– С кем ты сторговался? Назови имя?
   – Имя не знаю. А на улице его Вяхирем обзывают. Да вот же он, лиходей, супротив тебя землю попирает.
   Человек, на которого указал несчастный Радко, уже давно стоял, потупившись и заведя руки за спину, словно загодя приноравливался к дыбе. В шеренге пьяниц он был ниже всех ростом да, пожалуй что, и тщедушней.
   – Ты очи не прячь, – сказал ему Добрыня. – Чужую жизнь отнять легко, а ответ держать тяжко.
   – Не убивал я никого, – по-прежнему глядя в землю, буркнул человек, прозванный Вяхирем, то есть мешком сена, лентяем.
   – Сам, значит, убился? С седла упал?
   – Сие мне не ведомо. Я его мертвого нашел. Остыть успел. Одежка мне приглянулась, спора нет. На том свете она без надобности. Обуяла корысть. Разнагишил покойника и все его барахлишко вот этому живоглоту снес. – Он мотнул головой в сторону коленопреклоненного Радко. – Невинной овечкой сейчас прикидывается, а сам с младых ногтей скупкой краденого промышляет. Извоз держит только для отвода глаз. Товара у меня взял на целую гривну, а взамен корчагой сусляной браги одарил. Одно слово – мироед.
   – Почему коня не продал?
   – Не дался мне конь.
   – Поблизости никого не видел?
   – Никого.
   – В каких богов веруешь?
   – В нынешних. Асами называемых.
   – Сейчас поклянешься их именем. Слова клятвы знаешь?
   – Знал, да запамятовал.
   – Ничего, волхв тебе напомнит. Слушай со вниманием, опосля повторишь… А ты, посланец богов, читай внятно, не бормочи. – Добрыня отступил от края телеги, пропуская вперед косматого страховидного волхва.
   Поднятый спозаранку, тот не успел позавтракать мухоморами и поганками, а потому не достиг пока состояния, позволяющего запросто общаться с богами. Но не зря говорят, что дело мастера боится. Покрутившись немного на одной ноге и в кровь расцарапав себе лицо, волхв все-таки поймал нужный кураж. Глас, разнесшийся над двором посадника, был подобен вою волка:
   – О хозяева мира, властители Асгарда и Хеля, хранители меда жизни и прародители людей, призываю вас в свидетели! Клянусь копьем Одина, молотом Тора, мельницей Фрейра, власами Сив, яблоками Идунн и золотом ивергов, что не покривлю против истины ни в словах, ни в помыслах, ни в поступках. Залогом тому моя жизнь. В противном случае пусть на меня падут гнев богов и порицание людей.
   Волхв еще продолжал вещать замогильным голосом, а Добрыня уже сошел с телеги и поманил к себе Вяхиря. Сошлись они возле горна, из которого услужливый кузнец уже извлек клещами железный слиток, предназначенный в будущем для изготовления меча.
   – Теперь дело за малым, – сказал Добрыня. – Ты должен повторить клятву, держа железо в руке. Боги не оставят невинного своим заступничеством, а лживец, дерзающий против истины, пострадает.
   – Прежде ты именем князя действовал, а теперь еще и божьи права на себя взял. Не жирно ли? – Вяхирь зло оскалился. – Если ты такой праведник, почему сам железа сторонишься? Подай мне пример, червю ничтожному.
   – Так тому и быть. – Добрыня голой рукой взял из клещей исходящий сизым дымком слиток и протянул его Вяхирю.
   Тот, словно в умопомрачении, ухватился за раскаленное железо и даже успел произнести: «О хозяева мира…» – но тут же взвыл и затряс в воздухе растопыренной пятерней, словно невидимую мошкару разгонял. Сквозь вонь пота, дегтя, онуч и перегара пробился запашок горелого мяса.
   – Ты лжец. – Взвесив железо на ладони, Добрыня швырнул его обратно в угли. – Да еще и трус. А потому казни подвергнешься позорной. В болоте утопнешь или живым в землю ляжешь. Больше мне тебе сказать нечего.
   – Верно, трус я. Со страха солгал. – Вяхирь с тоской оглянулся по сторонам, словно ища сочувствия у присутствующих. – Но на снисхождение уповаю. Не губил я никого отродясь, кроме самого себя.
   – А кто тогда губил?
   – Догадки имеются. Только для меня в том опять же никакой выгоды. Если простит суд, то не простят тати, на коих подозрение через меня падет. Эх, обложили со всех сторон, аки волка шелудивого! Что так смерть, что этак погибель.
   – Ужо тебе, кровопийца! Еще и ломается, как красна девица. Нюни распустил. – Посадник, наверное, перегревшийся на солнце, явил бурное негодование. – Он Власта Долгого убил, он! Больше некому! Пусть за невинную кровь своим животом ответит. Истребить его! Виру с такого прощелыги все одно не сыщешь.
   – Не было еще такого случая, чтобы я законную виру с виноватого не сыскал, – спокойно возразил Добрыня. – За неимущего злодея вы всей вервью[41] дикую виру заплатите. Сыск еще не кончен. Последнее слово за Вяхирем… Излагай свои догадки, не упорствуй. Облегчи сердце. А я тебя в случае чего от недоброхотов отстою.
   – Как же, слыхали. Только верится с трудом… Пес с псом снюхается, а боярин с боярином столкуется. Для того и пустили на свет холопов, чтобы они за все ответ держали. И за княжье самоуправство, и за боярский кривосуд, и за купеческое лихоимство.
   – Его только за один поганый язык надлежит казнить! – окончательно рассвирепел посадник. – Да как он, выжига, смеет на мирской сходке поносными словами лаяться!
   Добрыня между тем был настроен куда более миролюбиво. Голос свой надрывать не стал, а молвил с улыбочкой:
   – Ты, как я погляжу, вольнодумец. И не дурак к тому же. Что тогда в хмельном пойле ищешь?
   – Ничего не ищу. – Вяхирь опять уронил голову. – Топлю в нем свою грусть-печаль.
   – К какому делу, кроме винопития, способен?
   – Псарь я. С детства приставлен был к ловчим да гончим. В хворобах псовых сведущ. Да и в соколиной охоте толк понимаю.
   – А скажи-ка мне: под которое крыло сокол цаплю бьет?
   – Под левое, боярин.
   – А ведь верно, – кивнул Добрыня. – Славное у тебя занятие. Усердные псари и соколятники завсегда нарасхват. Коль с пьянством покончишь, я тебя, так и быть, к себе в услужение возьму.
   – Да я ведь вроде на смерть осужден.
   – С этим успеется. Откройся перед судом, и будешь прощен. Нам истина нужна.
   – Истина всем нужна. Да только каждому своя, – с философским видом заметил Вяхирь. – Истины я касаться не буду. А чему свидетелем был, поведаю без утайки.
   – Сделай одолжение.
   – Выпил я в тот день, каюсь, изрядно. Праздновали что-то в городе. Будто бы встречу солнца с месяцем. Вот я и набрался. Просыпаюсь ночью под забором. Темень, аки в царстве мертвых. Недалече конь всхрапывает и люди говорят. Не по-доброму говорят, с укорами. Ругня, а не разговор. Я на голоса пошел. Десять шагов не успел сделать, как слышу: один человек вскрикнул. Ну тут и началось. Видеть я в ночи ничего не вижу, только слышу, как семеро одного смертным боем бьют. Ну, может, и не семеро, а трое-четверо. Сие одним только совам да нетопырям ведомо. Сначала этот бедолага еще держался. Бранился крепко и страшными карами грозил. Земными и небесными. Потом с ног свалился. Тут они его и добили. Потом стали совет держать: как с мертвым телом поступить. И так прикидывали и этак, а все не по уму. Тогда один говорит: нальем ему в глотку вина, люди и подумают, что он в пьяной потасовке гибель поимел. Как сказано, так и сделано. Я в то время с испуга в соломе хоронился. Долго там просидел. Когда к покойнику осмелился приблизиться, уже вторые петухи пропели.
   – Дышал он еще? – спросил сотский, весьма увлекшийся этой историей.
   – Куда там! Не дышал. И сердце не билось. Рядом пустой мех лежал. Вина только на пару глоточков осталось. Но вино доброе, фряжское. Жаль, зазря перевели. Что дальше было, вы уже знаете.
   – По всему выходит, что ты злодеев не видел? – уточнил посадник.
   – Нешто я тварь ночная, чтобы взором мрак пронзать? Видеть я ничего не видел, зато ясно слышал. И хотя в страхе пребывал, кое-что запомнил.
   – Ежели запомнил, тогда до нашего сведения доведи, – велел Добрыня.
   – Наговорили они вместе много чего. Такой брани мне даже в темнице не доводилось слышать. Но напоследок, пока дело до побоища еще не дошло, Власт Долгий сказал: «Не высоко ли ты себя, холоп, ставишь. Берегись, падать будет жестко». На что ему был дан ответ: «Ты сам холоп княжий. А я вольный человек. Господину моему служу не за кусок хлеба, а из почтения. То же самое и тебе предлагаю. Внакладе не будешь». Последние слова Власта таковы были: «Меня не купишь. Я князю перстень целовал. И ваше стяжательство на чистую воду выведу. Ишь, обычай взяли, варяжские мечи да секиры поганым продавать. Киеву от этого не только убыток, но и прямая угроза. Мечи те потом на наши головы падут».
   – Любопытные беседы у вас по ночам случаются, – произнес Добрыня как бы в задумчивости. – А пустой мех потом куда девался?
   – Не знаю, – развел руками Вяхирь. – Может, люди подобрали. Вещь в хозяйстве нужная.
   – Вино точно фряжское было?
   – Истинно так. Мне его в Изборске у тамошних купцов доводилось пробовать. С иным не спутаю.
   – Эй, миряне! – зычно крикнул Добрыня. – У кого фряжское вино в закромах имеется?
   Возгласы в ответ последовали самые различные, но преимущественно отрицательные:
   – Нет!
   – Откуда нам, сирым, его взять!
   – Даже и вкуса не ведаем!
   – Нетути!
   – Мы и брагой обходимся.
   – Никак насмехаешься над нами, боярин!
   – Вино пить, голым ходить!
   – Еще чего! Мех такого вина дороже тельной коровы стоит.
   Дабы утихомирить народ, Добрыне даже пришлось вскинуть вверх десницу.
   – Верю всем, верю на слово, – молвил он. – А ведь помню, кто-то сегодня зазывал меня на кубок фряжского вина… Эй, стража, доставьте сюда посадского приказчика Страшко.
   – Он делом неотложным занят! – На удивление всем, посадник осмелился перечить княжьему вирнику.
   – Да и мы здесь тоже не бездельничаем, – вполне резонно возразил Добрыня. – Но если твоему приказчику недосужно, я его долго не задержу.
   Страшко Ятвяга доставили прямо из посадских хором, где он по неизвестной надобности пребывал в самой глубокой подклети (так, по крайней мере, доложил десятский).
   Глаза приказчика воровато перебегали с хозяина на Добрыню и обратно. На Вяхиря, вдруг ставшего на вече чуть ли не главным действующим лицом, он никакого внимания не обратил.
   – Ты мне поутру фряжское вино предлагал? – как бы между прочим осведомился Добрыня.
   – Предлагал, боярин, – с поклоном ответил Страшко.
   – Много его у вас запасено?
   – До зимнего торга должно хватить.
   – Дорого, небось, плачено?
   – Хорошо дешево не бывает.
   – Ты этим вином всех подряд угощаешь?
   – Только дорогих гостей.
   – А мне говорили, что ты им даже мертвецов поишь.
   – Каких таких мертвецов? – Страшко даже назад прянул, как учуявшая волка лошадь. – Ты, боярин, про что?
   – Да ни про что. Постой пока здесь… Ты, десятский, за ним присматривай. В подклеть, откуда его взяли, людишек верных пошли. Пусть все до последнего сучка обозреют. Заодно и половицы снимут. Если клад какой обнаружится, сюда его… А где Вяхирь? Куда он запропастился?
   – Здесь я, – глухо отозвался бывший псарь, успевший затесаться в толпу добропорядочных горожан. Рожу его, прежде схожую со спелой клюквой, испятнали белые яблоки.
   – Чего испужался? – Добрыня подмигнул ему. – Обличья или голоса?
   – Голоса. – Вяхирь, дабы казаться незаметнее, втянул голову в плечи.
   – Его ты ночью слышал?
   – Его.
   – Он Власта Долгого холопом княжьим обозвал?
   – Он.
   – Клятву дашь и железа не убоишься?
   – Деваться-то все одно некуда… За слово свое буду до конца стоять.
   – Верю. – Добрыня перевел пристальный взор на Страшко, еще ничего толком не понявшего. – Почему порты глиной измазаны?
   – Погреб рыл. – Приказчик стал отряхиваться, словно явился в баню, а не на мирскую сходку.
   – Больше некому? Дворни у вас мало?
   – Дворня на вече пошла.
   – Потому, наверное, и рыл, что никто подсмотреть не мог? Или спешка обуяла?
   Приказчик молчал, раз за разом косясь на посадника, но тот его сейчас как бы даже не узнавал. Горожане, еще не уяснившие, что же есть общее между убиенным Властом, фряжским вином, посадским приказчиком и рытьем погреба, усиленно перешептывались.
   И лишь самые сметливые бросали в спину Страшко гневные реплики типа «Убивец!» и «Кровопийца!».
   – Никак онемел? – произнес Добрыня с упреком. – Не беда. Ты даже язык проглоти, а ответ держать придется. Про твои воровские дела мне во всех околичностях ведомо, окромя пары пустяков: кто велел царского служку погубить и кто при тебе в сообщниках состоял? Вопросы не простейшие, но от них твоя дальнейшая судьба зависит. Признаешься во всем – шкуру свою в целости сохранишь. Упираться вздумаешь – подвергнешься принуждению. Клещей и огня отведаешь. Тебе решать.
   Посадник, до того пребывавший в некой кратковременной прострации, внезапно взревел: «Ты, изменник, мое честное имя опозорил!» – и, вырвав у ближайшего стражника сулицу,[42] метнул ее в приказчика, не успевшего сказать ни «да», ни «нет».
   Тучен был князь и одышлив, но руку имел все еще верную. Сулица насквозь пронзила Страшко и едва не задела стоявшего за его спиной десятского.
   Вече охнуло, ахнуло и заголосило. Кто в задних рядах стоял, тот на забор вскочил. Малорослые на плечи высокорослых вскарабкались. Чай, не каждый день такие страсти доводится зреть. Это даже занятней, чем публичное сожжение отступников, в греческую веру переметнувшихся.
   А тут новое зрелище подоспело – вернувшиеся из посадских хором стражники свалили к ногам Добрыни кучу мечей, секир и прочих смертоубийственных орудий.
   – Это не все, – сказали они, отдуваясь. – Там вдесятеро больше осталось. Рук унести не хватило.
   – Чего ради ты у себя оружницу[43] завел, Торвальд Якунич? – обратился Добрыня к посаднику. – На кого войной собрался идти? На царя индийского или на князя ляшского?
   Тот, присутствия духа не теряя, ответил:
   – Рубеж в двух шагах. Набег поганых час от часу ожидается. Как же без оружейного запаса отбиваться прикажешь?
   – А разве место ему у тебя под полом?
   – Уж это, боярин, позволь мне самому решать. Я дому своему хозяин, а равно и жизни своих дворовых, – этими словами, надо думать, посадник хотел оправдаться за убийство Страшко.
   – Нет, Торвальд Якунич, – голос Добрыни разнесся по всему вече, как львиный рык. – Закончилось твое хозяйствование. Ты в княжьем городе правил, будто бы медведь в своей берлоге. Не было тебе ни надзора, ни обуздания. Что хотел, то и воротил. Про торговлишку оружием слухи до Киева и прежде доходили. Потому и послан был сюда Власт Долгий с тайным порученьем. Не купился он на посулы твои, отчего и мученическую смерть принял. Вот так-то, Торвальд Якунич! Думал, с рук тебе все сойдет? Ан нет. Пришел конец твоим беззакониям. В Киев пойдешь, а там перед княжьими очами предстанешь. Пешком пойдешь, подле моего стремени.
   – Люди, измена! – вскрикнул посадник, пытаясь вырвать сулицу у другого стражника. – Не верьте этому блудослову! Не верьте наветам! Чист я перед вами! Не дайте в обиду! Обороните от лиходейства.
   Призыв этот нашел немало сочувствующих, особенно среди посадской дворни, попытавшейся овладеть конфискованным оружием. Пришлось Добрыне на деле показать, каким бывает русский богатырь, обнаживший меч. Дворню он разогнал парой ударов, кого-то попутно изувечил, а сулицу, брошенную посадником, ловко перехватил в полете.
   Впрочем, говорить о том, что все окончательно сладилось, было еще рановато. Толпа, вздорная и переменчивая, как гулящая девка, могла легко склониться как в ту, так и в другую сторону, а в случае беды против такого скопища не устоял бы ни Добрыня Никитич, ни Илья Муромец, ни сам Святогор.
   Да только княжий вирник умел управляться с народом не хуже, чем с борзым конем или булатным мечом, и, главное, знал, когда нужно подольстить, а когда цыкнуть.
   – Розыск и суд окончены, – объявил он. – Посадник ваш, Торвальд Якунич, прежде звавшийся Чурилой, смещен. Дом и двор его отдается обществу на поток и разграбление. Отныне посадником будет всем вам хорошо известный Тудор Судимирович, бывший десятский. От имени великого князя Владимира прошу любить его и жаловать… Прости меня, славный Ульф. – Добрыня поклонился сотскому, взиравшему на все происходящее, как на детские шалости. – Кабы не года твои почтенные, был бы ты нынче в посадниках. Еще раз прости… А тебе, Тудор Судимирович, самое время проявить себя на новом поприще. Укроти народ и возьми под стражу злодеев.
   В последовавшей за этим свалке Добрыня участия не принимал. Не боярское это дело – хлестать плетями непокорных смердов и вязать руки приспешникам отставного посадника.
   Тут к Добрыне бочком приблизился Вяхирь. Всем своим видом он напоминал пугливого щенка, который хоть и ждет от хозяина подачки, но в любой момент готов дать тягу.
   – Про обещание свое, боярин, не забыл? – смиренно поинтересовался он. – Возьмешь в псари?
   – А ты пьянствовать бросишь?
   – Сегодня в последний раз собираюсь выпить. Уж больно причина обязывающая. Не каждый день подобное случается – и на смерть осужден, и помилован, и на боярскую службу взят.
   – Так ведь не взят еще. Зачем мне слуга, над которым порок властвует. Хватит и того, что я сам частенько чаркой балуюсь.
   – Будь по-твоему, боярин. – Вяхирь ухватился за подол богатырской кольчуги. – Отныне ни капли!
   – Это другое дело. Только смотри у меня! Если не сдержишься, я тебя из псарей в выжловки[44] переведу. Будешь на карачках за зайцами гоняться. – Добрыня похлопал его по плечу.
   – Ох, боярин! – Глаза Вяхиря полезли на лоб. – Глянь, что с рукой у тебя.
   – Что-что! Сжег руку, когда тебе пример подавал. – Добрыня выставил напоказ правую длань, на которой живого места не осталось.
   – Я-то думал, что ты чародей и телесного страдания не ощущаешь… – пробормотал Вяхирь.
   – Коли надо, ощущаю, а коли не надо – нет, – ответил Добрыня с жизнерадостной усмешкой. – Плоть-то эта богатырская – не моя. Во временное пользование взята.
   – Неужто ты оборотень? – прошептал Вяхирь.
   – Псаря это не касается, – отрезал Добрыня, но тут же спохватился: – Чуть не забыл! Надо бы тебе прозвище сменить. Прежнее уж больно срамное. Отныне ты будешь не Вяхирем, а Торопом.
   – Назови хоть горшком, а только в печь не сажай.
   – Вот и договорились.
   – Боярин, просьба к тебе есть. – Вяхирь, ставший в одночасье Торопом, молитвенно сложил на груди руки.
   – Выкладывай.
   – Позволь мне вместе с народом посадские хоромы пограбить. Хочу одежонкой пристойной обзавестись. Негоже барскому слуге в обносках ходить.
   – Хм… – Добрыня задумался. – Ладно, пограбь, если очень тянет… Но только чтобы в последний раз. Лично мне, как уроженцу правового государства, претит все, что идет вразрез с Уголовным кодексом.
   – Уж больно ты слова чудные говоришь, боярин. Наверное, заклинания чародейские. Ох, чур меня… – Тороп-Вяхирь как присел со страха, так и прочь пошел на полусогнутых.
   – Тебе, дурила, не понять… – молвил ему вслед Добрыня.
 
   В Киеве опять творились беспорядки (наверное, бунтовала варяжская дружина, который месяц сидевшая без жалованья), и все ворота, кроме Жидовских, были затворены. Через них-то Добрыня, сопровождаемый небольшой свитой, и въехал в стольный город, котрый про себя называл «чирьем земли русской».
   Весь остаток дня ушел на то, чтобы поместить развенчанного посадника в поруб – подземную темницу, где случалось сиживать и самому Добрыне, – да столковаться с княжеским казначеем Будом (в недавнем прошлом Блудом, но это имя, ставшее синонимом предательства, больше вслух не упоминалось).
   – Ты княжескую волю выполнил? – первым делом поинтересовался казначей.
   – Выполнил, – сдержанно ответил Добрыня.
   – Злодеев нашел?
   – Нашел.
   – А я тебе зачем нужен?
   – Злато изъятое хочу сдать.
   – Много злата?
   – Бочка.
   – А до утра твоя бочка не подождет?
   – Мало ли что до утра случится. Вдруг варяги про мое возвращение прослышали. И злато присвоят, и меня на собственных воротах повесят.
   – Это уж непременно… – Буд призадумался. – Так и быть, приму я злато в казну. Только сосчитаю сначала для порядка.
   – Утром вместе сосчитаем. Я десятый день в пути, из сил выбился… Бочка смолой и воском опечатана, ничего ей за ночь не сделается.
 
   Казна хранилась в неприступной башне, возвышавшейся на крутом днепровском берегу. До узеньких окошек, расположенных под самой крышей, могла добраться разве что птица, а единственный вход сторожили отборные княжеские дружинники.
   – Ты здесь постой, – гремя ключами, сказал Буд. – Внутрь посторонним заходить не положено. Бочку я сам закачу.
   – Внутрь я не рвусь, – ответил Добрыня. – А одним глазком заглянуть позволь.
   – Гляди, только не ослепни. – Буд вместе с бочкой исчез за дверями, на которых железа было больше, чем на любых других киевских вратах. Явившись назад, он озабоченно произнес:
   – Уж больно твоя бочка для злата легкая. Признавайся, чего в нее напихал?
   – Полновесного злата там всего на треть, – объяснил Добрыня. – А остальное жемчуг да каменья драгоценные. Завтра воочию увидишь…
 
   В свой скромный, но почти неприступный домишко он попал уже глубокой ночью, освещенной не только ярыми звездами, но и бушующими где-то на Подоле пожарами. Свежий ветерок доносил оттуда лязг мечей и нестройные боевые крики.
   – Тиха украинская ночь… – сквозь зубы процедил Добрыня и велел слугам в честь удачного возвращения готовить пир.
   Гонцы, предусмотрительно посланные в Киев еще с половины пути, должны были заранее предупредить всех, с кем Добрыне необходимо было срочно свидеться.
   Гости стали собираться за полночь – почти все прибывали тайком, без конной стражи, без факелов, без шутов и музыкантов. В воротах их с почетом встречали боярские слуги и по брошенным прямо на землю холстинам провожали в гридницу, где уже были накрыты столы с яствами, названия и рецепты которых знал один только Добрыня, – гамбургеры, чебуреки, шашлыки, шницеля. Впрочем, хватало и привычных блюд: жареных лебедей, рыбных балыков, осетровой икры, переяславской сельди, разварной свинины, вяленой конины, соленых слив, пирогов, простокваши, моченого гороха, орехов.
   Явившийся одним из последних вольный витязь Дунай, немало постранствовавший и в ляшских, и в литовских, и прусских землях, сказал:
   – Больше никого не будет. Соратника нашего Ивора Кучковича прошлого дня в срубе спалили за чернокнижие, а купец Могута, объявленный разбойником, к печенегам сбежал.
   – Тогда начнем. – Добрыня встал во главе стола. – Святой отец, читай молитву.
   Царьградский черноризец Никон, в Киеве скрывавшийся под личиной нищего калика, затянул: «Отче наш…» – и все присутствующие, кроме хазара Шмуля и волжского болгарина Мусы, державшихся своей веры, стали ему подтягивать.
   Когда сказано было «Аминь» и христиане перекрестились, Добрыня сам обошел гостей с кувшином греческого вина (слуги на ночные застолья не допускались). Налито было даже мусульманину Мусе, которому, как находящемуся в походе воину, строгий закон Аллаха позволял кое-какие поблажки.
   – Спасибо, что хозяина почтили, что не побрезговали его хлебом-солью, – сказал Добрыня. – Теперь с божьего благословения осушим кубки.
   Выпив, присели на лавки и занялись закусками. Четверть часа сохранялась относительная тишина, нарушаемая лишь чавканьем, сопением и хрустом костей, то есть звуками, скорее свойственными насыщающейся волчьей стае. Впрочем, такое поведение было вполне простительно для людей, родившихся задолго до возникновения самого понятия «этикет».
   Заморив червячка, на что ушло полпоросенка и пара балыков, Дунай спросил:
   – Как съездил, Добрыня Никитич?
   – Удачно, – ответил хозяин. – Добыл князю полдюжины возов варяжского оружия и бочку злата.
   – Что так щедро?
   – Иначе нельзя было. Тать, который всем этим прежде владел, сюда доставлен. Завтра перед князем предстанет. А язык у него длинней, чем у беса хвост, и совести никакой. Ему только дай потачку. Зачем мне лишние наветы?
   – Ума и осторожности тебе, Добрыня, не занимать, – произнес купец Ушата, в крещении Роман. – Да только дела наши – хуже некуда. Соглядатаи княжеские шага ступить не дают. Где ни притулишься, там вереи дверные подслушивают и сучки стенные подглядывают. По любому подозрению в застенок волокут. Недавно двух варягов, отца и сына, греческую веру принявших, прямо в собственном дому сожгли. И лишь за то, что те отказались поклоняться деревянным кумирам – Одину и Тору.
   – Что ты предлагаешь? – видя, что обжорство поутихло, Добрыня пустил кувшин по кругу.
   – Бунтовать надо, пока не поздно. Ярослава на место Владимира ставить. Поговаривают, что он в почтении к греческой вере взращен.
   – Мал еще Ярослав, – возразил Добрыня. – В соплях ходит… За ним ни народ, ни дружина не пойдут. Великая смута на нашей земле случится. Я, признаться, достойного преемника Владимиру сейчас не вижу. Пусть себе остается на великокняжеском столе, только окрестится.
   – Как же, ожидай! Скорее бык отелится, чем он окрестится, – воскликнул Сухман, в прошлом княжий чашник, за пустяковый проступок изгнанный Владимиром со двора. – Свет еще не видывал подобного изверга. Ему лишь бы бражничать, блудом тешиться да невинных людей губить. Разве греческая вера подобный срам позволит?