– Я Владимира лучше любого из вас изведал. – Добрыня в отличие от сотрапезников говорил спокойно, взвешивая каждое слово. – Право, даже не знаю, в кого он такой уродился. Отец его, Святослав, был аки барс и иной доли, кроме бранной, для себя не желал. Во всем был стоек, даже в заблуждениях. Сама натура его противилась принятию христианства. Сын не такой. Благо что с малолетства без матери воспитывался. Он не барс и даже не волк, а змей лукавый. На каждый спрос два ответа держит. Его любая вера устроит, лишь бы властвовать позволяла. Если под Владимиром великокняжеский стол пошатнется, он ради собственного спасения с дияволом побратается. И даже без оглядки. Сменит Одина на Христа столь же просто, как прежде сменил Перуна на Одина.
   – Пока варяжская дружина в городе сидит, ни один киевлянин открыто не окрестится. Даже великий князь, – молвил черноризец, всем разносолам предпочитавший черствые просвиры, специально для него припасенные.
   – Так изгнать их из города! – вспыльчивый Сухман стукнул кубком по столешнице.
   – Как? – воскликнули сразу несколько голосов. – Откель силу взять?
   – Эх, перекупить бы их, – мечтательно произнес купец.
   – За какие шиши? Нет у нас такого достатка.
   – В Царьграде занять, – оживился купец. – У кесарей.
   – Кесари просто так не дадут, – покачал головой Добрыня. – Им залог нужен. Полкняжества, никак не меньше… Пусти козла в огород, сам голодным останешься.
   – Тогда и говорить не об чем, – с горечью молвил Дунай. – Выпьем еще по кубку и разойдемся в разные стороны. Стерпим и Владимира, и Одина. Не такое приходилось терпеть. Хазарам дань платили и ляхам кланялись. Князь от бога, а боги, лукавить не будем, от человека. Если любы народу идолы поганые, так тому и быть. По дураку и колпак. Свинье грязь, соколу небо.
   – Не скажи. – Добрыня поправил фитиль в потускневшем светильнике. – Вера для человека как точило, которое тупое железо в разящий меч превращает. Вера пращуров наших, надо признаться, была негодным точилом. Но и варяжская нисколько не лучше. Как лилась на этом свете кровь, так и на том будет литься, пока весь мир не воспылает, аки стог соломы. И кем бы ты при жизни ни был, праведником или грешником, все равно обречен в этом всеобщем пожаре погибнуть. К чему тогда, спрашивается, добро творить? Чего ради страсти усмирять? Волхвы варяжские учат, что участь каждого смертного предопределена заранее и изменить ее несбыточно. То же и с богами. Их конец назначен. Неизбывный рок превыше неба. Вера греческая, напротив, сулит человеку воздаяния за дела его. Подает надежду на спасение и вечную жизнь. Поименно обличает каждый грех. Любая языческая вера в сравнении с ней бедна и уныла, как убогая вдовица. Величие христианства признают все народы, вырвавшиеся из дикости. Одни мы вкупе с литвой и ятвягами в невежестве прозябаем. Где учение Христово утвердилось, там и жизнь наладилась. Нравы смиряются, промыслы процветают, законы крепнут.
   – Это мы с тобой понимаем, – перебил хозяина Сухман. – А как сию истину до черного пахаря довести? До смерда, нищетой одолеваемого? До чуди и мери? До печенега? До того же самого варяга, который свой меч за живую тварь почитает?
   – Для того слово дадено. Уж чего другого, а проникновенных слов в греческой вере предостаточно. Проповедников надо приглашать, толкователей, книжников. Пусть Святое Писание на доступный язык переложат. Храмы христианские надлежит повсюду ставить. Высокие и просторные. Изнутри богато изукрашенные. Простая душа в этих храмах к благодати приобщится. Обряды опять же… Разве впору сравнивать христианское богослужение с языческим? Там и певчие сладкоголосые, и образа животворящие, и благовония душистые, и ризы златотканые. А главное – свет, чистота. Самый дикий и грубый народ за светом, за красой потянется. Впоследствии и слово божие воспримет. Пусть даже не в нынешнем поколении, а в будущем. Для детей и внуков стараемся. На историческую перспективу работаем.
   – Чего? – хором воскликнули все. – На кого работаем? Ты каких бесов помянул?
   – Не взыщите, братья, оговорился. – Добрыня в знак раскаяния склонил голову. – Хотел сказать, радеем за грядущую участь народа нашего.
   – Любопытные у тебя, Добрыня, оговорочки случаются, – хмыкнул Дунай. – То ляшское слово ввернешь, то греческое, то вообще неведомо какое. А ведь баял, что в чужеземных краях не бывал.
   – В чужеземных краях не бывал, это верно, а с чужеземцами общался. От них и слов мудреных набрался. Уж не обессудьте.
   – К вере греческой тебя тоже чужеземцы склонили? – поинтересовался хазар Шмуль.
   – Нет, собственным умом дошел. Через усердные размышления и книжную ученость, к которой с младых лет пристрастился… Не дано нам иного пути, кроме христианского. Если варяжский обычай воспримем, в разбойников превратимся. Зачем хлеб сеять, коли его можно у соседа отнять? К чему орало, когда есть меч? Весь просвещенный мир к нам спиной повернется. Медведями прослывем, на которых все добрые люди рогатины острят. Если и выживем, то бичом божьим сделаемся и самих себя этим обделим. Таких, как мы, греки варварами называют, что значит – дикари и невежды. Уже сейчас, поди, никто рунами не пишет. Никто младенцев в жертвенные костры не бросает. Никто в сыромятных шкурах не ходит и живую кровь на бранном поле не пьет.
   – Спору нет, – кивнул купец Ушата. – В язычестве мы погрязнем, как в болотной топи. Да только путь к истинной вере тернист и извилист. Те самые греки, почитай, без малого тыщу лет по нему влачились. На костры всходили, крестные муки принимали, своей плотью диких зверей питали. Терпением и смирением гонителей веры одолели. А ты время торопишь. В один шаг хочешь семиверстный путь одолеть.
   – Той тыщи лет, которая грекам была отпущена, у нас нет, – ответил Добрыня. – Да и на кой ляд нам такая прорва времени. Другие народы торную дорогу по целине проложили. Нам лишь догонять их остается. А сие уже побыстрей и полегче. Хотя и огонь, и крест, и плаха тоже будут. Без большой крови у нас ни одно свершение не обходится.
   – Речи вы соблазнительные ведете, заслушаться можно, – произнес Дунай. – На днях царство божие перед нами откроется, сомнений нет. Сомнения лишь в том, как нынешний день пережить. Варяги у нас поперек горла, как кость стоят. Вот о чем прежде всего надо толковать.
   – Люди-то они безвинные, – изрек черноризец, скоромной пищи избегавший, однако вином не гнушавшийся. – Не ведают, что творят. Наймиты, они и есть наймиты. Доля такая. За сребреник родного отца порешат. Овцы заблудшие. Однако власть Владимира на их мечах зиждется. Не станет варягов – и князь смягчится.
   – Надо варягов с Владимиром рассорить, – проговорил Добрыня веско, словно о чем-то давно решенном. – Взбунтовать.
   – Они и так каждодневно бунтуют.
   – То не бунт, а пьяные раздоры. Поиздержавшийся варяг хуже голодного зверя. И своих и чужих кусает. А получит горсть монет, опять всем доволен. Нынче они княжьими посулами живут. Дескать, в свое время все сполна получите. Вот когда варяги поймут, что ждать им больше нечего, тогда и отпадут от Владимира.
   – Кабы Киев с досады не сожгли, – с опаской произнес купец.
   – Не осмелятся. Себе дороже будет. Уйдут восвояси или к грекам наймутся.
   – На словах все просто получается, – засомневался Дунай. – Только ведь недаром говорят, что от слов до дела – сто перегонов. У нас даже лазутчиков своих среди варягов нет.
   – Варяги – это уже моя забота, – твердо произнес Добрыня. – Расхлебаюсь как-нибудь. Не впервой. У вас всех и своих хлопот предостаточно. Действовать будем, как прежде договорились. Ты, Шмуль, и ты, Муса, к князю в гости напроситесь. Купцами заморскими скажитесь. На подарки, само собой, не поскупитесь. Князь до чужеземных баек весьма охоч. Особенно до похабных. Муса для затравки про гаремы магометанские расскажет, а Шмуль про содомский грех и блудниц вавилонских. Опосля на веру разговор переведите, только исподволь. Ты, Муса, живописуй обрезание и особенно упирай на запрет свинины. Про рай ваш срамной и гурий развратных не упоминай, не то прельстится князь.
   – Все сделаю, как ты повелел, – Муса легким движением коснулся сердца и чалмы, – хотя душа моя горючими слезами будет обливаться. Легко ли правоверному магометанину свою веру хулить?
   – Стерпишь. За то сторицей отплатится. Твоим братьям позволено будет печенегов в магометанство обратить… Тебе, Шмуль, задание схожее. Но главное, упомяни, что иудеи народ бездомный, потому как бог Яхве в гневе лишил их родины и расточил по чужим странам. Дай понять князю, что сие бедствие есть наказание за грехи ваши и что такому народу не может быть сочувствия, как нет его охромевшему коню.
   – На великий грех ты меня, боярин, склоняешь, – раскачиваясь на лавке, скорбно вымолвил Шмуль.
   – Какой грех, если это правда?
   – Правда или кривда, а наговаривать на единоверцев всегда грех. Ангелы божьи мне на том свете язык вырвут… Ты, боярин, хоть посочувствуй мне, улести чем-нибудь.
   – Чем же тебя улестить, коли ты и так все в избытке имеешь?
   – Позволь мне в подвластных Киеву городах торговлишку вином основать, для чего питейные дома поставить. Пусть народ веселится и гуляет. А я с того свою выгоду поимею.
   – Дело хорошее, – ответил Добрыня. – Только преждевременное. Пусть народ, о котором ты так печешься, сначала креститься научится, а уж потом чарку в руки берет. Но в унылость не впадай. Со временем все наладится. И полтыщи лет не пройдет, как твои единоверцы по всей киевской земле будут питейные дома держать. Да и не только по одной киевской.
   – Откуда знаешь? – оживился Шмуль.
   – Даром ясновидения владею. Аль ты про это в неведенье? Если желаешь, еще что-нибудь предскажу.
   – Мою судьбу предскажи. – Шмуль от нетерпения даже заерзал на лавке.
   – Твоя судьба ясна, как божья слеза. Еще пару раз сходишь с товаром из варяг в греки, а потом тебя печенеги подстрелят или собственные слуги задушат… Лучше я тебе судьбу народа иудейского предскажу. Хочешь?
   – А предсказание доброе? – Шмуль подозрительно прищурился.
   – Весьма. По прошествии тысячи лет или даже меньше того бог Яхве сменит гнев на милость. Царство иудейское возродится на прежнем месте и увенчается звездой Давида. Соберутся на Землю обетованную изгнанники со всего света и вновь заживут по заветам праотца Авраама. А посему возрадуйся, дружище Шмуль. И полагай, что мы в расчете. Такие пророчества дорого стоят.
   – Неужто правители вавилонские и цари египетские позволят нам жить в мире и достатке? – усомнился Шмуль.
   – Вестимо, не позволят. Да только через свое вероломство и злодейство крепко пострадают. И даже не единожды. Дойдут иудейские железные колесницы до гробниц царей египетских. Падет огонь небесный на землю вавилонскую. И на рынках опять в почете будет священный шекель.
   – Все это и в самом деле свершится? Ты меня не дуришь? – Шмуль в волнении привстал из-за стола.
   – Как можно! Клянусь своей жизнью и своим богом! – Добрыня отсалютовал хазару наполненным кубком. – Твое здоровье, человече!
   – Пролил ты, боярин, елей на мою исстрадавшуюся душу, – расчувствовался Шмуль. – Можешь мной теперь располагать, как собственным слугой.
   – Вот и славно. – Добрыня поворотился к черноризцу, без устали подливавшему вино самому себе. – Дошла очередь и до тебя, святой отец… Ты в грамоте изощрен?
   – Какая тебе угодна? Греческая, латинская, коптская, самаритянская?
   – Славянская.
   – От учеников Кирилла и Мефодия воспринял ее в совершенстве.
   – Это нам на руку. Ежели мы задумали народ на истинный путь поставить, нелишним будет и летописи свои завести. Пусть знают потомки, откуда пошла земля русская, кто в Киеве стал первым княжить и все такое прочее.
   – Я о том даже приблизительно представления не имею, – обеспокоился черноризец.
   – Не беда. Соберешь все сказы и легенды, сего предмета касающиеся. Если и приврешь слегка, никто тебя за это не пожурит. Потомки сами правду вызнают. Для пущей важности сообщи, что будто бы апостол Андрей, первый ученик Иисуса Христа, по нашим землям некогда скитался. Дескать, те горы, где нынче Киев стоит, он заранее благословил, хотя местечко, надо признаться, пресквернейшее.
   – Выходит, Киев апостол благословил, а на Новгород наплевал? Обижаешь, боярин, – возмутился Ушата, сам уроженец этого города.
   – Откуда в те времена Новгород мог взяться! – отмахнулся Добрыня. – Хотя ладно. Пусть будет каждой сестре по серьге. Допустим, что Андрей добрался-таки до Ильмень-озера. Ты сам, святой отец, в Новгороде бывал?
   – Случалось, – ответил черноризец.
   – Что там тебе больше всего понравилось? Река Волхов, стены городские, вече их сумасбродное, меды хмельные или, может, красны девицы?
   – Бани тамошние, в которых простой народ сам себя жарой и березовыми прутьями истязает, – признался Никон.
   – Так и напишешь… Засим основание Киева упомянешь. Кто его, кстати, основал? – Добрыня оглядел гостей, ожидая какой-нибудь шуточки.
   – А никто, – с полнейшим равнодушием отозвался Дунай. – Он здесь от сотворения мира пребывает. Каиново городище. Бывало, и Авель сюда захаживал, рюмашку пропустить. Здесь, знающие люди говорят, тот грех и случился.
   – Ты вздор-то брось пороть! – возвысил голос Сухман. – Зря не наговаривай. Не так все было. Семейство одно тут в древности проживало. Три брата и сестра. Вздорные людишки, недаром их поляне из своей общины изгнали. Заправлял всем старший брат Кий. Бражничал безмерно, а оттого головой тряс. Кивал как бы. По-полянски – киял. В честь его и поселение нарекли. Средний брат прозывался Щек. С этим все понятно. У нас до сих пор вздорных и обидчивых людей «щекотами» дразнят. Про самого младшего Хорива разговор особый. Любострастен зело. Тем и прославился. Ведь что такое бабу харить, вы все и без меня знаете.
   – У нас в Царьграде срамные девки хорицами прозываются, – ни с того ни с сего сообщил подвыпивший черноризец. – Стало быть, из здешних мест они…
   – О сестре этой троицы Лыбеди ничего плохого сказать не могу, – продолжал Сухман. – Та просто дура была прирожденная и по любому поводу лыбилась во весь рот. После смерти братьев их потомков стали притеснять все кому не лень. Даже хазары. Только недолго. Убедились в нищете киевлян и оставили в покое. С паршивой овцы хоть шерсти клок, а с паршивого человека и взять нечего.
   – Это уже чересчур, – поморщился Добрыня. – Таких легенд нам не надо. Следует написать кратко: град Киев основал князь Кий, с царями на равных знавшийся, хотя с какими – неведомо… Про варягов не забудь упомянуть. Как они нашими предками на княжение призваны были. Случай, конечно, темный, но из песни слов не выкинешь. Кто подскажет имя первого варяжского князя?
   – Нынешние себя к Рюриковичам причисляют, – неуверенно произнес Ушата. – Стало быть, от Рюрика род ведут.
   – Так и напишешь. – Добрыня легонько толкнул осоловевшего Никона. – Призвали, дескать, Рюрика.
   – Никто его не призывал, – мрачно молвил Дунай. – Вне закона он в родной стране был объявлен и в бегах находился. На Волхове-реке его ладья течь дала. Вот и представился случай в чужой земле осесть. Я сам видел могилу новгородского старосты Вадима, которого Рюрик убил. Не князь то был, а вор бессовестный. И сейчас нами воровские потомки правят…
   – Мы летопись собираемся писать, а не донос! – прервал его Добрыня. – Рюриковичи на престоле еще не один век просидят. Зачем народу про них горькую правду знать? Напротив, нужно намекнуть, что Рюрик будто бы от римских кесарей происходит. А оплевать его и без нас желающие найдутся. Даже через много поколений… Когда с варяжским вопросом покончим, дело сразу легче пойдет. Новое время еще у многих на слуху. Вещий Олег, обманом Киев захвативший, Игорево крохоборство, ему жизни стоившее. Месть Ольги. Деяния Святослава упомяни особо. Долго еще на Руси подобного ратоборца не будет. Владимира пока не трогай, черед до него еще дойдет. Приложи все старания, чтобы читалась та летопись увлекательней, чем греческие сказания, Омиру приписываемые.
   – Как назовем ее? – осведомился черноризец.
   – А назовем просто – «Повесть временных лет». Впоследствии другие летописи имя твое из заглавия изымут и труды эти славные себе припишут, но мы ведь не за славой гонимся, а за истиной… Согласен, святой отец?
   – Попробуй с тобой не согласись. – Черноризец, опустошивший очередной кубок, осмелел. – Несогласного ты в землю по самую макушку вобьешь… Только одного моего согласия недостаточно. Пергамент, перья гусиные да чернила орешковые немалых средств требуют. Откуда они у странствующего монаха возьмутся?
   – Не кручинься, – успокоил его Добрыня. – Добудем средства. Ты вроде говорил, что латинскую грамоту знаешь?
   – Знаю, – гордо кивнул черноризец.
   – Слово «экспроприация» тебе знакомо?
   – Нет. – Никон икнул. – «Экстаз» знакомо, «экскременты» – тоже. И все…
   – Сие слово означает принудительное отчуждение чего-либо. Звонкой монеты, например. Так мы и поступим… Но учти на будущее, святой отец, – пишут не пером и чернилами, пишут душой и сердцем.
   – Разве? Учту…
   – Квасу ему, – сказал Добрыня. – А вина больше не позволять. У книжников голова завсегда слабая.
   – Да уж и нам пора честь знать. – Сухман перевернул свой кубок донышком кверху. – Надо до света домой вернуться.
   – Тогда ступайте. Бог вас сохрани. – Добрыня перекрестил гостей. – Жаль, что подорожную молитву прочесть некому… Действуйте, как условлено. Надо будет, я вас найду… Ты, Дунай, задержись пока.
   Гости принимали из рук хозяина отходную чашу, прощались и по одному покидали гридницу. Первым ушел молодой витязь, ликом привлекательный, как девица. На пиру он не проронил ни единого слова, а только задумчиво улыбался. Черноризца стащили в холодные сени и там уложили на войлочные полати. Мусу и Шмуля, покидавших город, снабдили в дорогу припасами.
   Когда цокот лошадиных копыт утих и на воротах лязгнули засовы, Добрыня уселся напротив Дуная, вблизи от которого на столе уже не осталось ничего съестного.
   – До пищи ты алчен, а стан имеешь, как у плясуньи, – сказал Добрыня, наполняя два особых златокованых кубка.
   – Живу по-волчьи, потому и не тучнею, – ответил Дунай. – День харчуюсь до отвала, десять голодаю… А какой тебе интерес до моего стана? Просватать хочешь?
   – Позже узнаешь… Давай выпьем с тобой сам-друг, как в былые годы.
   – Давай. – Дунай лихо опрокинул кубок и утерся широким рукавом. – Скажи-ка мне, Никитич, по какой причине ты сегодня столь милостив? Магометанам позволил печенегов в свою веру окрутить. Не по-хозяйски…
   – Ничего у магометан не получится. Одни пустые хлопоты. Недолго осталось печенегам волей тешиться. С восхода идут несметные полчища половцев, которые степь делить ни с кем не собираются.
   – А какого рожна перед иудеем страшной клятвой клялся? Жизнью и богом! Разве стоят те побасенки такой клятвы?
   – Это истинность, а не побасенки. Я и сейчас за каждое свое слово готов ответ держать. А клятва… Ни к чему она не обязывает. Ведь сказано было – клянусь своей жизнью и своим богом. Нет у меня своей собственной жизни. И бога, откровенно говоря, нет. Так разве это клятва?
   – Жизни нет… – Дунай нахмурился. – Опять балагуришь… Не пойму я что-то…
   – А и не надо. – Добрыня, внезапно оживившись, хлопнул его по плечу. – Зачем голову зря ломать? Скоро луна зайдет. Пора за дело браться. Отсюда мы выйдем тайным ходом, одному мне известным…
 
   Истово, с надрывом проорали вторые петухи, и наступил тот глухой таинственный час, когда отходят на покой последние совы, а жаворонки еще продолжают спать.
   Луна, кривая и узкая, словно печенежская сабля, и прежде почти не дававшая света, окончательно сгинула, а звезды пропали в тучах, под утро надвинувшихся с Греческого моря.
   Днепр, разбухший от недавних дождей, грозно шумел и лизал обрывистый берег – но не как ласковый теленок, а как злой дракон, у которого на языке только яд да колючки.
   На волнах болтался челн, удерживаемый у берега рыбацким багром. В челне сидели двое, и нельзя было даже предположить, какая нужда привела их в столь неудобное место – справа возвышался сорокасаженный обрыв, увенчанный неприступной каменной башней, в светлое время суток напоминавшей гигантский палец, грозящий вечному врагу города – степи.
   – Не справимся до зари, – молвил примостившийся на гребной скамье Дунай.
   – Ты, сказывают, в ляшской земле как поединщик прославился? – похоже, Добрыня пропустил последние слова напарника мимо ушей.
   – Может, и не прославился, но имя свое не осрамил.
   – Я тебя хоть раз поучал, как на иноземном ристалище держаться? Верно, даже не заикался никогда. Вот и ты меня не учи, как казну княжескую воровать… Поберегись!
   Что-то тяжелое просвистело сверху и бултыхнулось в воду совсем рядом с челном.
   – Что это еще за кара небесная! – воскликнул Дунай.
   – Решетка оконная, – ответил с кормы Добрыня.
   – Так ведь окошки под самой крышей. До них даже ящерке не добраться.
   – Снаружи по голой стене не добраться, а изнутри по ступеням – проще простого.
   – Стало быть, сообщник твой заранее изнутри затаился, – догадался Дунай.
   – С вечера в запечатанной бочке был в башню доставлен. Сам княжий ключник Блуд ту бочку катил.
   – Велика ли бочка?
   – На двенадцать ведер с четвертью.
   – Тесноватая избушка, – с сомнением присвистнул Дунай. – В ней разве что карла поместится.
   – Карла не карла, но мужичок весьма тщедушный.
   – Блуду про твой замысел ведомо?
   – Окстись! Я еще из ума не выжил. Разве можно доверять человеку, который изменой погубил своего благодетеля?
   – Не обижайся. Я думал, ты с ним в доле.
   – Мы с тобой в доле.
   – Все одно завтра на тебя Блуд укажет. Больно уж дело с бочкой подозрительное.
   – Ты опять меня учить взялся?
   – Все, все! Больше про Блуда ни слова.
   Где-то далеко вверху, гораздо выше земли, однако ниже неба, вспыхнул тусклый огонек и, рассыпая искры, устремился вниз, но не с посвистом и грохотом, а с тихим шелестом, какой бывает в опочивальне, когда девица снимает свои наряды.
   Упав на воду, огонек не погас, а разгорелся еще ярче.
   – Что за диво? – изумился Дунай.
   – Веревочная лестница, – пояснил Добрыня. – На конце фитиль горящий пристроен. А иначе как ее в этой тьме кромешной отыскать… Плыви туда.
   Отталкиваясь багром от берега, Дунай повел челн на огонек, и вскоре Добрыня уже держал в руках свободный конец лестницы.
   – Прочная вещь, – сказал он с одобрением. – Из конского волоса свита… Теперь ты понял, друг сердечный, зачем я тебя на воровской промысел взял? Не Сухмана, не Ушату, не кого-нибудь иного, а единственно тебя.
   – Других дураков нет с тобой ночью по Днепру кататься, – буркнул Дунай.
   – Не угадал. Увальни они все. Хоть здоровущие, но увальни. А ты, только не обижайся, ловкостью мартышке подобен. Да и не пролезет Сухман в башенное окошко. Чрево не позволит.
   – А я, полагаешь, пролезу? – с сомнением молвил Дунай.
   – Кроме тебя, некому… Я бы никого больше в башню не послал, да уж больно мой лазутчик слабосилен. Не управится один. Сам подумай – всю княжью казну надо наверх, к окошку перетаскать, а потом вниз на веревке спустить. А это все же золото, а не лебяжий пух.
   – Велика казна?
   – Да уж не мала. Боюсь, целиком в челн не поместится. Остальное утопить придется.
   – Рука не дрогнет?
   – Душа, может, и дрогнет, а рука – нет. Главное, чтобы Владимир без гроша остался. А свою долю ты получишь, не сомневайся.
   – Мы вроде за веру истинную радеем, а не за злато греховное.
   – Хорошо сказано. Хотя злато само по себе не греховно. Как и сила молодецкая. Токмо один силу свою во зло ближнему употребляет, а другой во благо. Грех не в злате, а в нас самих… Да что мы все разговоры разговариваем! Бери веревочку шелковую и полезай наверх. До третьих петухов надобно управиться.
   – С лазутчиком твоим… как быть? В подобных делах, сам понимаешь, как в страсти любовной. Третий лишний.
   – Есть у меня одно правило: близким зла не чинить, – веско произнес Добрыня. – Ни друзьям, ни слугам, ни псам, ни коням. Пора бы это тебе, витязь, знать…
 
   …Ближе к полудню, когда большинство участников ночного пира еще почивали, по городу разнесся слух, что пропал княжеский ключник Буд, он же Блуд. Владимир Святославович хоть и гневался, но некоторое время терпел. Слишком многим он был обязан старому кознодею,[45] а говоря откровенно – великокняжеским столом, с которого Блуд, фигурально выражаясь, самолично стащил мертвое тело законного властелина, кстати, сочувствовавшего христианству.
   Решительные действия начались только под вечер. Блудова дворня толком пояснить ничего не смогла. Хозяин в своих действиях никому не отчитывался и по примеру иных знатных горожан частенько пользовался потайным ходом. Ключи, личная печать и другие служебные атрибуты в доме отсутствовали.
   Зато стража на Ояшских воротах сообщила, что глубокой ночью город покинул человек, с ног до головы закутанный в черный охабень.[46] При выезде он лик не открыл, имя не назвал, но предъявил княжий перстень, коими в Киеве владели считаные люди. За всадником последовал небольшой, но изрядно нагруженный обоз. Кто-то успел заметить, что на последней из упряжных лошадей красовалось тавро боярина Буда.