– А я только что вас вспоминала, – сказала она, улыбаясь скорее наивно, чем дружелюбно. – Это вы, наверное, недавно стреляли?
   – Мы, – признался Смыков. Его завидущие глаза уже успели заметить приткнувшийся в коридоре мешок, набитый похожими на поленья корнями маниоки и развешанные на кухне длинные низки копченой саранчи. – Богато жить стали. Никак бабушка вернулась?
   – Нет, не вернулась, – вздохнула девушка. – Осталась я одна… Да вы проходите, пожалуйста. У меня еще чай не остыл. Вы морковный пьете?
   – Пьем, если с салом, – буркнул Зяблик.
   – Сала нет. А маньками жареными угощу. И медом диким.
   – Откуда такое богатство? – прежде чем пройти на кухню, Смыков успел мимоходом заглянуть и в зальчик, и в санузел, и в кладовку.
   – За бабушку приданое. Она в Лимпопо замуж вышла.
   – Приданое жениху дают. Вместе с невестой, – важно сказал Цыпф. – А жениху за невесту – калым.
   – Ну, значит, калым… Вот почитайте, – она протянула свернутую в трубку шкуру какого-то некрупного зверька.
   – Ого! – удивился Смыков, разворачивая свиток. – Кровью писано. Вроде как с дьяволом договор.
   – Это бычьей, а не человеческой, – объяснила девушка, раздув в очаге угли и бросив на них горсть щепок. – Больше-то в Лимпопо писать нечем. Вы вслух читайте.
   – «Здравствуй, дорогая внучка Лилечка, – начал Смыков, с напряжением разбирая нечеткие, расплывшиеся на мездре буквы. – Извини, что долго о себе весточки не подавала. Оказии не было. А нынче один хороший человек в ваши края собирается. Он тебе мою записочку передаст, а к ней кое-что в придачу. Так уж, родненькая, повернулась жизнь, что на старости лет я замуж вышла. Супруг мой, хоть и арап некрещеный, но человек незлобивый, хозяйственный. Коров имеет столько, что и не сосчитать. Меня жалеет. Обещал старшей женой назначить. Их у него уже три есть, да все арапки тощие. А здесь ценятся женщины солидные, вроде меня. Если тебе совсем туго придется, перебирайся ко мне. Мы и тебе мужика сосватаем. Может, даже шамана. Будешь тогда каждый день молоко кислое пить да на львиных шкурах полеживать. На том заканчиваю. На коже писать несподручно. Замучилась совсем. Если кого знакомого встретишь, привет передавай. А как меня отыскать, тебе тот человек подробно растолкует. До свидания. Целую крепко. Если вздумаешь к нам податься, аккордеон не забудь. Тут из музыки одни только барабаны. У меня от них голова болит».
   – Шустрая бабушка, – сказал Зяблик, хрустя взятой без спроса саранчой. – А сколько же ей годков?
   – Пятьдесят шесть, – ответила внучка Лилечка не без гордости. – Но на вид ей меньше дают. Она знаете у меня какая: и плясунья, и певунья, и на все руки мастерица. Как я без нее жить стану, даже и не знаю… А в кого вы стреляли?
   – Да есть тут всякие, – неопределенно ответил Смыков.
   – Послушай-ка… – человек, хорошо знавший Зяблика, мог определить, что он немного смущен. – Ты тут не замечала таких… с рогами?
   – А как же! – Лилечка переставила шипящую сковородку с очага на стол. – Приходил один. Стоял под окном. Страшный такой. Его дядя Тема потом прогнал.
   Смыков и Зяблик переглянулись, а Верка толкнула коленом сидевшего с краю Цыпфа.
   – Вкусно… – сказал Смыков, тыкая в сковороду щербатой вилкой. – А дядя Тема – он кто? Родня вам?
   – Да что вы! – Лилечка села, сложив руки на коленях, круглых, как дыни сорта «колхозница». – Я его почти и не знаю. Он вроде как охраняет меня. Да только я его больше, чем рогатых, боюсь.
   – Чего же в нем такого страшного? – Смыков подул на кусок горячей маньки. – Человек как человек, вроде не кусается…
   – Ага, а вы в глаза его гляньте! – с жаром возразила Лилечка. – А потом человек никогда такое не сделает, что он может.
   – Что же он такое, интересно, может?
   Простодушная девчонка не понимала, что с ней не разговоры разговаривают, а снимают допрос по всем правилам.
   – Уголь в печке голой рукой ворошить, – ответила она. – Сколопендр ядовитых пальцами давить. Видеть, что у самого горизонта делается.
   – Подумаешь, чудеса, – пожал плечами Смыков. – Зяблик наш голыми руками кобру ловит. Вот если бы он, к примеру, летать умел или по воде аки посуху ходить, тогда другое дело.
   – Иногда на него такое находит… такое… что просто жуть. Он меня и сам предупреждал: не пугайся, Лиля, я не всегда человеком бываю. Он тогда сразу в лице меняется и старается уйти. Слова до него наши не доходят, да и сам он в этот момент говорить не может.
   – Припадочный он, что ли?
   – Нет, это совсем другое. Он как демон становится. Вы Лермонтова читали?
   – Читал, – кивнул Смыков. – «Мороз Красный Нос». А почему он вас от варнаков не защитил?
   – А я его тогда еще не знала. Он позже появился.
   – Да-а, – протянул Смыков. – Непонятно… Чего они все липнут к вам? И варнаки, и аггелы эти рогатые.
   – Вот уж не знаю, – вздохнула девушка. – Может, музыку любят слушать. Я как заиграю на аккордеоне, обязательно кто-нибудь придет… Вот нынче вы заглянули…
   – А варнаки с тех пор не появлялись?
   – Нет, – она потупилась. – Так вы чай пить будете?
   – Конечно, будем, – вступила в разговор Верка. – Этим мужикам лишь бы языком почесать. Уймитесь! Давай, Лилечка, чашки. Я тебе сейчас помогу.
   Чашки в Лилечкином хозяйстве числились за дефицит, и чай пришлось пить в две очереди. Зато ложек хватило всем, что нанесло невосполнимый урон запасам меда. Попутно Зяблик вспомнил – а может, и сам сочинил – жуткую историю о том, как однажды, зевая, втянул в рот пролетавшую мимо пчелу, немедленно ужалившую его прямо в надгортанник. Онемевшего и уже синеющего от удушья Зяблика спас случайный прохожий, засунувший ему в гортань лезвие финки и в течение целого часа при каждом вдохе отжимавший кверху чудовищно распухший язычок хряща. Мучения, испытываемые при этом Зябликом, оказались куда хуже, чем сама смерть, и, оправившись, он крепко вздул своего спасителя.
   Никто, кроме Лилечки, к этой басне всерьез не отнесся. А Лилечку особенно впечатлили последние слова Зяблика.
   – Неужели бывает что-то хуже смерти? – ужаснулась она. – Я бы, наверное, любую боль перетерпела, чтобы только живой остаться.
   – Как сказать, – Зяблик извлек коробку с самосадом. – Я, к примеру, смерти не боюсь. Душа человеческая нетленна. Если мне в этой жизни такая паршивая судьба досталась, может, хоть в следующей фарт подвалит. Рождаются для смерти, а умирают для жизни. Это мудрыми людьми сказано. И, между прочим, с каждым новым перерождением человек все лучше становится.
   – Господи, какой же сволочью ты был в прошлой жизни, если сейчас такая дрянь! – воскликнула Верка. – А ну убери свой табачище! Коли чаю напились, идите на улицу курить!
   Не устояв перед Веркиным натиском, мужчины подались на лестницу – Зяблик и Цыпф покурить, некурящий Смыков за компанию.
   – А ты, друг дорогой, серьезно в метемпсихоз веришь? – спросил Цыпф Зяблика.
   – Что еще за психоз такой? – Зяблик глянул на Цыпфа так, словно до этого никогда раньше не видел.
   – Переселение душ.
   – Ясно. Тогда встречный вопрос. С каких это пор ты в мои друзья записался? Мы вроде на брудершафт не пили.
   – Пили, – Цыпф поперхнулся дымом. – Когда я влазное ставил.
   – Не помню, – Зяблик покосился на Смыкова. – Было такое?
   – Было, – кивнул тот. – И на брудершафт пили, и целовались, и по воронам стреляли. А потом, братец вы мой, вы его стаканы грызть учили.
   – Ага, – Цыпф потрогал начавший затягиваться порез на губе.
   – А по роже мне кто засветил? – Зяблик осторожно погладил скулу.
   – Верка, – с готовностью доложил Смыков. – Очень уж вы, братец мой, разошлись. Хотели из ее пупочной впадины выпить.
   – Ну и… выпил?
   – Налить налили, а выпить не получилось.
   – Дела… – Зяблик поежился. – Тогда, дорогой друг Лева, отвечаю на твой вопрос. В переселение душ я верю, ибо верить больше не во что.
   – Но это та же самая смерть. Ведь твоя душа о прошлой жизни ничего не помнит.
   – Не скажи… Снится мне один и тот же сон. Особенно если выпью. Будто бы я червячок и живу в огромном зеленом яблоке. Такое оно неспелое, такое кислое – на рвоту тянет.
   – Это не доказательство. Мне, например, гильотина снится. По-твоему, я в прошлой жизни Робеспьером был?
   – Естественно, Робеспьером ты не был, но вот мухой, севшей на его отрубленную голову, вполне мог быть. Кстати, ты кастильского посланца знаешь?
   – Дона Эстебана? Прекрасно.
   – Так вот, он мне однажды сказал: если человека действительно создал Бог, а не лукавый бес, он просто обязан был наделить его бессмертной душой.
   – Дон Эстебан человек умный. Однако в этом вопросе авторитетом быть не может. Спинозе или Сантаяне я куда больше доверяю. И потом, он имел в виду совсем другое – бессмертие души в загробном мире после смерти телесной оболочки. Ну а это уже форменный террор! Почему душа должна вечно страдать за грехи тела?
   – Лева, ты меня, пожалуйста, не сбивай. Если я верю во что-то, то верю – и баста! Никто меня не переубедит. Такие умники, как твой Спиноза, что доказывали? Что природа проста, как репка, и нет в ней места для сверхъестественного. А это тогда что такое? – Зяблик развел руки в сторону, словно хотел обнять разом землю и небо. – Кто все с ног на голову поставил? Кто нам такую жизнь устроил? Природа или сверхъестественные силы? Может, это и есть наказание за грехи человеческие. Может, мы уже в аду паримся и уйти отсюда только наши души смогут?
   – В аду водки не пьют и табак не курят. Это закон, – сказал Смыков.
   – Короче, ты ко мне, Лева, не лезь, – продолжал Зяблик. – И Спиноза с Сантаяной пусть не лезут. Не видели они того, что я видел…
   Дверь распахнулась, слегка задев Цыпфа, и к мужской компании присоединилась Верка. Первым делом она отобрала у Зяблика недокуренную самокрутку.
   – Так, зайчики, – сказала она, хорошенько затянувшись. – Я с Лилечкой договорилась пожить у нее немного. По хозяйству помогу, ну и все такое. А вы где-нибудь поблизости устройтесь, только зря не высовывайтесь. Если кто-нибудь придет к ней, я знак подам.
   – Самоуправничаете, Вера Ивановна, – заметил Смыков. – Вопрос это не простой и требует обсуждения.
   – Вот и обсуждайте, – согласилась Верка. – Пять минут хватит? Засекай по своему будильнику.
   – На месте сидеть, впустую время терять, – сказал Смыков. – Никто сюда не придет. Побоятся.
   – Придут, – возразил Зяблик. – Не варнаки, так аггелы. Тут им как медом намазано.
   – А как, интересно, она сигнал подаст? – поинтересовался Смыков.
   – Пусть в окно что-нибудь выставит. Вот из того дома, что на горке, оба они просматриваются. Я проверял. Мы там и разместимся.
   – Что же она выставит? – не сдавался Смыков. – Голый зад, простите за выражение?
   – Веркин зад не годится, – покачал головой Зяблик. – Слабоват. Не заметим.
   – Не слабее твоего, – огрызнулась Верка. – Лучше я огонь в очаге разведу.
   – А как мы узнаем, для чего его развели? Может, это Шансонетка захотела чайку попить.
   – Она чай на щепках греет. От них дыма почти нет. А я в очаг резину брошу. Вон сколько старых галош на мусорнице валяется.
   – Я согласен, – сказал Зяблик.
   – А я нет, – возразил Смыков.
   – Ну а ты как, зайчик? – обратилась к Цыпфу Верка.
   – Воздержусь.
   – Значит, два против одного при одном воздержавшемся, – подвела итог Верка.
   – Чмыхало с Веркой спорить не будет, – добавил Зяблик. – Он ее за шаманку считает. А шаманки у них покруче шаманов. С ними даже ханы стараются не связываться… А почему дорогой друг Лева воздержался?
   – Понимаете… – Цыпф замялся. – Мы вроде как рыбаки сейчас. А рыбку можно по-разному ловить. И сетью, и острогой, и на червячка. Вот я за червячка-то и боюсь… За Веру Ивановну то есть. Ведь еще неизвестно, на какую рыбу мы нарвемся. Ладно, если на карася, а вдруг – на пиранью?
   Наступило неловкое молчание. Потом Зяблик, переглянувшись поочередно со Смыковым и Веркой, сказал:
   – Зря ты, наверное, связался с нами, Лева. Не будет из тебя проку. Разве ж мы можем про то рассуждать, на кого завтра нарвемся? Хоть пиранья, хоть акула, а назад хода нет. Ты лучше к сиволапым иди. У них житуха поспокойнее, да и посытнее.
   – Спасибо, зайчик, что пожалел меня, – Верка погладила сконфуженного Леву по голове. – Зря, конечно. Не по делу вышло. Это как конфетка – ты мне ее от чистой души суешь, а меня от сладкого воротит. Я бы лучше самогонки выпила или махорки курнула… Ладно, ребята, идите. Я за вас уже с Лилечкой попрощалась.
   – Пусть она почаще за аккордеон берется, – посоветовал Смыков. – Червячок на крючке дрыгаться должен.
 
   Первую каинову печать на Зяблика наложила судьба, слепо сеющая по ниве человеческой свои милости и свои пагубы.
   Отец и старший брат рано приучили его к ружейной охоте, и с восемнадцати лет все благословленные законом зимние дни Зяблик проводил в лесу, когда с отцовской бригадой, а когда и в одиночку. Летнюю охоту на водоплавающих он презирал, не находя никакого молодечества в уничтожении безобидных чирков и крякв.
   В тот памятный день, перед самыми новогодними праздниками, выбрался он на охоту вместе с братом, который давно отбился от дома, жил своей семьей, служил в ментовке и через какие-то блатные каналы раздобыл промысловую лицензию на отстрел кабана. Промысловая лицензия означала: тебе, кроме азарта, достанется еще голова, голенки да внутренности добытого зверя, все остальное пойдет на экспорт в буржуазные страны, чье зажравшееся население предпочитает натуральную дичину домашней свининке и телятинке.
   Отношения у Зяблика с братом были сложные – уважать он его уважал, но терпел с трудом. Очень уж тот любил учить младшенького жизни, всякий раз приводя поучительные примеры из богатого личного опыта. Наливая себе стакан, он грозил Зяблику пальцем: не смей, мол, пить эту отраву. Сам не выпускал изо рта сигарету, а брата за аналогичные дела таскал за уши. Любил нудно рассуждать о моральном облике строителя коммунизма, а между тем почти открыто гулял на стороне, брал по мелочам везде, где давали, и изводил капканами домовитых слезливых бобров.
   Выехали задолго до рассвета, натянув на радиатор «газика» чехол, сшитый из суконных одеял. В промерзлом небе сияли звезды, крупные и недобрые, как волчьи глаза. На заднем сиденье возились и возбужденно повизгивали лайки.
   Рассвета дожидались у костра, грея нутро отвратительным (зато дармовым) сырцовым спиртом. Едва на востоке стала проступать прозрачная, холодная заря, пошли опушкой леса к картофельным буртам, кормившим не только местный колхоз, но и клыкастых лесных единоличников. Свежих следов там не обнаружилось, и братья повернули в чащобу. Несколько раз лайки поднимали шустрых беляков, но не станешь же тратить на них приготовленные для кабана заряды.
   Уже за полдень в спелом сосновом лесу, называвшемся Щегловым Бором, они наткнулись на след матерого секача, пропахавшего глубокий снег своим брюхом. Началось настоящее дело: собаки длинными прыжками пошли в угон, братья бросились за ними, по русскому обычаю призывая на помощь не отца небесного, а неизвестно чью блудострастную мать. Трижды собаки осаживали кабана, но всякий раз многоопытный зверь уходил, меняя направление.
   Первый раз охотники воочию увидели кабана часа в четыре, когда лес наполнился синим померклым светом. Вздымая фонтаны снега, бурое лобастое страшилище крутилось среди обезумевших лаек, и пена хлопьями летела с его рыла, словно из огнетушителя ОП-5. Зяблик поймал зверя на мушку, но стрелять не посмел – за собак побоялся. Зато ушлый братец приложился навскидку пулей из получокового ствола. Кабан заверещал, ну в точности, как домашний подсвинок, которого волокут под нож, и завертелся в другую сторону.
   Рана словно придала секачу силы, и он, оторвавшись от собак, исчез в чащобе. Ярко-алые брызги пятнали его след, словно брошенные в снег пригоршни клюквы. Преследовать раненого кабана в сумерках – занятие самоубийственное, но на старшего брата уже снизошло необоримое опьянение охотничьего азарта.
   – К речке давай! – сквозь облако отлетающего с губ пара выкрикнул он. – Собак слушай! А я его на лед выгоню!
   Исцарапав лицо, Зяблик проломился сквозь заросли голого орешника к недавно замерзшей и потому почти не заметенной снегом речке. Окажись кабан на льду – ему пришлось бы тут хуже, чем пресловутой корове. Собаки сейчас заливались где-то слева. Звук погони удалялся гораздо быстрее, чем мог бежать Зяблик (слава Богу, хоть валенки на льду не скользили), и он с досады едва не пальнул в воздух. Внезапно одна из собак зашлась смертным визгом, стукнул выстрел, стряхнувший снег сразу с нескольких сосен, и какофония звериной травли, в которой злобное хрюканье уже нельзя было отличить от осатанелого лая, повернула прямо на него.
   Спустя пять минут кабан и две вцепившиеся в него лайки, взрывая снег, слетели с обрыва на лед. Чуть сбоку, отставая на пару десятков шагов, бежал брат и на ходу совал патроны в казенник переломленного ружья. Сумрак делал выражение его лица трудноразличимым.
   На льду кабан сразу упал и затих, словно смирившись со своей злой участью. Собаки, повинуясь приказу хозяина, разбежались в стороны. Сам он, перезарядив ружье, стал по дуге обходить неподвижного зверя, готовясь сделать последний выстрел – наверняка в голову.
   Дальнейшее произошло с пугающей, сверхъестественной быстротой. Только что кабан лежал, тяжело вздымая бока и положив морду с трехвершковыми клыками на передние лапы, – и вот он уже наседает на опрокинутого навзничь охотника.
   Собаки разом вцепились в поджарый кабаний зад, но он не обратил на них ровным счетом никакого внимания. Рылом, способным выворачивать многопудовые валуны, он, как мяч, гонял по льду ненавистного человека, и тому оставалось только одно спасение – отпихиваться от зверя ногами. С каждым взмахом кабаньей морды от ног брата отлетало что-то черное (как потом выяснилось – клочья яловых сапог), и безошибочным чутьем прирожденного охотника Зяблик осознал, что не успеет вовремя добежать до места схватки.
   Сорвав рукавицы, он заменил картечный заряд пулей и выстрелил с колена, целясь кабану под лопатку. Результат превзошел все ожидания – зверь сразу умолк, словно собственным языком подавился, осел на передние лапы, подминая человека, а затем и вообще завалился на бок. На какое-то время наступила тишина – даже собаки прекратили свой вой.
   Зяблик бежал к брату, как будто бы во сне – стараешься вроде изо всех сил, а получается до отчаяния медленно. Особенно пугало молчание брата. Человек, оказавшийся в такой ситуации, должен если и не возносить хвалу силам небесным, то хотя бы матюгаться.
   Зяблик стащил с брата кабанью тушу, из бока которой слабеющими толчками еще изливалась кровь. Брат с лицом не то что серым, а скорее сизым лежал на льду, вытертом его спиной до глянцевого блеска, и обеими руками шарил в паху, словно хотел расстегнуть ширинку. Голенища его сапог и толстые ватные штаны были взрезаны словно бритвой, но крови там заметно не было, зато она вдруг стала обильно выступать сквозь пальцы. Взгляд брата был неузнаваемо страшен – зрачки расплылись едва ли не на все глазное яблоко.
   – Что с тобой, что? – Зяблик упал перед ним на колени.
   – А-а! – вырвалось у брата. – В живот! Ты меня, гад, в живот…
   Зяблик силой отвел его руки в стороны и стал добираться до тела, но запутался в пуговицах и ремнях нескольких надетых друг на друга и уже набрякших кровью штанов, трико и кальсон.
   – Режь, – простонал брат. – Ножом режь…
   Зяблик одним махом распорол все одежонки от пояса до мотни. То, что он увидел, было хуже самых худших предположений: пуля, насквозь пронзившая кабана и расплющившаяся о его плоть в свинцовую розочку, угодила брату в самый низ живота. Словно иллюстрируя известную медицинскую истину о том, что внутриполостное давление выше атмосферного, наружу выперли синеватые плети кишок, какие-то белые пленки, желтая прослойка нутряного жира – и все это подрагивало, курилось паром, заплывало кровью. Специфический запах свидетельствовал о том, что пуля, помимо всего остального, задела и мочевой пузырь.
   Аптечка осталась в машине километрах в пяти от этого места, да и вряд ли пригодились бы здесь жиденькие марлевые бинты и зеленка. Зяблик сорвал с себя шапку и прижал ее к ране. Умные собаки, жалобно повизгивая, жались друг к другу.
   В небе зажглась первая звезда, лес стоял по берегам черной громадой, и на Зяблика напала беспросветная, убийственная тоска. Брат теперь кричал почти не переставая и скреб каблуками по льду.
   – Что делать? – Зяблик наклонился над ним. – Что делать, скажи?
   – Беги к машине, – прохрипел брат. – По речке попробуй проехать… Я подожду… Ключи только возьми в кармане… Массу к аккумулятору не забудь подключить…
   Не представляя даже, как он доберется по ночи и снегу до машины, Зяблик вскочил и побежал вдоль берега, выбирая для подъема менее крутое место. Он не успел сделать и полусотни шагов, как позади грохнуло, словно граната взорвалась, и тут же взвыли перепуганные собаки. Зяблик затормозил так резко, что даже не удержался на ногах. Отсюда еще было смутно видно то место, где лежал брат, а сейчас светлый дым восходил там к темному небу…
   Местные егеря отыскали Зяблика только на следующие сутки. Всю ночь он бродил по лесу без шапки и рукавиц, но даже не обморозился. На похороны его не пустила родня. Следствие тянулось до самой весны, и Зяблику каждое лыко поставили в строку – и ссоры с братом, и давнее мелкое хулиганство, и недобро-уклончивую характеристику с последнего места работы, и употребление на охоте спиртного (как будто бы он один его употреблял), и то, что последний, роковой выстрел был произведен опять же из его ружья. Патологоанатом дал заключение, что ранение брата в живот не относится к категории смертельных. Эксперт-баллистик установил, что из того положения, в котором пострадавший находился в момент смерти, он не мог дотянуться до спускового крючка. Возникла версия об умышленном убийстве, пусть и совершенном с благими намерениями.
   Напрасно Зяблик доказывал, что за спусковой крючок его ружья и тянуть не надо, достаточно хорошенько трахнуть прикладом об лед, а степень тяжести ранения зависит еще и от того, в каких условиях оно получено – в двух шагах от хирургического стола или в глухом лесу, за много километров от человеческого жилья. Никто не внял его доводам, ни прокурор, ни следователь. Переквалифицировать убийство из неумышленного в умышленное все же не удалось, но суд выдал на полную катушку – шесть лет усиленного режима.
   Зяблик сидел в Белоруссии, в Мордовии, в Казахстане и в республике Коми. В Орше сосед по столу ударил его за ужином вилкой в шею. Зубцы прошли по обе стороны от сонной артерии, сплющив ее, как курильщик сплющивает сигарету, но не разорвав. В Куржемене, участвуя в групповом побеге, он получил пулю в бедро и два года довеска. Во время второго побега по подземному каналу теплотрассы Зяблик едва не сварился заживо, неделю пролежал без еды в смотровом колодце и сдался лишь тогда, когда начал гнить заживо. Само собой, без довеска не обошлось. От участия в третьем побеге Зяблик отказался потому, что для этого полагалось сначала снять чулком кожу с лиц нескольких бесконвойных, имевших права свободного выхода за зону, а потом натянуть на себя эту еще теплую маску. (Кожу с бесконвойных сняли без участия Зяблика, хотя ничего путного из столь дикой затеи не вышло и всех беглецов положили из автоматов прямо у КПП.) Свой очередной довесок Зяблик получил за недоносительство.
   Раз десять его сажали на хлеб и воду в штрафной изолятор, шесть месяцев лечили трудотерапией от туберкулеза (и что самое интересное – почти вылечили), а однажды целый год продержали «под крышей» – не в лагере, а в самой натуральной тюрьме, из которой не выводили ни на работу, ни на прогулки. В поселке Солнцегорск Зяблик добывал в шахте урановую руду. Там ему даже понравилось – кормили хорошо и бабу не хотелось.
   Он видел, как зэки из одного только молодечества пришивают к своей шкуре ряды пуговиц или прибивают мошонку гвоздем к табурету, как ради больничной пайки глотают стекло и обвариваются крутым кипятком, как проигрывают в карты золотые фиксы и собственные задницы и как потом эти фиксы тут же извлекаются наружу при помощи плоскогубцев, а задницы идут в дело, после которого лагерному хирургу приходится в срочном порядке сшивать разорванные анусы.
   Он был свидетелем того, как коногоны в шахте вместо женщины использовали слепую кобылу, предварительно поместив ей на круп фото какой-нибудь красотки, и как под Сыктывкаром вполне нормальные с виду мужчины периодически извлекали из пробитой в вечной мерзлоте могилы тело молодой покойницы и, отогрев ей чресла теплой водичкой из чайника, предавались противоестественному совокуплению.
   Он научился плести корзины из лозы и печь хлеб, валить бензопилой кедры и на ветру одной спичкой зажигать отсыревший костер, лечить от тяжелого поноса и заговаривать зубную боль, растачивать фасонные детали и подшивать валенки, рыть шурфы и полировать мебельные щиты, подделывать любой почерк и вытравлять на бумаге любой текст, ремонтировать электропроводку и кипятить чифирь на газетных обрывках, из ложек делать нешуточные ножи, а из самых обыкновенных лекарств – балдежные смеси. Еще он научился терпеть страдания, забывать унижения и не прощать обидчиков.