Страница:
И никогда в этих легендах отцы никого не насилуют, не грабят, не нажираются,
и не блюют. Потому что это наши славные предки.
- Чего ты взъелся на Таранского? В конце концов, идет война. Не любишь
его, ну и не люби тихо, как все.
- Чего взъелся? Харьков не могу забыть... Это ж не война, это конец
света какой-то.
- Ладно, - Козлов вздохнул и примирительно поднял руки. - Все. Давай
допьем - и к мадам Желябовой.
- Нет, не пойду.
- Что так?
- Устал сегодня.
- Чудак, отдохнешь как раз.
- Нет, к черту. Возьму лучше еще бутылку и пойду к себе пить. А
Желябову... К Желябовой завтра. Сегодня настроения нет, поручик. Не хочу
сегодня. К дьяволу вас с вашей Желябовой...
- Я ошибся, назвав тебя давеча некрофилом за эти гербарии. Ай-ай, ты же
самый обыкновенный лирик, поэт. Весьма эмоциональный человек. Ну
признавайся, Николай Палыч, небось стихи пишешь?
- Пишу, пишу, - буркнул Ковалев.
"Наши взяли Орел.
Неужто и впрямь скоро переезжать? Может, в сам Орел? Как пойдет
наступление. Какие ужасы мы там найдем? Что стало с городом? Неужели я увижу
то же, что в Харькове?
Я не могу забыть Харьков. Мы взяли город в июне, за неделю до Царицина.
Я был в комиссии по расследованию большевистских злодеяний.
Застенки ЧК. Изуродованные трупы, куски тел, содранная кожа, кровь на
стенах, рассказы свидетелей. Мясная фабрика. Все это зафиксировано в
документах. Все это показано европейским газетчикам. Сфотографировано.
Запротоколировано. На века.
А в моем мозгу запечатлена картина: скальп на подоконнике - женская
русая коса, чья-то бывшая гордость - с окровавленным куском кожи. Кто она
была? Гимназистка, поповна княжна, мещанка? Видимо, ее подвешивали за косу.
Это нельзя забыть. Этого нельзя забывать.
Кровавая мясорубка уже давно крутится, раскидывая во все стороны брызги
и ошметки. Отчего же, господи, во времена смут, резни, потрясений на
поверхность всплывают садисты и насильники? Они концентрируются в службах
безопасности. Вспомнить опричнину, что они творили. Сумасшедший
царь-параноик устроил кровавую утеху для потрошителей, каннибалов и
насильников. Потому что безнаказанность.
Сразу всем воюющим сторонам оказались нужны опричники Таранские.
Интересно, когда у него именины? Нужно будет подарить ему собачий череп и
метлу.
Там же, в Харькове, в беседах с немногочисленными уцелевшими
свидетелями вдруг всплыла фамилия Крестовской. Я насторожился. Стал
выспрашивать. И понял - она!
Это было в ту же последнюю осень. После Даши. Она уехала из Бежецка в
Питер, а я через два дня, так и не продав родовое гнездо, отправился в
Москву, к стародавнему другу Дмитрию Алейникову.
Он встретил меня на Николаевском, мы обнялись, расцеловались. Заскочив
к нему, бросили вещи и сразу махнули в "Яр". Мы гудели, прощаясь с
беззаботной молодостью. Он, выбрав военную стезю, должен был уезжать на
службу в Тифлис, а мне предложили хорошее место в Польше, в Вильно. (Я уже и
сам забыл, что по специальности учитель словесности!)
Мы с Алейниковым облазили все трактиры и театры Москвы. Когда это
наскучило, Димка предложил сходить на революционную сходку.
Тогда борьба с "проклятым самодержавием" была в большой моде. Свежи в
памяти были питерские события пятого года, волнения в Москве. Все студенты
играли в революцию. Доигрались.
- Разве они не конспирируются? - удивился я. Мы ехали куда-то в район
Сухаревской башни на извозчике.
- Конспирируются, конечно, но надежных товарищей из молодых можно
приводить. Я - надежный товарищ одного прыщавого юноши и уже несколько раз
посещал их мероприятия, должны были запомнить. Ну а ты - мой надежный
товарищ. В принципе, они за привлечение новых людей. И сегодня вечером как
раз собираются. Если хочешь, я оттелефонирую своему знакомцу, и пойдем
свергать царя.
- А что за люди?
- Разные. Экзальтированные девицы, юнцы. Есть из очень известных
фамилий, даже племянник московского генерал-губернатора. Я тебе его покажу.
- А племяннику генерал-губернатора чем царь не угодил?
- Не иронизируй, Ковалев, не опошляй святую борьбу! Думаешь, отчего я
тоже пристрастился царя свергать с этими народниками? Дело же не в том, кто
туда хаживает, а в том, что там делают.
- Ну и что?
- Тебе понравится. Сначала натурально пьют чай и ругают царя. Иногда
читают марксову литературу, Плеханова, какую-то экономическую ахинею. Зато
потом коллективно борются с буржуазными условностями и бытом.
- Тарелки бьют? На пол мочатся?
- Ах, если бы так легко можно было побороть буржуазный быт и
условности. Нет. Эта борьба потруднее будет. Они занимаются единственно
коммунистическими, то есть единственно правильными отношениями между
революционными мужчинами и революционными женщинами. Коллективными половыми
сношениями.
- Ого! И красивые есть? Или царем недовольны одни уродки, кандидатки в
старые девы?
- Попадаются весьма приличные на вид амазонки. Даже удивительно.
- Отчего же ты был там только пару раз? Это на тебя не похоже. По твоей
любви к таким приключениям, ты бы должен уже стать завзятым революционером,
большим государственным преступником, грозой буржуазного быта и этих...
условностей.
Алейников коротко хохотнул.
- Да это уж как Бог свят... Но все чего-то некогда. Москва - большой
город. Да и учеба. Да и опасаюсь, четно говоря, дурную болезнь подцепить от
охранного отделения. В военной среде революционные поползновения сугубо не
поощряются.
- В казанском университете, где я учился, я несколько раз ходил на
революционные сходки, даже, помню, подписывал какие-то петиции. Но вскоре
все это мне наскучило, показалось несерьезным, брошюры скучными. Бросил... Я
жене знал, что можно так успешно и с пользой свергать ярмо самодержавия, Ты
обязательно этому своему юному Прометею телефонируй. А как же! В жизни все
надо попробовать. Пока молодые. А то жизнь-то уже кончается, дальше одна
мещанская суета и серые земские будни на долгие годы вперед. Глушь
российская да скука провинциальная, онегинская. У тебя в Грузии хоть
фрукты... А так будет, что яркое вспомнить зимним вечером в этом Вильно с
его полячишками.
- Останови-ка тут, братец! - Димка расплатился с извозчиком, и мы
направились к парадному. - Верно рассуждаешь, профессор словесности. Есть
там такая Крестовская. Она... В общем, сам увидишь.
В квартире Алейников, покрутив ручку телефона и покричав барышню,
связался со своим прыщавым приятелем, оказавшимся позже хлыщеватым, бледным
юношей.
Вечером мы уже стучались в обшарпанную дверь где-то в Замоскворечье.
Вернее стучался, облизывая губы бледный парень, видно, студент-неудачник. Мы
с Дмитрием были уже чуть навеселе, но тщательно скрывали си обстоятельство,
могущее, как нам казалось, своей несерьезностью нарушить святость борьбы с
тиранией. Электричества в этом доме не было, давала свет лишь семилинейная
керосиновая лампа висящая над столом с лежащими на нем какими-то серыми
брошюрами. Видно, это и была запретная литература.
Когда мы пришли, собрание было уже в самом разгаре. Нас наскоро
представили - "Николай, Дмитрий", - и взгляды присутствующих вновь
возвратились в сторону выступающей худой девушки. Она стояла посреди
комнаты, опираясь руками о спинку стула и что-то горячо вещала. Лицо ее,
скорее, некрасивое, нежели наоборот, удлиненное, с тяжеловатой челюстью было
покрыто легким румянцем возбуждения. Разные глаза - зеленый и карий -
лихорадочно блестели. Ко всему прочему, она была еще и рыжая.
Я не очень вслушивался в ее гневные филиппики, рассматривая саму
выступающую и окружающую обстановку. Кажется, говорила она что-то о
положении рабочих и о давлении мещанских предрассудков на психологию
женщины. Да, по-моему, особо никто ее и не слушал. Все словно чего-то ждали.
Брылястый парень в косоворотке, сидевший прямо за спиной выступавшей, пялил
буркалы на ее задницу обтянутую черной длинной юбкой и часто сглатывал
слюну. Его, конечно же возбуждал не смысл сказанного, а звуки женского
голоса и шов сзади на юбке. И предвкушение.
А говорившая возбуждалась от своей собственной речи все больше и
больше. Ее очаровательный румянец, который даже делал привлекательнее ее
некрасивое лицо, сменился красными пятнами. Голос рыжей сделался хриплым и
срывался. И вдруг она начала площадно, по-извозчичьи ругаться. Я с
непривычки опешил, но остальным это было, видно, не в диковину. Распахнутыми
глазами они жадно глядели на говорящую и ноздри многих трепетно подрагивали.
Так же внезапно ораторша прекратила ругаться, вскрикнула (я вздрогнул
от неожиданности) и застонала, подала тазом назад, чуть согнулась и явно
сильно свела ноги.
В первые секунды я не понял, что произошло, показалось, что ей плохо. Я
даже сделал непроизвольное движение руками, чтобы подхватить, если она
начнет падать. И тут же дошло: эта истеричка только что испытала сексуальную
разрядку. Я слышал про такие вещи.
- Крестовская, - шепнул мне на ухо Алейников, - известная нимфоманка и
трибада.
Крестовская явно положила на меня глаз. Я понял это потом, когда в
дикой сатурналии сплелись голые тела, и моим телом целиком завладела
некрасивая Крестовская. Некрасивая, да, но тем не менее, что-то
притягательное в половом смысле в ней было. Не знаю что. Уж, конечно, не
маленькие висячие груди с огромными коричневыми сосками, которые словно
сумочки прыгали при каждом ее скачке: она оседлала меня сверху (эта
необычная позиция меня, помню, безумно возбудила) и яростно и часто
насаживалась, кусая губы и матерясь. При этом она два или три раза ударила
меня по щекам, впрочем, не очень сильно.
После того, как я испытал пик возбуждения, Крестовская переместилась и
начала терзать какую-то девушку. Комната оглашалась стонами и хриплым
дыханием. Алейников занимался какой-то пышечкой, разложив ее прямо на столе
с брошюрами.
Зрелище сапфийской любви снова возбудило меня. Заметив это, Крестовская
опять переместилась ко мне, грубо толкнула в грудь - я не сопротивлялся:
пассивная роль меня вполне устраивала, я не собирался в первые ряды
революционеров, - свалила на спину и снова начала "насиловать". Мы лежали на
когда-то длинноворсном, а ныне уж куда как повытертом персидском ковре.
Крестовская-амазонка расположилась сначала ко мне лицом, раскачивалась,
ерзала, что-то бессвязное причитала и сильно мяла узловатыми длинными
пальцами свою грудь.
В этот момент со мной случилось нечто странное. На мгновение мне
показалось, что Крестовская использовала меня как салфетку и отбросила.
Будто полностью овладела моей душой, и я был удивительно пассивен не потому,
что хотел этого, а потому что не в силах был сопротивляться. На какое-то
время она просто подчинила себе меня всего, без остатка. Пока она
властвовала мной, я себе не принадлежал. Женщина-вампир... Это странное
ощущение мелькнуло и прошло.
Новоиспеченный офицер Алейников, закончив на столе с пышечкой,
отвалился на стул и стал обмахиваться какой-то революционной брошюрой. Может
быть, со статьями самого Ульянова-Ленина, засевшего нынче в Москве.
Давно уже закончили свои дела все революционеры-ниспровергатели, лишь
Крестовская не унималась.
Ей всего было мало! Когда уже никто не мог более поддерживать этот
марафон, Крестовская видя полное опустошение и усталость в душах как старых,
закоренелых революционеров, так и неофитов, удовлетворила себя сама,
расположившись на столе под лампой так. чтобы присутствующим было видно все
ее красное и влажное подробно.
И я понял, в чем заключалась ее привлекательность - в необузданной
энергии, которая светила в каждом ее движении.
- Ну как тебе Крестовская? - спросил Дима уже дома, выходя из ванной
закутанным в махровый халат. - Кстати, сполосни свое хозяйство в растворе
марганца, от греха.
- Замучила меня твоя революция.
- Ага. Она любит новеньких. Меня в первый раз тоже всего измочалила.
- Да, будет, что в Вильно вспомнить. А интересно, есть в Вильно
революционеры?
Мы расхохотались.
- Слушай, -я рухнул в кресло-качалку. Раскачиваясь потянулся за
бутылкой вина, ухватил ее, едва не уронив. - Как ты знаешь, я имел честь
учиться в Казани. Ну там были, естественно, какие-то сходки, сборища, так,
чепуха юношеская. Но таких страшных врагов царизма я там не видывал. В
Москве все революционеры такие?
Я отпил из горла вина и передал бутылку другу.
- Нет. Есть настоящие, - Алейников лихо раскрутил бутылку и в два
глотка опустошил ее. - Есть. Но с ними неинтересно...
...Да, это была она. Свидетели описали следователя харьковской губчека
Крестовскую - рыжую, худую, с разными глазами. Только теперь она постриглась
и носит короткие волосы. "Бешеная", - так охарактеризовал ее
старик-обходчик, брошенный в камеру-двойку "за саботаж". Он сидел вместе с
неким Пашкой, одноглазым дьяком, которого взяли, по-моему, за то, что он был
дьяк. Пашка рассказывал старику, что творила Крестовская на допросах. Все ее
давние наклонности получили развитие на благоприятной почве чекистских
застенков. Она орала, била по щекам - для затравки. Раздевала Пашку догола,
хлестала плетью, била босой ногой в пах, царапала, прижигала половые органы
сигаретой.
На одном из допросов притащила откуда-то стакан крови, выпила половину.
Кричала, что пьет кровь врагов революции. Заставила пить Пашку, того
вырвало. Крестовская разбила о его лицо стакан, изрезав осколками.
По другим показаниям (пленного харьковского чекиста Шерстобитова,
впоследствии повешенного нами во дворе централа) Крестовская имела интимные
отношения почти со всеми следователями губчека, иногда совокупления
происходили в присутствии арестованных женщин. Имела она интимную связь и с
самим Шерстобитовым. Он признавался, что после одной из таких встреч,
Крестовская попросила его вымыть руки и ввести ей во влагалище два
деревянных полированных шарика соединенных медной цепочкой. "Не терплю
пустоты, - говорила ему тогда Крестовская. - Если во мне нет члена, заполняю
ее так. Помоги, Шерстобитов, своему революционному товарищу деревянный
протез поставить." Так шутила.
Бывало, Крестовская проводила допрос голой. Затянув волосы косынкой,
надев на талию ремень с кобурой, а на ноги тяжелые кованые сапоги. Она
хрипло орала, вырывала волосы.
Женщинам на допросах Крестовская откусывала соски.
Оказалось, что, кроме изменившейся прически, со времени нашей
московской встречи на ее левой груди появилась татуировка - скрещенные
кинжал и хлыст на фоне пикового сердечка. Дама пик...
...Когда я все это слушал, протоколировал, невольно вспоминал то
московское приключение - закатившиеся глаза Крестовской, закушенные губы,
прыгающие груди, ломающиеся тени от семилинейной лампы. И содрогался,
представив себя в ее лапах в серых харьковских застенках.
Во время эксгумации из могильника были извлечены тела убиенных - женщин
со страшными ранами на грудях, людей с перерезанными глотками, с выломанными
крюком ребрами. Извлекли и отрезанную одноглазую голову. Обходчик опознал в
ней бедного Пашку...
Они не искали врагов и не расследовали заговоры. Они просто хватали
целых и теплых людей для развлечений. Кровавая баня...
...Потом еще как-то раз мы встретились с тем лядащим студентом, который
привел нас на сходку. Кажется, это было на Маросейке.
Студент шел с миловидной женщиной лет сорока. Видно, что беседовали они
о чем-то серьезном. О судьбах народа, конечно, о чем еще? А мы с
Алейниковым, как назло, по странному совпадению опять были навеселе, ибо
вывалились из весьма уютного полуподвальчика, бывшего в содержании какого-то
поляка.
Мы поздоровались, Алейников, хотя и был в цивильном, лихо щелкнул
каблуками и, дернув подбородком, представился:
- Дмитрий Алейников, старый революционер.
Я не отстал от своего военного друга, тоже прищелкнул калошами, резко
мотнул головой на манер лошади:
- Николай Ковалев, молодой революционер.
Женщина, сопровождаемая нашим юным другом просто и мило кивнула и
произнесла без улыбки, протянув тонкую руку:
- Александра Коллонтай.
- Отчего вы больше не посещаете сходки? - косясь на спутницу спросил
нас юноша. - Я вот приглашаю Сашеньку к нам, побеседовать о революции,
пообщаться.
Мы с Алейниковым переглянулись:
- Ну если придет такая милая барышня, мы будем непременно...
Но больше мы с Алейниковым к ниспровергателям царизма не ходили. Мы
катались по ресторанам, дешевым публичным домам. А то и просто гуляли в
московских парках, загребая ногами желтую листву и читали друг другу стихи.
Он мне свои, я ему Северянина и свои. Так проходила последняя осень.
- Ты изрядный поэт, Дима, - говорил я после бутылки "Клико". -
Артиллерист Толстой бросил армию и стал большим писателем. Забрось свои
портупеи и пиши стихи. Хочешь, езжай в мою усадьбу, благо она не продана,
затворись там, как Пушкин в Болдине, и только пиши. А я тебе буду изредка
присылать провизию и блядушек. Ты хоть записываешь свои стихи, бестолковый?
- Не-а... Почти никогда. К чему? Вот еще, слушай...
И опять читал. Он много читал. Запомнилось же немногое. Обрывки. Как
жаль!
Я вошел осторожно
В засыпающий сад.
Мне на ухо тревожно
Зашептал листопад...
Я помню наизусть только несколько его стихотворений, которые буквально
заставил его надиктовать на карандаш. Записав, я выучил их наизусть. И
теперь помню
...Алейников, брат мой Алейников, жив ли ты? Где ты? Что с тобой?"
- Покажи, - Козлов достал из кобуры наган и протянул Ковалеву, кивнув в
сторону смущенно улыбавшегося подпоручика Резухи. - А то он не верит.
- Не верит, говоришь, - Ковалев взял наган, секунду подумал, сунул его
в карман галифе. - Пойдем.
Офицеры вышли в большой внутренний двор бывшей гимназии. Одна сторона
его периметра представляла собой глухой кирпичный забор. Видимо, благодаря
этому удачному стечению обстоятельств, тут и расположили контрразведку.
Предполагалось, что в глухом дворе, напротив стены удобно расстреливать.
Здесь и расстреливали из наганов. Раньше глушили и без того не очень громкие
револьверные хлопки заводя граммофон, но потом перестали: жители окрестных
домов быстро смекнули, что означает музыка средь белого дня. Таиться уже не
имело смысла, поэтому расстреливали не стесняясь. Иногда для разнообразия
вешали. Совсем уж без шума.
Козлов укрепил на стене 14 белых листков с нарисованными на них
карандашом кружками диаметром примерно в пять сантиметров.
- С ходу, Николай Палыч, на бегу, вон от угла в направлении той стены.
Ковалев отошел на исходную позицию, вынул из кармана наган Козлова,
переложил его в левую руку, расстегнул кобуру и достал свой револьвер. Он
поудобнее пристроил револьверы в ладонях, шаркнул подошвами сапог, как бы
проверяя сцепление с мостовой, внимательно осмотрел повешенные на стене
листки.
Резуха с Козловым молча наблюдали за ним. Из окон гимназии, выходящих
во внутренний двор выглядывали офицеры управления. Некоторые из них= уже
слышали о способностях штабс-капитана Ковалева или видели этот фокус раньше.
Ковалев подозревал, что Козлов поспорил с подпоручиком на бутылочку
винца или горькой. "Мальчишки," - штабс-капитан прикрыл глаза, настраиваясь:
- "А я не мальчишка?"
Он постоял несколько секунд в напряженной тишине, подняв стволы к небу,
потом открыл глаза и побежал немного боком, вполуоборот к стене, приставными
шагами.
Где-то на третьем шаге грохнул первый выстрел. Штабс-капитан стрелял с
обеих рук.
...Правый первый, второй...
...Левый первый, левый второй...
Хлопали выстрелы, вздрагивали листки бумаги. Пули откалывали кирпичную
крошку.
...Правый четвертый... левый пятый... левый шестой... правый
пятый...шестой, седьмой... левый седьмой...
Последний выстрел прозвучал, когда Ковалев уже почти добежал до стены
здания.
- О-ля-ля! Браво! - Козлов подбежал к стене и собрал листки,
пересчитал. - Как всегда великолепно, Николай Палыч. Экий вы право, молодец.
Одиннадцать из четырнадцати!
- Неплохо для учителя словесности, - похвалил себя штабс-капитан не
скрывая удовольствия, бросил левый наган Козлову.
Поручик поймал наган.
- Пойдемте стволы чистить, Николай Палыч.
- Где же вы так обучились? - с нескрываемым уважением спросил Резуха.
- Если уж делаешь какое-то дело, так лучше делать его хорошо. После
первого ранения в ногу, в госпитале кто-то притащил два ящика нагановских
патронов, и мы от нечего делать целыми днями скандалили. С правой, с левой,
с обеих. Когда смог ходить и бегать - на ходу, на бегу. В отпуске потом
много стрелял. Правда, в тылу с патронами было сложнее... Ну и на фронте,
разумеется, тренировался. На фортепиано играть разучился, на пистолетах
научился. Собственно, наука нехитрая. Сплошная практика, стрелять надо
больше. Чувствовать оружие, что опять-таки дается практикой.
Когда они с Козловым остались одни, Ковалев сказал:
- Кстати, Олег, с тебя полбутылки.
- Полбутылки чего?
- А того, что тебе Резуха проспорил.
Козлов засмеялся:
- Хитер ты, Николай Палыч. Но с этого жмота малоросского еще получить
надо.
- Получишь, - сказал Ковалев по одному отправляя в барабан патроны
взамен расстрелянных, - ты парень настырный.
Крестовская.
Вчера я напилась и блевала.
Мы нажрались с Сидоровым и этим матросом (не помню как его имя)
какой-то бурды, сивухи. Сволочь Сидоров принес. Где берет?
Я вчера подкалывала его:
- Если будешь приносить еще такую дрянь, напишу на тебя товарищу
Ленину. Он, говорят, строг к алкоголикам. Пропьете революцию. Посадит он
тебя на кол, Сидор ты вонючий.
Но лучше такая сивуха, чем просто брага без перегонки.
Вчера этот слизняк ничего не смог сделать. Хорошо хоть матрос оказался
стоящим. Залудил мне до самых печенок. Но я была пьяна. Никакого
удовольствия. Он называл меня ведьмой. Все называют меня ведьмой.
Предрассудки.
Хотя, по честному, у меня бабка по матери, говорят, была колдуньей. Я в
нее. Кровь она заговаривала. Могла порчу навести, сглаз сделать. Травами
односельчан лечила. Могла глазами своими черными упереться и усыпить теленка
или даже человека. Я читала, это называется гипноз.
Я замечала за собой, что тоже могу влиять на людей, подавлять их волю.
И мне это нравится. Ну а остальное бабкино - заговоры, порча и так далее -
чепуха, ясное дело. Опиум для народа, как говорит Ленин. Мы бы сейчас моей
милой бабке быстренько в ЧК мозги прочистили, чтоб не разводила религию и
поповщину...
Сегодня, проспавшись, умылась и пошла к себе. По дороге вспомнила о
радости. Позавчера Сидоров взял на белогвардейской явке одного офицерика. Я
на него сразу глаз положила. Огромного роста, блондин, а усы черные, ручищи
здоровенные. Уговорила Сидорова отдать его мне "для психической обработки".
- Ну и лярва ты, - сказал Сидор, но офицера на первый допрос отдал.
Сказал только, чтоб не портила его. Делом, по которому он взят,
заинтересовался сам Дзержинский. Там какая-то обширная монархическая
организация... Но меня это не касается. Я теперь занимаюсь другими делами. И
офицерика мне портить не резон. Такие экземпляры редки.
Я прошла к себе в кабинет, походила ожидая, когда приведут офицера. В
предвкушении допроса я чувствовала нарастающее возбуждение, когда тело
стенает в неукротимом желании. Я готова растерзать любого, чтобы насытить
себя.
Красноармеец втолкнул ко мне офицера. Я вдруг осознала, что даже не
знаю сути его дела. Подлец Сидоров не удосужился хоть для проформы
просветить меня на этот счет.
- Садись! - я ткнула пальцем в направлении прибитого табурета ч
Ах, какой самец! Я представила себе, как он грубо берет меня и у меня
непроизвольно сжались бедра. Это бывает заметно со стороны, я никак не могу
избавиться от этого спазматического движения.
Сейчас, когда офицер сел на табурет, я спросила его имя, написала шапку
протокола. И начала...
Я завожу себя не сразу. Потом расхожусь, возбуждаясь все больше и
больше.
Я ругалась как извозчик, кричала на него. Он не ожидал такой от меня
агрессии, опешил. Я чувствовала нарастающее возбуждение и приближение
окончательной разрядки. Когда-то на сходках я настолько возбуждалась от
агрессии своего голоса, что от малейшего движения или вдоха я разряжалась в
экстазе, непроизвольно сводя ноги.
Теперь я хотела властвовать над самцом. Получить удовлетворение унизив
и растоптав его личность. Я подошла к нему и с удовольствием отвесила
звонкую пощечину. Я, слабая женщина вознесенная к власти, распоряжалась этим
породистым, сильным самцом.
И тут случилось непредвиденное, то, чего я никак не ожидала. Он вдруг
вскочил, возвысившись надо мной во весь свой рост, схватил меня за горло,
встряхнул, придавил и отбросил в угол кабинета. Я испугалась, упала и
ощутила сильнейший половой экстаз. Я испугалась, упала и ощутила сильнейший
половой экстаз. Меня буквально скрутила. Такое со мной случалось несколько
раз в жизни. Это был длинный, потрясший меня до потрохов оргазм.
Я получила возможность что-либо соображать лишь через несколько секунд,
увидела удивленные глаза арестованного. Я лежала, точнее сидела в углу,
опершись спиной о стену.
Затем я встала, подошла к столу, достала из ящика наган.
- За нападение на чекиста я тебя сейчас буду медленно убивать, контра,
и не блюют. Потому что это наши славные предки.
- Чего ты взъелся на Таранского? В конце концов, идет война. Не любишь
его, ну и не люби тихо, как все.
- Чего взъелся? Харьков не могу забыть... Это ж не война, это конец
света какой-то.
- Ладно, - Козлов вздохнул и примирительно поднял руки. - Все. Давай
допьем - и к мадам Желябовой.
- Нет, не пойду.
- Что так?
- Устал сегодня.
- Чудак, отдохнешь как раз.
- Нет, к черту. Возьму лучше еще бутылку и пойду к себе пить. А
Желябову... К Желябовой завтра. Сегодня настроения нет, поручик. Не хочу
сегодня. К дьяволу вас с вашей Желябовой...
- Я ошибся, назвав тебя давеча некрофилом за эти гербарии. Ай-ай, ты же
самый обыкновенный лирик, поэт. Весьма эмоциональный человек. Ну
признавайся, Николай Палыч, небось стихи пишешь?
- Пишу, пишу, - буркнул Ковалев.
"Наши взяли Орел.
Неужто и впрямь скоро переезжать? Может, в сам Орел? Как пойдет
наступление. Какие ужасы мы там найдем? Что стало с городом? Неужели я увижу
то же, что в Харькове?
Я не могу забыть Харьков. Мы взяли город в июне, за неделю до Царицина.
Я был в комиссии по расследованию большевистских злодеяний.
Застенки ЧК. Изуродованные трупы, куски тел, содранная кожа, кровь на
стенах, рассказы свидетелей. Мясная фабрика. Все это зафиксировано в
документах. Все это показано европейским газетчикам. Сфотографировано.
Запротоколировано. На века.
А в моем мозгу запечатлена картина: скальп на подоконнике - женская
русая коса, чья-то бывшая гордость - с окровавленным куском кожи. Кто она
была? Гимназистка, поповна княжна, мещанка? Видимо, ее подвешивали за косу.
Это нельзя забыть. Этого нельзя забывать.
Кровавая мясорубка уже давно крутится, раскидывая во все стороны брызги
и ошметки. Отчего же, господи, во времена смут, резни, потрясений на
поверхность всплывают садисты и насильники? Они концентрируются в службах
безопасности. Вспомнить опричнину, что они творили. Сумасшедший
царь-параноик устроил кровавую утеху для потрошителей, каннибалов и
насильников. Потому что безнаказанность.
Сразу всем воюющим сторонам оказались нужны опричники Таранские.
Интересно, когда у него именины? Нужно будет подарить ему собачий череп и
метлу.
Там же, в Харькове, в беседах с немногочисленными уцелевшими
свидетелями вдруг всплыла фамилия Крестовской. Я насторожился. Стал
выспрашивать. И понял - она!
Это было в ту же последнюю осень. После Даши. Она уехала из Бежецка в
Питер, а я через два дня, так и не продав родовое гнездо, отправился в
Москву, к стародавнему другу Дмитрию Алейникову.
Он встретил меня на Николаевском, мы обнялись, расцеловались. Заскочив
к нему, бросили вещи и сразу махнули в "Яр". Мы гудели, прощаясь с
беззаботной молодостью. Он, выбрав военную стезю, должен был уезжать на
службу в Тифлис, а мне предложили хорошее место в Польше, в Вильно. (Я уже и
сам забыл, что по специальности учитель словесности!)
Мы с Алейниковым облазили все трактиры и театры Москвы. Когда это
наскучило, Димка предложил сходить на революционную сходку.
Тогда борьба с "проклятым самодержавием" была в большой моде. Свежи в
памяти были питерские события пятого года, волнения в Москве. Все студенты
играли в революцию. Доигрались.
- Разве они не конспирируются? - удивился я. Мы ехали куда-то в район
Сухаревской башни на извозчике.
- Конспирируются, конечно, но надежных товарищей из молодых можно
приводить. Я - надежный товарищ одного прыщавого юноши и уже несколько раз
посещал их мероприятия, должны были запомнить. Ну а ты - мой надежный
товарищ. В принципе, они за привлечение новых людей. И сегодня вечером как
раз собираются. Если хочешь, я оттелефонирую своему знакомцу, и пойдем
свергать царя.
- А что за люди?
- Разные. Экзальтированные девицы, юнцы. Есть из очень известных
фамилий, даже племянник московского генерал-губернатора. Я тебе его покажу.
- А племяннику генерал-губернатора чем царь не угодил?
- Не иронизируй, Ковалев, не опошляй святую борьбу! Думаешь, отчего я
тоже пристрастился царя свергать с этими народниками? Дело же не в том, кто
туда хаживает, а в том, что там делают.
- Ну и что?
- Тебе понравится. Сначала натурально пьют чай и ругают царя. Иногда
читают марксову литературу, Плеханова, какую-то экономическую ахинею. Зато
потом коллективно борются с буржуазными условностями и бытом.
- Тарелки бьют? На пол мочатся?
- Ах, если бы так легко можно было побороть буржуазный быт и
условности. Нет. Эта борьба потруднее будет. Они занимаются единственно
коммунистическими, то есть единственно правильными отношениями между
революционными мужчинами и революционными женщинами. Коллективными половыми
сношениями.
- Ого! И красивые есть? Или царем недовольны одни уродки, кандидатки в
старые девы?
- Попадаются весьма приличные на вид амазонки. Даже удивительно.
- Отчего же ты был там только пару раз? Это на тебя не похоже. По твоей
любви к таким приключениям, ты бы должен уже стать завзятым революционером,
большим государственным преступником, грозой буржуазного быта и этих...
условностей.
Алейников коротко хохотнул.
- Да это уж как Бог свят... Но все чего-то некогда. Москва - большой
город. Да и учеба. Да и опасаюсь, четно говоря, дурную болезнь подцепить от
охранного отделения. В военной среде революционные поползновения сугубо не
поощряются.
- В казанском университете, где я учился, я несколько раз ходил на
революционные сходки, даже, помню, подписывал какие-то петиции. Но вскоре
все это мне наскучило, показалось несерьезным, брошюры скучными. Бросил... Я
жене знал, что можно так успешно и с пользой свергать ярмо самодержавия, Ты
обязательно этому своему юному Прометею телефонируй. А как же! В жизни все
надо попробовать. Пока молодые. А то жизнь-то уже кончается, дальше одна
мещанская суета и серые земские будни на долгие годы вперед. Глушь
российская да скука провинциальная, онегинская. У тебя в Грузии хоть
фрукты... А так будет, что яркое вспомнить зимним вечером в этом Вильно с
его полячишками.
- Останови-ка тут, братец! - Димка расплатился с извозчиком, и мы
направились к парадному. - Верно рассуждаешь, профессор словесности. Есть
там такая Крестовская. Она... В общем, сам увидишь.
В квартире Алейников, покрутив ручку телефона и покричав барышню,
связался со своим прыщавым приятелем, оказавшимся позже хлыщеватым, бледным
юношей.
Вечером мы уже стучались в обшарпанную дверь где-то в Замоскворечье.
Вернее стучался, облизывая губы бледный парень, видно, студент-неудачник. Мы
с Дмитрием были уже чуть навеселе, но тщательно скрывали си обстоятельство,
могущее, как нам казалось, своей несерьезностью нарушить святость борьбы с
тиранией. Электричества в этом доме не было, давала свет лишь семилинейная
керосиновая лампа висящая над столом с лежащими на нем какими-то серыми
брошюрами. Видно, это и была запретная литература.
Когда мы пришли, собрание было уже в самом разгаре. Нас наскоро
представили - "Николай, Дмитрий", - и взгляды присутствующих вновь
возвратились в сторону выступающей худой девушки. Она стояла посреди
комнаты, опираясь руками о спинку стула и что-то горячо вещала. Лицо ее,
скорее, некрасивое, нежели наоборот, удлиненное, с тяжеловатой челюстью было
покрыто легким румянцем возбуждения. Разные глаза - зеленый и карий -
лихорадочно блестели. Ко всему прочему, она была еще и рыжая.
Я не очень вслушивался в ее гневные филиппики, рассматривая саму
выступающую и окружающую обстановку. Кажется, говорила она что-то о
положении рабочих и о давлении мещанских предрассудков на психологию
женщины. Да, по-моему, особо никто ее и не слушал. Все словно чего-то ждали.
Брылястый парень в косоворотке, сидевший прямо за спиной выступавшей, пялил
буркалы на ее задницу обтянутую черной длинной юбкой и часто сглатывал
слюну. Его, конечно же возбуждал не смысл сказанного, а звуки женского
голоса и шов сзади на юбке. И предвкушение.
А говорившая возбуждалась от своей собственной речи все больше и
больше. Ее очаровательный румянец, который даже делал привлекательнее ее
некрасивое лицо, сменился красными пятнами. Голос рыжей сделался хриплым и
срывался. И вдруг она начала площадно, по-извозчичьи ругаться. Я с
непривычки опешил, но остальным это было, видно, не в диковину. Распахнутыми
глазами они жадно глядели на говорящую и ноздри многих трепетно подрагивали.
Так же внезапно ораторша прекратила ругаться, вскрикнула (я вздрогнул
от неожиданности) и застонала, подала тазом назад, чуть согнулась и явно
сильно свела ноги.
В первые секунды я не понял, что произошло, показалось, что ей плохо. Я
даже сделал непроизвольное движение руками, чтобы подхватить, если она
начнет падать. И тут же дошло: эта истеричка только что испытала сексуальную
разрядку. Я слышал про такие вещи.
- Крестовская, - шепнул мне на ухо Алейников, - известная нимфоманка и
трибада.
Крестовская явно положила на меня глаз. Я понял это потом, когда в
дикой сатурналии сплелись голые тела, и моим телом целиком завладела
некрасивая Крестовская. Некрасивая, да, но тем не менее, что-то
притягательное в половом смысле в ней было. Не знаю что. Уж, конечно, не
маленькие висячие груди с огромными коричневыми сосками, которые словно
сумочки прыгали при каждом ее скачке: она оседлала меня сверху (эта
необычная позиция меня, помню, безумно возбудила) и яростно и часто
насаживалась, кусая губы и матерясь. При этом она два или три раза ударила
меня по щекам, впрочем, не очень сильно.
После того, как я испытал пик возбуждения, Крестовская переместилась и
начала терзать какую-то девушку. Комната оглашалась стонами и хриплым
дыханием. Алейников занимался какой-то пышечкой, разложив ее прямо на столе
с брошюрами.
Зрелище сапфийской любви снова возбудило меня. Заметив это, Крестовская
опять переместилась ко мне, грубо толкнула в грудь - я не сопротивлялся:
пассивная роль меня вполне устраивала, я не собирался в первые ряды
революционеров, - свалила на спину и снова начала "насиловать". Мы лежали на
когда-то длинноворсном, а ныне уж куда как повытертом персидском ковре.
Крестовская-амазонка расположилась сначала ко мне лицом, раскачивалась,
ерзала, что-то бессвязное причитала и сильно мяла узловатыми длинными
пальцами свою грудь.
В этот момент со мной случилось нечто странное. На мгновение мне
показалось, что Крестовская использовала меня как салфетку и отбросила.
Будто полностью овладела моей душой, и я был удивительно пассивен не потому,
что хотел этого, а потому что не в силах был сопротивляться. На какое-то
время она просто подчинила себе меня всего, без остатка. Пока она
властвовала мной, я себе не принадлежал. Женщина-вампир... Это странное
ощущение мелькнуло и прошло.
Новоиспеченный офицер Алейников, закончив на столе с пышечкой,
отвалился на стул и стал обмахиваться какой-то революционной брошюрой. Может
быть, со статьями самого Ульянова-Ленина, засевшего нынче в Москве.
Давно уже закончили свои дела все революционеры-ниспровергатели, лишь
Крестовская не унималась.
Ей всего было мало! Когда уже никто не мог более поддерживать этот
марафон, Крестовская видя полное опустошение и усталость в душах как старых,
закоренелых революционеров, так и неофитов, удовлетворила себя сама,
расположившись на столе под лампой так. чтобы присутствующим было видно все
ее красное и влажное подробно.
И я понял, в чем заключалась ее привлекательность - в необузданной
энергии, которая светила в каждом ее движении.
- Ну как тебе Крестовская? - спросил Дима уже дома, выходя из ванной
закутанным в махровый халат. - Кстати, сполосни свое хозяйство в растворе
марганца, от греха.
- Замучила меня твоя революция.
- Ага. Она любит новеньких. Меня в первый раз тоже всего измочалила.
- Да, будет, что в Вильно вспомнить. А интересно, есть в Вильно
революционеры?
Мы расхохотались.
- Слушай, -я рухнул в кресло-качалку. Раскачиваясь потянулся за
бутылкой вина, ухватил ее, едва не уронив. - Как ты знаешь, я имел честь
учиться в Казани. Ну там были, естественно, какие-то сходки, сборища, так,
чепуха юношеская. Но таких страшных врагов царизма я там не видывал. В
Москве все революционеры такие?
Я отпил из горла вина и передал бутылку другу.
- Нет. Есть настоящие, - Алейников лихо раскрутил бутылку и в два
глотка опустошил ее. - Есть. Но с ними неинтересно...
...Да, это была она. Свидетели описали следователя харьковской губчека
Крестовскую - рыжую, худую, с разными глазами. Только теперь она постриглась
и носит короткие волосы. "Бешеная", - так охарактеризовал ее
старик-обходчик, брошенный в камеру-двойку "за саботаж". Он сидел вместе с
неким Пашкой, одноглазым дьяком, которого взяли, по-моему, за то, что он был
дьяк. Пашка рассказывал старику, что творила Крестовская на допросах. Все ее
давние наклонности получили развитие на благоприятной почве чекистских
застенков. Она орала, била по щекам - для затравки. Раздевала Пашку догола,
хлестала плетью, била босой ногой в пах, царапала, прижигала половые органы
сигаретой.
На одном из допросов притащила откуда-то стакан крови, выпила половину.
Кричала, что пьет кровь врагов революции. Заставила пить Пашку, того
вырвало. Крестовская разбила о его лицо стакан, изрезав осколками.
По другим показаниям (пленного харьковского чекиста Шерстобитова,
впоследствии повешенного нами во дворе централа) Крестовская имела интимные
отношения почти со всеми следователями губчека, иногда совокупления
происходили в присутствии арестованных женщин. Имела она интимную связь и с
самим Шерстобитовым. Он признавался, что после одной из таких встреч,
Крестовская попросила его вымыть руки и ввести ей во влагалище два
деревянных полированных шарика соединенных медной цепочкой. "Не терплю
пустоты, - говорила ему тогда Крестовская. - Если во мне нет члена, заполняю
ее так. Помоги, Шерстобитов, своему революционному товарищу деревянный
протез поставить." Так шутила.
Бывало, Крестовская проводила допрос голой. Затянув волосы косынкой,
надев на талию ремень с кобурой, а на ноги тяжелые кованые сапоги. Она
хрипло орала, вырывала волосы.
Женщинам на допросах Крестовская откусывала соски.
Оказалось, что, кроме изменившейся прически, со времени нашей
московской встречи на ее левой груди появилась татуировка - скрещенные
кинжал и хлыст на фоне пикового сердечка. Дама пик...
...Когда я все это слушал, протоколировал, невольно вспоминал то
московское приключение - закатившиеся глаза Крестовской, закушенные губы,
прыгающие груди, ломающиеся тени от семилинейной лампы. И содрогался,
представив себя в ее лапах в серых харьковских застенках.
Во время эксгумации из могильника были извлечены тела убиенных - женщин
со страшными ранами на грудях, людей с перерезанными глотками, с выломанными
крюком ребрами. Извлекли и отрезанную одноглазую голову. Обходчик опознал в
ней бедного Пашку...
Они не искали врагов и не расследовали заговоры. Они просто хватали
целых и теплых людей для развлечений. Кровавая баня...
...Потом еще как-то раз мы встретились с тем лядащим студентом, который
привел нас на сходку. Кажется, это было на Маросейке.
Студент шел с миловидной женщиной лет сорока. Видно, что беседовали они
о чем-то серьезном. О судьбах народа, конечно, о чем еще? А мы с
Алейниковым, как назло, по странному совпадению опять были навеселе, ибо
вывалились из весьма уютного полуподвальчика, бывшего в содержании какого-то
поляка.
Мы поздоровались, Алейников, хотя и был в цивильном, лихо щелкнул
каблуками и, дернув подбородком, представился:
- Дмитрий Алейников, старый революционер.
Я не отстал от своего военного друга, тоже прищелкнул калошами, резко
мотнул головой на манер лошади:
- Николай Ковалев, молодой революционер.
Женщина, сопровождаемая нашим юным другом просто и мило кивнула и
произнесла без улыбки, протянув тонкую руку:
- Александра Коллонтай.
- Отчего вы больше не посещаете сходки? - косясь на спутницу спросил
нас юноша. - Я вот приглашаю Сашеньку к нам, побеседовать о революции,
пообщаться.
Мы с Алейниковым переглянулись:
- Ну если придет такая милая барышня, мы будем непременно...
Но больше мы с Алейниковым к ниспровергателям царизма не ходили. Мы
катались по ресторанам, дешевым публичным домам. А то и просто гуляли в
московских парках, загребая ногами желтую листву и читали друг другу стихи.
Он мне свои, я ему Северянина и свои. Так проходила последняя осень.
- Ты изрядный поэт, Дима, - говорил я после бутылки "Клико". -
Артиллерист Толстой бросил армию и стал большим писателем. Забрось свои
портупеи и пиши стихи. Хочешь, езжай в мою усадьбу, благо она не продана,
затворись там, как Пушкин в Болдине, и только пиши. А я тебе буду изредка
присылать провизию и блядушек. Ты хоть записываешь свои стихи, бестолковый?
- Не-а... Почти никогда. К чему? Вот еще, слушай...
И опять читал. Он много читал. Запомнилось же немногое. Обрывки. Как
жаль!
Я вошел осторожно
В засыпающий сад.
Мне на ухо тревожно
Зашептал листопад...
Я помню наизусть только несколько его стихотворений, которые буквально
заставил его надиктовать на карандаш. Записав, я выучил их наизусть. И
теперь помню
...Алейников, брат мой Алейников, жив ли ты? Где ты? Что с тобой?"
- Покажи, - Козлов достал из кобуры наган и протянул Ковалеву, кивнув в
сторону смущенно улыбавшегося подпоручика Резухи. - А то он не верит.
- Не верит, говоришь, - Ковалев взял наган, секунду подумал, сунул его
в карман галифе. - Пойдем.
Офицеры вышли в большой внутренний двор бывшей гимназии. Одна сторона
его периметра представляла собой глухой кирпичный забор. Видимо, благодаря
этому удачному стечению обстоятельств, тут и расположили контрразведку.
Предполагалось, что в глухом дворе, напротив стены удобно расстреливать.
Здесь и расстреливали из наганов. Раньше глушили и без того не очень громкие
револьверные хлопки заводя граммофон, но потом перестали: жители окрестных
домов быстро смекнули, что означает музыка средь белого дня. Таиться уже не
имело смысла, поэтому расстреливали не стесняясь. Иногда для разнообразия
вешали. Совсем уж без шума.
Козлов укрепил на стене 14 белых листков с нарисованными на них
карандашом кружками диаметром примерно в пять сантиметров.
- С ходу, Николай Палыч, на бегу, вон от угла в направлении той стены.
Ковалев отошел на исходную позицию, вынул из кармана наган Козлова,
переложил его в левую руку, расстегнул кобуру и достал свой револьвер. Он
поудобнее пристроил револьверы в ладонях, шаркнул подошвами сапог, как бы
проверяя сцепление с мостовой, внимательно осмотрел повешенные на стене
листки.
Резуха с Козловым молча наблюдали за ним. Из окон гимназии, выходящих
во внутренний двор выглядывали офицеры управления. Некоторые из них= уже
слышали о способностях штабс-капитана Ковалева или видели этот фокус раньше.
Ковалев подозревал, что Козлов поспорил с подпоручиком на бутылочку
винца или горькой. "Мальчишки," - штабс-капитан прикрыл глаза, настраиваясь:
- "А я не мальчишка?"
Он постоял несколько секунд в напряженной тишине, подняв стволы к небу,
потом открыл глаза и побежал немного боком, вполуоборот к стене, приставными
шагами.
Где-то на третьем шаге грохнул первый выстрел. Штабс-капитан стрелял с
обеих рук.
...Правый первый, второй...
...Левый первый, левый второй...
Хлопали выстрелы, вздрагивали листки бумаги. Пули откалывали кирпичную
крошку.
...Правый четвертый... левый пятый... левый шестой... правый
пятый...шестой, седьмой... левый седьмой...
Последний выстрел прозвучал, когда Ковалев уже почти добежал до стены
здания.
- О-ля-ля! Браво! - Козлов подбежал к стене и собрал листки,
пересчитал. - Как всегда великолепно, Николай Палыч. Экий вы право, молодец.
Одиннадцать из четырнадцати!
- Неплохо для учителя словесности, - похвалил себя штабс-капитан не
скрывая удовольствия, бросил левый наган Козлову.
Поручик поймал наган.
- Пойдемте стволы чистить, Николай Палыч.
- Где же вы так обучились? - с нескрываемым уважением спросил Резуха.
- Если уж делаешь какое-то дело, так лучше делать его хорошо. После
первого ранения в ногу, в госпитале кто-то притащил два ящика нагановских
патронов, и мы от нечего делать целыми днями скандалили. С правой, с левой,
с обеих. Когда смог ходить и бегать - на ходу, на бегу. В отпуске потом
много стрелял. Правда, в тылу с патронами было сложнее... Ну и на фронте,
разумеется, тренировался. На фортепиано играть разучился, на пистолетах
научился. Собственно, наука нехитрая. Сплошная практика, стрелять надо
больше. Чувствовать оружие, что опять-таки дается практикой.
Когда они с Козловым остались одни, Ковалев сказал:
- Кстати, Олег, с тебя полбутылки.
- Полбутылки чего?
- А того, что тебе Резуха проспорил.
Козлов засмеялся:
- Хитер ты, Николай Палыч. Но с этого жмота малоросского еще получить
надо.
- Получишь, - сказал Ковалев по одному отправляя в барабан патроны
взамен расстрелянных, - ты парень настырный.
Крестовская.
Вчера я напилась и блевала.
Мы нажрались с Сидоровым и этим матросом (не помню как его имя)
какой-то бурды, сивухи. Сволочь Сидоров принес. Где берет?
Я вчера подкалывала его:
- Если будешь приносить еще такую дрянь, напишу на тебя товарищу
Ленину. Он, говорят, строг к алкоголикам. Пропьете революцию. Посадит он
тебя на кол, Сидор ты вонючий.
Но лучше такая сивуха, чем просто брага без перегонки.
Вчера этот слизняк ничего не смог сделать. Хорошо хоть матрос оказался
стоящим. Залудил мне до самых печенок. Но я была пьяна. Никакого
удовольствия. Он называл меня ведьмой. Все называют меня ведьмой.
Предрассудки.
Хотя, по честному, у меня бабка по матери, говорят, была колдуньей. Я в
нее. Кровь она заговаривала. Могла порчу навести, сглаз сделать. Травами
односельчан лечила. Могла глазами своими черными упереться и усыпить теленка
или даже человека. Я читала, это называется гипноз.
Я замечала за собой, что тоже могу влиять на людей, подавлять их волю.
И мне это нравится. Ну а остальное бабкино - заговоры, порча и так далее -
чепуха, ясное дело. Опиум для народа, как говорит Ленин. Мы бы сейчас моей
милой бабке быстренько в ЧК мозги прочистили, чтоб не разводила религию и
поповщину...
Сегодня, проспавшись, умылась и пошла к себе. По дороге вспомнила о
радости. Позавчера Сидоров взял на белогвардейской явке одного офицерика. Я
на него сразу глаз положила. Огромного роста, блондин, а усы черные, ручищи
здоровенные. Уговорила Сидорова отдать его мне "для психической обработки".
- Ну и лярва ты, - сказал Сидор, но офицера на первый допрос отдал.
Сказал только, чтоб не портила его. Делом, по которому он взят,
заинтересовался сам Дзержинский. Там какая-то обширная монархическая
организация... Но меня это не касается. Я теперь занимаюсь другими делами. И
офицерика мне портить не резон. Такие экземпляры редки.
Я прошла к себе в кабинет, походила ожидая, когда приведут офицера. В
предвкушении допроса я чувствовала нарастающее возбуждение, когда тело
стенает в неукротимом желании. Я готова растерзать любого, чтобы насытить
себя.
Красноармеец втолкнул ко мне офицера. Я вдруг осознала, что даже не
знаю сути его дела. Подлец Сидоров не удосужился хоть для проформы
просветить меня на этот счет.
- Садись! - я ткнула пальцем в направлении прибитого табурета ч
Ах, какой самец! Я представила себе, как он грубо берет меня и у меня
непроизвольно сжались бедра. Это бывает заметно со стороны, я никак не могу
избавиться от этого спазматического движения.
Сейчас, когда офицер сел на табурет, я спросила его имя, написала шапку
протокола. И начала...
Я завожу себя не сразу. Потом расхожусь, возбуждаясь все больше и
больше.
Я ругалась как извозчик, кричала на него. Он не ожидал такой от меня
агрессии, опешил. Я чувствовала нарастающее возбуждение и приближение
окончательной разрядки. Когда-то на сходках я настолько возбуждалась от
агрессии своего голоса, что от малейшего движения или вдоха я разряжалась в
экстазе, непроизвольно сводя ноги.
Теперь я хотела властвовать над самцом. Получить удовлетворение унизив
и растоптав его личность. Я подошла к нему и с удовольствием отвесила
звонкую пощечину. Я, слабая женщина вознесенная к власти, распоряжалась этим
породистым, сильным самцом.
И тут случилось непредвиденное, то, чего я никак не ожидала. Он вдруг
вскочил, возвысившись надо мной во весь свой рост, схватил меня за горло,
встряхнул, придавил и отбросил в угол кабинета. Я испугалась, упала и
ощутила сильнейший половой экстаз. Я испугалась, упала и ощутила сильнейший
половой экстаз. Меня буквально скрутила. Такое со мной случалось несколько
раз в жизни. Это был длинный, потрясший меня до потрохов оргазм.
Я получила возможность что-либо соображать лишь через несколько секунд,
увидела удивленные глаза арестованного. Я лежала, точнее сидела в углу,
опершись спиной о стену.
Затем я встала, подошла к столу, достала из ящика наган.
- За нападение на чекиста я тебя сейчас буду медленно убивать, контра,