На чем основывался он в своих рассказах? От кого, что он мог услышать? Не знаю…
   Но знаю, что никто так не подогрел мое, обратившееся к футболу, нетронутое воображение настолько сильно, как он.
   Другое дело, что и сам футбол открыл мне возможность мощных и разнообразных ассоциаций.
   Однако не кто иной, как Пашка Павлов, которого я после того лета никогда больше не видел, преподал мне, как я понимаю теперь, первый и наглядный урок интерпретации. Истолкования вроде бы общеизвестного факта, общедоступного зрелища без всякого сомнения в своем праве на догадку.
   Спортивному действу, вернее, спортивному зрелищу предшествуют фантазия и воображение.
   Предшествуют, сопутствуют, закрепляют и развивают, сохраняют, укрупняя, в памяти – и обратная связь, конечно же, существует: если бы само зрелище ничего не давало сердцу и уму, чего бы оно стоило тогда?
   Вот секрет обратной связи, тайна взаимовлияний, когда то одна сторона активнее напоминает о себе, то другая, в отношениях наших с миром спорта особенно и любопытны. И не мне же одному, правда?
   Не скрываю, меня занимала и по-прежнему занимает публичность футбольного действа – магия контактов, грозовая электризация связи между людьми на поле и на трибунах. Иногда, сознаюсь, больше, чем собственно игра. Правда, последнее произошло с годами – прежде, конечно, игра, результат забирали целиком.
   …А на следующее лето я и сам начал свои футбольные фантазии. И слушали, представьте. Даже девчонки говорили: «Ну давай, поври чего-нибудь про футбол, еще поври…»
   Врал? Врал, что был на самом деле на самом матче, на стадионе. Но вот врал ли, что видел?
   Нет, я не буду уверять в силе своего воображения.
   Я не силен в сочинении. Воображение у меня не ахти какое…
   Мне необходима реальная подкладка.
   Но вот покрой, фасон… Фасон мне хочется свой соблюсти, предложить – это вот все с той детской поры.
   В общем, футбол я впервые увидел уже подготовленным, по-своему, но подготовленным.
   Ведь еще и уроки, которые всем нам дал Синявский, – и они в чем-то, позволю себе кощунственно заметить, сродни тем, что преподавал Пашка Павлов мне одному.
   …На первом увиденном мною матче гол – и притом за всю игру единственный – забили Хомичу. На трибунах хвалили неизвестного мне вратаря Виноградова, стоявшего за «Крылышки». И вот, пожалуйста, через тридцать семь лет разговаривали мы по делу с Владимиром Храмовым, режиссером, и сбились почему-то на футбольную тему. Он стал рассказывать, что до войны на футбол его водил известный вратарь Виноградов. И я, как родственника, вспомнил: это он после войны за Куйбышев играл? Он, конечно!
   Московские динамовцы проиграли тогда – и я не то что огорчен, оскорблен был их поражением.
   Нет, болел я за ЦДКА, чем тоже заразил меня Пашка. Но я твердо знал – тоже от него, – что существует соперничество только двух гигантов – наших и динамовцев. И «Динамо» проигрывает только ЦДКА. А другим – извините – не может и не должно. Что соперничеству этому всего третий сезон (а прежде динамовским конкурентом был исключительно «Спартак»), я и не подозревал. Для меня-то три года равнялись почти половине всей жизни.
   Кстати, детское ощущение футбольного сезона, как чегото неимоверно продолжительного, совершенно верно и соответствует ощущению игрока, для которого сезон – целая жизнь и судьба. Провел успешно три игры – и всей стране теперь известен. Пропустил из-за травмы месяц – и, случается, в основной состав больше не попал, выдвинулся на твое место дублер, и ты позабыт…
   …Но при всем при том, в той меньшей, чем я ожидал, выразительности, футбол ничуть не разочаровал меня.
   Могу сравнить момент знакомства с ним воочию с тем, как впервые увидел море – Рижский залив Балтийского моря.
   …Туман низко стоял над свинцово-обморочной водой, не вздыбленной ожидаемыми мной волнами, я спустился на холодный песок пляжа – картина не расширилась в обозрении, но силу, внутреннюю силу я почувствовал немедленно. Вот что-то похожее я испытал по окончании матча на динамовском стадионе. Он не был переполнен, как привык я видеть на фотографиях, но мокрые трибуны и с ребрами незаполненных скамеек таили для меня некое предчувствие, которое вполне оправдалось потом.
   В том же сезоне я был и на громком матче ЦДКА – «Спартак». И день был солнечный, и народу битком. И знал я, что внизу на поле Федотов с Бобровым и все остальные знаменитости моей заочно любимой команды. Но никого не мог различить: я же ничего в футболе не понимал и еще привык к скульптурной статике долго-долго рассматриваемых (тогда они вроде как оживали) журнальных фотографий или словесной динамике Синявского, рождающей иную образную пластику, чем видел я с трибуны, во второй всего раз очутившись на ней.
   Большую часть игры я вообще ничего конкретно не различал – поскольку видел все сразу, одновременно, в шумном и цветном дроблении. И лучше запоминались плосковатые реплики тесно сидящих и рядом, и сверху, и снизу, чем игра великих футболистов.
   Я настолько раздавлен был зрелищем, что не заметил, как прошел перерыв между таймами, не понял, что команды поменялись воротами… И когда увидел прыжок вперед сгруппировавшегося и плотно обнявшего мяч вратаря, то обрадовался, что это наш Никаноров (я ему накануне письмо написал, но не отправил, не знал, как отправлять, а передоверить никому не мог), а это был, оказалось, спартаковский Леонтьев, тот Алексей Леонтьев, с которым ровно через тридцать лет мы работали и ссорились в «Советском спорте».
   Ближе к концу игры я рассмотрел спартаковского игрока, подбежавшего к боковой линии, – он тяжело дышал и показался мне очень старым. И действительно ведь: тогдашний «Спартак» считался «возрастной» командой. Омоложение и возрождение происходили уже на моих глазах.
   …Первым футболистом, которого я увидел вне поля, был Николай Дементьев. Вернее, сначала я увидел его «в миру» – он жил в соседнем доме на углу Беговой улицы, – а потом уже на «Динамо».
   Но прежде было знакомство – о чем не могу здесь не вспомнить – с человеком, которого мне представили как футболиста. Представили несколько неточно, что выяснилось, правда, не сразу.
   Мой приятель с соседней дачи подвел меня к человеку, который уже столькими известными людьми изображен и описан, что мое тогдашнее впечатление как-то сбито и боюсь теперь что-нибудь присочинить. К человеку, нисколько не удивившемуся такому представлению: «Вот Юрий Карлович – он играл за сборную Одессы». Что за футбольную сборную, и добавлять не приходилось – мы, кроме футбола, ничем не интересовались.
   Это был Олеша. Он стоял – мне хочется сказать сейчас, под него подделываясь, в «зеленой лапше травы», но я не слышал ничего тогда про «зеленую лапшу» (да и не могло быть никакой «лапши», он стоял на некошеной, темнеющей поляне). Не знал, что лучше, чем Юрий Карлович в «Зависти», никто в литературе не изобразил футбольного матча. Что Олеша играл в гимназии вместе с тогдашней «звездой» футбола Григорием Богемским, о котором написал: «…разве ты не видишь необыкновенного изящества его облика, его легкости, еще – секунда! – и он сейчас побежит, и все поле побежит за ним, публика, флаги, облака, жизнь!… Богемский бежал – лежа. Может быть, этот стиль в свое время повторил единственно Григорий Федотов, столь поразивший своих первых зрителей».
   Я не знал, что Олеша – друг братьев Старостиных, я и про Старостиных еще не мог слышать. Я не знал и слов его, таких важных для меня сейчас: «…Главная моя мечта – мечта сохранить право на краски молодости…»
   Но одно знаю, что, если бы не тогдашнее увлечение наше футболом, я бы узнал про Юрия Карловича позднее. И как бы жалел потом, что жил по соседству и не увидел его…
   Итак, первым из футболистов, кого я увидел в непосредственной близости, оказался спартаковец Николай Дементьев.
   Эта близость, в общем, ничего не означала.
   Мы не были знакомы, ни словом друг с другом не обмолвились.
   Даже с дочкой его, которой меня весь двор дразнил, мы виделись лишь в дворовой колготне, в бессмыслице колкостей, обостренных раздельным обучением мальчишек и девчонок, тянувшихся друг к другу в послешкольных играх, но от неловкости напряженных и нелепо агрессивных… К футболу это, однако, никакого отношения не имело.
   В «Огоньке» поместили фотоочерк «Галочка Дементьева на стадионе» – и уже это свидетельствовало о популярности нашего соседа и его еемьи соответственно.
   В новых, построенных после войны домах на углу Хорошевского шоссе и Беговой улицы поселили достаточно людей, снискавших известность в разных областях.
   Да и меня-то с детства было трудно удивить знакомством с кем-либо из прославленных лиц. Я принимал как должное ежедневное общение в летние месяцы с Корнеем Ивановичем Чуковским. Я ехал в эвакуацию вместе с киностудией и поэтому знал Петра Алейникова.
   И не искал я знакомства с Дементьевым. Думаю, что, обратись он ко мне, я бы растерялся. Мне не требовалось общения – я вполне удовлетворен был созерцанием.
   Великий спортсмен Владимир Иванович Щагин рассказывал, что мальчишкой он как-то долго смотрел, как моются под водопроводным краном футболисты после игры. Один из них не выдержал, спросил: «Ну что уставился?» – «Хочу на вас посмотреть».
   Я сразу вспомнил, как Дементьев нас мягко спросил: «Что вы в окна заглядываете, ребята?» Мы смешались, ничего не ответили, убежали.
   А что было ответить? Что электрическая глубина за распахнутым в жаркий вечер окном его комнаты – с женой и дочкой он занимал комнату в двухкомнатной квартире, – этот уют под оранжевым абажуром видится нам продолжением пространств динамовского стадиона? Скажи мы так, он, возможно, что и понял бы и не осудил. В спортивной жизни он сталкивался с самыми невероятными знаками внимания. Щагину он, например, рассказывал, как в Ленинграде старшего из братьев Дементьевых – Петра провожал после матчей весь город, как тогда казалось, хотя стадионы, конечно, были по вместимости не чета нынешним. И сам Щагин вспоминал, что после какого-то матча на московском стадионе «Динамо» публика обступила маленький домик возле Северной трибуны (он и сейчас существует), где жили приезжие футболисты, и требовали, чтобы Дементьев-старший показался в окне…
   Я знал про Петра Дементьева – Пеку. У моего одноклассника была затрепанная, тоненькая книжечка – «Турецкие бутсы» Льва Кассиля. Она начиналась фразой: «Пека Дементьев очень знаменит…»
   Принимаясь за свою книгу, я намеревался обязательно повидаться с братьями Дементьевыми. Не мучить их назойливыми вопросами, расспросами, а просто рассказать, что думал о них, что значили и значат они для меня, для людей моего возраста, вспомнить, может быть, вечера на Беговой под окнами одного из братьев, рассказать, что одного парня из нашей школы Юру Чумичкина прозвали Пекой за маленький рост и большой футбольный талант, а он вот стал хоккеистом и выступал за мастеров «Локомотива», вспомнить затрепанную книжку про знаменитого Пеку и подумать о возможном ее продолжении… Я предвкушал страницы, проникнутые трогательной радостью узнавания, дальнейшего развития в новых поколениях давнишней футбольной легенды и прочее, прочее…
   Щагин, знавший обоих Дементьевых, охотно взялся эту встречу устроить. Но позвонил в тот же день необычайно огорченный: «Нет, не хочет Петр даже слышать об этом. И Коля с ним согласен. Петр обижен за сегодняшнее отношение к нему. Нет у него желания ни о чем разговаривать. „Все равно, – сказал, – твой журналист всей правды не напишет. Словом, не хочу – и точка. Плохо мне и грустно. И старый я уже, чтобы на другое надеяться“.
   И я был расстроен не меньше Владимира Ивановича. И обижен – не за себя, разумеется, а за Пеку. Как же, всетаки получается, что человек, присутствующий не просто в истории, но, как я уже замечал, в легенде, не окружен должным вниманием? Как легко, оказывается, произнести веселое прозвище Пеки, пересказать со слов футболистов старшего поколения остроумнейшие эпизоды с его участием – и как не остается ни у кого потом времени разобраться и проследить: все ли благополучно в частной жизни и в быту у ветерана, которому мало благодарных воспоминаний и упоминаний в торжественные дни различных дат и юбилеев, благодушных печатных отметок по тому или иному случаю. Ветеран хочет – и достоин – жить и действовать по мере сохранившихся в нем сил. Ему мало истории, ему нужен повседневный интерес к себе. Он вправе рассчитывать на постоянное внимание к своей судьбе. А мы его утешаем бронью на миф. Забываем мы, что ли, что выдающийся спортсмен, то есть спортсмен, отдавший спорту лучшее и главное из того, что было в нем и у него, большую часть своей жизни – ветеран. Спортивный век всегда был короток и становится еще короче – хотим мы того или не хотим. Стало быть, надо что-то думать сообща. Мы же вот спокойно и просто говорим, что искусство требует жертв. Почему же в случае со спортом мы умалчиваем о неизбежности жертв? В режиме ререкальной лампы нередко трудятся люди во многих отраслях и областях наук и знаний, где и аплодировать вовсе не принято и в голову не придет, где и самый прославленный человек не бывает на виду, никто не узнает его на улице, не приклеивает его портрет к ветровому стеклу автомашины и не просит у него автограф, журналисты не спешат к нему за интервью и не торопятся с жизнеописанием из-за сложностей, связанных со спецификой профессии и малой выигрышностью натуры, и прочее, и прочее. Скорее всего, эти люди, трудящиеся в сфере, не связанной с непременной публичностью, и более душевно закалены – и ни возраст, ни перемена в отношении к ним не способны оказать на них столь сильного воздействия, столь сильно ошеломить, оскорбить происходящей почти неизбежно переоценкой ценностей так катастрофически огорчительно, как людей, привыкших к продолжительной неизменности общественного внимания.
   Но люди большого спорта, как и, допустим, артисты, обречены, ну скажем, счастливо обречены на то, чтобы быть постоянно на виду, даже в случае неуспеха – так уж получается при всепроникающей мощи массовых средств информации, – и никуда им от этого не деться. И трудно, сложно нам всегда, наверное, будет утешать тех, кто рано или поздно покидает арену всеобщего внимания, расстается с тем, к чему привык. И как найти безошибочные слова для утешения? Когда и Пушкин еще утверждал: «Забвение – естественный удел всякого отсутствующего».
   …Мог ли я настаивать на встрече с Петром Тимофеевичем? Мог ли гарантировать, что я именно сумею написать всю правду? Опыт показывает, что всю правду со слов одного человека вряд ли напишешь. А на целую книгу про Пеку Дементьева, которой он, уверен, заслуживает, я замахнуться никогда бы не решился – пишу о том, чему был свидетелем, хотя бы косвенным, мимолетным. Исследование же для людей более, чем я, основательных. Или же с большим воображением…
   Меня интересовало все, связанное с тогдашним футболом. И легенда о необычайном виртуозе Петре Дементьеве не могла не интриговать.
   Правда, удивляла некая странность современного мне пребывания Пеки в большом футболе. Совершенно не помню его в репортажах Синявского, хотя Трофимов и рассказывал мне, что в сорок девятом году в Ленинграде Дементьев творил чудеса в матче против московских одноклубников. Во всяком случае, он явно был оттеснен на второй план не только Федотовым и Бобровым, Бесковым и Трофимовым, но и Дёминым, Карцевым, Грининым, Сергеем Соловьевым, Пономаревым, Николаевым, братом Николаем и только что появившимся Никитой Симоняном, чьи имена все время были йа слуху. Я еще не понимал, что бывают лучшие годы, годы расцвета, и годы, когда проходит пора и самого крупного дарования. Я и сейчас слабо верю, не хочу, то есть, верить, не могу примириться, что талант оставляет человека как бы в стороне от сделанного им, существует как бы отдельно – в произведении, как в искусстве или литературе, и в памяти, как это случается со спортом.
   Вернее, случалось, пока не появилась возможность видеозаписи. Время, однако, еще покажет: всегда ли нам в утешение видеозапись? Сопоставима ли она в масштабе с непонятно, необъяснимо возникающим мифом?
   …Вы знаете, а я ведь все-таки застал, видел Петра Дементьева. Причем в матче, где брат играл против брата, что мне представлялось тогда особенно психологически-важным и сюжетно-необычным.
   Московский «Спартак» встречался с ленинградским «Динамо». В центральном круге братья противостояли по диагонали. Николай играл левого инсайда, Петр – правого.
   Но Петр ничем себя в тот раз не проявил – я следил, в основном, за ним и ничего не увидел. Можно сказать, что я плохо разбирался, однако во втором тайме его сменили. Кажется, что и мяч к нему ни разу не попал. Выглядел он одиноким, неприкаянным в натянутых на кисти рукавах голубой футболки. Я все равно жалел, что он ушел, – пусть бы и просто так постоял. Москвичи выиграли 6:0, наш сосед два гола забил. Но мне было от чего-то грустно. Я сейчас подсчитал, что Пеке в тот момент уже исполнилось тридцать восемь лет.
   Пеку, играющего, я «увидел» только в восьмидесятые годы в исполнении Василия Трофимова. Мы стояли, беседовали возле малого динамовского поля, где закончилась тренировка мальчишек, занимающихся у Василия Дмитриевича. Начались воспоминания – и Трофимов с удовольствием изобразил нам дементьевский финт. «Сам-то Васька какой игрок, – вздохнул Щагин. – Пойди теперь поищи таких, как он…»
   …Никому, конечно, не в укор. Времена и должны меняться к лучшему и в смысле более отчетливо проявляющегося с годами благосостояния наших граждан и тех престижных знаков-символов, что, в первую очередь, отличают людей, пользующихся известностью или обретших твердый служебный статус. И ничего нарочно не сравниваю – привожу лишь, как приметы времени, как детали быта… Как-то слышал разговор молодых людей, имеющих обыкновение задерживаться до и после матчей у служебного подъезда лужниковского Дворца спорта, где стоянка машин, в том числе и хоккеистов. «Васильев на черной „Волжонке“ подъехал», – с удовлетворением констатировал один из них.
   У Николая – «Коли», как звали мы, мальчишки, его между собой – Дементьева был велосипед. Никакого юмора сопоставления – и по нынешним временам роскошная гоночная машина белого цвета с золотыми буквами вдоль рамы. Я по своему характеру близко не подходил к машине, но те, кто решился на это, говорили, что на раме по-английски написано: «Николай Дементьев». Конечно, среди тогдашних моих сверстников полиглоты встречались пореже, чем сейчас, но я им очень охотно верил. То, что Дементьев в составе московского «Динамо» ездил в Англию, было бесспорным фактом. Я даже откуда-то знал, что в одной из игр он заменил не кого-нибудь, а Боброва. А ведь и поездка Боброва из ЦДКА вместе с московским «Динамо» при моем всепоглощающем интересе к футболу казалась поворотом весьма остросюжетным и обрастала массой если не талантливо, то смело сочиненных подробностей.
   Поездка динамовцев на родину футбола произошла примерно за год до того, как игра дошла до моего детского сознания.
   Но год, разделяющий исторический вояж и мой призыв в армию болельщиков, – временное расстояние, которое готов уподобить тому, что прошло между тем футболом на Британских островах и сегодняшним днем. Поскольку сейчас о каждом из прожитых с того времени лет какое-никакое представление, а имеешь. Тогда же предшествующий год виделся мне чем-то сплошным. Не глухим, не темным, но сплошным из-за плотной новизны информации на меня, шестилетнего, направленной, прошедшей сквозь меня и увлекшей меня за собой.
   «Англия» казалась мне событием очень отдаленным и Дементьев на велосипеде, оттуда привезенном, – лицом историческим.
   Но вот что странно. Когда я специально заводил разговор об английских матчах с Бобровым, Трофимовым, Якушиным, у меня не сложилось впечатления, что именно эти вот игры оставили на них особые эмоциональные зарубки. Они не то чтобы забыли про волнения, связанные с тем неизвестным, что ожидало их в тех первых по общезначимой ответственности состязаниях, однако, разобравшись в чисто спортивной, футбольной стороне происходившего там тогда, они уже не видели больше ничего загадочного, таинственного, И ничего не хотели преувеличивать. Не собирались набивать себе, победившим по справедливости, по соотношению реальных сил, цену.
   Они считали, что по своим возможностям могли сыграть и гораздо лучше. И как положено мастерам, и по прошествии лет сожалели, что вот не сыграли тогда так, как надо бы.
   И на туман ссылались – не было полноты обзора, чтобы так уж исчерпывающе оценивать. Михаил Иосифович Якушин вспоминал, что из семи голов, забитых в матче с «Арсеналом», он только два и видел: первый – в динамовские ворота и последний, четвертый («Бобёр хорошо забил») – в английские.
   И вот как здесь не вспомнить про Синявского. И не признать, что его эмпирический подход к реальности спортивного действия в репортажах из Англии оказался наиболее оптимальным.
   …«Туман, туман», – твердили все на другой после репортажа день.
   Подробностями матча делились, словно сном, увиденным сообща.
   На этот раз он, как никогда, настойчиво воспроизводил пейзаж – туман, мешающий трибунам видеть игру в подробностях. Туман, в который безоглядно, вслед за игроками, ринулся и сам Синявский – такое, во всяком случае, создавалось впечатление.
   Радиослушатели должны были – по его замыслу – ощутить себя ближе к игре, чем зрители на трибунах, отдаленные от поля туманом.
   Это был второй репортаж из турне по Англии – «Динамо» играло с «Арсеналом».
   Синявский уже провел радиослушателей через волнения цервой игры с «Челси», убедил их не отчаиваться после двух забитых в ворота Хомича мячей в первом тайме, уверил всех в единственной правильности своего понимания игры.
   Перед вторым матчем доверие к комментатору было уже ничуть не меньшим, чем к игрокам «Динамо», устоявшим в первом матче. Комментатора не отделяли теперь от команды, от главных ее игроков – от Карцева, Бескова, Хомича, Соловьевых, Блинкова, Трофимова, Боброва, Семичастного…
   На второй репортаж он выходил перед аудиторией, для довольно значительной части которой матч с «Челси» оказался первым соприкосновением с большим футболом. Матч, прокомментированный Синявским, приобщал людей, вчера еще не знавших о футболе, к событиям в Лондоне на равных со знатоками.
   В репортаже о матче с «Арсеналом» Синявский был велик не только знанием тайн футбола (хотя, конечно же, и знанием этих тайн).
   Он велик был эти полтора часа знанием тайн зрительного восприятия своих соотечественников.
   (Насчет зрительского восприятия – не оговорка. Слушатели увидели туман – и футбол в нем.)
   Игрокам на поле было трудно следить за мячом.
   Зрителям на трибунах – за перемещением игроков.
   Слушателям советского радио было все отчетливо видно на магическом экране доверия – абсолютного доверия к своему комментатору.
   Ставка Синявского на доверие аудитории оказалась беспроигрышной.
   Из помехи рассмотрения футбола на английском стадионе Синявский сделал примету, объединяющую все достоверности, превратил традиционный для литературы лондонский туман в линзу особого художественного своеобразия.
   «Туман, туман», – твердили на другой после репортажа день. И обсуждали игру во всех подробностях, словно сочиненный Синявским и пережитый вместе с ним матч был многократно повторен еще не существовавшей тогда видеозаписью…
   Такова моя версия. Кто дал мне на нее право? Да сам же Синявский и дал – иначе и не мыслю. Импровизируя, он и нас увлекал за собой в импровизацию.
   Он как бы призывал нас к идеалу: зритель футбола – прежде всего раскованный зритель. Этого зрителя он и воспитывал в своем слушателе.
   «Большой игрок, – говорил мне Щагин, – всегда играет с удовольствием».
   Веегда ощущает своего зрителя, вроде бы даже и не думая о нем, вовсе вроде бы и забывая о его присутствии.
   Но забыть о переполненном стадионе, растворить себя в игре можно, когда зритель распахнут тебе навстречу, свободен от груза заданности и нездоровых пристрастий, когда он раскован, расположен к восприятию тонкостей, игровых нюансов.
   Когда поле игры – биополе Игрока.
   А что же касается авторства Зрителя – то оно ведь и в таланте чуткого восприятия…
   Я признался, что английские репортажи слышал лишь в магнитной записи. Что воспроизводил себе картину тех событий в многократных повторениях хроникальных кадров и беседах с действующими лицами – и это было не в труд, а было веселым удовлетворением давнего, неутоленного любопытства.
   Я ведь мог бы и не признаваться в источниках информации – настолько отчетлива для меня теперь картина: не документальная, может быть, но созданная навсегда общим воображением. Я вполне мог сослаться на одного Синявского, все трактовать «по Синявскому», сразу – к чему я в итоге-то и пришел.
   Дверь на профессиональную кухню я пробовал приоткрыть только потому, что самому интересно было думать о Синявском, говорить о Синявском. Мне кажется, что размышления о таланте Синявского расширяло границы разговора о спорте тех лет, а не уводило в сторону.
   От больших спортсменов, от того же Щагина, от Стрельцова и других, я слышал в адрес Синявского и достаточно критического. Он ничего, мол, не видел. «Так лепил», Сергей Соловьев из «Динамо» как-то сравнил радиорепортажи с телевизионными: ну ничего похожего, все наоборот, говорит, на экране – одно, а он – совсем, совсем другое. Да, телеэкран становился главным критерием в оценке позднего Синявского. И бытует, бытует версия – именно телеэкран поставил Синявского в тупик.