– Что еще в тебе есть от меланхолика? В общем и целом?
– Ну, во-первых, я пессимист. У меня перед глазами постоянно стоят какие-то сценарии катастроф. С другой стороны, меня даже немного успокаивает мысль о том, что Земля уже завтра может столкнуться с другой планетой, потому что это позволяет взглянуть на все проблемы в перспективе. Кроме того, я испытываю определенную сатанинскую радость, представляя себе, как исчезают всякие произведения искусства. Те, о которых думали, – ну да, ну они-то, по крайней мере, останутся на века. Да нет, ничего подобного. И потом, мне очень хотелось бы протащить в этот фильм мысль о том, что во Вселенной нет никакой другой жизни. Всегда ведь говорят: ну, там где-то там наверняка есть жизнь. Но я спрашивал об этом у Тора Нерретрандерса, автора научно-популярных книг, и он сказал, что многие ученые в это не верят, потому что на создание цивилизации, которая способна выйти на контакт с другими цивилизациями, нужно не больше миллиона лет. Довольно мало времени, так что, по идее, это должно было бы случиться уже в миллионе разных мест. Но с нами ведь так никто и не связывался.
Триер извиняется и говорит, что ему нужно сделать пару звонков, после чего сидит, перебирая пальцами клавиши на телефоне. Это непременные составляющие его будней: наличие широкой сети контактов, каждый из которых как будто всегда держит телефонную трубку наготове, так что Триеру нужно только открыть свой телефон, чтобы заставить их заговорить, и маленькие ритуалы вроде игр на телефоне, которые всегда интересовали его больше, чем интервью.
Закончив разговаривать и играть, он поднимает голову, и тут оказывается, что меня поджидает еще одна неожиданность.
– Можно я кое-что расскажу прежде чем мы продолжим разговор? Мы вот сегодня заказали наконец-то изоляционную капсулу.
– Ту самую, о которой ты недавно говорил с Ольбеком?
– Да! Мы наконец-то ее заказали, и я даже ходил ее опробовать в магазине на улице Бадстуестраде – у меня вообще-то обычно начинается клаустрофобия уже на подходе к Бадстуестраде, а тут мне надо было спуститься в подвал, залезть в нечто, напоминающее гроб, и закрыть крышку. Но я это сделал. Ты лежишь там в воде, в которой растворено триста семьдесят пять килограммов соли, так что это все равно, что лежать на матрасе. Это было очень… утробное ощущение. Теперь мы такую купили, и ты обязательно должен попробовать в ней полежать. Мы ее установим в противоположном конце порохового склада. Круто будет.
– Ты всерьез собираешься там лежать, обдумывая идеи и картинки для новых фильмов?
– Еще как! Наверняка и пары часов не пройдет, как все завертится, – говорит он и добавляет после паузы, скорее для самого себя: – Мой психолог пробовала в такой полежать, она говорит, что ей везде виделись скелеты.
Какое-то время он сидит молча, осматриваясь в гостиной.
– Прости, я отвлекся… мне что-то вдруг стало страшно, – говорит он, поднимается с места и возвращается на кухню. – Я сейчас встряхнусь и снова вернусь в форму.
На это действительно не уходит много времени.
– Хочешь еще чаю? – спрашивает он и добавляет напиток в чашку, напевая: – Горький холодный чай – как ветер из колыбельной «Солнце такое красное, мама».
Выдра
– Ну, во-первых, я пессимист. У меня перед глазами постоянно стоят какие-то сценарии катастроф. С другой стороны, меня даже немного успокаивает мысль о том, что Земля уже завтра может столкнуться с другой планетой, потому что это позволяет взглянуть на все проблемы в перспективе. Кроме того, я испытываю определенную сатанинскую радость, представляя себе, как исчезают всякие произведения искусства. Те, о которых думали, – ну да, ну они-то, по крайней мере, останутся на века. Да нет, ничего подобного. И потом, мне очень хотелось бы протащить в этот фильм мысль о том, что во Вселенной нет никакой другой жизни. Всегда ведь говорят: ну, там где-то там наверняка есть жизнь. Но я спрашивал об этом у Тора Нерретрандерса, автора научно-популярных книг, и он сказал, что многие ученые в это не верят, потому что на создание цивилизации, которая способна выйти на контакт с другими цивилизациями, нужно не больше миллиона лет. Довольно мало времени, так что, по идее, это должно было бы случиться уже в миллионе разных мест. Но с нами ведь так никто и не связывался.
Триер извиняется и говорит, что ему нужно сделать пару звонков, после чего сидит, перебирая пальцами клавиши на телефоне. Это непременные составляющие его будней: наличие широкой сети контактов, каждый из которых как будто всегда держит телефонную трубку наготове, так что Триеру нужно только открыть свой телефон, чтобы заставить их заговорить, и маленькие ритуалы вроде игр на телефоне, которые всегда интересовали его больше, чем интервью.
Закончив разговаривать и играть, он поднимает голову, и тут оказывается, что меня поджидает еще одна неожиданность.
– Можно я кое-что расскажу прежде чем мы продолжим разговор? Мы вот сегодня заказали наконец-то изоляционную капсулу.
– Ту самую, о которой ты недавно говорил с Ольбеком?
– Да! Мы наконец-то ее заказали, и я даже ходил ее опробовать в магазине на улице Бадстуестраде – у меня вообще-то обычно начинается клаустрофобия уже на подходе к Бадстуестраде, а тут мне надо было спуститься в подвал, залезть в нечто, напоминающее гроб, и закрыть крышку. Но я это сделал. Ты лежишь там в воде, в которой растворено триста семьдесят пять килограммов соли, так что это все равно, что лежать на матрасе. Это было очень… утробное ощущение. Теперь мы такую купили, и ты обязательно должен попробовать в ней полежать. Мы ее установим в противоположном конце порохового склада. Круто будет.
– Ты всерьез собираешься там лежать, обдумывая идеи и картинки для новых фильмов?
– Еще как! Наверняка и пары часов не пройдет, как все завертится, – говорит он и добавляет после паузы, скорее для самого себя: – Мой психолог пробовала в такой полежать, она говорит, что ей везде виделись скелеты.
Какое-то время он сидит молча, осматриваясь в гостиной.
– Прости, я отвлекся… мне что-то вдруг стало страшно, – говорит он, поднимается с места и возвращается на кухню. – Я сейчас встряхнусь и снова вернусь в форму.
На это действительно не уходит много времени.
– Хочешь еще чаю? – спрашивает он и добавляет напиток в чашку, напевая: – Горький холодный чай – как ветер из колыбельной «Солнце такое красное, мама».
Выдра
Мы выходим из дома и идем по направлению к шоссе, чувствуя, как сырость въелась в окружающий пейзаж. Солнце тлеет на небе, от чего на деревьях и фасадах проступают теплые краски, а весь день кажется покрытым золотистым сиянием. Гений, в черном флисовом свитере и широких бежевых спортивных штанах, возглавляет нашу экспедицию. Мы проходим мимо соседних домов с соломенными крышами, мимо речки, по земле, под которой невидимым ключом бьет запруженная вода, и останавливаемся у старого желтого здания. Мельница. Построенная в 1643 году, если верить надписи.
– Поначалу это была очень спокойная река, которую потом оградили дамбами где только можно было. Здесь было целых девять мельниц, пороховые мельницы и дубильни, и все они неустанно воевали между собой, потому что если одна из них строила дамбу на реке, она отнимала энергию у остальных, – рассказывает Ларс фон Триер.
Мы идем по выложенной булыжником дороге, и режиссер продолжает щедро делиться своими знаниями.
– Это каменные заборы, – говорит он, кивая в сторону опушки леса, – отлично придумано, между прочим. Их построили, чтобы не пускать в лес свиней, которые поедают растения. – Триер объясняет, что это было сразу после практически полного уничтожения англичанами датского флота, когда населению приказали растить дубы, из которых впоследствии можно было бы построить новые корабли. – Ну и, как видишь, их вот-вот можно будет использовать, – добавляет он.
Я делюсь с ним своим удивлением по поводу того, что ему так неприятно, когда люди или здания выдают себя за тех, кем не являются, хотя он сам в то же время имеет сомнительную репутацию человека, выдающего себя за эксцентрического нервного уникума.
– Ну понимаешь, то, что случается на пресс-конференциях и тому подобном, я этого не планирую. Это получается ситуативно. Не в последнюю очередь потому, что я только так умею развлекать. Мозги рептилии, что ты хочешь.
Мы идем молча какое-то время по дороге, поднимающейся к полному золотистых шорохов лесу, который вырастает впереди.
– Я могу сказать в свою защиту, что в каком-то смысле я стараюсь спасти ситуацию. Во всех интервью, которые я даю – включая это, – для меня очень важно, чтобы журналисты в результате остались довольны. Я не думаю об отзывах, я думаю только о том, чтобы люди, с которыми я разговаривал, получили то, что хотели. Пресс-конференция сама по себе дико неестественна, – говорит он, проходит еще немного и останавливается там, где тропинка разделяется на две. Здесь наша прогулка превращается в непринужденную беседу в окружении дикой природы. – Журналисты сидят иногда в совершенном тумане, так что тогда я беру на себя ответственность за всех собравшихся и вытворяю что-то, что разобьет эту стену неловкости, чтобы поскорее со всем этим покончить и забыть.
– Ты наверняка слышал, как люди говорят, что это все Триер с Ольбеком просчитали специально, потому что, если ты сделаешь так-то и так-то на пресс-конференции, это привлечет к тебе всеобщее внимание.
– Я тебе гарантирую, по крайней мере, – говорит он и начинает смеяться, – что Петер никогда и ничего в своей жизни не планировал. Он всегда импровизирует. Иногда получается смешно, иногда он выглядит идиотом. Я и сам делаю то же самое, но у меня, в отличие от Ольбека, есть фильмы, о которых я могу говорить. Если я ухожу с просмотров – как, например, с «Антихриста» в Каннах, – это значит, что со мной случился приступ клаустрофобии, с которым я ничего не могу поделать. Никакие мои надежды на то, что об этом потом напишут, тут ни при чем. Я всегда могу утверждать, что я делаю и говорю то, что думаю, даже когда я кого-то дразню. Даже когда я смешу журналистов на пресс-конференциях, о чем мне, собственно говоря, даже думать совершенно невыносимо, потому что ты чертовски уязвим, пока там сидишь на всеобщем обозрении. Да, наверное, я привык считать себя более искренним и чувствительным человеком, чем на самом деле являюсь, но я стараюсь быть хорошим и настолько искренним, насколько это возможно.
– Почему тогда, по-твоему, многим твое поведение кажется спланированным и инсценированным?
– Ну, я и сам часто сталкиваюсь с этим вопросом, – говорит он, качая головой. – Даже мой страх рассматривается как выдумка. Я рассказываю о своих страхах только потому, что я очень рано понял, что проще всего говорить обо всем так, как есть. Альтернатива этому существует только одна – скрывать все на свете, – и для меня это невыносимо. Если я хочу убедить себя в том, что в интервью, подобных этому, вообще может быть какой-то смысл, я должен говорить правду. Иначе зачем вообще высказываться?
– Петер Ольбек умеет брать ситуацию в свои руки, когда ты уходишь из кинотеатра? Он может объяснить прессе, что у тебя нервный срыв?
– Да, да, он очень быстро реагирует. Но это не оговаривается заранее. Мы никогда ничего такого не планируем.
– Как ты объяснишь, что многие воспринимают тебя как фигуру, которую ты сам сознательно создал?
– Я, к счастью, не знаю, о какой фигуре ты говоришь, но, в любом случае, я ничего не создавал сознательно. То есть да, в юности я был фанатом Дэвида Боуи не в последнюю очередь потому, что мне нравилась его способность к перевоплощению. Его личность была столь же важна, как и его искусство. Но в то же время я готов утверждать, что сыграть роль в глобальном смысле невозможно. Никто этого не может. Невозможно быть одним человеком на публику и совсем другим внутри. Когда я в юности снимался в нацистской форме, отчасти, конечно, это было позой… но в то же время я много тогда о нацизме думал. То есть я не лгал.
Он рассказывает, как однажды попал на маленькую частную вечеринку, где были солист «U2» Боно, актер Шон Пенн и датский музыкант и теннисист Торбен Ульрих.
– И все они были на себя похожи. На Боно была ковбойская шляпа и солнечные очки. Поначалу я был совершенно уверен в том, что это инсценировка. Что все это просто актеры, переодетые знаменитостями, и что сейчас сюда кто-то ворвется с камерой и букетом цветов. Ну правда, какого черта Боно нужно надевать ковбойскую шляпу и солнечные очки куда-то, где будут всего четыре человека? Да потому что он такой и есть на самом деле! Люди, которые далеко пошли и стали мастерами своего дела, всегда являются теми, за кого себя выдают. Потому что есть только один способ создавать качество, а именно использовать самого себя. Ты можешь использовать себя, но ты не можешь всю жизнь выдавать себя за кого-то другого. – Триер настаивает на том, что и на публике является самим собой: – Только, может быть, чуть-чуть преувеличенно. Но представь, если бы мне постоянно нужно было сочинять: так, теперь я уйду из этого кинотеатра. Или: так, теперь мы с Петером поссоримся и потом сделаем из этого историю. Черт, да я только нервничал бы в сто раз больше.
– То есть тебя не очень интересует, что мы о тебе думаем?
– Нет! Более того, я стыжусь того, что обо мне вообще что-то думают.
– Некоторые, наверное, могли бы утверждать, что мучимый страхами невротик, утверждающий, что он лучший в мире режиссер, вполне укладывается в клише об эксцентрическом гении.
– Нет, мне так абсолютно не кажется. По-настоящему серьезный деятель искусства, который действительно задает тон, вел бы себя на пресс-конференциях ужасно скучно и просто сидел бы молча. Так что на самом деле я только выставляю себя менее серьезным.
Однако, признает Триер, ему вообще свойственно так себя ограничивать, что он в каком-то смысле делает сознательно. Он объясняет, что всю свою жизнь делал так, чтобы ближайшему окружению было сложнее его ценить. Женщинам, друзьям, зрителям и журналистам. Всех их он пытался отпугнуть, в тайной надежде, что они останутся и тем самым продемонстрируют еще большую преданность ему самому или его работам. Он говорит, что постоянно поднимает планку, чтобы заставлять людей прыгать еще выше.
– И на этих дурацких пресс-конференциях я опять же поднимаю планку, когда несерьезно говорю о чем-то, что для меня очень серьезно.
– То есть ты хочешь сказать, что зрители должны уметь преодолевать твои дурачества, чтобы оценить твои фильмы?
– Да, получается, что все эти умники, которые считают, что фильм что-то из себя представляет, вынуждены жить с тем, что я принижаю их или говорю банальности, и все равно считать, что фильм прекрасен.
– А если они НЕ считают, что фильм прекрасен?
– Ай, ну тогда, к счастью, я всегда считаю, что они просто идиоты. Если они не видят, что я Богом послан человечеству, это их проблемы. И да, я знаю, что этого многие не видят, но ведь я, с другой стороны, и сам не питаю особой симпатии к популярным людям, мне нравится, когда человек отваживается быть непопулярным. Если же фильм не нравится вообще никому, – смеется он, – то это тоже в своем роде достижение.
Между деревьями проглядывают огромные заросли камыша, и за ними висит на обрыве, как обзорный пункт над болотом, дом режиссера.
– Мы очень много играли в этих камышах в детстве. Прокладывали в них тоннели. Там внизу трясина, по-настоящему опасная. Мы рисовали карты этих мест. Это было так прекрасно. Черт, как же это было прекрасно! А вон там, – указывает он на заросли на обрыве, – там находится один из моих старых предметов восхищения, остатки поля для мини-гольфа. Вот это было открытие – когда мы их нашли, мы несколько дней потом провели за раскопками.
Он останавливается у огромного поваленного ствола дерева, уже размягчившегося от гниения. Я не сразу замечаю причудливую картину: сквозь этот ствол в одном месте прорастает молодое дерево. Одновременно обнадеживающее и жуткое зрелище.
– Я хотел включить этот кадр в «Антихрист», но так и не вышло.
Лес вообще полон перекличек с визуальным миром фильмов Ларса фон Триера. Змеящиеся по откосам узловатые корни деревьев, которым не сразу удается опуститься в землю. Коричневое водяное зеркало, в котором колышутся черные тени молодых деревьев. Птицы, поочередно взмывающие над нашими головами с протяжными криками, и вся эта сочащаяся лесная атмосфера осмоса, тления и новых побегов. Ошеломляющая, сырая, тяжелая борьба не на жизнь, а на смерть.
– Я вообще-то довольно долго хотел заниматься природой, – говорит Ларс фон Триер, когда мы отправляемся дальше. – Мне очень рано подарили три толстенных тома «Жизни животных» Брема, которые меня безумно интересовали. – Какое-то время он идет молча. – Мне кажется, что течение воды прекрасно во всех нюансах, что реки – это вены на местности. Меня занимает то, что у рек живут животные, которых никогда не встретишь в других местах. Оляпке и зимородку, например, обязательно нужна река.
Он когда-то написал школьное сочинение «Наша река», на которое я натыкаюсь через несколько месяцев в светло-коричневой папке с надписью «Курсы технической подготовки». И я должен признать, что с этих исписанных синим почерком страниц, кое-где исчерканных зелеными учительскими исправлениями, со мной говорит поистине своеобразный голос. Он рассказывает об одной своей прогулке.
«Морозное январское утро, небо ясное и голубое, борозды припорошены белизной, – пишет он, удивительно обстоятельно и старомодно, как старик, опирающийся на оправленную серебром трость и говорящий давно забытым и возвышенным языком. – Летние чары реки развеялись окончательно, полусгнившие водяные растения: кувшинки, камыш, рогоз и т. д. – уносит течением. Нежный водяной перец, который летом большими пучками торчал из воды, сейчас безвольно повис и не сопротивляется течению. Его сломал мороз, как и многое другое тут, у реки».
– Поначалу это была очень спокойная река, которую потом оградили дамбами где только можно было. Здесь было целых девять мельниц, пороховые мельницы и дубильни, и все они неустанно воевали между собой, потому что если одна из них строила дамбу на реке, она отнимала энергию у остальных, – рассказывает Ларс фон Триер.
Мы идем по выложенной булыжником дороге, и режиссер продолжает щедро делиться своими знаниями.
– Это каменные заборы, – говорит он, кивая в сторону опушки леса, – отлично придумано, между прочим. Их построили, чтобы не пускать в лес свиней, которые поедают растения. – Триер объясняет, что это было сразу после практически полного уничтожения англичанами датского флота, когда населению приказали растить дубы, из которых впоследствии можно было бы построить новые корабли. – Ну и, как видишь, их вот-вот можно будет использовать, – добавляет он.
Я делюсь с ним своим удивлением по поводу того, что ему так неприятно, когда люди или здания выдают себя за тех, кем не являются, хотя он сам в то же время имеет сомнительную репутацию человека, выдающего себя за эксцентрического нервного уникума.
– Ну понимаешь, то, что случается на пресс-конференциях и тому подобном, я этого не планирую. Это получается ситуативно. Не в последнюю очередь потому, что я только так умею развлекать. Мозги рептилии, что ты хочешь.
Мы идем молча какое-то время по дороге, поднимающейся к полному золотистых шорохов лесу, который вырастает впереди.
– Я могу сказать в свою защиту, что в каком-то смысле я стараюсь спасти ситуацию. Во всех интервью, которые я даю – включая это, – для меня очень важно, чтобы журналисты в результате остались довольны. Я не думаю об отзывах, я думаю только о том, чтобы люди, с которыми я разговаривал, получили то, что хотели. Пресс-конференция сама по себе дико неестественна, – говорит он, проходит еще немного и останавливается там, где тропинка разделяется на две. Здесь наша прогулка превращается в непринужденную беседу в окружении дикой природы. – Журналисты сидят иногда в совершенном тумане, так что тогда я беру на себя ответственность за всех собравшихся и вытворяю что-то, что разобьет эту стену неловкости, чтобы поскорее со всем этим покончить и забыть.
– Ты наверняка слышал, как люди говорят, что это все Триер с Ольбеком просчитали специально, потому что, если ты сделаешь так-то и так-то на пресс-конференции, это привлечет к тебе всеобщее внимание.
– Я тебе гарантирую, по крайней мере, – говорит он и начинает смеяться, – что Петер никогда и ничего в своей жизни не планировал. Он всегда импровизирует. Иногда получается смешно, иногда он выглядит идиотом. Я и сам делаю то же самое, но у меня, в отличие от Ольбека, есть фильмы, о которых я могу говорить. Если я ухожу с просмотров – как, например, с «Антихриста» в Каннах, – это значит, что со мной случился приступ клаустрофобии, с которым я ничего не могу поделать. Никакие мои надежды на то, что об этом потом напишут, тут ни при чем. Я всегда могу утверждать, что я делаю и говорю то, что думаю, даже когда я кого-то дразню. Даже когда я смешу журналистов на пресс-конференциях, о чем мне, собственно говоря, даже думать совершенно невыносимо, потому что ты чертовски уязвим, пока там сидишь на всеобщем обозрении. Да, наверное, я привык считать себя более искренним и чувствительным человеком, чем на самом деле являюсь, но я стараюсь быть хорошим и настолько искренним, насколько это возможно.
– Почему тогда, по-твоему, многим твое поведение кажется спланированным и инсценированным?
– Ну, я и сам часто сталкиваюсь с этим вопросом, – говорит он, качая головой. – Даже мой страх рассматривается как выдумка. Я рассказываю о своих страхах только потому, что я очень рано понял, что проще всего говорить обо всем так, как есть. Альтернатива этому существует только одна – скрывать все на свете, – и для меня это невыносимо. Если я хочу убедить себя в том, что в интервью, подобных этому, вообще может быть какой-то смысл, я должен говорить правду. Иначе зачем вообще высказываться?
– Петер Ольбек умеет брать ситуацию в свои руки, когда ты уходишь из кинотеатра? Он может объяснить прессе, что у тебя нервный срыв?
– Да, да, он очень быстро реагирует. Но это не оговаривается заранее. Мы никогда ничего такого не планируем.
– Как ты объяснишь, что многие воспринимают тебя как фигуру, которую ты сам сознательно создал?
– Я, к счастью, не знаю, о какой фигуре ты говоришь, но, в любом случае, я ничего не создавал сознательно. То есть да, в юности я был фанатом Дэвида Боуи не в последнюю очередь потому, что мне нравилась его способность к перевоплощению. Его личность была столь же важна, как и его искусство. Но в то же время я готов утверждать, что сыграть роль в глобальном смысле невозможно. Никто этого не может. Невозможно быть одним человеком на публику и совсем другим внутри. Когда я в юности снимался в нацистской форме, отчасти, конечно, это было позой… но в то же время я много тогда о нацизме думал. То есть я не лгал.
Он рассказывает, как однажды попал на маленькую частную вечеринку, где были солист «U2» Боно, актер Шон Пенн и датский музыкант и теннисист Торбен Ульрих.
– И все они были на себя похожи. На Боно была ковбойская шляпа и солнечные очки. Поначалу я был совершенно уверен в том, что это инсценировка. Что все это просто актеры, переодетые знаменитостями, и что сейчас сюда кто-то ворвется с камерой и букетом цветов. Ну правда, какого черта Боно нужно надевать ковбойскую шляпу и солнечные очки куда-то, где будут всего четыре человека? Да потому что он такой и есть на самом деле! Люди, которые далеко пошли и стали мастерами своего дела, всегда являются теми, за кого себя выдают. Потому что есть только один способ создавать качество, а именно использовать самого себя. Ты можешь использовать себя, но ты не можешь всю жизнь выдавать себя за кого-то другого. – Триер настаивает на том, что и на публике является самим собой: – Только, может быть, чуть-чуть преувеличенно. Но представь, если бы мне постоянно нужно было сочинять: так, теперь я уйду из этого кинотеатра. Или: так, теперь мы с Петером поссоримся и потом сделаем из этого историю. Черт, да я только нервничал бы в сто раз больше.
– То есть тебя не очень интересует, что мы о тебе думаем?
– Нет! Более того, я стыжусь того, что обо мне вообще что-то думают.
* * *
Мы наконец двигаемся с места. Под нашими ногами скрипит тропинка, древесные кроны смыкаются высоко над головами.– Некоторые, наверное, могли бы утверждать, что мучимый страхами невротик, утверждающий, что он лучший в мире режиссер, вполне укладывается в клише об эксцентрическом гении.
– Нет, мне так абсолютно не кажется. По-настоящему серьезный деятель искусства, который действительно задает тон, вел бы себя на пресс-конференциях ужасно скучно и просто сидел бы молча. Так что на самом деле я только выставляю себя менее серьезным.
Однако, признает Триер, ему вообще свойственно так себя ограничивать, что он в каком-то смысле делает сознательно. Он объясняет, что всю свою жизнь делал так, чтобы ближайшему окружению было сложнее его ценить. Женщинам, друзьям, зрителям и журналистам. Всех их он пытался отпугнуть, в тайной надежде, что они останутся и тем самым продемонстрируют еще большую преданность ему самому или его работам. Он говорит, что постоянно поднимает планку, чтобы заставлять людей прыгать еще выше.
– И на этих дурацких пресс-конференциях я опять же поднимаю планку, когда несерьезно говорю о чем-то, что для меня очень серьезно.
– То есть ты хочешь сказать, что зрители должны уметь преодолевать твои дурачества, чтобы оценить твои фильмы?
– Да, получается, что все эти умники, которые считают, что фильм что-то из себя представляет, вынуждены жить с тем, что я принижаю их или говорю банальности, и все равно считать, что фильм прекрасен.
– А если они НЕ считают, что фильм прекрасен?
– Ай, ну тогда, к счастью, я всегда считаю, что они просто идиоты. Если они не видят, что я Богом послан человечеству, это их проблемы. И да, я знаю, что этого многие не видят, но ведь я, с другой стороны, и сам не питаю особой симпатии к популярным людям, мне нравится, когда человек отваживается быть непопулярным. Если же фильм не нравится вообще никому, – смеется он, – то это тоже в своем роде достижение.
Между деревьями проглядывают огромные заросли камыша, и за ними висит на обрыве, как обзорный пункт над болотом, дом режиссера.
– Мы очень много играли в этих камышах в детстве. Прокладывали в них тоннели. Там внизу трясина, по-настоящему опасная. Мы рисовали карты этих мест. Это было так прекрасно. Черт, как же это было прекрасно! А вон там, – указывает он на заросли на обрыве, – там находится один из моих старых предметов восхищения, остатки поля для мини-гольфа. Вот это было открытие – когда мы их нашли, мы несколько дней потом провели за раскопками.
Он останавливается у огромного поваленного ствола дерева, уже размягчившегося от гниения. Я не сразу замечаю причудливую картину: сквозь этот ствол в одном месте прорастает молодое дерево. Одновременно обнадеживающее и жуткое зрелище.
– Я хотел включить этот кадр в «Антихрист», но так и не вышло.
Лес вообще полон перекличек с визуальным миром фильмов Ларса фон Триера. Змеящиеся по откосам узловатые корни деревьев, которым не сразу удается опуститься в землю. Коричневое водяное зеркало, в котором колышутся черные тени молодых деревьев. Птицы, поочередно взмывающие над нашими головами с протяжными криками, и вся эта сочащаяся лесная атмосфера осмоса, тления и новых побегов. Ошеломляющая, сырая, тяжелая борьба не на жизнь, а на смерть.
– Я вообще-то довольно долго хотел заниматься природой, – говорит Ларс фон Триер, когда мы отправляемся дальше. – Мне очень рано подарили три толстенных тома «Жизни животных» Брема, которые меня безумно интересовали. – Какое-то время он идет молча. – Мне кажется, что течение воды прекрасно во всех нюансах, что реки – это вены на местности. Меня занимает то, что у рек живут животные, которых никогда не встретишь в других местах. Оляпке и зимородку, например, обязательно нужна река.
Он когда-то написал школьное сочинение «Наша река», на которое я натыкаюсь через несколько месяцев в светло-коричневой папке с надписью «Курсы технической подготовки». И я должен признать, что с этих исписанных синим почерком страниц, кое-где исчерканных зелеными учительскими исправлениями, со мной говорит поистине своеобразный голос. Он рассказывает об одной своей прогулке.
«Морозное январское утро, небо ясное и голубое, борозды припорошены белизной, – пишет он, удивительно обстоятельно и старомодно, как старик, опирающийся на оправленную серебром трость и говорящий давно забытым и возвышенным языком. – Летние чары реки развеялись окончательно, полусгнившие водяные растения: кувшинки, камыш, рогоз и т. д. – уносит течением. Нежный водяной перец, который летом большими пучками торчал из воды, сейчас безвольно повис и не сопротивляется течению. Его сломал мороз, как и многое другое тут, у реки».
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента