли. – Дрянные и странные… Знаете, как иногда бывает, – проснешься от кошмара, сердце колотится, весь в поту, но постепенно до тебя доходит, что ужас этот не взаправдашний. Такое, понимаете, облегчение наступает… А ну как вдруг этот кошмар и наяву продолжается? Упаси Бог! Так и здесь. Уже перегорело все в душе, привыкать стал, успокоился кое-как. Живем, как мухи на стекле, но живем… Ан нет! Опять что-то не так. Но уже с другой стороны. Чует мое сердце, новая напасть грядет. То камни ползаться начинают, то земля стонет, то из родников вместо воды какая-то мерзость прет, то еще какой-нибудь фокус приключится… С травой у нас действительно ерунда какая-то. Не повсюду, правда, а как бы пятнами. Потемнеют стебли и не шевелятся на ветру, торчат, как примороженные. Если их помять – в прах рассыпаются, однако рука потом зудит, как от стекловаты. Если конь такую траву попробует, через пару дней издыхает. Потому-то многие и гоняют табуны в Лимпопо. Там же сплошная степь, границы никакой не видно. Хотя мы и предупреждали старейшин… Наших табунщиков с дюжину прикончили, да и арапов примерно столько же полегло. Но сейчас, слава Богу, вроде все спокойно.
   – Ясно, – кивнул Цыпф. – А в остальном, значит, без сюрпризов?
   – Нормально. Степняков в большую кучу только кнутом сбить можно. Табунам ведь простор нужен. Кнута нет, мы за этим внимательно следим. Если какой-нибудь Чингис или Атилла объявится, не проморгаем. Бандитские шайки в основном повывелись. Воинственные роды присмирели. аггелы степь стороной обходят. Если кто-то из наших пробует воду мутить, пресекаем. Все бы ничего, если б не трава эта да прочие знамения.
   – И давно такое началось?
   – Кто же знает… Раньше, может, просто внимания не обращали. Мало ли от чего одиночный конь пал. Когда чирей с маковое зернышко, он, знаете, почти не чешется.
   – Далась тебе эта трава! – человек, на котором поверх тельняшки была надета иссиня-черная кольчужная жилетка, в сердцах даже хватил кулаком по собственному колену. – Вот нашел проблему! С травой у него, видите ли, ерунда приключилась. Кони от нее, понимаешь, дохнут! А ты забыл, как люди пачками дохли? Как живьем гнили? Как кровью мочились? Как мы трупы на кострах жгли? Эх, нашел о чем говорить…
   – Нет, это совсем другое дело, – разнобровый покачал головой. – То мор был, эпидемия. Страшно, но понятно. Степняки нас лепрой заразили, а мы их коклюшем. От арапов обезьяньей чумы нахватались. От киркопов трупного лишая… А нынче… Поверьте моему чутью, что-то неладное надвигается. Не люблю зря каркать, но, кажется, нас решили добить окончательно.
   – Кто решил? – встрепенулся Зяблик. – Ну скажи, кто? Я его из-под земли достану!
   – Если бы я знал, – разнобровый развел руками. – Откуда муравью знать, кто и почему развалил его муравейник. Зазнались мы, людишки. Возгордились не по чину. Ровней себя с Богами стали считать. Хотя Боги эти, Иисуски да Магометки, нами же самими и придуманы. Как говорится, по образу и подобию. А что, если в природе существуют другие Боги, настоящие? Или там высший разум какой-нибудь. Вот прикурил этот высший разум от нашего солнца, словно от уголька, оно и погасло. Ничего мы, ребята, не знаем о мироздании. Для нас оно, как для слепого цуцика – сиська. Если тепло и сытно, значит, гармония в небесных сферах. Холодно и голодно – вселенская катастрофа. А может, просто мамка-сучка отошла на забор побрызгать?
   – Хорошо, если так, – пробасил кто-то. – А если сучку живодер прибрал?
   – Рег-ла-мент! – объявил Смыков, словно винтовочным затвором лязгнул.
   – Прошу прощения, – разнобровый раскланялся на все четыре стороны и сел.
   – Кто следующий? Смелее… – Цыпф сделал рукой приглашающий жест.
   Во втором ряду приподнялся человек, такой крупный, что до сих пор казалось, будто бы он стоит. Сейчас же, даже сгорбившись, он едва не задевал макушкой обрывок свисающего с потолка электрического шнура.
   – Тут еще и четвертая часть из нас не высказалась, а уже обед скоро, – веско сообщил он, упираясь кулаками в спинку переднего кресла. – Я, между прочим, ночевать здесь не собираюсь. Хилые у вас кровати, а на нарах мне плохие сны снятся… Поэтому предлагаю: у кого действительно есть что сказать, пусть говорит. А если на твоей территории ничего не случилось, сдвигов нет ни в худшую, ни в лучшую сторону, можно и помолчать в тряпочку. Я, например, так и сделаю… У кого словесный понос наблюдается, пусть ко мне обратится. Вылечу…
   – Верно! В самую точку! – одобрительно заулюлюкали почти все собравшиеся. – От души сказано. Цицерон ты наш! За такие слова ему лишняя порция на обеде полагается! А еще лучше – лишняя чарка.
   Даже Верка захлопала в ладоши: «Молодец, зайчик!»
   – Не так часто мы собираемся, чтобы сегодня в молчанку играть, – попробовал возразить Цыпф. – Не могу поверить, что в Хохме или на Изволоке за это время ничего примечательного не случилось. На этих примерах мы должны сами учиться и других учить. Ведь по телефону сейчас не созвонишься. Да и телеграмму не дашь. Что вчера в Трехградье случилось, завтра может в Гиблой Дыре повториться…
   Опять поднялся шум, как одобрительный, так и негодующий, но всех перекричала Верка, на которую нынче ну прямо стих какой-то нашел:
   – А ты, собственно говоря, кто такой? – Она вскочила, отпихнув мыкающегося между сном и явью Зяблика. – Ты чего это, Левка, раскомандовался? До власти дорвался? Забыл, что сегодня я должна на этом месте сидеть? Сейчас пулей отсюда вылетишь! Тебе люди дело говорят! Нечего здесь попусту трепаться! Тебя, может, язык и кормит, а нас – ноги! Хорошо возле кухни отсиживаться да книжки почитывать! А мы сутками напролет то за варнаками, то за аггелами гоняемся!
   – Хорошо, хорошо! – Цыпф демонстративно заткнул уши. – Делайте что хотите. Пусть выступают только те, у кого есть важные сообщения.
   – Или соображения, – добавил Смыков. – Но все же о регламенте прошу не забывать.
   – Тихо, братва! – со своего места поднялся тот самый человек, который до этого неоднократно подавал нетрезвые реплики. – Лева, как всегда, прав. Быть такого не может, чтобы в Хохме какое-нибудь чудо не приключилось. Я там недавно, сами знаете. Общим решением направлен на перевоспитание… Пока я на новое место добирался, все время голову ломал: почему его Хохмой назвали? Очень скоро все выяснилось. Оказывается, там когда-то холодное море было. По берегам народец жил, вроде чукчей, но еще диковатей. Олешек пасли, рыбу ловили, моржей били костяными гарпунами. Потом, значит, лед стаял, вечную мерзлоту развезло, ягель вымок, олешки от бескормицы передохли, море ушло и стал весь этот край теплой заболоченной лужей. В луже этой вскоре бегемоты поселились. Из Лимпопо пришлепали. Так этот народец приспособился – стал запрягать бегемотов в свои каяки и гонять на них по озерам да болотам. Разве это не хохма?