Хуже с пейзажем: он несколько однообразен – ярусы трибун, зеленая плоскость футбольного поля… Но роман всегда короче черновиков, а черновики стайеров – многокилометровые тренировки: они в основном на природе, в парках, в лесу.
   Время присутствует в романе о стайерах в еще одной ипостаси – исторической.
   Виза времени прихотлива. Неравнодушна к международной известности лидеров бега, субъективна к совпадению обстоятельств.
   Талантливый Максунов еще на Спартакиаде 1928 года убедительно победил в десятикилометровом забеге будущего олимпийского чемпиона финна Исо-Холло, а большинство из современных любителей легкой атлетики о нем и не слышали.
   Отсчет, по существу, начат с прославленных братьев Знаменских, стайеров, бесспорно, выдающихся, побеждавших неоднократно на международных аренах. Их же опасный соперник Иванькович известен неизмеримо меньше, хотя уровень соперничества – уровень напряженности действия спортивной жизни, и не резон отводить резко выразивший себя персонаж на периферию сюжета.
   Устаревает рекордный результат и тем самым как бы приглушает значение победы, но характер победителя своей значительности не теряет.
   Разве оттого, что столько спортсменов превзошли результаты Знаменских, спортивная история всех без исключения поставила в один ряд со знаменитыми братьями?
   Послевоенные годы, вплоть до пятидесятых. Немало стайеров со славными в ту пору именами, а соревнований международного представительства в их карьере почти не случалось. И для сегодняшнего зрителя, не любопытного до старых журналов: от Знаменских до Куца – никого. Пауза…
   А Феодосии Ванин, которому, подобно Иваньковичу, доводилось и побеждать Знаменских, выигрывать первенства, ставить рекорды? Александр Пугачевский, Никифор Попов, Иван Пожидаев, Иван Семенов, Григорий Басалаев?
   Владимир Казанцев, первым из советских стайеров давший бой тогда непобедимому Затопеку? Наконец, Александр Ануфриев – бронзовый олимпийский призер в беге на 10 000 метров в Хельсинки?
   О них писали, говорили, их фотографии мелькали в журналах и газетах.
   Но в свете славы Владимира Куца всех их словно размыло расстоянием. Куц стал героем романа, «переведенного» на всех пяти континентах мира. И даже Петр Болотников, победивший на следующей Олимпиаде в раскаленном жарой Риме, выдержал сравнение не до конца, что, впрочем, подвига его ничуть не приземляет.
   В канун Мельбурнской Олимпиады тренер англичанина Гордона Пири, чьи шансы на победу расценивались высоко, Вольдемар Гершлер заявлял в печати: «Рекорд – это, в сущности, лишь подарок, который спортсмен получает на ходу, как награду за свой труд, а олимпийская медаль – это история легкой атлетики».
   Доля преувеличения в его словах имеется: эволюция мирового рекорда – не скольжение лестницы эскалатора, и спортсмен, сумевший двинуться вперед, достоин всяческих почестей и уважения. Победы Куца и Болотникова подтверждали их лидирующую роль среди конкурентов, отражали зрелость мастерства и новации в тактике. И все же виза истории рельефнее на золоте олимпийской медали. Не стоит забывать о том стайерам, наследующим Куцу и Болотникову.
   Однако вернемся к роману. Для него важнее связь времен – преемственность поколений стайеров. И прием воссоздания ее – мемуары, письма. Например, в книге Куца приводится письмо Никифора Попова. Знаменитый Попов, отвечая никому не известному стайеру, моряку Владимиру Куцу, пишет: «…воспитывай в себе выносливость, настойчивость, скорость. Воспитывай эти качества всегда и везде, где бы ты ни находился».
   Роман всегда короче черновиков. Но в черновиках непрерывность процесса. Удача окончательно отбора – результат непрерывности.
   В какой-то из поездок сборной вышло так, что на некоторое время пришлось оторваться от спортивной базы, и Никифор Попов, натянув несколько пар шерстяных носков, бегал по гостиничному коридору: бесчисленное количество раз туда и обратно. Куц тоже бегал по палубе теплохода «Грузия», отчалившего от Мельбурна. Бегал Куц, несмотря на все протесты лечивших его врачей, и по больничному двору.
   Фанатизм – закон жанра стайеров.
   Привычный для нас педагогический расклад в разговорах о спорте: упорный побеждает, прилежание бьет лень, не давая ей малейших надежд на реванш.
   Но в случае со стайерами упорство – не эпитет.
   На самых ответственных тренировочных сборах стайеры изумляют фанатизмом и самых требовательных к себе спортсменов, занятых в других дисциплинах. Фанатик – не обязательно чемпион. Но стайер – обязательно фанатик.
   Терпение – первая заповедь стайера.
   Мы логически подошли к лирическому отступлению – обманчиво нейтральной полосе, размежевавшей поэзию и прозу.
   «Стайеру нужна биография», – это я услышал от Куца несколько лет назад, далеко от стадионов и беговых дорожек, в суровом Заполярье. И я не должен был писать о нем. И не собирался – считал, что все главное написано. Но не думать о его прошлом не мог. Особенно в те три часа, что шли мы заливом, и ледяная вода раскинулась перед нами метафорой пространства и втиснутого в него одиночества от странной обыкновенности надвигающейся на меня новизны. А Куц, по-моему, врисовывался в мою новизну без волнений, привычно. Он стоял на палубе катера, столь естественный на ней в своей военно-морской форме и плотно надвинутой фуражке, свой человек на качающейся узкой железной коробке, повисшей над глубиной.
   Поле боя морского пограничника Заполярья – километры и километры ледяной воды, морозной влажности, штормовых ветров и снежных зарядов. Он живет на корабле, где кубрик – и дом, и боевой рубеж. На берегу он – гость. Да и берег его – каменистая неровность сопок вокруг небольшой площадки, примыкающей к воде. Несколько строений и отличный обзор окрестностей – долгий взгляд в сизую даль, куда уходят к морским границам пограничные катера. А на валунах-, обнаженных отливом, рослые чайки и неуверенные в себе вороны, заискивающие перед чайками и тоже, питающиеся рыбами.
   Вот здесь-то Куц и сказал мне удивившие слова о том, что теперь бы в такой обстановке он наверняка затосковал.
   Я удивился: а как же одиночество бегуна на длинные дистанции? Значит, оно не свойство души, склонность характера к ежедневной отрешенности от мира в долгом беге?
   И спросил: а как же монотонность, неизбежная на стайерской дистанции, одинаковость кругов, повторяемость, вроде бы исключающая проявления азарта?
   И преодолима ли монотонность? Чем? Или есть в ней своя радость успокоения, самоуглубленности?
   Вспоминает ли бегун на дистанции какие-нибудь картины жизни, эпизоды, трогающие его? Если не в соревнованиях, то в изнурительных тренировках.
   «А как же иначе, – ответил Куц, – всегда бежишь и о чем-то думаешь. Без воспоминаний не побегаешь долго».
   Потом я и услышал: «Стайеру нужна биография».
   Не стаж, не послужной список – биография.
   У больших стайеров в биографиях многое схоже. У Куца, у Болотникова, да чуть ли не у всех, когда сопоставишь. И победы наиболее значительные – на рубежах тридцатилетия. И ранняя трудовая жизнь, причастность к крестьянскому труду, не прощающему нетерпение, армия, флот, открытие способностей на тяжелой кроссовой дистанции, общительность, легко сменяющаяся замкнутостью. И внешность аскетов или жокеев.
   Непосвященному они представляются на дистанции людьми, объединенными общим замыслом: сначала бегут вместе, потом кто-то оторвался, а кто-то отстал – устал, надо думать…
   Но Куц говорит: «Тактика – это характер».
   Как понять? Скорее уж тактика – разум, тактика – усвоение рационального опыта…
   Кстати, о странностях любви к стайерским дистанциям.
   Кто бы подумал: терпение, непременный компонент этой любви, окрашено индивидуальностью. Терпение обживается характером и темпераментом.
   Куц говорил про тактику и характер, защищая свою рискованную, по мнению иных специалистов, манеру во что бы то ни стало лидировать всю дистанцию. Тактика не раз мстила и ему, но он продолжал ей доверять, не считая возможным изменять себе.
   Куц открыл темперамент внутри терпения, обнаружил в терпении резервы иного ракурса. Терпение, созвучное его впечатлительности, контрасту его воспоминаний, он принял на вооружение и поверял его в дальнейшей практике не алгеброй рекомендаций, а биографией и трудолюбием. У пего были оппоненты, исповедующие иное терпение. Тот же Болотников. Конфликт этих индивидуальностей драматичен. Со стороны равновесие представлялось устоявшимся: Куц – первый, Болотников – второй. Кто-то из журналистов назвал Болотникова «вторым пилотом» – удачно ли? Роман о стайерах – о фанатичности, но и о самолюбии, о людях особого склада. О тех, кто не потерял надежду. Куц, финишируя, вскидывал руку победительным жестом. Но и у побежденных гордость проступала сквозь грим усталости – они знают цену своему терпению, продолжают верить в долгопрочность его. И никаким вторым пилотом Петр Болотников себя не ощущал, продолжал конструировать модели собственного терпения и с убеждением в справедливости своих методов не расстался до конца. Куц побеждал чаще. За год до расставания со спортом в первый день чемпионата Союза он проиграл десятикилометровый бег Болотникову, а через четыре дня с блеском взял реванш, пробежав пять километров с лучшим временем сезона. В том же сезоне он установил мировой рекорд. И через год покинул дорожку. Болотников вышел в лидеры. Выиграл Олимпиаду, тем самым расписавшись рядом с Куцем на странице истории легкой атлетики.
   Стайерский бег как зрелище уступит футболу. Но я помню восторги футболистов, видевших поединок Куца с Пири в Мельбурне. Значит, зрелище зависит не от жанра, а опять же от характера, от полярного несогласия индивидуальностей?
   Крупные планы, возвращенные памятью из забегов прежних лет: братья Знаменские – тандем, как бы сейчас выразились, в спартаковских майках; Феодосии Ванин, уступающих бровку Ивану Семенову, поскольку не хочет мешать установлению нового рекорда; Владимир Казанцев, настигающий Затопека на гаревой дорожке стадиона «Динамо»; искаженное болезненной гримасой лицо Затопека, вырывающего в последний раз и у самой финишной ленточки победу у Куца на фестивале молодежи в Бухаресте; Александр Ануфриев, убегающий в матче трех городов от Куца, который в том же году отберет у него первенство на обеих стайерских дистанциях: англичанин Чатауэй, выскакивающий из-за спины Куца на последних двух метрах…
   С удивления начинается философия – утверждают древние греми.
   В стайерском беге многое удивляет.
   Простота постоянно оборачивается сложностью, не переставая быть зрелищно ясной.
   Это так напоминает нам то, с чем сталкиваемся мы в повседневной жизни.
   Есть зрелища от размышлений отвлекающие. И есть зрелища на размышления наводящие. Расстояние, условно свернутое в центробежность овала, несет в себе жизненное содержание.
   И замеченное выпадает в кристалл, годный для твердости дальнейших наблюдений, для рассмотрения еще неочерченных расстояний.
   Мысли об успехе, в свою очередь и в конце концов, наводят и на мысли дельные, не слишком суетные.
   Выглядеть в спортивном, пусть и преобразуемом в более художественный, журнале эстетом и культуртрегером было бы, по меньшей мере, нелепым.
   Да и не был я никогда эстетом и культуртрегером – не случайно же застрял я на трибунах самого что ни на есть демократического зрелища: зрелища большого спорта.
   Мне хотелось принести несомненную пользу журналу на магистральном его направлении, от которого Тарасов, в этом очень скоро обвиненный, и не собирался отказываться.
   Меня на самом деле интересовали сюжеты и характеры большого спорта. И я надеялся рассмотреть их в том, что пишу.
   Я видел перед собой читателя журнала.
   И ждал встречи с ним, как с остро думающим о спорте собеседником.
   У меня был резон предполагать, что ревностный читатель спортивного журнала воспринимает сегодняшний спорт заинтересованнее, чем я.
   Но я-то предполагал, что начну издалека и, давней страстью разогретый, приду к собеседнику во всеоружии собственных соображений…
   …Задумавшись перед панорамой современного спорта, я совершенно ясно понял, что такое явление, как хоккей с шайбой, прошло мимо меня. В тот момент можно было и не добавлять насчет шайбы – про хоккей с мячом и разговоров больше не было, несмотря на постоянные, привычные победы в мировых чемпионатах нашей сборной, руководимой Трофимовым.
   Похоже было, что хоккей с шайбой стал слепком характера времени. Он сформировал аудиторию по своему подобию и привел ее в свой дворец с футбольных трибун, трибун, позабывших про аншлаги.
   Хоккей стал и телевизионным жанром – вполне самостоятельным…
   Но как же получилось, что прошел он мимо меня.
   Мимо меня – когда-то мерзнувшего на Восточной трибуне «Динамо», у подножья которой в полукруге сектора за футбольными воротами уместилась коробка, всех околдовавшая.
   Хоккейная площадка ассоциировалась у меня с телевизионным экраном еще до трансляции с хоккея.
   Станислав Токарев в одном из своих эссе напомнил существенную деталь, – примету, которую я запамятовал, но, вспомнив с его помощью, мгновенно понял: откуда ассоциация…
   Токарев пишет, что «свет над площадкой долго не включали – экономили электричество, разминка проходила в темноте. Там катились какие-то темные фигуры, мы по силуэтам угадывали, кто есть кто». И телевизор тогда постепенно нагревался, изображение выплывало, ярко расплывалось, разрывало на себе путы помех, искажения. И долго сохранялся элемент сюрприза. И то же самое происходило с хоккеем, когда на мачтах вспыхивали прожектора – и лед в электрическом сиянии, лед, по которому только-только шеренгой прошли в валенках и с широкими лопатами служители стадиона, счистившие белую крошку, запудрившую твердую и на взгляд безупречно гладкую поверхность, тогда еще естественной, морозом схваченной заливки, лед казался увеличительным стеклом, откуда-то изнутри увеличивающим фигуры играющих.
   Тайну оптического обмана легко было разгадать. Глаз наш был тренирован зрелищем футбола, который мы смотрели с той же трибуны, с того же расстояния. Да и лица были те же самые, но под велосипедными шлемами: в полусамодельности тогдашней формы игроков был свой шарм. И выходили на лед из того же, что и летом, тоннеля, только накрытого фанерным колпаком. Выходили, главным образом, те же, кто и летом оттуда выходил: Бобров, Никаноров…
   Меня хоккей и заинтриговал сначала как образ жизни футболиста зимой…
   В сорок восьмом году футбольный клуб ЦДКА проиграл две игры в Чехословакии, что расценивалось как горькая сенсация. А я-то и вообще был потрясен случившимся с моей командой. И долго-долго рассматривал чемпионскую фотографию хоккейной команды ЦДКА в журнале – искал в лицах игроков след поражения.
   Первые ряды трибун покрыли монументальные снежные сугробы – мы видели хоккей всегда на расстоянии. Но сразу за скамейкой запасных, на месте футбольных ворот, была маленькая трибунка. Люди, занимавшие ее, в перерывах уходили вслед за хоккеистами под колпак тоннеля – греться.
   Мой старший товарищ Саша Авдеенко был как-то проведен Андреем Новиковым, ныне спортивным корреспондентом ТАСС, а тогда человеком из спортивной семьи, у него все родственники были спортсменами, а дядя Иван даже играл в хоккей за погибшую в авиационной катастрофе команду ВВС, на маленькую трибунку. И потом рассказывал, как перешедшие из ЦДКА в ВВС Бобров и Бабин отпускали иронические замечания по поводу игры Анатолия Тарасова, оставшегося в армейской команде с игроками, уступавшими тем, кто ушел в команду летчиков, но не оставлявшими надежды вернуть себе лидерство…
   Я тогда был целиком на стороне Тарасова и мечтал, что мой клуб когда-нибудь выиграет у ВВС. И бывало к тому близко, но не случилось. Вернее, случилось однажды, но в Челябинске или Свердловске, где начинался сезон, пока в Москву не приходила зима с морозами…
   Не помню сейчас, чья инициатива в номере в честь дня Советской Армии написать про Тарасова. Моя или его однофамильца – нашего главного редактора.
   Помню лишь наш конфликт из-за принципа подхода к натуре, обращения с натурой.
   Мне не хотелось встречаться с Анатолием Владимировичем.
   Это я ведь только говорю, что хоккей прошел мимо меня. Как же мог он мимо пройти? Я просто сравниваю свой интерес к хоккею под открытым небом и на льду настоящем с тем спокойным отношением к тому, что в дальнейшем происходило под крышей и на искусственной плоскости в Лужниках. Я и не был в Лужниках на хоккее года до семидесятого. Но по телевизору игры смотрел регулярно. И в Ленинграде был – там проводилась часть турнира на приз «Известий». Там в Ленинграде мой приятель Марьямов, знавший несколько слов по-английски, сумел разговорить канадского тренера Патера Бауэра – и мы потом, на правах знакомых (он узнал нас на следующий день после интервью, где вопросы и ответы доходили до собеседников через догадки и предположения) с видным специалистом, опубликовали в спорте пространную корреспонденцию.
   Я уже знаком был с Юрзиновым и с известным тренером, очень колоритным человеком Дмитрием Николаевичем Богиновым, наслышен разных историй от журналистов, пишущих про хоккей, – от Рыжкова, от Дворцова.
   У них были сложные отношения с Тарасовым. И мне трудно было не разделить их настроения. Тем более что книги Тарасова мне не очень нравились – какая-то декларативность, театрализация в них чувствовалась. Не нравилось мне и то, что писали о Тарасове мои коллеги, – очень уж коленопреклоненно.
   Но то, что сам я намеревался написать, могло оказаться креном в другую сторону.
   Хорошо еще, что сам я этого испугался, как несправедливости.
   Все же я обижен был на Тарасова за Альметова – и хотелось высказать обиду в печати.
   Однако при личной встрече я мог бы пойти у Тарасова на поводу, как и некоторые мои коллеги, – увлечься и написать будто под его диктовку. И тогда – измена Альметову, Александрову? Так ведь может получиться…
   Вот я и не хотел потому специально с ним встречаться. У меня мелькнула мысль, что о Тарасове я напишу, основываясь на телевизионных впечатлениях.
   Как раз начинал тогда задумываться о телевидении, о том, как перевернул он многие привычные нам представления.
   …Я написал уже странички три, когда наш Тарасов, узнав, что пишу я, не повидавшись с его хоккейным однофамильцем, поднял крик, что это лень и профанация. И что такой очерк, срисованный с телевизионной картинки, он не пропустит.
   Я разорвал написанные странички и решил вообще ничего не писать: настроение пропало. Но при нашем бурном, полном взаимных упреков и подозрений, разговоре присутствовала Люда Доброва – симпатичная и чрезвычайно общительная сотрудница, знакомая буквально со всеми приметными людьми в спорте. Она сказала, что с Тарасовым, конечно, очень хорошо знакома. И может позвонить ему, договориться о встрече – и сама со мною сходит к нему в ЦСКА.
   Главный редактор обрадовался такому разрешению конфликта – и мы с Людой отправились к Тарасову.
   …Нас ожидал незабываемый спектакль. Но поскольку Анатолий Владимирович старался не столько для меня, сколько для дамы, я оказался на безопасном расстоянии от его биополя. На безопасном, как мне казалось…
   Когда же я перечел написанное, то понял, что общей участи не избежал. Мое сопротивление Тарасову – тренеру, а не редактору – не было в должной мере эшелонированным.
   Моя фронда не прочлась в материале.
   Булавочные уколы проскальзывали мимо строчек.
   Но я тогда был доволен, что вышел из положения, – такие относительно длинные заметки были для меня еще в новинку…
   Да, спорить не приходится: перед телекамерой он держится великолепно. Умеет, например, замаскировать раздражение иронией. Перебить телевизионного комментатора (что само по себе очень и очень нелегко), положив ему домашним жестом ладонь на руку: «Друг мой, канадских правил нет, не существует…» Или такой пластический штрих: репортер задает ему вопросы перед тренировкой, он отвечает, вбрасывая на лед шайбы, шайбу за шайбой, как знаки препинания в конце фраз, и в жесте раскрепощенность, естественность: тот же артистизм.
   Когда же охваченный волнением тренер ЦСКА Анатолий Тарасов попросту не замечает нацеленный взгляд объектива, выражение лица его на крупном плане сообщает любителям хоккея весьма многое.
   О матче. И о хоккее вообще. Об истинной цене побед. И глубоких огорчениях из-за поражений.
   А за кадром телеэкрана – молнии и грозовые разряды информации. И то же – о хоккее вообще. И о тренере Тарасове в частности.
   Итак, «судя по выражению лица…» не просто фраза.
   …Лицо Тарасова вдруг сужается. Что – помехи? Нет, наплыв воспоминаний: пятидесятые годы, коробка хоккейного поля под открытым небом возле Восточной трибуны стадиона «Динамо». Чернильные тени между рядами, белая тяжесть огромных сугробов, скольжение снежной пыли на лезвии прожекторного луча, и за ним – едва различимая в темной дали зимнего сна арена возле Западной трибуны. И на отразившем электричество прямоугольнике льда – хоккей. Первая тройка армейской команды. В ней вместе с Бобровым и Бабичем он, Анатолий Тарасов. Форвард в красной фуфайке с номером 10 на спине. Притормозив бег, он что-то кричит партнерам. Указания, скомканные прерывистым дыханием. Он и тогда был тренером. Играющим. Входил и в сборную. Правда, не дошел с ней до мирового признания как игрок. Ко времени крупных побед сборной он сосредоточился на тренерских обязанностях – руководил командой на первом чемпионате мира в Стокгольме. Тренерский стаж Тарасова – четверть века.
   Четверть века тренером одной команды – случай редчайший в мировой практике. Кто еще мог подобное – Аркадий Чернышов в «Динамо»?
   Но согласитесь, тренерская жизнь Тарасова сложилась труднее. Он всегда боролся за первые места и тем самым создал особые измерения своей работы. И никого так резко и несправедливо не критиковали за поражения. Искали закономерности в неудачах и вместе с тем как должное воспринимали победы.
   Нимб непобедимости, все чаще и чаще вспыхивающий над головой Тарасова, зажжен не одним доброжелательным к нему отношением. От него всегда требовали и требуют подтверждений. Возможно, наступательные наклонности его характера воспитаны и закалены обстоятельствами постоянного беспокойства. Зря думают, что выдающиеся специалисты так уж наслаждаются беспокойством своей жизни. Но таков никем не утвержденный, однако существующий кодекс совершенства – в нем не учтены абсолютно выходные дни, когда завтрашние заботы отменяются…
   Тарасов умеет праздновать победы. И в такие дни бывает беспощадным и безгранично ироничным к иначе мыслившим и сомневавшимся в его правоте – неважно, игрок это, спортивный деятель, журналист.
   Вряд ли облегчает он подобной непримиримостью свою жизнь.
   Себя Тарасов никогда не жалеет. И того же ждет, точнее сказать, не ждет, а властно добивается от тех, кто с ним работает. Главная похвала в его команде: «Себя не жалеет» – своеобразный девиз ЦСКА.
   В статье для специального журнала он пишет: «Тренер должен чувствовать пульс, сердцебиение, дыхание команды». Но известно, что он подразумевает и столь же внимательное отношение команды к особенностям своего тренера. Как заслужить такое – другой вопрос. Судя по всему, Тарасов знает ответ на него.
   Четверть века Тарасов в ЦСКА – возраст его необходимости армейскому клубу.
   Было такое – пробовали обойтись без него, находили наставников терпимее и либеральнее. Несколько раз пробовали, последний раз сравнительно недавно – и никогда его отсутствие не сходило для ЦСКА благополучно.
   Вроде бы и методы тренировок оставались прежними, и состав не менялся, а сама суть игры, исповедуемой в ЦСКА, исчезала. Тарасова, нерв его тренировочного урока скопировать невозможно. Десять лет проработал вместе с ним добросовестный человек Кулагин, но остался во главе команды, и сразу команда перестала быть управляемой.
   Фанатичный в своем отношении к хоккею и к людям, занятым в большом хоккее, Тарасов в общении с игроками переживает диапазон эмоций от жестокости до чего-то сходного с нежностью, и наоборот. Тарасов не сомневается или не хочет сомневаться в том, что сам факт участия молодого человека в большом хоккее – повод быть совершенно счастливым. И покой действительно только снится игрокам ЦСКА. «А может и надо так с нами»? – замечают они после поражений, вздыхая.
   Тарасов не признает полумер. На него жалуются: рубит с плеча. Да, рубит – ничего не поделаешь.
   Выраженное вполсилы ЦСКА перестает быть ЦСКА.
   В ЦСКА среди игроков, закрепившихся в основном составе, нет людей несложившейся судьбы, неиспользованных возможностей.
   Вероятно, счастье не в едином честолюбии, но и в известной твердости положения, в разумном спокойствии. Такое счастье в ЦСКА – невозможно. Оно противоречит действительности. Тарасов заставляет каждого игрока дать команде все, на что он способен. Иногда, не секрет, он тем самым и сокращает его хоккейный век – заставляет отдать лучшее, что у того есть, без остатка, постоянно действовать на пределе возможностей и не гарантирует обязательного долголетия. Впрочем, мало ли мастеров ЦСКА играют в команде более десяти лет?