Траншея приобретает фантастический вид. Оба бока наполнены уходящими в стенки земли бревнами. Тесаными и круглыми. Где высунулся помост. Где какой-то глубокий срубик в аршина полтора размером. Где наискось торчит угол, срубленный в лапу.
   Главная предчувствованная нами задача разрешена. Жилые слои Кремля оказались не перекопанными. Картина древнего Новгорода не тронута. В пустующей южной части Кремля при достаточных средствах можно раскрыть все распределение зданий и улиц. Конечно, для этого нужны крупные деньги. Тысяч десять. Но зато какая большая задача будет разрешена. Настоящая национальная задача. Вряд ли можно достать казенные суммы.
   Это дело частных, богатых, культурных людей. Думаю, что еще, не обращаясь к Пирпонту Моргану, можно дождаться средств на исследование древнейшего пункта Русского государства. Ведь есть же благодетели на храмы, больницы, школы. Наша археологическая задача тоже не есть прихоть, не есть роскошь. Познание самого себя первая задача. На ней стоит все будущее. Рискую еще раз показаться смешным. Во имя искусства и прекрасной древности это не страшно. Буду ждать, что на имя Допетровского музея в Академию наук поступят какие-то средства. Раньше я думал начать с подписки. Но во всякой подписке есть какое-то принуждение. Сперва надо испытать, любят ли у нас свое свободно, без указания. Даже курьезно, неужели никто, подобно кн. Тенишевой, не захочет вписать в свою деятельность: «содействие исследованию древнего Новгорода». Неужели ни в ком из промышленного мира уже не живы, забыты заветы великой взаимопомогающей Ганзы.
   Осторожно двигаемся глубже. Рабочим неудобно выбирать землю среди нагромождений дерева.
   Никому не известно, каким образом громоздились срубы друг на друга в разных направлениях, нарастая в слой 3–4 аршина. Можно думать по черепкам, что мы находимся в XIII в. Может быть, даже и раньше, так как А.А. Спицын не раз отодвигал датировку гончарных форм и орнаментов. Горшки такие же, как на Днепре под Смоленском, в славном варяжском гнезде в Гнездове.
   Уже кончаем пятый аршин. О материке нет и помина. Рабочим уже тесновато работать.
   «А если здесь слой аршин на десять? Что же тогда будем делать?» – недоумевает Макаренко.
   В этом вопросе первая мысль о деньгах. Хватит ли довести до материка. Иначе никакой картины кремлевских напластований не получится и вся наша работа будет почти ни к чему. Но пока работа кипит.
   Вторую траншею закладываем у Княжей Башни, которая стояла у Княжего Двора и где заметны какие-то впадины и бугорки. Очевидные следы строений. Сознаем, что очень глубоко рыть нельзя из-за близости разрушающейся башни. Если башня рухнет вовсе и не по нашей вине, какой вой подымут разные человекоподобные? Но нужно знать, что заключают в себе видимые бугры.
   Не глубже как на пол-аршина натыкаемся на каменную кладку. Освобождаются три стены небольшого квадратного помещения, имевшего кирпичный пол, сложенный в клетку. Вероятно, строение примыкало к башне. Около стен обычные находки: изразцы, слюда. Кроме того, осколки ядер и частицы панциря. Кирпичный пол имеет заметные склоны к бокам. Уж не свод ли? Пробуем, под кирпичом идет насыпной чистый песок, а еще на 8 вершков начинается знакомый черный нажитой слой. По бокам открытого строения заметны следы каких-то деревянных оснований. Сразу намечается сыпь развалин, которая скрыта под всем огородом. Весь Кремль – нераскопанный курган.
   На веселом июльском припеке наблюдаю приятную картину. Рядом помещается неутомимый Н.Е. Макаренко, кругом него мелькают разноцветные рукава копальщиков. Растут груды земли, черной, впитавшей многие жизни. У Княжей Башни орудуют наши рьяные добровольцы: искренний любитель старины инженер И.Б. Михаловский и В.Н. Мешков. На стене поместился со своими обмерами мой брат Борис. Из оконцев Кукуя выглядывают обмерщики Шиловский и Коган. Взвод арестантов косит бурьян около стены. Из новгородцев интерес проявляют Романцев, Матвеевский, о. Конкордин. Хоть посмотреть приходят.
   Кроме того, мы знаем, что у Федора Стратилата на Торговой Стороне очищают фрески (и пока хорошо очищают). На Волотове Мясоедов, Мацулевич и Ершов изучают и восстановляют стенопись.
   Кажется, что Новгород зашевелился; кто-то его пытается пробудить.
   Но радость недолгая, по крайней мере, для нашей партии. Деньги уплывают. На новгородцев надежды нет. Скоро придется отложить работу до новых средств.
   О новой траншее уже и не думаем, хотя места для нее так и напрашиваются. Всеми участниками овладела одна мысль: хоть бы до материка дойти. Напряженно следим за каждым новым ударом лопаты.
   Уже спустились на шестой аршин. «Срубы не прекращаются. Вещи идут уже из XII – XI вв.
   Из боков траншеи уже просачивается вода. Каждое утро приходится ее откачивать ведрами. В сырой земле трудно и неприятно работать. Поэтому появление материка приветствуется одинаково и нами, и рабочими.
   Материк показался на глубине 6 аршин 5 вершков. Подчищаем яму и подводим итоги.
   Ожидание нас не обмануло. Если год тому назад я писал только по догадке, что Великий Новгород лежит под землей нетронутым, то теперь могу это повторить уже на деле.
   В Кремле культурный слой невредим и ждет исследователей. В толщине от 4 до 7 аршин. Кремль насыщен всякими строениями разных веков.
   Надо уезжать. Открытую траншею пробуем передать в ведение предварительного комитета будущего археологического съезда, но председатель комитета, местный губернатор, оказался не в силах охранить нашу раскопку до съезда. Придется тратить последние деньги еще на засыпку, а съезду нельзя будет представить картину напластований Кремля. Жаль.
   На прощанье еще раз осматриваем несколько пригородных древних мест – Волотово, Ковалево, Холопий Городок, Лисичью Гору, Вяжицкий монастырь. На всех местах могут быть интересные исследования. В Ковалеве и на Лисичьей Горе еще вполне видны внушительные монастырские очертания. Но для этих работ нужны большие деньги. Так же как и на поддержание Вяжицкого монастыря.
   О Вяжицком монастыре мало знают. Благодаря отвратительной дороге мало кто его посещает. Но сам монастырь достоин большого внимания.
   Не сусальный великан, как Юрьев монастырь. Не пограничный терпелец, как Псково-Печерский. Не суровый печальник, как Валдайско-Иверский. Вяжицкий монастырь особенный. Одинокая дорога по непроездным вяжищам упирается в монастырь. Около, на поляне, деревушка. Кругом леса и болота. Дальше и дороги нет.
   В марте будущего года монастырь будет праздновать свое пятисотлетие. Жаль, если ему придется справлять праздник в таком же запущенном виде, как сейчас. Вновь назначенный архимандрит о. Вячеслав с первого дня приезда начал подчищать «нажитые слои». Но денег мало, и задача о. Вячеслава трудна.
   Хотя отдельные помещения монастыря еще относятся к XVI в., но общий вид его надо считать Никоновским. При Никоне монастырь обстроился, насчитывал несколько сот монахов, а главное – изукрасился отличными изразцами. Теперь грустно видеть, как обширное хозяйство монастырское обеднело, здания дают трещины, украшения падают. Надо думать, что о. Вячеславу удастся найти средства поддержать обитель.
   Не в далеких пустынях, не за высокими горами все, все полно находок, все ждет работников, все нуждается в помощи, а здесь, между нами, в трех, четырех часах езды из средоточия страны. Да и обеднел-то некакой-нибудь проходимец, а сам Господин Великий Новгород.
   Теперь о старине принято говорить. К старине потянулись. За два последних года в одном Петербурге создалось три общества любителей старины. Музей старого Петербурга. Допетровский музей искусства и быта. Общество охранения памятников старины, поставившее себе первую отличную задачу – хорошо восстановить и поддержать историческое село Грузино.
   Сейчас о старине столько пишут, что нам, поднимавшим это движение, даже страшно становится.
   Уж не мода ли это? Просто случайная, скоро проходящая мода? Или это следствие культурности?
   Только будущее даст верный приговор. Только оно укажет, кто из каких целей занимался стариной.
   Одно – пустой, ненужный разговор. Совершенно другое – дело, требующее знаний, труда, затрат и любви.
   Пока будем надеяться, что к старине общество пошло путем искренности и восхищения, живым путем изучения старины для ступеней будущего творчества.
   Научаемся верить, что:
   – «Не знающий прошлого не может думать о будущем ».

Иконы

   Еще один иноземец уверовал в наши старые, чудесные, красивые иконы. Ришпэнь смотрел в Москве выставку, устроенную Московским археологическим институтом, и пришел в восторг от красоты наших священных изображений. Вспомним, что Морис Дени и Матис, когда были в Москве, а Бланш, Симон и целая толпа лучших французов, когда видели наше искусство в Париже, воздали заслуженное нашим иконам и нашему старому искусству.
   Называю иноземцев, ибо нам, своим, не верили, когда мы, в восторге, говорили то же самое. Даже всего десять лет назад, когда я без конца твердил о красоте, о значительности наших старых икон, многие, даже культурные люди еще не понимали меня и смотрели на мои слова как на археологическую причуду.
   Но теперь мне пришлось торжествовать. Лучшие иноземцы, лучшие наши новаторы в иконы уверовали. Начали иконы собирать не только как документы религиозные и научные, но именно как подлинную красоту, нашу гордость, равноценную в народном значении итальянским примитивам.
   Слава Богу, слепота прошла: иконы собирают; из-под грязи возжигают чудные, светоносные краски; иконы издают тщательно, роскошными изданиями; музеи гордятся иконными отделами; перед иконами часами сидят в восхищении, изучают, записывают; иконами гордятся. Давно пора!
   Наконец мы прозрели; из наших подспудных кладов добыли еще чудное сокровище. Это сознание настолько приятно, что можно даже простить тот снобизм, который сейчас возникает около «модного» иконного почитания. Снобы – этот маленький ужас наших дней – пройдут и займутся новым «сегодняшним» днем, а правдивый «завтрашний» день сохранит навсегда великое сознание о прекрасном русском народном творчестве, выявившемся в старых иконах.
   Кроме пополненных музеев, у нас разрослись богатые собрания Лихачева, кн. Тенишевой, Ст. Рябушинского, Остроухова, Харитоненко... Все это – крепкие, любовные руки, и попавшее к ним будет свято и укрепится в твердом месте. Гр. Д. Толстой и Нерадовский тоже стараются для Русского музея, и при них иконный отдел становится на должную высоту. Давно пора!
   Хорошо сделал и Московский археологический институт, что вовремя сумел устроить хотя и небольшую числом, но великую значением выставку.
   Радуюсь, что Москва оценила выставку, посещает, любит ее. Значение для Руси иконного дела поистине велико. Познание икон будет верным талисманом в пути к прочим нашим древним сокровищам и красотам, так близким исканиям будущей жизни.

Листки

Марес и Беклин

   Если суждено искусству вступить в новую фазу приближения к мирскому и обновить «линию» жизни, – какие пересмотры предстоят! – поразительно!
   Сколько признанного, сколько излюбленного придется отодвинуть, чтобы строить Пантеон красоты многих веков и народов.
   Спрячутся некоторые любимцы, и выступят другие, и с большим правом.
   В новых дворцах света, тона и линии забудем темные пространства музеев. Не холодной системой, – свободным, творческим течением мысли будем отдыхать в них. Будем находить подходы к искусству иные, чем к положительному знанию, без всякого приближения к этой противоположной области.
   Велики примеры Востока; трогательны прозрения примитивов; поразительны светлые дерзновения импрессионистов. Длинная нить – далекая от фальшивого, близорукого «реализма», чуждая всякой пошлой мысли. Этими путями идем вперед; обновляемся к чутью краски-тона; очищаем наше понимание слова «живопись».
   Бесчисленны пути Красоты. Ясные, прямые пути убедительны впечатлением. Малейшее чуждое, привходящее, разрушает смысл и чистоту вещи. Маски в искусстве противны. Противна маска живописи на рисунке. Бессмысленна фреска без красок, лишенная творческой гармонии тона. Нужна открытая, громкая песнь о любимом; нужны ясные слова о том, что хочешь сказать, хотя бы и одиноко.
   И каждый должен искать в себе, чем повинен он перед искусством; чем, не мудро, заслонял он дорогу свою к блестящему «как сделать». Иногда еще можно отбросить ненужное; иногда есть еще время ускорить шаг. Сознание ошибок не страшно.
   Прекрасны для нас сокровища тех, что прошли прямой дорогой искусства. Смотрим на них с бережливостью; без страха отодвигаем повинных в уклонении. Это – жизнь.
   О Беклине написан длинный ряд отличных статей. Знаем его место среди больших мастеров, завоеванное трудом и силой среди насмешек и брани. Каждая его картина подробно объяснена. Большая сила! Но почему сначала он был так неугоден толпе? Чем он провинился? Неужели теми немногими холстами, где есть пятна настоящего тона? Но таких вещей не очень много; в массе работ он должен бы быть другом толпы... Недоразумение! Он говорил им любезное, часто даже приятное их духу и уровню, а они из-за немногих мазков не рассмотрели его, не признали многих приятельских жестов. Вольно или невольно он принес им большую часть своего дарования. Многое, может быть, себе дорогое отдал неблагодарному народу, а его все-таки гнали. И даже хвала толпы под конец жизни не всегда могла заглушить отзвуки прежних речей.
   И тут же почти в то же время говорил другой, широко обращался кругом, но в словах его было гораздо меньше угодливости так называемым лучшим чувствам толпы, и его просто не слушали. Его считали ненужным и неопасным и даже гнать не хотели. Даже не столько сердились, сколько пожимали плечами и качали головами.
   Марес проходил незамеченным. Смешно и жалко подумать: всего несколько отдельных людей проникли и поняли Мареса! Всего несколько людей во всю жизнь!
   Он говорил только во имя Искусства, и толпа была чужда ему; чуждый ей, он грезил украсить залы выставки для каких-то неведомых людей. Но случайно проходящим мимо искусства что были его красочные откровения? Его истинные украшения зданий жизни?
   Толпа не шла к его холстам; его стенописи, которые должны бы вести толпу, подымать ее в минутах отрешения от окружающего, оставались для нее далекими, холодными, бездушными. А ведь живопись Мареса была вовсе не бесформенна, – наоборот, он глубоко понимал форму и гармонию ее с живописью. Это не были только красочные симфонии, – у Мареса все картины полны глубокой художественной мысли. Но его рассказ был тончайшим видением поэта, мыслью художника, без всякой примеси, без вульгарности, под покровом только настоящей живописи.
   Мыслить только художественно – обыкновенно уже преступление; облечь полотно в чудесные ризы – для толпы уже недоступно. Какую же ценность на проходящем рынке могли иметь мечты Мареса о Гесперидах[49], о волшебных садах с чудным тоном листвы? Чистые мысли Мареса о прекрасных телах в их эпической простоте движения, насыщенных переливами красок? Рассказы о вечном, достойные лучших стен!
   Видения, святые, всадники, рыцари, чудовища... Те же стремления, как у Беклина, и другая, совершенно другая дорога.
   Сравнения мало к чему служат, а в искусстве особенно. Но бывают поразительные сопоставления, которые бьют по глазу, кричат в ухо о случившемся.
   Марес и Беклин теперь встретились на Столетней выставке в Берлине; встретились многими холстами. Кто-то поставил их рядом. Кто-то захотел, чтобы о Маресе и Беклине задумались решительно. Для памяти Мареса эта выставка – сущий праздник; жаль, что нельзя было собрать и еще его вещей.
   Но что случилось со всем, что так хорошо выходит в воспроизведении из картин Беклина, что случилось со всем этим от соседства Мареса? Все, о чем многие думали и о чем уже хотели говорить, сразу стало ясным. Труднее судить рисунки; можно всегда спорить о построении, но тон всегда говорит за себя, и только отсутствие противопоставления иногда временно спасает его достоинство. Тон, конечно, первое качество живописи, наиболее абсолютен, и в нем главное требование к живописцу. Мысль только отчасти заслонит глаз рефлексами в другие центры; построение ирисунок стоят отдельно, и без живописи картина – ободранный скелет, желтый, обтянутый и страшный в темном углу музея. Золото лаков дружественно этим подкрашенным рисункам; фотография передает их отлично, тон ей не мешает.
   Кто был на Берлинской выставке, тот видел праздник Мареса и рядом холодность картин Беклина. Что-то тайное стало явным и непоправимым. Какой-то новый зубец колеса повернулся.

Врубель

   Ярко горит личность Врубеля. Около нее много солнечного света. Много того, что нужно.
   Хочется записать о Врубеле.
   Повидаться с ним не приходится. Стоит мне приехать в Москву, оказывается, он уже в Петербурге. Если прихожу на выставку, где он должен быть непременно, мне говорят: «только сейчас ушел». И так несколько лет. Пока не знаю его, надо о нем записать. После знакомства впечатление всегда меняется. Сама внешность, лицо и то уже все изменяют; а слово, а мысль? И сколько раз горестно вспоминалось, к чему знать автора? Какой осадок на песне произведений часто остается от слова самого художника.
   С Врубелем перемены к худшему не будет при знакомстве. Могут прибавиться личные черточки, собственные мысли Врубеля о своих задачах. Говорят, он человек редкой чуткости и обаяния. Все, что около него, тоже чуткое и хорошее. Хорошо, что так говорят; достойно, что так и есть. Это так редко теперь. Часто около новых творений стоят люди старые ликами и внутри некрасивые.
   Около Врубеля ничто не должно быть некрасивым.
   Светит свет и в нем, и на всем, что движется близко. Страшен нам священнейший культ мудрецов великой середины. Каким невыносимым должен быть среди него Врубель, середины не знавший. В холодном хоре убивающих искусство как страшно звучит голос Врубеля и как мало голосов за ним. Высокая радость есть у Врубеля; радость, близкая лишь сильнейшим; середина никогда не примирится с его вещами. Приятно видеть, как негодует мудрец середины перед вещами Врубеля. Не глядя почти на картину, спешит он найти хулу на искусство. Но крик его, правда, без разума; и в самом среднем сердце не может не быть искры, вспыхивающей перед красотой. Какую же хулу, грубую и бессмысленную, нужно произнести, чтобы скорей затушить светящую искру. Середина долго дрожит, долго колеблется после картин Врубеля. Не скоро мудрец середины остановится без хорошего и злого, без ангела и без дьявола, – ненужный, как ненужно и все строение его.
   Какой напор нашей волны безразличия должен выносить Врубель? Ведь сейчас мы даже будто перестали уже негодовать на всякий непосредственный подход к подлинной красоте; ожесточение будет сменяться самодовольной усмешкой и неумными воображениями победы. Что делать и зачем делать таким, как Врубель, среди толпы, среди всей тяготы, запрудившей наше искусство?
   Судьба Врубеля – высокая судьба проникновенных в старой Италии или судьба Мареса, бережно сохраненного на радость будущего, на радость искусства в укромном Шлейсгейме.
   У нас так мало художников со свободной душой, полной своих песен. Надо же дать Врубелю сделать что-либо цельное; такую храмину, где бы он был единым создателем. Увидим, как чудесно это будет. Больно видеть все прекрасное, сделанное Врубелем в Киеве, больно подумать, что Сведомский и Котарбинский и те имели шире место для размаха. Неужели, чтобы получить доступ сказать широкое слово, художнику прежде всего нужна старость?
   Мы стараемся возможно грубее обойтись со всеми, кто мог бы двинуться вперед. И на одну поднятую голову опускается тысяча тяжелых рук, ранее как будто дружелюбных.
   Прочь все опасные торчки.
   Только Третьяков первое время поддержал Сурикова. Мало поняли Левитана. Мы загнали Малявина в тишину деревни. Мы стараемся по мере сил опорочить все лучшее, сделанное Головиным и Коровиным. Мы даже не можем понять Трубецкого. Выгнали Рущица и Пурвита на иностранные выставки. Ужасно и бесконечно! Указания Запада нам нипочем. Врубелю мы не даем размахнуться. Музей Академии не знает его. Появление его маленького отличного демона в Третьяковской галерее волнует и сердит нас. Полная история русского искусства должна отразиться в Русском музее, но Врубеля музей все-таки видеть не хочет. Только заботами кн. Тенишевой, украсившей свой отдел музея «Царевной-Лебедью», музей не остался вовсе чужд Врубеля. Странно. Мы во многом трусливы, но в искусстве особенно храбры маститые трусы; даже будущего не страшатся. Поражает наша неслыханная дерзость, не знающая даже суда истории.
   Отпусти нам, Владыко! Бедные мы!
 
   Легко запоминаются многие хорошие картины. Многое отзывается определенно сознательно. Наглядевшись вдоволь, через время опять хочется вернуться к хорошему знакомому и долго покойно сидеть с ним, и не страшит промежуток разлуки.
   Но иначе бывает перед вещами Врубеля. Уходя от них, всегда хочется вернуться. Чувствуется всем существом, сколько еще недосмотрено, сколько нового еще можно найти. Хочется жить с ними. Хочется видеть их и утром, и вечером, и в разных освещениях. И все будет новое. Сами прелести случайностей жизни бездонно напитали вещи Врубеля, прелести случайные, великие лишь смыслом красоты. Какая-то необъятная сказка есть в них; и в «Царевне-Лебеди», и в «Восточной Сказке», полной искр, ковров и огня, и в «Пане», с этими поразительными глазами, и в «демонах», и во всей массе удивительно неожиданных мотивов.
   Таинственный голубой цветок живет в этом чистом торжестве искусства. И достойно можем завидовать Врубелю. В такой зависти тоже не будет ничего нечестного. Так думаю.
   Врубель выставил «Жемчужину». Останется она у Щербатова; ему нужны такие вещи в основу галереи.
   Этим временем мы бывали на выставках; слушали лекции; не упустили спектакли; набирались всяких мнений. Мы были в «курсе» дела, в ходе жизни и жемчужины не сделали.
   Врубель мало выезжал теперь; мало видел кого; отвернулся от обихода и увидал красоту жизни; возлюбил ее и дал «Жемчужину», ценнейшую. Незначительный другим обломок природы рассказывает ему чудесную сказку красок и линий, за пределами «что» и «как».
   Не пропустим, как делал Врубель «Жемчужину». Ведь это именно так, как нужно; так, как мало кто теперь делает.
   Среди быстрых примеров нашего безверия и веры, среди кратчайших симпатий и отречений, среди поражающего колебания, среди позорного снобизма на спокойной улице за скромным столом, недели и месяцы облюбовывает Врубель жемчужную ракушку. В этой работе ищет он природу. Природу, далекую от жизни людей, где и сами людские фигуры тоже делаются волшебными и не близкими нам. Нет теплоты близости в дальнем сиянии, но много заманчивости, много новых путей того, что тоже нам нужно. Этой заманчивости полна и «Жемчужина». Более чем когда-либо в ней подошел Врубель к природе в тончайшей передаче ее и все-таки не удалился от своего обычного волшебства. Третий раз повторяю это слово, в нем какая-то характерность для Врубеля, в нем есть разгадка того странного, чем вещи Врубеля со временем нравятся все сильнее. В эпическом покое уютной работы, в восхищении перед натурой слышно слово Врубеля: «довольно манерного, довольно поверхностной краски. Пора же глубже зарыться в интимнейшую песню тонов». Пора же делать все, что хочется, вне оков наших сводных учений.
   «Если хотя одну часть вещи сделать с натуры, это должно освежить всю работу, поднять ее уровень, приблизить к гармонии природы». В таком слове звучит коренное умение пользоваться природой. Врубель красиво говорит о природе; полутон березовой рощи с рефлексами белых стволов; тень кружев и шелка женских уборов; фейерверк бабочек; мерцанье аквариума; характер паутины кружев, про все это нужно послушать Врубеля художникам. Он бы мог подвинуть нашу молодежь, ибо часто мы перестанем выхватывать красивое, отрезать его от ненужного. Врубель мог бы поучить, как надо искать вещь; как можно портить работу свою, чтобы затем поднять ее на высоту еще большую. В работах Врубеля, в подъемах и падениях есть нерв высокого порядка, далекий от самодовольного мастерства или от беспутных хватаний за что попало. Но поражающее, а завлекающее есть в работах Врубеля – верный признак их жизнеспособности на долгое время. Подобно очень немногим, шедшим только своей дорогою, в вещах Врубеля есть особый путь, подсказанный только природой. Эта большая дорога полна спусков и всходов. Врубель идет ею. Нам нужны такие художники.
   Будем беречь Врубеля.

Куинджи

   Куинджи скончался. Большой, сильный, правдивый Куинджи скончался.
   «Куинджи – отныне это имя знаменито», – громко писали об Архипе Ивановиче, когда о нем высказались такие разнообразные люди, как Тургенев, Достоевский, Менделеев, Суворин, Петрушевский.