Николай Удальцов
Дорога во все ненастья. Брак

   Скорее всего, я не великий писатель.
   Великие писатели пишут для того, чтобы рассказать людям о том, что они поняли в жизни.
   Я написал эту книгу для того, чтобы самому что-то понять…
   Возможно, кто-то, прочитав эти повести, посчитает их, рванными, скомканными. И, даже, неоконченными.
   Но, может быт быть, они в чем-то еще не начаты?..
   Во всяком случае, конца историям, рассказанным в этой книге, как-то не видно…
   А, может быть, просто я сделал очень большую глупость…
   …Написав умную книгу.

Дорога во все ненастья

   Эта повесть написана о том времени, когда еще не было специальных программ по борьбе со СПИДом, и само это буквосочетание вызывало обычный человеческий страх.
   Теперь, когда мы научились привычно жить бок обок с этой страшной болезнью, остается сделать вывод о том, что мы, …вообще, очень быстро ко всему привыкаем.
   Впрочем, эта история совсем не о лечении СПИДа. Это история о том, как люди решают свои проблемы …
 
   …В наступившую, наконец, весну, снег как-то полинял и обнаружил свою истинную сущность – грязная вода с закопченного неба на мусорной земле.
   Глазами, своей тоской напоминавшими этот снег, мои друзья смотрели на меня, когда слышали неправду о том, что я попытался создать образ положительного героя в нашей литературе.
   Я соглашался с ними в том, что одно словосочетание «образ положительного героя» – заслуживает нескольких оборотов пальца у виска.
   И клялся, что никакого «образа» я не создавал.
   Просто, как всегда, написал о нормальных людях, здраво оценивающих время, в котором они живут.
   Впрочем, может, именно это и есть – положительные герои любого времени…
 
   …Однажды меня спросили:
   – Как ты думаешь? За совершенные ошибки человек должен расплачиваться всю жизнь?
   – Не знаю, – честно признался я, – Знаю только, что иногда судьба не предоставляет человеку даже этой возможности…

Художник Василий Никитин

   Мои взаимоотношения с человечеством ограничивают только мои взаимоотношения с самим собой.
   Это не проблема, а констатация факта.
   Того факта, что эта проблема существует…
 
   …Болтливость – болезнь ситуационная.
   Хотя, отчет в этом – мы отдаем себе не всегда:
   – …Весна лучше осени! – восклицаю я. И, тут же, начинаю оправдываться за это, сделанное мной, довольно спорное, предположение:
   – …Хотя бы потому, что весной девушки на улицах кажутся красивее, чем осенью!
   И весной отлично пьется вермут с лимоном, а осень – это время портвейна!
   Весна – это нежное свадебное танго, а осень – это бесстыжий канкан года! – каждое сказанное мной предложение завершается восклицательным знаком совсем не потому, что я восторжен сверх меры.
   И не потому, что на мою тираду взирают очарованные мной поклонники и поклонницы.
   Я попросту пьян, и восклицания – лишь малая толика последствия оставляющих меня тормозов.
   На всякий случай, я завернулся в простыню, разглагольствовать голым мне пока еще стыдно – значит не все тормоза меня бросили на произвол судьбы.
   Среди сотрудников вытрезвителя есть две женщины – это их я стесняюсь.
   Хотя называть судьбой милиционерок можно или с очень большой натяжкой, или когда само понятие «натяжка», получает какой-то совсем иной смысл…
 
   Все эти мысли несколько путано, но достаточно быстро звездят в моей голове – правда, не слишком ярко, чтобы ослепить или, хотя бы, оставить след – в то время, как два милиционера-сержанта стаскивают меня с высоты моего роста и, ловко заломив мне руки, так, что хрустнули кости, укладывают на диван.
   Сержантов я ненавижу бессильной ненавистью побежденного, но диван я ненавижу еще больше.
   Сильной ненавистью соучастника, пойманного на месте преступления.
   Собственно, ненавижу я не сам диван, плевать мне на все диваны на свете, а тот запах, который он источает прямо в мой нос.
   Застарелый запах пропущенного через желудок алкоголя.
 
   Несмотря на то, что водка делает человека сиюминутным, я многое помню.
   В вытрезвителе я не в первый раз.
   За последний месяц.
   И ко мне почти привыкли. Во всяком случае, на столько, чтобы не обращать внимания на мои тирады, то есть, собственно говоря, не обращать внимания на самого меня.
   Это наше знакомство имеет и обратную сторону: я хорошо изучил характер работников вытрезвителя, и очень точно могу, даже когда пьян – а собственно, только когда я пьян, мы и встречаемся – определить ту грань, которую мне нельзя переходить без риска оказаться клиентом с «погретыми» почками.
   Многие этой грани не понимают, и вводятся в заблуждение, в общем-то, корректным, особенно по началу, поведением милиционеров.
 
   – Фамилия? – спрашивает меня дежурный.
   – Никитин, – отвечаю я, а он, отлично зная все пункты моей биографии необходимые для протокола задержания, начинает острить: «А я думал Айвазовский».
   Предполагается, что всем должно быть смешно.
   – Постоянное место работы?
   – Член союза художников, – говорю я довольно вяло. От моего настроя не осталось и следа.
   Даже самого путанного.
   – Пьяница ты, а не художник, – это уже не юмор. Это кунсткамеризация фактов, вернее, одна из ее форм.
   Доступная стареющему капитану милиции.
   – Пьяница тоже может быть художником, и не только художником, но и композитором, и, даже, ученым.
   – Что-то я композиторов у нас не вижу, а тебя, художник, чуть не каждую неделю, – постепенно мы оба втягиваемся в дискуссию.
   И я тут же оседлываю конька всех более-менее образованных пьяниц:
   – Пьяницами были Саврасов, Мусоргский, Глинка, Ломоносов.
   Все они спились, хотя и были великими.
   Победителя Куликовской сечи, основоположенника марксизма и первого президента России, я не упоминаю не потому, что боюсь этих имен, а просто по забывчивости.
 
   Фамилии великих перечисляются мной с некоторой гордостью.
   Вроде, как мы люди одного уровня.
   В общем – одного поля ягоды.
   Подспудно я понимаю, почему это происходит: ошибки, которые делают великие, это уже не ошибки, а форма существования эпохи.
 
   В этот момент я ненавижу милиционеров с их усеченной образованностью и стремлением с каждым говорить на равных.
   Мне они кажутся нарушителями гармонии мира, и очень хочется, чтобы такой мир исчез.
   Мысль о том, что многие хотят, чтобы мир изменился, просто потому, что не могут измениться сами, появляется в моей мутной голове.
   Правда, на столь не значительное мгновенье, что, растворившись в мерклом сознании, не оставляет следа, видимо, потому, что эта общая мысль оказывается слишком сложной для персонального дурманства.
 
   Я художник.
   Не то, чтобы совсем неизвестный, скорее подзабытый и зрителями, и специалистами, ведь раньше обо мне не раз писали газеты.
   Раньше.
   Года три назад.
   Года два, как я ничего не пишу, а перебиваюсь случайной работой.
   Когда мне ее дают.
   Эта ситуация создает проблему, которая заключается в том, что за эти два года, я ни разу не был занят делом, о котором смог бы вспомнить через неделю после его завершения.
   Впрочем, не бывает такой большой проблемы, на которую нельзя было бы плюнуть.
 
   Алкоголики и дети не думают ни о прошлом, ни о будущем – они удовлетворяются настоящим. Ведь проблема пьянства не в том, что человек, со временем начинает сожалеть о бессмысленно прожитом. А в том, что, со временем, пьяница вообще перестает о чем-то сожалеть…
 
   …Говорят, что биография – это всегда версия.
   Видимо, моя биография – это версия, которая не подтвердилась.
   Профессиональный подъем на гору у меня вышел неспешным, но стабильным, а вот скоростной спуск с горы, хотя духа и не захватывал, но прошел кувырком, под допингом, нивелировавшим боль от ссадин.
   Некоторые считают, что я пропил свой талант.
   Раньше говорили это у меня за спиной. Теперь говорят прямо в глаза.
   А еще чаще не говорят ничего.
   Вот и два дня назад, случай такой произошел.
   Не случай даже, а так – недоразумение какое-то.
   Стояли мы с мужиками у магазина. Нет не с теми, кто свое пальто пропил, или, наоборот, пропил все, кроме пальто и ходит в нем и зимой, и летом.
   С такими я дел не имею.
   С нормальными мужиками я стоял.
   Ну и что с того, что полуботинки я надел, а носки – не очень.
   А у одного из мужиков рубашка была без пуговиц.
   И рожа немного об асфальт потерта.
   И не хватало-то нам всего-ничего – рублей восьми.
   Так мимо проходит – мир ведь тесный – знакомый инструктор отдела культуры.
   Я его по-человечески попросил, а он даже не ответил – плюнул, и прошел мимо.
   В душу мне плюнул.
   И разве мог он меня понять:
   – Умный – трезвому не товарищ, – это у меня острота такая.
 
   Тем инструктором отдела культуры был мой друг, художник Андрей Каверин…
 
   …Сегодняшний день начался довольно сносно.
   Олеся не звонила с утра, и, значит, меня никто не успел начать воспитывать.
   Впрочем, в последнее время, меня воспитывает только Олеся.
   А остальные воспитатели ненавязчиво отвязались.
 
   Воспитывает.
   Она даже говорит, что если я не брошу пить, она сама пить начнет.
   Я ей, однажды, налил стакан водки, так ее стошнило.
   Иногда, она, если успевает, начинает ходить со мной.
   Думает, что когда она рядом, то я пить буду меньше.
   Такая она – Олеся.
   Олеся.
   Разве с таким красивым именем можно воспитывать художника?..
 
   …Я снова вспоминаю о том, что я художник.
   Между прочим, Суриковский институт я окончил с отличием.
   Раньше, за такое в Италию посылали…
 
   …С утра, деньги на одну бутылку у меня были.
   И бутылка выпилась как-то легко, приятственно.
   Но только я, таким образом, начал хорошо жить, как у меня кончились деньги.
 
   Соседи не дают мне в долг уже давно – слава богу, что старых долгов почти никогда не спрашивают.
   Смирились, наверное, но я отдам.
   Вот сделаю остановку, и с первого же гонорара отдам.
   В общем, рассчитывать мне было не на кого.
   И тогда я вспомнил, что у меня есть ключ от мастерской Каверина…
 
   …Мои мысли прыгали по памяти до тех пор, пока их не остановил дежурный:
   – Никитин? Сколько полных лет?
   «А сколько мне лет?» – как-то уж больно давно перестал я об этом думать.
   Тем более – о том, сколько из них полных?
   – Тридцать шесть, – ответил я, а потом, непонятно на что рассчитывая, добавил:
   – Я – трезвый.
   Язык у меня заплетается в косичку первоклассницы, и они это, конечно, видят.
   И тогда проводится «следственный эксперимент»:
   – Сколько времени? – старый капитан – вечный, до пенсии, дежурный по вытрезвителю, показывает мне свои часы.
   Моих у меня давно нет.
   Стрелок я, конечно не вижу.
   И потому просто мотаю головой.
   Я давно заметил, что есть такая мера опьянения: видишь стрелки часов – можешь пить дальше, не видишь – тоже можешь пить дальше.
   Только это уже бессмысленно.
   Дальше ни лучше, ни хуже не будет.
   Ничего не будет.
 
   – На койку…
   И меня повели туда, где мне будет плохо.
   Я это знаю.
   Я это помню.
   Сейчас мне более или менее, а вот только я усну, а усну я обязательно, так тут же проснусь.
   У меня будет ломить все тело, задираться дыхание, дрожать руки.
   Но самой нестерпимой будет жажда.
   Она уничтожит желания и достоинство, заберет на иссохший язык все мое существо, и сделает это существо ничтожным.
   И сил не будет даже на стон.
   И время покажется последним временем жизни.
 
   Это не маргинальные мысли – просто, здоровье на этом закончилось.
   А глупость еще осталась.
 
   То, на какую пакость способны милиционеры, в том момент, когда меня вели по коридору, я еще не знал…

Художник Григорий Керчин

   Я долго думал, что с людьми нужно поступать так, как хотел бы, чтобы они поступили с тобой.
   Потом засомневался в правоте этой мысли и подумал: может с людьми нужно поступать так, как они поступают с другими…
 
   …Первого выстрела я не слышал. И не почувствовал боли в руке.
   Вертолет, грохоча двигателями, шум которых смешивался со свистом вращающихся винтов, завис на высоте полуметра, и мне пришлось прыгать в снег метрах в ста от чума оленеводов.
   Так, что было не до таких вещей, как выстрелы и ранения.
   Тут бы под собственные шасси или задний винт не попасть.
   Зато второй выстрел я не только услышал, но даже увидел вспышку пламени вырвавшегося из мелкокалиберного ствола.
   А моя правая рука словно наткнулась на какую-то невидимую преграду.
   Как оказалось, это была уже вторая пуля в моей правой руке.
   Уже лежа на снегу, в темноте полярной ночи, разбавляемой только отсветом луны от белесого снега, я ощутил боль, а вокруг того места, где моя рука коснулась снега, очень быстро стало расходиться черное пятно.
   Кровь прошла сквозь белье, свитер, полушубок и теперь выливалась на снег.
   Моя кровь.
   Что было вслед за этим – помню довольно смутно, но зато отлично помню все, что было до и после этого.
 
   Дело в том, что я приехал в поселок Новый порт на Ямале для того, чтобы поработать промысловиком.
   В общем-то, Новый порт это разновидность Края земли. Во всяком случае, все, что южнее него километров на тысячу, местное население называет Большой землей.
   С большой буквы.
   Вот я и приехал туда для того, чтобы посмотреть – чем живут люди?
   Ничего, оказалось, живут: удивляются – как можно жить в других местах?
   Вот только с промысловичеством у меня не сложилось.
   Оказалось, что на ближайшие много-много километров, я был единственным человеком с высшим образованием. И меня отправили, вместо промысловой бригады, преподавателем в местный интернат.
   Потом я узнал, что это такая форма отлова кадров для народного образования. Года за два до меня так же поступили с другим художником – и я совсем не удивился, что тем художником был Петр Габбеличев, с которым я познакомился позже, уже в Москве.
   Впрочем, Петру повезло больше – ему не пришлось собирать детей в интернат.
   А мне пришлось.
   Правда я не знал, что всеобщее среднее образование, гарантированное гражданам конституцией, за Полярным кругом воспринимается аборигенами – ненцами, хантами и еще кем-то, кто живет в тундре – весьма своеобразно.
   Мелкокалиберной пулей.
   Объективности ради, надо признать – не всегда.
   Иногда – картечью.
   Мне об этом рассказывали.
   И-то, что тут сказать, зимой каждая пара рук и ног в тундре на учете – зимой оленей гонять надо, а не штаны просиживать за партой.
   Эти две пули в моей правой руке – мой вклад во всеобщее среднее образование.
   Единственный.
   И так уж вышло, что моя правая рука подвергалась всевозможным истязаниям довольно часто.
   Через полгода, в Тазовской губе, на ее северном берегу, где я ловил рыбу в бригаде местного рыбозавода, волчонок-молокосос – мать-волчицу охотники убили в полном соответствии с бытовавшей в то время инструкцией для промысловиков: «Охотник – убей волка!» – волчонок, которого я попытался выходить в пятилитровой банке, из-под огурцов врытой в снег, разодрал мне кисть правой руки у основания среднего пальца.
   А зубки-то у него были не больше спичечной головки.
   И я кормил этого волчонка из самодельной соски порошковым молоком, в которое добавлял оливковое масло.
   Видимо, ему не нравилось молоко, а может, ему не нравился я.
 
   Через несколько лет, в эпоху дефицита, ускорения и гласности, я, вытачивая раму для картины «Три распятых», отпилил циркулярной пилой первую фалангу большого пальца той же самой правой руки.
   Отпиленная часть пальца у меня до сих пор иногда побаливает, а картину я подарил районному прокурору.
   Очень красивая была женщина.
 
   Теперь, она областной прокурор, и картин ей я больше не дарю.
 
   Так вышло, что я, как и моя страна в двадцатом веке, нес самые большие потери не в то время, когда боролся с противниками, а в перерывах между этой борьбой.
   Когда занимался самым мирным делом – учил детей, придавался творчеству, защищал окружающую среду.
 
   При этом, моя правая рука работает на много лучше левой.
   Хотя дискуссии по этому поводу не ведутся – при росте метр восемьдесят семь и весе девяносто два килограмма, у меня «черный пояс», и со мной, вообще не ведется никаких дискуссий по поводу рук.
   Причем «пояс» у меня действующий, не смотря на мой возраст – сорок шесть лет.
   Правда, на последнем открытом первенстве Москвы мне не повезло – еще в одной восьмой, я столкнулся с Шапиро, чемпионом Европы.
   Шапиро оказался отличным парнем, и потом, уже в раздевалке, сказал:
   – Вообще-то, бой был почти равным. Просто судьи не захотели «выносить» чемпиона Европы так далеко от финала.
   Я предложил подвести его на моем «Ленд-ровере», но он поблагодарил и уехал на своем БМВ.
 
   Да, так уж вышло, что «Ленд-ровер» у меня есть.
   Сорок девятого года выпуска.
   Он достался мне от отца, генерала, служившего в Германии.
   Как «Ленд-ровер» оказался в Германии, я не знаю, а в СССР его перевезли воинским эшелоном.
   Машина долго стояла в гараже какой-то части, пока я не подрос и не отремонтировал ее.
   Теперь это отличная, безотказная мощная машина, вызывающая зависть некоторых «новых русских» склоненных к чему-то старому.
   Особенно, всем бизнесменам почему-то нравятся тиски на переднем бампере – наверное, страсть какая-то ко всему первобытно-железному у тех, кто ни за что тяжелей мобильника не берется.
   Мне не раз предлагали его продать, но я этого не делаю, не потому, что богат.
   Просто, не продаю и все.
   Говорят, что таких «Ленд-роверов» в Москве всего два.
   Один у меня, другой – нет.
   Другой – кого-то другого.
 
   Что касается того, как я зарабатываю деньги, то делаю я это мастихином – это такая маленькая лопаточка, которой я кладу краску на холст.
   Так, что, в определенно смысле, я гребу деньги лопатой.
   Только, лопата у меня маленькая…
 
   Почему я об этом думал, когда зазвонил телефон, я не знаю.
   Я вообще, в отличие от многих моих современников, очень многого не знаю.
   И совсем не на все вопросы у меня готов ответ…
 
   Звонил мой товарищ, Андрей Каверин, и то, что он мне сказал, стало началом страшной истории. Страшной, даже для меня – человека, испугать которого, не так-то просто…

Художник Андрей Каверин

   – …Не слушай ни чьих советов, – сказал мне как-то мой друг Петр Габбеличев. Уже и не помню в связи с чем.
   – Почему? – спросил я.
   – Спокойней совершаешь собственные ошибки.
   Я послушался этого совета Петра, хотя спокойствия мне это не прибавило.
 
   …Однажды, поднимаясь к себе домой, я встретил девочку-соседку по лестничной клетке.
   Она стояла у своей двери, и ее губки подрагивали, а глазки с детским трудом сдерживали слезки.
   – Что случилось? – спросил я.
   – Дома никого нет.
   Когда никого нет в своем собственном доме, это действительно может оказаться проблемой.
   – Хочешь, пойдем ко мне? – не бросать же мне было плачущего ребенка на лестничной клетке.
   – Хочу. А-то, здесь холодно.
   Я оставил в соседской двери записку, и привел девочку к себе.
   У меня были конфеты. Она пила чай и смотрела мои картины.
   – А я тоже рисую, – ребенок отогрелся и начал хвастаться.
   – Ты хочешь стать художницей? – почему-то я был уверен, что она ответит: «Да», – хотя бы из солидарности со мной и моими конфетами. Но она неожиданно ответила:
   – Нет. Я хочу быть красавицей, как мама…
 
   …Через несколько дней я встретил ее с подружками у подъезда.
   – Здравствуйте, дядя художник, – сказала моя соседка.
   – Здравствуйте, зайчики, – ответил я, и почти прошел мимо, когда услышал разговор у себя за спиной:
   – А чем занимается ваш дядя художник? – спрашивала подружка у моей соседки.
   – Он тряпочку красит…
 
   Теперь, если кто-нибудь спрашивает меня: «Что я делаю?» – мне легко дать ответ:
   – Тряпочку крашу…
 
   …Художник я потомственный. Художниками были и мой папа, и моя мама, и один мой дедушка.
   Другой мой дедушка служил по иностранному ведомству.
   Тот мой предок-художник, был настолько велик, что носил имя улицы, на которой сейчас живет одна моя подружка.
   Правда, у него не моя фамилия, потому, что он великий предок по матери, а не по отцу, чью фамилию ношу я.
   Впрочем, наше разнофамилье не умаляет его значения для национальной культуры.
   Если у нас, вообще, есть оно и она…
 
   Таким образом, в деле поступления на худграф, у меня был некоторый гандикап, хотя в этом и не очень приятно признаваться, потому, что все люди рождаются равными.
   Только повзрослев, они начинают осознавать все неприятности, связанные с этим…
 
   …Вообще, о людях, и о своем отношении к ним, я задумываюсь довольно часто.
   – Как Гамлет, – сказал мне однажды мой друг художник Петя Габбеличев. И я ничего не ответил
   Наверное, я смог бы стать Гамлетом, если б все вокруг мне не нравилось, а тень отца объяснила мне – почему…
 
   …Не смотря на все мои раздумины, я не такой умный человек, как, скажем, Петр.
   Он, например, без тени сомнения мог позвонить на телевидение во время программы, в которой депутаты и политологи безуспешно пытались высосать из пальца национальную идею, и эту самую идею сформулировать.
   А потом, не удивиться тому, что ему ответили:
   – Дежурный редактор сейчас занят на другой линии.
   Петр очень умный, хотя бы потому, что может сделать то, что до сих пор не сделано, теми людьми, которые должны это сделать.
 
   А может, он очень глупый, если думает, что в стране, где дежурный редактор занят на другой линии, когда формулируется национальная идея, что-нибудь можно сдвинуть с места.
 
   Кстати, Национальная идея, по мнению Петра, должна звучать так: «Величие России через процветание ее граждан…»
   И, по моему мнению – тоже.
 
   Впрочем, в разуме свое, я, может быть, еще доберу. Ведь мне пока нет и тридцати.
   Хотя, не исключено, что у бога на всех умников просто не хватает ума.
 
   При этом, не от каких споров я не ухожу – в споре или побеждаешь, или умнеешь…
 
   …Вообще-то, в том момент, когда зазвонил телефон, я думал совсем не об этом.
   Я стоял посреди мастерской и, фигурально говоря, чесал затылок. Во всяком случае, рукой по затылку, я елозил совсем не фигурально.
   Потому, что больше ничего другого мне не оставалось.
   В принципе, самом ответственном и, одновременно, самом безответственном в человеке явлении, в этой жизни я терял бессчетное количество вещей: я терял подаренные мне зонтики и только что купленные перчатки, забывал в метро сумки и портфели, совал мимо кармана сдачу в магазине и оставлял в лифте коробки с обувью.
   Даже первую свою любовь я, не то, чтобы потерял, скорее – разделил себя и ее на разные жизни.
   Не то, чтобы мне не как-то особенно не везет, или я чрезмерно безалаберный человек – просто так выходит, и все.
   Но тут было явно, что-то не понятное.
   Дело в том, что я, несколько дней назад, закончил серию картин.
   Это были интересные картины, и, кажется, пока не имеющие аналогов в принципе.
 
   На этих картинах небо сливалось с водой без линии горизонта – черты, соединяющей нас самих с нашим будущим.
   Возможно, понимание этого позволяет задуматься о том, что только от нас самих, от наших возможностей и желаний, зависит то, где мы проводим эту черту.
 
   Именно в этом и был философский смысл моей новой серии, серии, состоявшей из пяти картин.
   Теперь, у себя в мастерской я видел четыре картины.
   Пятой картины не было, а телефон продолжал звонить.
 
   Я поднял трубку.
   И стал соучастником истории, по окончании которой, я обнаружил на своей голове первый седой волос.
   Но еще раньше конца, я узнал, кто украл и пропил пятую картину.
   Узнал, от дежурного по вытрезвителю, которому Вася Никитин признался к краже сам.
   Тогда я и позвонил моему другу художнику Григорию Керчину.
   Петру Габбеличеву мы позвонили уже вместе…

Художник Петр Габбеличев

   Пусть поступки мои будут такими, какими я их представляю в своих мыслях.
 
   …Черт меня дернул спорить с Галей вчера вечером.
   Вообще-то, спорим мы постоянно, и что приятно, я регулярно выигрываю эти споры. Хотя и не придаю этому большого значения, потому, что уже убедился в том, что если мужчина способен на многое, то женщина – на все остальное.
 
   Она даже может проиграть, если поймет, что ей это выгодно.
 
   Обычно мы с Галей встречаемся у нее дома. В том бардаке, который я создал в своей полу-квартире, полу-мастерской, это делать не то, чтобы неудобно, скорее, сумбурно как-то.
   Ко мне Галя Галкина приходит в порядке исключения, как в этот раз.
   Дело в том, что я написал новую картину.
 
   Идея ее была не нова – обнаженная женщина, на коленях, склонившая голову на лежащие на полу руки и разбросавшая волосы перед собой.
   В том, что Галя увидит эту картину, для меня представляли интерес два момента.
   Во-первых, я писал не ее.
   Честно говоря, я писал соседку по лестничной клетке, очень симпатичную барменшу в нашем развлекательном центре.