- я взвела курок.
На его лице отобразилась тревога. Мне нужно было пару-тройку минут,
чтобы прийти в себя после экстатической реакции и снова хотеть плотских
утех. Я опасалась только пустить его в расход за эти две-три минуты апатии.
- Открой рот... Ну!!!
Он стиснул зубы, сжал губы.
Я сдержалась, хотя обычно рука моя не дрожит в таких случаях. В
Харькове покуролесила изрядно...
Член у этого великана оказался таким, каким я хотела его видеть.
Настоящий жеребец. Когда он засаживал мне, задрав юбку, протыкая как копьем,
пытал меня, мне хотелось выть от животной радости. Я лежала на столе и меня
дергало от каждого тычка. Он буквально мочалил меня, чертов жеребец. Я
расстегнула гимнастерку и терла, царапала соски, забросив ноги в сапогах ему
на плечи. Хлюпающие звуки только распаляли меня, и я тонка скулила.
Потом, разрядившись от плотского желания, я привела себя в порядок,
вызвала конвой и заставила связать арестанта. Они выполнили приказ, скрутили
его, связали руки и бросили на пол. Когда красноармейцы вышли, я встала над
его лицом, расставила ноги, присела и, задрав юбку, нассала ему на лицо.
И только тут успокоилась.


После Харькова меня окончательно переключили на связь с агентами за
линией фронта.
Но иногда, вот как сегодня, приходится ездить по обыскам, помогать
нашим, если проводится серия облав по мешочникам-спекулянтам или отпетой
контре, или просто брать заложников.
Сегодня я с нашим Капелюхиным Ванькой и матросами поехала брать контру
- какого-то профессора буржуазного права.
Я вообще люблю брать попов, тыкать в их толстые рожи стволом нагана -
за их сладкие религиозные сказки. Я тебе тыкаю, а ты мне вторую щеку
подставляй.
Но профессор - тоже очень хорошо. Он тоже благородным рылом водит, от
народа кары не ждет и не считает себя ни в чем виноватым. А за то, что всю
жизнь сладко спал, сытно жрал, не желаешь отвечать, сволочь?!
Капелюхин сам выбил дверь. А трусоват вообще-то Капелюха. Знал бы, что
там офицерики засели с наганами, заставил бы матросов дверь высаживать и
первыми заскакивать. Сколько раз видела - любит жизнь Капелюха. И над
арестованными покуражится любит.
...Дал ногой, вышиб профессорскую дверь. Что ж ты, профессор, замки-то
не укрепил? Не ожидая, что народная власть к тебе придет, не думал ответ
держать перед народом? Сейчас увидишь, где правда. Хватит, попил нашей
кровушки. Теперь мы твою попьем.
Рассыпались матросики по квартире, начали шуровать. А Капелюхин сразу к
профессору. Да без разговоров его за седую бороду хвать! Разговоры в ЧК
будут. Я уже тоже настроилась профессора за волосы ухватить и тащить с
Капелюхой в разные стороны, как вдруг:
- Папа!
Я обернулся. Дочка профессорская. Молоденькая симпапуля. Целка.
Я бросила профессора - и к ней. Завела в дальнюю комнату.
- Сидеть здесь, сучонка ненадеванная! До конца обыска.
В нетерпении я была. Велела матросам пальцами своими под хрен
заточенными девку не трогать. А сама еле дождалась конца обыска. Даже не
особо обращала, как там Капелюхин-герой профессора мордой его крысиной об
стол возит, на зеленом сукне красные следы оставляет. Спрашивает его о
золоте, валюте. Зря спрашивает, профессор все равно ничего ответить не
может. И никто бы не ответил, когда его мордой об стол. В этом и есть высшая
справедливость. Ты ему вопросик, а у него рот зубами занят, не отплевался
еще. И не нужны нам твои ответы. Мы и так видим, что ты контра.
Когда все уходили и уводили профессора, Капелюха мне гаденько
подмигнул. Был бы он врагом революции, я бы ему с удовольствием яйца
вырвала.
Я прошла в дальнюю комнату, где нахохлившимся воробьем сидела дочка.
- Как тебя зовут?
- Ирина.
- Знаешь, почему я не отдала тебя матросам?
Прошептала одними губами:
- Почему?
- Себе оставила. Отца твоего я расстреляю, если будешь себя плохо
вести. Поняла?
- Поняла.
- Тогда раздевайся. - не люблю я рассусоливать с такими. Быка за рога.
- Зачем?
Я улыбнулась:
- Лечиться будем.
Еще в Харькове, попавший в плен к белым товарищ Шерстобитов говорил:
"Тебе, Крестовская, лечиться надо. У тебя все на половом вопросе замкнуто,
даже классовая борьба. Потому ты и худая такая. Ты нимфоманка." Откуда
только слов набрался, сволочь. Но меня такое устраивает вполне. А насчет
худобы - может, у меня просто кость узкая. Если же у меня и болезнь, то
приятная, наподобие чесотки: все время чешется и чесать приятно, получаешь
удовлетворение. Я же не в ущерб работе.
Ирина профессорская сняла блузку, вопросительно взглянула на меня. Мной
уже владела привычная истома, чудился запах крови.
- Догола!
Я сама, не глядя более на нее начала раздеваться. Сбросила с себя все -
ремень с кобурой, тужурку, гимнастерку, юбку, сапоги, белье нательное. Даже
косынку с головы. Я хорошо себя чувствую голой, из меня тогда прет животная
страсть. Я дома часто расхаживаю голяком, если не считать одеждой мои
деревянные шары, которые я ввожу в себя. Еще до революции я прочитала об
этой восточной штучке в какой-то книге, Но сделали мне такую только в
Харькове. Токарь выточил за полбуханки и стакан морковного чаю. Стоящая вещь
оказалась. Она заполняет собой вечную сосущую пустоту во мне. А при ходьбе,
когда я хожу, шары будто живые начинают шевелиться, надавливая, потирая
внутри. Я могу ходить так очень долго.
- Давай быстрее, - поторапливаю.
И вот она стоит голая, съеживаясь под моим взглядом. Погань буржуазная.
Все их подлое буржуазное воспитание и поповские сказки сковывают их тело, не
дают им полностью наслаждаться, люди стесняются себя. В будущем
раскрепощенном мире свободные пролетарии полностью возьмут от жизни все. И
от своего тела тоже. Это будет светлый совокупляющийся рай всех трудящихся,
где никто никому не принадлежит, и каждый свободен.
Я прошлась по комнате и взяла с книжной полки небольшую статуэтку из
слоновой кости. Для моей цели она вполне подходила - была длинной, не очень
широкой, без острых краев и выступов. Это была скульптурка какого-то
азиатского деда с узкими глазами, может быть ихнего монаха.
Я подошла к посеревшей этой сучке, сунула ей в руки монаха, повернулась
задом и похабно выгнулась:
- Давай, вводи.
Я хотела раздавить ее своим бесстыдством.
- Давай, а то сейчас пойду твоего отца шлепать. Голову тебе его принесу
и жрать заставлю. Пошла!
Она с дрожащими губами ввела в меня статуэтку.
- Давай двигай, не очень быстро.
Она, наверно, ненавидела меня.
Я подмахивала ей, своему классовому врагу, ненавидящей меня
профессорской дочке, ебущей меня любимой статуэткой своего отца, которого я
могу убить в любой момент. Я получала удовольствие от смешения всех этих
обстоятельств.
Дважды удовлетворившись с этой девочкой, я до синяков и кровоподтеков
искусала ей грудь, шею, бедра, чуть не загрызла. А потом лишила ее
невинности этой статуэткой, еще пахнущей мною.
...Когда я одевалась, Ирина эта лежала бледная, затем с трудом встала,
нагнулась, ее вырвало.
А я пошла к контору. Иногда я от себя страшно устаю, мое тело изводит
меня, порой мешает думать. Что будет дальше?


Ковалев.

"Я понял, кого мне напоминает Олег Козлов. Того солдатика, Федора из
моей роты.
За последние шесть лет произошло столько событий, что я не враз
вспоминаю то, что нужно. Довоенную жизнь помню линейно всю, перебираю ее в
пальцах как веревку с узелками от начала до конца. От самых ярких детских
воспоминаний, когда мы с Алейниковым бегали по подворотням и стреляли из
рогаток до окончания университетских волшебных лет, до последней осени. Хотя
потом была еще последняя зима и последняя весна, но уже в Вильно.
А еще был Ревель, черт побери, еще был Ревель, куда я попал летом
четырнадцатого случайно, незадолго да сараевского выстрела.
Когда я узнал об убийстве эрцгерцога, не подозревал, что этот выстрел
стронул лавину, которая уже набирает скорость и которая сметет страны и
миллионы людей.
Да, всю свою ту жизнь я помню как странный сон, как непонятно зачем
существовавшее бытие, как длинный разбег перед прыжком в бурлящий военный
этап.
А последние шесть лет я выхватываю только мозаично, поэпизодно. Картины
внезапно возникают в памяти и снова пропадают, как кусочки нарезанных
ингредиентов в супе. То одно всплывет, то другое. То морковь, то картошка.
Сейчас всплыло мясо...
Галиция. Тогда я командовал ротой, воевал уже полтора года и имел
Георгия. Поэтому прибывшее пополнение, мальчишек лет восемнадцати
рассматривал с высоты своих полутора военных лет как желторотых птенцов.
Особенно я выделил одного. Несмотря на разницу в возрасте всего в три
года, я относился к нему почти по отечески. Потому, видно, что был он похож
на меня из ТОЙ жизни. Федор Галушко его звали. Не сказать, что он был моим
любимчиком - любимчиков не терплю, - но все же я старался уберечь его чуть
больше, чем других. Не совал во все дыры, по возможности отсылал подальше от
передовых окопов. И он, кажется, понимал и чувствовал это и тоже тяготел ко
мне, выделял из других офицеров не только потому что я был его командиром.
Лишь один раз я накричал на него. В первый и, к сожалению, в последний.
Сестру милосердия Катю-Катюшу хотели у нас все - офицеры, унтеры,
солдаты. Наверное, хотел и Федя Галушко. Во всяком случае провожал он ее
чистыми влюбленными глазами. Ходил за нею. Все посмеивались над юношеской
влюбленностью мальчишки в солдатском мундире. Но лишь потому, что
проявлялось у него это столь явно. Другие страдали менее заметно. Ибо
Катя-Катюша была на диво хороша. Милое лицо с совершенно очаровательными
конопушками. Глаза огромные, круглые. Губки пухленькие, так и хотелось их
зубами прихватить.
Все ее хотели. А получил я. И помог мне в этом мой Алейников. Вернее,
его стихи. Я завоевал Катю-Катюшу твоими стихами, Дима.
Тогда, перед брусиловским прорывом было относительное затишье. Даже
соловьи иногда свистели, хотя и стрельба была, конечно.
...Вечерело.
Небо было чистым, глубоким.
Закат розовым.
Воздух - пьянящим.
Блиндаж в три наката. Обосновались надежно и основательно.
Я целовал и легко закусывал ее мягкие губы, гладил спину.
Я ее раздевал. На лежаке из березовых жердей, покрытых раскатанными
шинелями. ЕЕ небольшие розовые соски твердели под моими губами. Катя-Катюша
смущалась, боялась и наслаждалась. Мои огрубевшие руки гладили ее белую
теплую кожу с тонкими голубыми прожилками, похожими на змеящиеся реки на
наших картах.
Наши языки сплетались и боролись.
Я целовал ее нежные веки.
Она вздрагивала всем телом и непроизвольно, чисто по-девичьи сдвигала
ноги плотнее, когда я будто невзначай касался рукой черного островка волос
внизу теплого живота.
Я был заведен до предела. Я был уже готов сбросить остатки одежды,
когда в блиндаж ворвался Федя.
Потом-то я понял. Он ведь ходил за ней. Видел, куда и с кем она зашла.
И догадался зачем. Наверное, какое-то время терпел, борясь с собой, может,
слышал стонущие вздохи Катюши. А потом не выдержал. И вбежал, чтобы
удостоверится в своей ошибке, в напрасности своих страшных подозрений.
Я, конечно, рявкнул, наорал, выгнал. А он смотрел не на меня, а в
большие глаза Кати-Катюши. Когда он убежал сломя голову, вспыхнувший и
потерянный, я обернулся к сестричке и увидел в ее глазах дрожащие слезы.
Но мы занялись нашим любовным делом дальше, высушивая слезы и не
обращая внимания на грохот шального разрыва, редкие одиночные выстрелы с
линии передовых окопов. Катя-Катюша была какое-то время напряжена, но я
растопил ее.
Она была девственницей. В девственницах есть очарование первого
трепета. Ты, как небожитель берешь ее мятущуюся душу и вводишь через ворота
боли в эдемские сады наслаждений. Играешь на ней, осторожно пробуя, как на
новеньком музыкальном инструменте. Он еще не настроен. Настраиваешь,
прислушиваясь к божественному камертону в своей душе, чутко откликаясь на
малейший отзыв ее тонких, нетронутых до того струн готовой и ждущей плоти.
Пробуждаешь спящего.
Это непередаваемо, право. Она была непередаваемо прекрасна. У каждой
женщины есть своя прекрасная грань, нужно ее только увидеть. У кого-то грань
одна, у кого-то две.
Но самой сверкающей многограньем мне почему-то кажется Дашенька из
Бежецка, из моей последней мирной осени. Алмаз, который я до конца не
раскрыл, не изучил, не познал.
А Катя-Катюша... У нее была своя блистающая прелесть. И я рассмотрел ее
и познал (о, какой точный библейский термин!) ее всю.
...Затянувшись кожаной сбруей, я вышел не оборачиваясь, чтобы не
смущать взглядом одевающуюся Катю-Катюшу. Пройдя аршин тридцать к тылу,
увидел солдат и лежащего на шинели Федю, мертвого. В лице ни кровинки, в
груди - красная дыра, легкое видно. Тем шальным снарядом его накрыло.
Я стоял и смотрел.
Тут же прибежала Катя-Катюша, сгоряча нагнулась, но поняв, что ничего
сделать уже нельзя, выпрямилась и перевела взгляд на меня.
Я стоял и смотрел. Это же я его послал под снаряд. Того, кого любил,
мальчика Федю Галушко, себя самого из ТОЙ жизни. Если б не я, если б наорал,
если б не этот случай-случка... В отпуск хотел отправить, в Вятскую...
Я на него, а Катя-Катюша на меня смотрела. Все знали, и она о моем
отеческом отношении в Феде. И, видно, было в моих глазах что-то такое,
отчего Катя задрожала губами и разрыдалась. Хотела упасть мне на грудь, но
что-то остановило, и она, растолкав унтеров, убежала.
Я молча развернулся и ушел. В другую сторону.


Потом был брусиловский прорыв - светлое и горячее время. Трудное,
хорошее, удачное. Вдохновенное. Так меня не радует отчего-то даже наше
теперешнее наступление, как возбуждало и армию, и всю Россию наше тогдашнее
продвижение, когда взломав немецкую оборону, мы ходко пошли вперед.
Брусилова обожала вся армия, вся Россия. Он стал национальным героем.
Катю ранило и ее отправили в тыл, а через неделю осколком мне
разворотило бедро. Врачи спасли ногу.


Внешне Олег Козлов совсем не поход на Федю Галушко. Я пока не пойму,
отчего я подумал об их сходстве."


    x x x




Весточки от Борового не было.
Штабс-капитан задумчиво крутил карандаш, сидя на своем скрипучем стуле
в кабинете. Перед ним лежал листок, на который Ковалев выписывал фамилии
офицеров контрразведки - носителей той служебной информации, которая утекала
к красным. Список был довольно внушительный, а был бы еще больше, если б
Ковалев, покумекав ночку с Козловым, не придумали способ сократить его. Пару
месяцев назад они по отработанному плану в приватных беседах за бутылкой
водки запустили в строго очерченные круги коллег по управлению
правдоподобную дезу. Отслеживая действия красных и перепроверяя по каналам
разведки, они убедились, что большая часть дезы не прошла. Этот нехитрый
трюк позволил сильно сократить список.
- Искать надо на пересечении множеств, - любил повторять поручик,
поигрывая цепочкой с маленьким деревянным черепом.
- Амулет? Талисман? Символ? Брелок? - спросил как-то Ковалев, кивнув на
эту цепочку.
- Просто игрушка, -честно признался Козлов, - которую приятно вертеть и
накручивать на палец. Вот так.
Он раскрутил цепочку и выпрямил указательный палец. Цепочка намоталась
на него, и череп уткнулся подбородком в ноготь...
Ковалев вздохнул и еще раз проглядел список. Проформы ради он вписал
туда и свою фамилию, и тут же вычеркнул ее. Затем он вычеркнул генерала
Ходько, начальника контрразведки, посчитав его шпионство маловероятным.
Выяснив об утечке, Ковалев и Козлов докладывали об этом Ходько, и тот именно
им поручил вычислить предателя.
Дальше по списку шел Стас Ежевский. Родом из Варшавы. Кадровый.
Закончил Житомирское училище. Воевал еще в японскую. В Добровольческой армии
с ее основания. Собственно, участвовал в формировании.
Капитан Андрей Стылый. Воевал в Бессарабии. При немцах был в личном
окружении гетмана. После взятия Киева Петлюрой бежал в Румынию, оттуда морем
в Новороссийск.
Есаул Ефим Крайний. Из даурских казаков. Обширный послужной список. И
никаких проколов в нем. Этот от красных настрадался больше всех. Этот вряд
ли.
Подпоручик Резуха. Самое тонкое личное дело. В принципе, темная
лошадка, хотя рекомендации самые лучшие. Одно время был порученцем в
секретариате Ходько. Кто его рекомендовал в управление? Ежевский и недавно
погибший в стычках с махновцами штабс-ротмистр Карнаухов.
Кто такой Карнаухов?..
Конечно, Резуху проверяли, но... С точки зрения контрразведки,
количество проверок никогда не может быть признано достаточным. Лишнее не
помешает. Кашу маслом...
Карнаухов?.. Почему Ковалеву ничего про него не известно? Нет, кто-то,
конечно, его лично знает.. знал. Может быть Ежевский, может быть сам Ходько.
Но Ковалев не знает. А должен. Ничего, узнает.
Ковалев поставил напротив фамилии Резухи два жирных вопроса и написал в
скобках "Карнаухов". Кстати, начало службы подпоручика почти точно совпадает
с началом утечки.
Так, дальше. Штабс-капитан Горелов. Денис Иванович. Ковалев вспомнил
низенького, рыхлого толстячка, вечно потеющего, сидевшего этажом ниже в
большой классной комнате, ныне Архиве. Оперативной работой Горелов не
занимался, сидел на бумагах и, значит, обладал богатой информацией.
Личное дело, конечно. безупречно. Сын костромского фабриканта. Окончил
петербургский университет... Ковалев усмехнулся: небось папашка, такой же
толстый и рыхлый как сынок, послал учиться в надежде на продолжателя дела.
Да только сын беспутный попался. И учился ни шатко, ни валко и- черт
патриотический шилом кольнул - в четырнадцатом на всеобщем поветрии ушел
вольноопределяющимся на германский фронт.
Навоевался быстро. После легкого ранения стараниями перепуганного папы,
ставшего к тому времени крупным военным поставщиком, лично знакомым с
Гришкой Распутиным, осел в штабе, а потом и вовсе перебрался в столицу, где
продолжал службу, не желая отчего-то совсем распростится с погонами. Но не
очень преуспел, до сих пор штабс-капитан. С папиными-то связями и по
близости к штабам, мог бы уже подполковником ходить, как минимум. А он как
максимум штабс-капитан. Значит, совсем бездарный. И тут осел в теплом месте,
над бумагами корпит, по связям папы, наверное. А где папенька его, кстати?..
Хлопнула дверь. Вошел поручик Козлов. Как всегда без стука. Ковалев
правой рукой открыл ящик стола, левой кинул туда листок, правой задвинул
ящик. Не столько по привычке, еще не успевшей закрепиться, сколько потому,
что последним в его списке значился поручик Козлов.
- Ну чего ты без стука врываешься?
- А когда я стучал? - искренне удивился Козлов. - Небось, не в спальню
захожу. А если кто-то в служебное время в служебном кабинете уд свой дрочит,
ему, конечно, будет неудобно, что не постучались.
- Наглец какой. И за что я тебя люблю, говнюка такого?.. Вот это именно
и называется: питать слабость. Потому как и не за что, а вот симпатизирую!
- А за то, Николай Палыч, что видите во мне качества, которых в себе не
находите.
- Ну-ка, ну-ка. Какие? Отвечай, подлец, тотчас же!
- Холодную расчетливость, например. Я не эмоциональный человек. Далее.
Я не без способностей. Причем, именно к тому делу, коим мы тут с вами имеем
честь заниматься. Еще я свободный человек, без особых предрассудков.
- Просто развязный.
- Развязный, значит, развязанный, то есть не скованный, свободный.
Несколько циничный.
- Это уж точно.
- В твоих словах прозвучала нотка осуждения. А ведь что есть цинизм,
Николай Палыч? Циник - это человек, который не стесняясь говорит вслух ту
правду, которую все знают, но не рискуют произнести сами. Герой, по сути.
Первый, кто решается сказать. А уж остальным потом легче. Так и происходит
раскрепощение нравов, через циников.
- До того упростились все и раскрепостились, что башки друг другу
смахивают фамилии не спросивши. Всю империю кровью залили.
- Ой, да неужто циники в этом виноваты? Брось, Николай Палыч, ты
путаешь. Циники внешне раскрепощают. Убирают излишнюю церемонность в словах.
Тебе не все равно, с церемониями тебе башку снесут или без?
- Да уж лучше с церемониями.
- Эстетствуешь.. Да, ну и кроме того, я как Шерлок Холмс, сильный
логик. Вот я, например, знаю, что у тебя в сейфе лежит бумага, где написаны
фамилии всех подозреваемых. И моя фамилия там есть.
- В ящике стола. Перед твоим приходом убрал. А с чего ты взял, что я
тебя еще не вычеркнул?
- Да у меня такая бумага тоже лежит. И ты там фигурируешь. Но дело не в
этом, а в том, что я тебя уже вычеркнул, а ты меня нет.
- Сущий дьявол! И за что же ты меня так почтил?
- Ну, во-первых, потому что с тобой легче. Ты у нас личность видная,
Георгиевский кавалер, бессребреник. Со студенчества, небось, с политическими
не общаешься. Весь как на ладони. Я твое дело ой как хорошо изучил, Николай
Палыч. Негде тут червоточине быть. Не на чем ей угнездится. Чист Ковалев,
как образ божий.
- Таких чистых у меня полный список. Личные дела одно чище другого. Но
ведь не потому ты меня вычеркнул. Есть еще и "во-вторых". И, как я понимаю,
в главных.
- Есть, Николай Палыч. Ты прав. Из-за этого "во-вторых" я тебя и
вычеркнул.
- Интригуешь, Олег.
- Я тебя прокалывал, Николай Палыч. А ты не прокололся.
- Ну-ка, ну-ка...
- А во-вторых, Боровой весточку прислал.
- Наконец-то! Что!?
- По порядочку, Николай Палыч. Орднунг юбер аллес. Итак, Борового
готовил я. Вы про него почти ничего не знали, живьем не видели потому что
утонули в текучке - саботаже на станции и ремонтной оружейке. И потому что
агента я готовил еще до этого конфиденциального поручения Ходько.
- Угу.
- Кроме того, вы всегда считали, что Боровой мелкота, а я ваше
заблуждение поддерживал, пока не переправил его за линию фронта, к красным.
Тогда и открыл, что это грандиозная фигура.
- Угу.
- А помните, мы ходили к Желябовой, и вы там, будучи изрядно подшофе,
драли очень интересную шатенку с золотой передней фиксой и шрамом на лбу?
Ковалев поморщился, будто выпил уксуса.
- Вижу, помните. А наутро, - продолжал поручик, - я как будто невзначай
сказал вам, что у Борового тоже шрам на лбу от удара пивной кружкой по лицу
во время студенческой попойки.
- Ну, помню.
- Это было единственное, что вы о нем знали. Больше я вам ничего
сознательно не сообщал. Боровой - целиком моя разработка и находка. Вам я о
нем сообщил на последнем этапе. Подкинул этот шрам на лбу после того, как
прояснил масштабы личности агента. - Повторил Козлов. - И сказал, что
собираюсь использовать Борового по делу Икса.
- Ну.
- Нет у него никакого шрама!
- Не понимаю...
- Все очень просто, Николай Палыч. Вместе с Боровым я отправил по
хорошей легенде некоего Синявина, еще охранного отделения агента. Шрам-то у
него на лице. Его я без заданий послал, для резерва связи и для контроля. О
Боровом он ничего не знал. Но устраивался он неподалеку от Борового. И
Боровой его отслеживал, потому так долго молчал, ждал определенности. Не
заметить Синявина нельзя: личность уж больно колоритная. Шрам опять же. Если
бы красные его взяли за этот шрам как Борового или поставили хвост в надежде
выйти на связи, настоящий Боровой донес бы мне. Но сегодня связник принес
весточку. Боровой устроился, прошел проверку и сообщает, что Синявин гуляет
рядом чистый.
Отсюда вывод: штабс-капитан Ковалев не является скрытым агентом Ленина,
ибо столь ценного кадра, как Боровой он, будучи красным, просто не мог не
сдать.
- А личное дело Борового ты, конечно, припрятал.
- Сжег.
- Ах ты шельмец! Начальника вздумал щупать! Ай, молодец! Но ты все-таки
гад! Но какова комбинация!
- Да комбинация нехитрая, Николай Палыч. Двухходовка с подставкой. А
почему вы не спрашиваете, что еще сообщает Боровой?
- Как же не спрашиваю?! Вот именно и спрашиваю: что еще сообщает твой
Боровой?
- Наш Боровой сообщает пока немного. Он потихоньку собирает информацию,
но особо не педалирует, чтобы не вызвать излишних подозрений. Тем более, что
хоть сам он там среди красных личность и популярная, но тоже у них без году
неделя служит.
- Не томи! Что он говорит?
- Что мистер Икс наш известен красным давно, кажется, когда-то зависел
от них финансово, но это пока предположение. И кличка у него там - Лизун.
- Как?
- Лизун.
- М-да. Нехорошая кличка. А почему Лизун?
- То-то и оно-то. Добро бы по внешности обозвали или по характеру. Был
бы Кривой или Пират, тогда ясно - это наш одноглазый Добровольский.
Жмот - Ярыгин. Тесто или Фабрикант - Горелов. Кавалер или Георгий -
штабс-капитан Ковалев. А вот Лизун, или Ферзь, или Семнадцатый какой-нибудь,
или там Тополь - нейтральные клички. Нехарактерные. Нехорошие.
- Да-а, - протянул Ковалев. - нехорошие... И все-таки, Лизун это не
Тополь и не Тигр, согласись. Лизун не из этого ряда. Может, кличка-то как
раз и характерная. Может, подхалим? В смысле, задницу начальства лизун? А?
- Если красным он давно известен, может даже с детства кто-то из их
разведки с ним знаком, то это может быть детская кличка и означать любителя
петушков на палочке, например, или ландрина. - Улыбнулся Козлов.
- Или как-то особенно самокрутку облизывает перед склейкой. Кто у нас
самокрутки курит?
- Никто. Что еще можно лизать?
- Он мог курить самокрутки у красных... А может, это не от лизания
производное?
- А от чего?
- Да понятия не имею. От имени Лиза, например. А может, это какое-то
диалектное слово?
- Кстати, это идея, - обрадовался поручик. - Надо будет сходить, в Даля