Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Николай Чадович, Юрий Брайдер
За веру, царя и социалистическое отечество
Скажем мимоходом, что мы не позволяли себе больших отступлений от истории, но просим читателя помнить – повесть не летопись. Здесь вымысел позволен.
К. Н. Батюшков
Воспою бесконечный путь души…
Джон Донн
Часть I
За веру
Основные действующие лица
Добрыня– богатырь, княжеский вирник,[1] очередное воплощение Олега Наметкина, странника в ментальном пространстве.
Владимир Святославович– великий князь.
Сухман– богатырь.
Дунай– богатырь.
Тороп, он же Вяхирь, – слуга Добрыни.
Никон– царьградский черноризец, истинный автор «Повести временных лет».
Ильдей– печенежский хан.
Торвальд Якунич– посадник.
Мстислав Ярополкович– княжич, сын великого князя Ярополка Святославовича, свергнутого своим братом Владимиром.
Блуд– боярин, ближайший советник Ярополка, предавший его и переметнувшийся на сторону Владимира.
Анна– царьградская блудница, впоследствии великая княгиня, супруга Владимира.
Михаил– царьградский нищий и еретик, впоследствии Киевский митрополит.
Владимир Святославович– великий князь.
Сухман– богатырь.
Дунай– богатырь.
Тороп, он же Вяхирь, – слуга Добрыни.
Никон– царьградский черноризец, истинный автор «Повести временных лет».
Ильдей– печенежский хан.
Торвальд Якунич– посадник.
Мстислав Ярополкович– княжич, сын великого князя Ярополка Святославовича, свергнутого своим братом Владимиром.
Блуд– боярин, ближайший советник Ярополка, предавший его и переметнувшийся на сторону Владимира.
Анна– царьградская блудница, впоследствии великая княгиня, супруга Владимира.
Михаил– царьградский нищий и еретик, впоследствии Киевский митрополит.
Пролог первой части
Доступная часть неба состояла как бы из двух несообщных половинок – одна светилась ядовитым померанцем, а другая отливала сизым свинцом. Под таким зловещим небом город Сидней казался особенно белым – ни дать ни взять игрушка, вырезанная из чистейшего моржового клыка.
– Уж больно хоромы близь пристани чудные, – произнес прильнувший к дальнозору моряк первой статьи Репьёв. – Будто бы паруса, ветром надутые. Кумирня, небось…
– Ан нет, – поправил его морской урядник Берсень-Беклемишев. – То вертеп ихний. Оперою называется. Потехи ради построен.
– Поди веселонравный народ там обитает, – позавидовал Репьев, до всяческих потех тоже охочий, особенно по пьяному делу.
– Народ там обитает прелукавый, – возразил Берсень-Беклемишев. – Происхождение свое ведет от татей и душегубов, которых агинянские конунги на каторгу ссылали.
– Земля эта, выходит, наподобие наших Соловков?
– Вроде того.
– А вот погодишка-то у них дрянная. – Репьев повертел окуляром дальнозора туда-сюда. – Гроза собирается.
– Не беда. Погоду мы подправим, – посулил Берсень-Беклемишев. – Расчистим небо. Не долго ждать осталось. Ты бы светоцедилку в дальнозор вставил, а то, не ровен час, окривеешь… Правильно сказано: на смерть да на солнце во весь глаз не взглянешь.
– Мать честная, совсем запамятовал!
Репьев быстренько заменил линзу дальнозора другой – тускловатой, и небо сразу поблекло, а город посерел. Да и пора бы – земного бытия всей этой красе оставалось малым-малешенько.
Коротко рявкнул гудок, предупреждающий об опасности, – зря не бегай, рот не разевай, а лучше замри, ухватись за поручень да помолчи минуту-другую.
Малая стрелка отщелкала на часовой доске десять делений, и подводная ладья «Эгир» содрогнулась, извергнув из своих недр самолетку «Индрик-зверь», снабженную изрядным бусовым[2] зарядом.
Одновременно дали залп и другие ладьи, таившиеся в водной пучине мористее, – «Гюмер», «Хрюм», «Турс». Только целили они не по городу, а по его дальним околицам, где сосредоточена была воинская сила супостатов.
Отдача толкнула ладью на глубину, и крутая волна, захлестнувшая верхний окуляр дальнозора, помешала Репьеву проводить взором самолетку, на предельно малой высоте устремившуюся к берегу. Лета до места назначения ей было всего ничего – заупокойную вису[3] пропеть не успеешь. Впрочем, по слухам, народ в Сиднее проживал сплошь безбожный, до святого слова неохочий. Вот и поделом ему!
Полыхнуло над городом так ярко, что и светоцедилка не уберегла – в правый глаз Репьева словно пчелиное жало вонзилось. Но дело свое – следить за берегом – он не оставил, а только утер невольную слезу да приставил к дальнозору левый глаз.
Прав оказался урядник Берсень-Беклемишев, не раз бывавший под бусовым обстрелом и сам не единожды во врагов самолетки запускавший, – взрыв мигом разметал все тучи, очистив небо до самого озора.[4]
Впрочем, свято место пусто не бывает, и в вышние дали уже вздымалось другое облако, совершенно особенное, похожее на раскрытый зонтик. Облако это как бы тянулось к постепенно тускнеющему рукотворному солнцу, за несколько мгновений до того испепелившему богомерзкий город Сидней.
Звук взрыва через десятисаженную трубу дальнозора расслышать было невозможно, однако порожденные им стихии наперегонки неслись от берега, угрожая всему тому, что уцелело от светового и бусового излучения. Сначала налетела воздушная волна – ударная. Следом водяная – накатная, высотою в пять сиднейских опер.
Ладья запрыгала вверх-вниз, едва не всплыв раньше срока, но благодаря солидной вещественности удержалась на глубине. Зато оглушенных морских тварей из пучины изверглось без счета. Хоть уху вари, хоть рыбный пирог выпекай. Вряд ли все это могло понравиться владыке мировых вод змею Ермунганду, но чего только не стерпишь ради вящей славы истинных богов.
Вскорости адское пламя ужалось, поблекло, а потом и вообще погасло. Заодно погас и ясный день. Настоящее солнышко сияло, как и прежде, да вот только свет его не мог пробиться сквозь пыль, дым и пар, застилавшие город Сидней. Для любопытного Репьева так и осталось загадкой: рухнула от взрыва белопарусная опера аль устояла назло бусовой силе.
Накатная волна умчалась прочь, к берегам далекой безымянной страны, славной только своим тысячелетним льдом да Полуденным Остьем,[5] на которое всегда указывала магнитная стрелка матки,[6] а морская гладь не успокоилась, а сплошь покрылась всплесками, словно с неба хлынул ливень вперемешку с градом. На самом деле это сыпалось вниз все то, что взрыв успел взметнуть высоко в небо.
– Пора бы уже в наступ идти, – сказал Репьев. – Пока супостаты не очухались.
– Очухаются они уже на пороге Хеля…[7] А на берег рано лезть. Там сейчас все заразное. И вода, и воздух, и земля. Зараза та страшней чумы. Если и жив останешься, то волосы вылезут, по телу язвы пойдут, мужская сила пропадет. – Берсень-Беклемишев непроизвольно погладил свой череп, голый, как колено.
– Волос, конечно, жалко. А мужская сила мне на морской службе без надобности. Одна маета от нее и томление духа. Я уже и забыл, когда бабу в последний раз видел. Даже через дальнозор.
– Такая уж наша доля горемычная, – сочувственно кивнул Берсень-Беклемишев, сам женщинами давно не прельщавшийся. – А может, оно и к лучшему… Недаром ведь говорят: где цверги[8] не сладят, туда бабу пошлют. Урона от них больше, чем благодати. Я раз присватался к одной. На плавучей вошебойке «Вурдалак» милосердной сестрой служила. Годовое содержание вместе с ней пропил, а она меня за это иноземной болезнью наградила. Сихилисой или сфихилисой, уже и не помню. Наши лекарства ее не исцеляют.
– Сама-то она где такую хворь подхватила?
– Чего не знаю, того не знаю… Божий сыск потом с ней разбирался. Говорят, померла на дыбе, так и не открывшись.
Репьев ушки держал на макушке и глаз от дальномера не отводил. Море кое-как успокоилось, зато на берегу дым и пламя стояли стеной. Надо думать, что жар и копоть уже стали досаждать небожителям.
– А ведь сколько добра зря пропадает! – вздохнул Репьев, мало что прижимистый, так уже который год досыта не евший. – Слух есть, что здешние края провиантом обильны.
– Нечего на чужое зариться. Мы не за провиант воюем, а за справедливость, – молвил Берсень-Беклемишев, вместе с мужской силой утративший на службе и охоту к еде. – Сладки харчи у супостатов, да только есть их – демонов тешить.
– Оно, конечно, так, – вынужден был согласиться Репьев. – Только от лишней миски каши справедливости не убудет. И от куска кулебяки демоны не укрепятся.
Берсень-Беклемишев на это ничего не ответил, а только прищурился, словно соринку в глаз поймал.
«Выдаст, – подумал Репьев, за которым всяких грехов числилось уже немало. – На первой же исповеди выдаст, пес шелудивый. Опять мне с божьим сыском знаться…»
Опасность угрожает моряку завсегда и отовсюду. Враг ему и бездонная пучина, и лютый шквал, и вражья сила, бусовыми самолетками да глубинными бомбами снаряженная, и неумолимый божий сыск, и якорные мины, и собственная забубенная головушка.
Недолго прослужил Репьев на ладье «Эгир», названной так в честь морского великана, не робевшего пред грозными богами, а горя успел хлебнуть с лихвой – и тонул, и горел, и в узилище сиживал, и в лихоманке трясся, и от белой горячки куролесил, и даже был однажды укушен рыбой-людоедом.[9] Потому, наверное, за жизнь свою он не держался, хотя мук телесных старался по мере возможности избегать. А уж страха никто из его рода отродясь не ведал, за что все Репьевы весьма ценились начальниками.
На этот раз беда заявилась с полуночника,[10] и принесли ее на своих крыльях летуны-бомбовозы. Хотели они подводную рать застать врасплох, да просчитались. Только на одном «Эгире» дальнозоров было с полдюжины, и на берег смотрела всего лишь парочка.
Гудок зарявкал часто-часто, словно взбешенный ошкуй,[11] что означало крайнюю степень тревоги.
Подводным ладьям с бомбовозами сражаться несподручно – бусовую самолетку в них не запустишь, себе дороже станет, а чтобы смаговницы[12] в дело пустить, всплывать придется, что смерти подобно. Остается одно – нырять поглубже да в разные стороны разбегаться. За всеми, чай, не уследишь. А там, глядишь, – подоспеют нашенские истребители с ковчега «Сигурд», который вместе с высадной ратью в ста верстах отсюда среди корольковых островов скрывается.
Репьев, как и положено по боевому расписанию, дальнозор внутрь ладьи убрал и к крушительскому[13] щиту подался, на котором своей поры всякое сручное пособие дожидается, начиная от простого топора и кончая порошковым огнетушителем. Если от глубинных бомб вдруг какой-нибудь ущерб случится, ему со стихией надлежит бороться – хоть с забортной водой, хоть с пожаром, хоть с удушливыми газами.
Берсень-Беклемишев был в этом деле Репьеву не помощник. Его место в лазарете, раненых к рукочинному[14] столу подтаскивать, а от стола отъятые члены убирать. Только не спешил он пока в лазарет. Бомбежки дожидался. Зачем зря ноги бить, если – не ровен час – спешить придется на небеса, в чертоги бога Одина.
Оплеухи дожидаясь, и то весь истомишься. А тут такое злоключение намечается. Ушла у Репьева душа в пятки, тем более что под глубинными бомбами ему бывать еще не доводилось. Хотя россказней самых разных наслушался. Хотя бы от того же Берсень-Беклемишева, краснобая известного.
И вот свершилось! Привалило горе-злосчастье. Не дано человеку, весь свой век на суше обитающему, испытать того, что выпадает на долю моряков, которых супостаты сверху глубинными бомбами глушат. Ох, не дано…
Одни только рыбы морские могут весь этот ужас понять, да они, бедолаги, даром речи не владеют.
Садануло так, что алатаревые[15] лампы замигали, со стен образа посыпались (в том числе особо чтимые Репьевым «Тор совместно с Одином водружают стяг победы над Букингемским дворцом» и «Мореводец Шестаков, вдохновляемый Локи, топит франкский ковчег „Эгалите“»), и даже все вши от тела разом отпали.
Впрочем, оба моряка целы-целехоньки остались, только Репьев умудрился носом в перегородку клюнуть.
– Сильна бомба, – похвалил Берсень-Беклемишев, всякую труху со своего лысого черепа стряхивая. – Не меньше чем в сто пудов. Да только легла далеко. Следующая ближе будет, попомнишь мое слово.
«Типун тебе на язык!» – подумал Репьев, но все случилось так именно, как предсказал бывалый урядник.
Бомба рванула будто бы всего в дюжине саженей от ладьи, и на какой-то миг Репьев ощутил себя колокольным билом, набат возвещающим. Из глаз его посыпались искры, из ушей брызнула кровь, а дух из тела девять раз подряд вышибло.
Что было потом, не Репьеву судить. В забытье он впал, как сурок в зимнюю спячку. Бревном стал бесчувственным. Обморышем.
В сознание бравого моряка вернула ледяная вода, объявшая его аж до микиток.[16] Плохи, знать, были на ладье дела. Не выдержала хваленая обшивка из уральского уклада,[17] прежде позволявшая аж на целую версту вглубь нырять. Хорошо хоть, что вражьи бомбы рвались уже где-то поодаль.
Темно было, как под седалищем пса-великана Гарма, стерегущего вход в Хель. Берсень-Беклемишев на зов Репьева не откликался, наверное, уже покинул Мидгард.[18] Вредоносный был человек, а все одно жалко, тем более что задолжал он Репьеву с прошлого месяца аж целые три гривны.
Внезапно ожила переговорная труба, которой в боевом положении дозволялось пользоваться только мореводцу[19] да его ближайшим помощникам. Репьев обрадовался было, ожидая получить толковый приказ и начальственное ободрение, но голос из трубы звучал очень уж несмело. Можно даже сказать, обреченно.
– Я моряк третьей статьи Оборкин. Нахожусь на главном боевом притине.[20] Если кто меня слышит, отзовись, асов[21] ради.
Вот так чудо – рядовой моряк посмел в переговорную трубу слово молвить. Да и не одно. Неспроста, видно.
Пришлось отозваться:
– Моряк первой статьи Репьев тебя, новолупка,[22] слушает.
Только сначала доложи, кто тебе из главного притина вещать дозволил. Где начальники?
– Побило всех начальников, – дрожащим голоском ответил Оборкин. – И самого мореводца, и помощников. Не дышат. Иных уже и водой залило.
– Лекарей вызывай! – дивясь невежеству юнца, посоветовал Репьев.
– Не отвечают лекари. И никто больше не отвечает. На дно скоро пойдем. К рыбам, – в каждом слове Оборкина звучала слеза.
– Подсилки[23] стоят? – поинтересовался Репьев.
– Стоят, похоже, – неуверенно ответил Оборкин. – А ты сам разве не слышишь?
– Оглох я слегка. Даже тебя через слово понимаю… Ты попроси промысловую[24] команду ход дать.
– Просил. Молчат.
– А сам ты кто будешь? Наблюдатель, сигнальщик али смотритель отхожего места?
– Кашевар я. Опричь того закуски начальникам подаю.
– И какие такие закуски ты нынче подавал?
– Пряники, шанежки, пироги с маком, орехи с медом, сусло с брусникой, – доложил Оборкин как по писаному. – Все в целости осталось.
– Вот и жри теперь сам свои закуски! – Репьев, со вчерашнего дня ничего не евший, сглотнул слюну. – Сытая скотина, говорят, первая под нож идет.
– Ты не изгаляйся, а лучше что-нибудь дельное присоветуй, – плаксиво промямлил Оборкин. – Где спасение искать? Богов, что ли, молить?
– Если дела не спасут, так и вера не поможет, – изрек Репьев. – Все в твоих руках, земляк. Придется подсуетиться. Ты, кроме кашеварства, еще какому-нибудь занятию обучен?
Репьев спрашивал это потому, что, согласно предписаниям морского устава, каждый член команды «Эгира» должен был иметь навык в самых разных ремеслах. Сам он, к примеру, не только свой дальнозор знал, но и со смаговницей умел управляться, а в случае нужды мог и сигнальщика подменить. Но сейчас все зависело от сноровки и деловитости какого-то сопливого кашевара. Репьев при всем своем желании до главного притина не смог бы добраться.
– Кое-чему обучен, – растерянно ответил Оборкин. – Стол накрывать, постель стелить, белье стирать, прибираться.
– Да ты прямо как баба! Случаем не извращенец? Впрочем, какой моряк в этом признается… Ну да ладно. Постель стелить тебе не придется. Сделай так, чтобы ладья всплыла.
– Не смыслю я в этом ничего! – сразу ударился в панику Оборкин. – Даже и не уговаривай! Мой удел рыбу солить да похлебку с дичью варить.
– Это ты про какую дичь? Про тараканов? Немало их в вашей похлебке попадается. Вот и подыхай вместе с тараканами. Заодно и я к вам пристроюсь… А дело ведь самое пустяковое. Выеденного яйца не стоит. Ребятенок бы справился.
– Всплываем мы, к примеру, а нас сверху бомбами. Что тогда? – Оборкин, похоже, пребывал в сомнениях, не менее глубоких, чем океан-море.
– Даже если нам все едино умирать, так хоть белый свет напоследок узрим. Мы ведь люди, а не черви земляные.
– Без приказа всплывать не положено. Устав запрещает.
– Плохо ты устав учил. В случае урона команды на ладье старший по званию командует. А старше меня, надо полагать, в живых никого не осталось. Вот и изволь, сударь, подчиняться.
– Рад бы, да невежество мешает. – Кажись, Оборкин сдался.
– Ничего, я тебя просвещать буду. Только действуй как велено, без самоуправства. Чтобы всплыть, надо пустогрузные[25] емкости продуть, для чего откроешь затулки[26] главного давления. Это колесики такие. По двенадцать штук с каждого борта. Ты их прежде не раз видел.
– То прежде было, а сейчас они все под водой скрылись.
– Поныряешь, если жизнь дорога. Но учти, каждую затулку следует до упора открывать. А это, почитай, оборотов восемнадцать-двадцать. Так что воздуха в грудь побольше набирай.
– Ох, пропаду я, – заскулил Оборкин. – Пропадом пропаду.
– Не пропадешь, – заверил его Репьев. – Фрейе-Заступнице молись. Главное, себя перебороть. Как первую затулку откроешь, сразу легче станет. Только не все подряд открывай, а по обоим бортам равномерно. А то, не ровен час, на борт завалимся.
Оборкин не ответил. То ли делом спасения занялся, то ли решил отмолчаться. Наступила тягостная тишина, нарушаемая только плеском прибывающей воды да далекими взрывами глубинных бомб. Надо полагать, что бомбовозы загодя списали «Эгир» в расход и теперь гонялись за его собратьями.
Вот будет нещечко,[27] если ладья-подранок всплывет! Для бомбовозов, наверное, это такой же лакомый кусочек, как для Репьева шанежки и пироги, зазря пропадающие в десяти отсеках отсюда.
Репьев уже терял последние крохи надежды, когда загудел сжатый воздух, вытесняя воду из пустогрузных емкостей, совокупная подъемная сила которых была столь велика, что могла поднять на поверхность даже полузатопленную ладью.
На сердце сразу полегчало. Смерть если и не отступила куда подальше, то хотя бы перестала дышать в затылок. Ладья мало-помалу всплывала, имея заметный крен на корму. Репьев попытался было поднять дальнозор, но его наглухо заклинило. Вот так же, наверное, заклинило-заколодило и удачу Репьева, прежде не раз спасавшую его от самых разных напастей. А почему бы и нет? Норны,[28] как и все бабы, существа капризные. Сегодня обласкают, а завтра отставку дадут.
Мертвый Берсень-Беклемишев подплыл к Репьеву и ткнул башмаком в пупок. Но что за вредная тварь – даже утопившись, другим покоя не дает!
Репьев на всякий случай обшарил карманы урядника, но ничего стоящего, кроме каких-то размокших бумаженций, не обнаружил. Это были не иначе как доносы, вовремя не отправленные в божий сыск. Писем Берсень-Беклемишев никогда не писал – от его родного городка, по слухам, осталась только яма в версту глубиной, над которой каждую ночь играли вредоносные бусовые сполохи.
Ладья поднималась хоть и медленно, но ощутимо, а тут вдруг застопорилась на месте и с бока на бок, словно утица, закачалась. Всплыли, стало быть, бортом к волне.
Прихватив с собой кирку (не иначе как от бомбовозов отмахиваться), Репьев покинул порядком опостылевший отсек и стал на вольную волю выбираться, благо что вода вокруг понемногу убывала. На этом замысловатом пути ему пришлось немало лючных заверток отвернуть и драек отдраить. И все вслепую, на ощупь. Впрочем, темнота была подводным морякам не помеха. Их любому делу так обучали – день со светом, два без оного. Устав сего требовал, а устав умственные люди составляли.
Правда, с самым последним люком, который на верхнюю палубу выводит, пришлось повозиться. Покорежило его слегка. Вот вам и вода-водица. Если она под хорошим давлением долбанет, то все на свете разворотит. Куда там хваленому молоту дедушки Тора.
Большинство заверток так перекосило, что их пришлось силой сбивать. Вот тут-то кирка и пригодилась. Когда люк наконец откинулся, спертый воздух, вырвавшийся из ладьи, едва не вышиб Репьева наружу, как пробку из винной посудины.
Хоть и сумрачно было под новосотворенным небом, сплошь затянутым неспокойными, клубящимися облаками, из которых не дождь и не снег, а горячий пепел сеял, но Репьев, от света отвыкший, едва не ослеп.
Ладья, задрав нос и чуть притопив хвостатую корму, покачивалась на широких, разводистых волнах, словно стосаженный кит-кашалот, кроме всего прочего, снабженный еще и горбом-рубкой. Никаких иных плавучих средств ни вдали, ни вблизи не наблюдалось.
Под облаками парили вражьи бомбовозы, и гудение их было для Репьева как стервятничий клекот. Но пока они на всплывшую ладью не зарились, наверное, бомбовой запас успели истратить.
Горел не только город Сидней, горела и вся суша, простиравшаяся от него ошую и одесную.[29] Причем горело на разный манер – в одних местах чадило, в других полыхало, в третьих жаркое пламя крутилось завертью, где-то еще извергался один только черный дым.
Репьеву вдруг припомнились слова бабушки, в детстве частенько поучавшей его: «С огнем не шути, с водой не дружи, ветру не верь». И надо же было такому случиться, что повзрослевший внук в конце концов оказался перед бушующим до небес огнем, среди суровых бездонных вод, на соленом морском ветру, дувшем как бы со всех сторон сразу, – оказался один-одинешенек и без всякой защиты. (Божье заступничество во внимание можно было не принимать – как известно, у бога Одина не сто глаз, и сразу за всеми своими воинами ему не уследить.)
Впрочем, в единственном числе Репьев пребывал недолго. Из лючного лаза выбрался другой моряк, но вовсе не кашевар Оборкин, как того следовало ожидать, а звуколов[30] Клычков, земляк и погодок Репьева, вместе с ним начинавший службу на давно утопшем заправщике «Фреки».
Клычков заметных повреждений на теле не имел, но весь курился сизым вонючим дымком. Он, видать, крепко угорел внизу и от свежего воздуха сразу потерял сознание, хотя перед этим успел облевать рыжий от ржавчины борт «Эгира».
На корме, позади крышки самолетного колодца, тоже откинулся люк, и наружу вылезли сразу несколько моряков, столь закопченных, что Репьев никого из них не узнал.
Да и в носовом лазе, поперек которого лежал бесчувственный Клычков, кто-то уже бранился, поминая дурным словом и чужое море, и собственную судьбу, и всех на свете богов, включая отца людей Хеймдалля и девять его матерей.
Всего спаслись двенадцать человек, ровным счетом пятая часть команды подводной ладьи – в основном те, кто согласно боевому расписанию пребывал под самой верхней палубой.
Из начальствующих чинов, похоже, никого не уцелело. Как собрались все в главном притине, чтобы шанежками да брусничным суслом отметить успешный запуск бусовой самолетки, так и остались там на веки вечные. А кашевар Оборкин, откровенно говоря, ладью спасший, им общество составил. Жаль парнишку.
Теперь, когда смертельная угроза миновала, пора было и о своей дальнейшей судьбе задуматься.
Ждать помощи со стороны не приходилось. Если какой-нибудь из подводных ладей и случилось уцелеть, то ее след, наверное, давно простыл. Удирает сейчас на предельной глубине подальше от этого места.
Ковчеги и грузовики с высадной ратью сюда заявятся не скоро – очень уж горячо на берегу. На сиднейских обывателей, если таковые уцелели, надежды тоже мало. Во-первых, им своих забот предостаточно, а во-вторых, подводному моряку в полон сдаваться не пристало. Если и уцелеешь в неволе, то потом божий сыск с тебя шкуру спустит.
– Уж больно хоромы близь пристани чудные, – произнес прильнувший к дальнозору моряк первой статьи Репьёв. – Будто бы паруса, ветром надутые. Кумирня, небось…
– Ан нет, – поправил его морской урядник Берсень-Беклемишев. – То вертеп ихний. Оперою называется. Потехи ради построен.
– Поди веселонравный народ там обитает, – позавидовал Репьев, до всяческих потех тоже охочий, особенно по пьяному делу.
– Народ там обитает прелукавый, – возразил Берсень-Беклемишев. – Происхождение свое ведет от татей и душегубов, которых агинянские конунги на каторгу ссылали.
– Земля эта, выходит, наподобие наших Соловков?
– Вроде того.
– А вот погодишка-то у них дрянная. – Репьев повертел окуляром дальнозора туда-сюда. – Гроза собирается.
– Не беда. Погоду мы подправим, – посулил Берсень-Беклемишев. – Расчистим небо. Не долго ждать осталось. Ты бы светоцедилку в дальнозор вставил, а то, не ровен час, окривеешь… Правильно сказано: на смерть да на солнце во весь глаз не взглянешь.
– Мать честная, совсем запамятовал!
Репьев быстренько заменил линзу дальнозора другой – тускловатой, и небо сразу поблекло, а город посерел. Да и пора бы – земного бытия всей этой красе оставалось малым-малешенько.
Коротко рявкнул гудок, предупреждающий об опасности, – зря не бегай, рот не разевай, а лучше замри, ухватись за поручень да помолчи минуту-другую.
Малая стрелка отщелкала на часовой доске десять делений, и подводная ладья «Эгир» содрогнулась, извергнув из своих недр самолетку «Индрик-зверь», снабженную изрядным бусовым[2] зарядом.
Одновременно дали залп и другие ладьи, таившиеся в водной пучине мористее, – «Гюмер», «Хрюм», «Турс». Только целили они не по городу, а по его дальним околицам, где сосредоточена была воинская сила супостатов.
Отдача толкнула ладью на глубину, и крутая волна, захлестнувшая верхний окуляр дальнозора, помешала Репьеву проводить взором самолетку, на предельно малой высоте устремившуюся к берегу. Лета до места назначения ей было всего ничего – заупокойную вису[3] пропеть не успеешь. Впрочем, по слухам, народ в Сиднее проживал сплошь безбожный, до святого слова неохочий. Вот и поделом ему!
Полыхнуло над городом так ярко, что и светоцедилка не уберегла – в правый глаз Репьева словно пчелиное жало вонзилось. Но дело свое – следить за берегом – он не оставил, а только утер невольную слезу да приставил к дальнозору левый глаз.
Прав оказался урядник Берсень-Беклемишев, не раз бывавший под бусовым обстрелом и сам не единожды во врагов самолетки запускавший, – взрыв мигом разметал все тучи, очистив небо до самого озора.[4]
Впрочем, свято место пусто не бывает, и в вышние дали уже вздымалось другое облако, совершенно особенное, похожее на раскрытый зонтик. Облако это как бы тянулось к постепенно тускнеющему рукотворному солнцу, за несколько мгновений до того испепелившему богомерзкий город Сидней.
Звук взрыва через десятисаженную трубу дальнозора расслышать было невозможно, однако порожденные им стихии наперегонки неслись от берега, угрожая всему тому, что уцелело от светового и бусового излучения. Сначала налетела воздушная волна – ударная. Следом водяная – накатная, высотою в пять сиднейских опер.
Ладья запрыгала вверх-вниз, едва не всплыв раньше срока, но благодаря солидной вещественности удержалась на глубине. Зато оглушенных морских тварей из пучины изверглось без счета. Хоть уху вари, хоть рыбный пирог выпекай. Вряд ли все это могло понравиться владыке мировых вод змею Ермунганду, но чего только не стерпишь ради вящей славы истинных богов.
Вскорости адское пламя ужалось, поблекло, а потом и вообще погасло. Заодно погас и ясный день. Настоящее солнышко сияло, как и прежде, да вот только свет его не мог пробиться сквозь пыль, дым и пар, застилавшие город Сидней. Для любопытного Репьева так и осталось загадкой: рухнула от взрыва белопарусная опера аль устояла назло бусовой силе.
Накатная волна умчалась прочь, к берегам далекой безымянной страны, славной только своим тысячелетним льдом да Полуденным Остьем,[5] на которое всегда указывала магнитная стрелка матки,[6] а морская гладь не успокоилась, а сплошь покрылась всплесками, словно с неба хлынул ливень вперемешку с градом. На самом деле это сыпалось вниз все то, что взрыв успел взметнуть высоко в небо.
– Пора бы уже в наступ идти, – сказал Репьев. – Пока супостаты не очухались.
– Очухаются они уже на пороге Хеля…[7] А на берег рано лезть. Там сейчас все заразное. И вода, и воздух, и земля. Зараза та страшней чумы. Если и жив останешься, то волосы вылезут, по телу язвы пойдут, мужская сила пропадет. – Берсень-Беклемишев непроизвольно погладил свой череп, голый, как колено.
– Волос, конечно, жалко. А мужская сила мне на морской службе без надобности. Одна маета от нее и томление духа. Я уже и забыл, когда бабу в последний раз видел. Даже через дальнозор.
– Такая уж наша доля горемычная, – сочувственно кивнул Берсень-Беклемишев, сам женщинами давно не прельщавшийся. – А может, оно и к лучшему… Недаром ведь говорят: где цверги[8] не сладят, туда бабу пошлют. Урона от них больше, чем благодати. Я раз присватался к одной. На плавучей вошебойке «Вурдалак» милосердной сестрой служила. Годовое содержание вместе с ней пропил, а она меня за это иноземной болезнью наградила. Сихилисой или сфихилисой, уже и не помню. Наши лекарства ее не исцеляют.
– Сама-то она где такую хворь подхватила?
– Чего не знаю, того не знаю… Божий сыск потом с ней разбирался. Говорят, померла на дыбе, так и не открывшись.
Репьев ушки держал на макушке и глаз от дальномера не отводил. Море кое-как успокоилось, зато на берегу дым и пламя стояли стеной. Надо думать, что жар и копоть уже стали досаждать небожителям.
– А ведь сколько добра зря пропадает! – вздохнул Репьев, мало что прижимистый, так уже который год досыта не евший. – Слух есть, что здешние края провиантом обильны.
– Нечего на чужое зариться. Мы не за провиант воюем, а за справедливость, – молвил Берсень-Беклемишев, вместе с мужской силой утративший на службе и охоту к еде. – Сладки харчи у супостатов, да только есть их – демонов тешить.
– Оно, конечно, так, – вынужден был согласиться Репьев. – Только от лишней миски каши справедливости не убудет. И от куска кулебяки демоны не укрепятся.
Берсень-Беклемишев на это ничего не ответил, а только прищурился, словно соринку в глаз поймал.
«Выдаст, – подумал Репьев, за которым всяких грехов числилось уже немало. – На первой же исповеди выдаст, пес шелудивый. Опять мне с божьим сыском знаться…»
Опасность угрожает моряку завсегда и отовсюду. Враг ему и бездонная пучина, и лютый шквал, и вражья сила, бусовыми самолетками да глубинными бомбами снаряженная, и неумолимый божий сыск, и якорные мины, и собственная забубенная головушка.
Недолго прослужил Репьев на ладье «Эгир», названной так в честь морского великана, не робевшего пред грозными богами, а горя успел хлебнуть с лихвой – и тонул, и горел, и в узилище сиживал, и в лихоманке трясся, и от белой горячки куролесил, и даже был однажды укушен рыбой-людоедом.[9] Потому, наверное, за жизнь свою он не держался, хотя мук телесных старался по мере возможности избегать. А уж страха никто из его рода отродясь не ведал, за что все Репьевы весьма ценились начальниками.
На этот раз беда заявилась с полуночника,[10] и принесли ее на своих крыльях летуны-бомбовозы. Хотели они подводную рать застать врасплох, да просчитались. Только на одном «Эгире» дальнозоров было с полдюжины, и на берег смотрела всего лишь парочка.
Гудок зарявкал часто-часто, словно взбешенный ошкуй,[11] что означало крайнюю степень тревоги.
Подводным ладьям с бомбовозами сражаться несподручно – бусовую самолетку в них не запустишь, себе дороже станет, а чтобы смаговницы[12] в дело пустить, всплывать придется, что смерти подобно. Остается одно – нырять поглубже да в разные стороны разбегаться. За всеми, чай, не уследишь. А там, глядишь, – подоспеют нашенские истребители с ковчега «Сигурд», который вместе с высадной ратью в ста верстах отсюда среди корольковых островов скрывается.
Репьев, как и положено по боевому расписанию, дальнозор внутрь ладьи убрал и к крушительскому[13] щиту подался, на котором своей поры всякое сручное пособие дожидается, начиная от простого топора и кончая порошковым огнетушителем. Если от глубинных бомб вдруг какой-нибудь ущерб случится, ему со стихией надлежит бороться – хоть с забортной водой, хоть с пожаром, хоть с удушливыми газами.
Берсень-Беклемишев был в этом деле Репьеву не помощник. Его место в лазарете, раненых к рукочинному[14] столу подтаскивать, а от стола отъятые члены убирать. Только не спешил он пока в лазарет. Бомбежки дожидался. Зачем зря ноги бить, если – не ровен час – спешить придется на небеса, в чертоги бога Одина.
Оплеухи дожидаясь, и то весь истомишься. А тут такое злоключение намечается. Ушла у Репьева душа в пятки, тем более что под глубинными бомбами ему бывать еще не доводилось. Хотя россказней самых разных наслушался. Хотя бы от того же Берсень-Беклемишева, краснобая известного.
И вот свершилось! Привалило горе-злосчастье. Не дано человеку, весь свой век на суше обитающему, испытать того, что выпадает на долю моряков, которых супостаты сверху глубинными бомбами глушат. Ох, не дано…
Одни только рыбы морские могут весь этот ужас понять, да они, бедолаги, даром речи не владеют.
Садануло так, что алатаревые[15] лампы замигали, со стен образа посыпались (в том числе особо чтимые Репьевым «Тор совместно с Одином водружают стяг победы над Букингемским дворцом» и «Мореводец Шестаков, вдохновляемый Локи, топит франкский ковчег „Эгалите“»), и даже все вши от тела разом отпали.
Впрочем, оба моряка целы-целехоньки остались, только Репьев умудрился носом в перегородку клюнуть.
– Сильна бомба, – похвалил Берсень-Беклемишев, всякую труху со своего лысого черепа стряхивая. – Не меньше чем в сто пудов. Да только легла далеко. Следующая ближе будет, попомнишь мое слово.
«Типун тебе на язык!» – подумал Репьев, но все случилось так именно, как предсказал бывалый урядник.
Бомба рванула будто бы всего в дюжине саженей от ладьи, и на какой-то миг Репьев ощутил себя колокольным билом, набат возвещающим. Из глаз его посыпались искры, из ушей брызнула кровь, а дух из тела девять раз подряд вышибло.
Что было потом, не Репьеву судить. В забытье он впал, как сурок в зимнюю спячку. Бревном стал бесчувственным. Обморышем.
В сознание бравого моряка вернула ледяная вода, объявшая его аж до микиток.[16] Плохи, знать, были на ладье дела. Не выдержала хваленая обшивка из уральского уклада,[17] прежде позволявшая аж на целую версту вглубь нырять. Хорошо хоть, что вражьи бомбы рвались уже где-то поодаль.
Темно было, как под седалищем пса-великана Гарма, стерегущего вход в Хель. Берсень-Беклемишев на зов Репьева не откликался, наверное, уже покинул Мидгард.[18] Вредоносный был человек, а все одно жалко, тем более что задолжал он Репьеву с прошлого месяца аж целые три гривны.
Внезапно ожила переговорная труба, которой в боевом положении дозволялось пользоваться только мореводцу[19] да его ближайшим помощникам. Репьев обрадовался было, ожидая получить толковый приказ и начальственное ободрение, но голос из трубы звучал очень уж несмело. Можно даже сказать, обреченно.
– Я моряк третьей статьи Оборкин. Нахожусь на главном боевом притине.[20] Если кто меня слышит, отзовись, асов[21] ради.
Вот так чудо – рядовой моряк посмел в переговорную трубу слово молвить. Да и не одно. Неспроста, видно.
Пришлось отозваться:
– Моряк первой статьи Репьев тебя, новолупка,[22] слушает.
Только сначала доложи, кто тебе из главного притина вещать дозволил. Где начальники?
– Побило всех начальников, – дрожащим голоском ответил Оборкин. – И самого мореводца, и помощников. Не дышат. Иных уже и водой залило.
– Лекарей вызывай! – дивясь невежеству юнца, посоветовал Репьев.
– Не отвечают лекари. И никто больше не отвечает. На дно скоро пойдем. К рыбам, – в каждом слове Оборкина звучала слеза.
– Подсилки[23] стоят? – поинтересовался Репьев.
– Стоят, похоже, – неуверенно ответил Оборкин. – А ты сам разве не слышишь?
– Оглох я слегка. Даже тебя через слово понимаю… Ты попроси промысловую[24] команду ход дать.
– Просил. Молчат.
– А сам ты кто будешь? Наблюдатель, сигнальщик али смотритель отхожего места?
– Кашевар я. Опричь того закуски начальникам подаю.
– И какие такие закуски ты нынче подавал?
– Пряники, шанежки, пироги с маком, орехи с медом, сусло с брусникой, – доложил Оборкин как по писаному. – Все в целости осталось.
– Вот и жри теперь сам свои закуски! – Репьев, со вчерашнего дня ничего не евший, сглотнул слюну. – Сытая скотина, говорят, первая под нож идет.
– Ты не изгаляйся, а лучше что-нибудь дельное присоветуй, – плаксиво промямлил Оборкин. – Где спасение искать? Богов, что ли, молить?
– Если дела не спасут, так и вера не поможет, – изрек Репьев. – Все в твоих руках, земляк. Придется подсуетиться. Ты, кроме кашеварства, еще какому-нибудь занятию обучен?
Репьев спрашивал это потому, что, согласно предписаниям морского устава, каждый член команды «Эгира» должен был иметь навык в самых разных ремеслах. Сам он, к примеру, не только свой дальнозор знал, но и со смаговницей умел управляться, а в случае нужды мог и сигнальщика подменить. Но сейчас все зависело от сноровки и деловитости какого-то сопливого кашевара. Репьев при всем своем желании до главного притина не смог бы добраться.
– Кое-чему обучен, – растерянно ответил Оборкин. – Стол накрывать, постель стелить, белье стирать, прибираться.
– Да ты прямо как баба! Случаем не извращенец? Впрочем, какой моряк в этом признается… Ну да ладно. Постель стелить тебе не придется. Сделай так, чтобы ладья всплыла.
– Не смыслю я в этом ничего! – сразу ударился в панику Оборкин. – Даже и не уговаривай! Мой удел рыбу солить да похлебку с дичью варить.
– Это ты про какую дичь? Про тараканов? Немало их в вашей похлебке попадается. Вот и подыхай вместе с тараканами. Заодно и я к вам пристроюсь… А дело ведь самое пустяковое. Выеденного яйца не стоит. Ребятенок бы справился.
– Всплываем мы, к примеру, а нас сверху бомбами. Что тогда? – Оборкин, похоже, пребывал в сомнениях, не менее глубоких, чем океан-море.
– Даже если нам все едино умирать, так хоть белый свет напоследок узрим. Мы ведь люди, а не черви земляные.
– Без приказа всплывать не положено. Устав запрещает.
– Плохо ты устав учил. В случае урона команды на ладье старший по званию командует. А старше меня, надо полагать, в живых никого не осталось. Вот и изволь, сударь, подчиняться.
– Рад бы, да невежество мешает. – Кажись, Оборкин сдался.
– Ничего, я тебя просвещать буду. Только действуй как велено, без самоуправства. Чтобы всплыть, надо пустогрузные[25] емкости продуть, для чего откроешь затулки[26] главного давления. Это колесики такие. По двенадцать штук с каждого борта. Ты их прежде не раз видел.
– То прежде было, а сейчас они все под водой скрылись.
– Поныряешь, если жизнь дорога. Но учти, каждую затулку следует до упора открывать. А это, почитай, оборотов восемнадцать-двадцать. Так что воздуха в грудь побольше набирай.
– Ох, пропаду я, – заскулил Оборкин. – Пропадом пропаду.
– Не пропадешь, – заверил его Репьев. – Фрейе-Заступнице молись. Главное, себя перебороть. Как первую затулку откроешь, сразу легче станет. Только не все подряд открывай, а по обоим бортам равномерно. А то, не ровен час, на борт завалимся.
Оборкин не ответил. То ли делом спасения занялся, то ли решил отмолчаться. Наступила тягостная тишина, нарушаемая только плеском прибывающей воды да далекими взрывами глубинных бомб. Надо полагать, что бомбовозы загодя списали «Эгир» в расход и теперь гонялись за его собратьями.
Вот будет нещечко,[27] если ладья-подранок всплывет! Для бомбовозов, наверное, это такой же лакомый кусочек, как для Репьева шанежки и пироги, зазря пропадающие в десяти отсеках отсюда.
Репьев уже терял последние крохи надежды, когда загудел сжатый воздух, вытесняя воду из пустогрузных емкостей, совокупная подъемная сила которых была столь велика, что могла поднять на поверхность даже полузатопленную ладью.
На сердце сразу полегчало. Смерть если и не отступила куда подальше, то хотя бы перестала дышать в затылок. Ладья мало-помалу всплывала, имея заметный крен на корму. Репьев попытался было поднять дальнозор, но его наглухо заклинило. Вот так же, наверное, заклинило-заколодило и удачу Репьева, прежде не раз спасавшую его от самых разных напастей. А почему бы и нет? Норны,[28] как и все бабы, существа капризные. Сегодня обласкают, а завтра отставку дадут.
Мертвый Берсень-Беклемишев подплыл к Репьеву и ткнул башмаком в пупок. Но что за вредная тварь – даже утопившись, другим покоя не дает!
Репьев на всякий случай обшарил карманы урядника, но ничего стоящего, кроме каких-то размокших бумаженций, не обнаружил. Это были не иначе как доносы, вовремя не отправленные в божий сыск. Писем Берсень-Беклемишев никогда не писал – от его родного городка, по слухам, осталась только яма в версту глубиной, над которой каждую ночь играли вредоносные бусовые сполохи.
Ладья поднималась хоть и медленно, но ощутимо, а тут вдруг застопорилась на месте и с бока на бок, словно утица, закачалась. Всплыли, стало быть, бортом к волне.
Прихватив с собой кирку (не иначе как от бомбовозов отмахиваться), Репьев покинул порядком опостылевший отсек и стал на вольную волю выбираться, благо что вода вокруг понемногу убывала. На этом замысловатом пути ему пришлось немало лючных заверток отвернуть и драек отдраить. И все вслепую, на ощупь. Впрочем, темнота была подводным морякам не помеха. Их любому делу так обучали – день со светом, два без оного. Устав сего требовал, а устав умственные люди составляли.
Правда, с самым последним люком, который на верхнюю палубу выводит, пришлось повозиться. Покорежило его слегка. Вот вам и вода-водица. Если она под хорошим давлением долбанет, то все на свете разворотит. Куда там хваленому молоту дедушки Тора.
Большинство заверток так перекосило, что их пришлось силой сбивать. Вот тут-то кирка и пригодилась. Когда люк наконец откинулся, спертый воздух, вырвавшийся из ладьи, едва не вышиб Репьева наружу, как пробку из винной посудины.
Хоть и сумрачно было под новосотворенным небом, сплошь затянутым неспокойными, клубящимися облаками, из которых не дождь и не снег, а горячий пепел сеял, но Репьев, от света отвыкший, едва не ослеп.
Ладья, задрав нос и чуть притопив хвостатую корму, покачивалась на широких, разводистых волнах, словно стосаженный кит-кашалот, кроме всего прочего, снабженный еще и горбом-рубкой. Никаких иных плавучих средств ни вдали, ни вблизи не наблюдалось.
Под облаками парили вражьи бомбовозы, и гудение их было для Репьева как стервятничий клекот. Но пока они на всплывшую ладью не зарились, наверное, бомбовой запас успели истратить.
Горел не только город Сидней, горела и вся суша, простиравшаяся от него ошую и одесную.[29] Причем горело на разный манер – в одних местах чадило, в других полыхало, в третьих жаркое пламя крутилось завертью, где-то еще извергался один только черный дым.
Репьеву вдруг припомнились слова бабушки, в детстве частенько поучавшей его: «С огнем не шути, с водой не дружи, ветру не верь». И надо же было такому случиться, что повзрослевший внук в конце концов оказался перед бушующим до небес огнем, среди суровых бездонных вод, на соленом морском ветру, дувшем как бы со всех сторон сразу, – оказался один-одинешенек и без всякой защиты. (Божье заступничество во внимание можно было не принимать – как известно, у бога Одина не сто глаз, и сразу за всеми своими воинами ему не уследить.)
Впрочем, в единственном числе Репьев пребывал недолго. Из лючного лаза выбрался другой моряк, но вовсе не кашевар Оборкин, как того следовало ожидать, а звуколов[30] Клычков, земляк и погодок Репьева, вместе с ним начинавший службу на давно утопшем заправщике «Фреки».
Клычков заметных повреждений на теле не имел, но весь курился сизым вонючим дымком. Он, видать, крепко угорел внизу и от свежего воздуха сразу потерял сознание, хотя перед этим успел облевать рыжий от ржавчины борт «Эгира».
На корме, позади крышки самолетного колодца, тоже откинулся люк, и наружу вылезли сразу несколько моряков, столь закопченных, что Репьев никого из них не узнал.
Да и в носовом лазе, поперек которого лежал бесчувственный Клычков, кто-то уже бранился, поминая дурным словом и чужое море, и собственную судьбу, и всех на свете богов, включая отца людей Хеймдалля и девять его матерей.
Всего спаслись двенадцать человек, ровным счетом пятая часть команды подводной ладьи – в основном те, кто согласно боевому расписанию пребывал под самой верхней палубой.
Из начальствующих чинов, похоже, никого не уцелело. Как собрались все в главном притине, чтобы шанежками да брусничным суслом отметить успешный запуск бусовой самолетки, так и остались там на веки вечные. А кашевар Оборкин, откровенно говоря, ладью спасший, им общество составил. Жаль парнишку.
Теперь, когда смертельная угроза миновала, пора было и о своей дальнейшей судьбе задуматься.
Ждать помощи со стороны не приходилось. Если какой-нибудь из подводных ладей и случилось уцелеть, то ее след, наверное, давно простыл. Удирает сейчас на предельной глубине подальше от этого места.
Ковчеги и грузовики с высадной ратью сюда заявятся не скоро – очень уж горячо на берегу. На сиднейских обывателей, если таковые уцелели, надежды тоже мало. Во-первых, им своих забот предостаточно, а во-вторых, подводному моряку в полон сдаваться не пристало. Если и уцелеешь в неволе, то потом божий сыск с тебя шкуру спустит.