<10 июня 1933>
   Дни идут однообразно, скучно, но непомерно быстро, так быстро, что я чувствую, что эти три летних месяца пройдут бесследно, что я не успею освоиться с новым своим положением и войти в новую колею. Я чуть ли не жду с нетерпением начала занятий, чтобы уйти от себя, забыться и не думать ни о чем. Вчера вечером, когда я уже собиралась ложиться спать, пришла ко мне Ляля. «Ах ты, профессор! – с притворной важностью сказала она. – Все мы поражаемся, какой ты профессор». «Кто это все?» – спросила я, немного заинтересованная. Я была несколько удивлена, что обо мне так говорят, и приятно удивлена; что ни говори, а у меня чертовски большое самолюбие. «Что это из тебя выйдет? – продолжала Ляля, не отвечая на мой вопрос. – Растешь ты такая серьезная, молчаливая». «Не знаете вы, наверно, – думала я, уже лежа в постели, – что профессор ваш страдает день и ночь». Смешно кому-нибудь постороннему прочесть это слово: «страдает», – после чего он полуудивленно-полупрезрительно скажет: «Какое там страдает – притворяется!» Притворяюсь ли я? Я сама не знаю. Знаю только, что мне тяжело, что какой-то камень на сердце нестерпимо и постоянно давит. Что мне мечтать о будущем? В нем не видно ничего хорошего, никто ведь не снимет с сердца тяжелый камень, а с этим камнем я не могу быть счастливой. Можно стать веселой, живой, это все можно, но нельзя ведь стать счастливой.
<20 июня 1933>
   Целых девять дней не бралась я за дневник, и не потому что не было каких-то происшествий, просто было лень браться за него, и все время я чем-то отговаривалась. «Как ты скучно проводишь свой отдых», – сказала мне сегодня Ляля. И она совершенно права: такого скучного лета и такого однообразия у меня не было никогда, никогда не жила я такой серой, будничной и неинтересной жизнью. С каждым годом и каждым месяцем мне становится все хуже жить, желания мои, чувства и даже ощущения притупляются, и я, кажется, впадаю в безысходную тупую апатию. Как иначе назвать отсутствие всякого интереса к окружающему? Апатия ли это? Я не колеблясь бы ответила «да», если бы… по временам в моей душе не поднималось жгучее стремление жить, вырваться из своей клетки, улететь на волю и… жить! Что я подразумеваю под этим? Я и сама хорошо не знаю, но что-то прекрасное. Как иногда бывает трудно быть одной, совсем одной, непонятой, отверженной и нелюбимой. Как тяжело быть среди людей совсем другого склада души и мыслей, зависеть от их резких, уверенных и оскорбляюще ошибочных суждений. Иногда мне хочется иметь друзей истинных и любящих, я мечтаю о них.
   Вчера прочла «Гоголь-гимназист». У каждого великого писателя в детстве были отличительные черты, что-то особенное, из ряда вон выходящее. Я очень люблю читать о детстве великих людей и в этом чтении преследую две цели: во-первых, получаю огромное удовольствие и, во-вторых, ищу сходство этих людей с собой. Со стороны это покажется смешным, но что мне остается делать, если все пути испробованы, а талант еще не обнаружился! Если с каждым днем гаснет надежда и поддержать ее нечем, вот я и прибегаю к последнему средству. Естественно, что я нахожу очень часто еле заметные и одинаковые черточки между собой и писателем. Хотя это не удовлетворяет меня вполне, а все же как-то легче становится.
<4 июля 1933>
Можайск – Марфин Брод
   Погода сегодня отвратительная, и, признаться, мне порядком скучно. Совершенно нечего делать. Женя и Ляля рисуют, а я бы сейчас с удовольствием почитала, да нету книг: все осталось в том злополучном свертке. Хорошо еще, что мы теперь переехали в другую, большую комнату, она кажется раза в три больше прежней и имеет прекрасный вид: стены и потолок побелены, два больших итальянских окна выходят в поле, и из них виден парк, а по вечерам заходящее солнце бросает сквозь стекла теплые лучи на пол и белые стены.
   Несколько раз мы (я и Женя, Ляля) начинали спорить о настоящем времени, о теперешнем состоянии рабочих, о культуре и о многом другом в том же духе. Они всеми силами старались защищать настоящее, а я, наоборот, опровергала его, даже тогда, когда, не имея больше аргументов, переставала спорить, неизменно оставалась при своем мнении.
   Я никогда не могу согласиться с ними, признающими в настоящем строе социализм и считающими теперешние ужасы в порядке вещей.
<8 июля 1933>
   Пятого вечером уехали в Москву папа и мама. Как тоскливо мне, как странно смотреть на опустевшую мамину постель и, слушая жуткий безумный совиный хохот или протяжный ее крик, думать, что моя дорогая мама далеко-далеко. Последние два дня идет почти непрерывно дождь, делая лишь небольшие передышки. Мы вчера и сегодня шныряли по мокрому лесу в поисках грибов, мокрые и продрогшие, в почерневших от воды юбках, пробирались между березками под ярко-зелеными ветвями, с которых при малейшем ветре сыпались тысячи холодных капель. Выглянувшее вдруг солнце яркими снопами разбросало по лесу свои лучи, тысячами огней загорелись дождевые капли, повисшие на листьях и сочной зеленой траве. Все вокруг осветилось, и из глубины чащи, из мохнатых от мха стволов смотрели на меня десятки маленьких и ярких солнышек.
   Как-то я назвала всю теперешнюю молодежь, Женю и Лялю в частности, тряпками. Да разве и не правда? Разве можно сравнить бывшее студенчество с теперешним? Есть ли какое-нибудь сходство между грубыми, в большинстве случаев совершенно неразвитыми людьми, способными из-за малейшей выгоды на всякую подлость, с полными жизни, умными и серьезными (за небольшими исключениями), готовыми в любую минуту пострадать за идею молодыми людьми прошлого века? Я решила вести себя теперь по-другому: во-первых, быть жизнерадостной, всегда оживленной и веселой и, во-вторых хоть отчасти быть похожей на последних. О, я смогу быть такой! Я знаю. Надо только маленькое усилие, и… я совсем другая.
<12 июля 1933>
   Вот уже два дня я мучаюсь в нерешительности: ехать ли мне в Москву пятнадцатого вместе с мамой или оставаться жить до семнадцатого здесь, у папы? И то и другое так заманчиво, что, право, не знаешь, на что решиться. Вчера вечером сестра Женя, находясь в отчаянно ворчливом расположении духа, что, признаться, с ней бывает очень часто, со всеми ругалась, на всех злилась и особенно была невыносима со мной. Брань, едкие замечания так и сыпались на мою голову. О, как я злилась! Как клокотало у меня в груди и просилось наружу накипевшее за время житья здесь негодование, оскорбленная гордость и самолюбие! Но я молчала и, затаив обиду, с нетерпением ждала того времени, когда можно будет не промолвить ни одного слова с Женей и почти не видеться с ней. «Буду стараться с ней быть как можно холодней и сдержанней, – думала я, – ни о чем не спорить, поменьше иметь общих дел».
   Однако это только одни мысли – как можно было исполнить все это, живя в одной комнате, проводя ночи на одной постели и находясь в тесном соприкосновении между собой во всех домашних обязанностях? Все это лето прошло в бесконечных ссорах. Мы доходили до такой мелочности, что не подавали друг другу чашки и на малейшую просьбу отвечали только: «Сделай сама». Признаться, я особенно преуспевала в этом, но сестры сводили меня просто с ума, постоянно требуя: «Подай», «Принеси», «Закрой» и т. д. В конце концов мы стали просто на ножах друг с другом, и особенно плохо стало без мамы, когда мы жили все вместе. В эти дни было что-то невероятное, мы ругались с утра до вечера, в воздухе висело: «Скотина», «Дура», «Идиотка».
   До чего можно огрубеть! Даже теперь, когда стычки все-таки продолжаются, я не могу без ужаса вспоминать наше житье-бытье там без мамы. Чему приписать эту распущенность, это неумение себя сдерживать и эти ужасы мелочности? Как жизнь коверкает людей! Разве мама в наши годы была такой? Да мы сами раньше неужели такими были? Конечно нет. Да и немудрено, как не быть мелочными, когда приходится считаться из-за куска хлеба, как не ругаться и не злиться, когда невыносимый голод сосет и точит что-то в желудке. Передумав все это вчера, я решила уехать пятнадцатого в Москву. «Пора отдохнуть, довольно я мучилась летом», – говорила я себе. И так потянуло в Москву, в привычную старую обстановку, в свою комнату, к старому и милому времяпрепровождению.
<13 августа 1933>
   Да, вчера вечером я почти решила ехать в Москву. Холодная августовская ночь нисколько не тянула к себе, а, наоборот, пугала и отталкивала, возможность бессонной ночи не покидала меня. Но сегодня природа опять начала брать верх, о, как она притягивала меня, не покидала бы вовек! Что за проклятущая жизнь! Вероятно, ни разу мне не придется делать то, что хочу сама я, а лишь всегда исполнять чужую волю. Ехать в Москву, когда хочется жить здесь; жить здесь, когда хочется в Москву; сидеть дома, когда тянет куда-нибудь в лес, под густые тенистые ели; ходить в школу и зубрить немецкий, когда так хочется забыть все это, наплевать на науку. На что мне наука, когда я не стану от нее ни лучше, ни счастливей. Я, кажется, все же прихожу к убеждению, что лучше ехать в Москву. Однако если будет хорошая погода и Женя останется, то и я сделаю то же. Впрочем, трудно решить, что я сделаю завтра, но постараюсь быть готовой к отъезду. Сегодня с мамой решили ловить рыбу. Как можно отказаться от этого, если на улице так хорошо, ветра нет, солнце тепло греет, река не шелохнется, застыв в созерцании. Видеть, как рыба медленно прогуливается по дну реки, шевеля плавниками, и не ловить ее – это свыше моих сил.
<20 августа 1933>
   Вот уже третий день я в Москве. Кончились мои сомнения и нерешительность. И что же? Неужели я рада этому переезду? Четыре дня тому назад мне так хотелось попасть в свою комнату, уединиться и отдохнуть от людей и передряг житейских. Собираясь сюда, я забывала, что не найду и здесь покоя, я стремилась уйти от жизни, запереться в себе, но что я нашла? Я нашла тех же людей, те же ссоры, те же разговоры, ту же ужасную мучительную жизнь… Что бы я сейчас дала, чтобы прожить хоть лишний денек там, в чудной глуши, у папы.
   Встали в то утро мы с Женей довольно рано и принялись за основательную уборку. На улице светило холодное утреннее солнце, длинные синие тени лежали на мокрой росистой траве и влажной дороге. Я тогда не чувствовала ни сожаления, ни радости, но, когда мы с Женей пошли в парк, легли на теплую зеленую травку среди кустов и яркой зелени листьев с пестрыми солнечными пятнами, когда солнце пригрело мне лицо и руки, я вдруг с особой остротой поняла, чего лишаюсь и что теряю. С горечью смотрела я на луг, красивую белую лошадь, что паслась там, на противоположном берегу реки.
   На станцию мы с Женей вышли в первом часу дня. Хорошо помню широкую, извилистую дорогу, тонкий слой пыли, бесконечный прямой ряд столбов, убегающих вдаль. Кругом были необъятные желтые поля, на горизонте синели полоски лесов, а между холмами виднелись изгиб реки и высокий овраг, розовой каймой огибающий ее. Вдали виднелись неясные очертания деревень, окруженных полями, и стога сжатой ржи выделялись на светло-желтом фоне…
   В Москву мы приехали часов в шесть. Жара уже спала, не было ни духоты, ни пыли. И город не произвел на меня никакого удручающего впечатления. Нас встретила мама и, взяв часть вещей, поехала на трамвае, а мы с Бетькой пошли пешком. Остаток дня прошел хорошо, я даже несколько оживленно говорила с бабушкой, смеялась и чувствовала себя вполне сносно. Домой мы возвращались парком. Темнота сгущалась, и розовая полоска на западе медленно тускнела и постепенно сливалась с темным небом. Как эта ночь была непохожа на ночи в деревне.
<21 августа 1933>
   60 копеек – кило белого хлеба! 50 копеек – литр керосина! Москва ворчит. В очередях злые, голодные, усталые люди ругают власть и проклинают жизнь. Нигде не слышно ни одного слова в защиту ненавистных большевиков. Скачут вверх рыночные цены, от повышения цены на хлеб и на другие предметы широкого потребления захватывает дух. И невольно в голову приходит мысль: что же будет дальше, когда сейчас вдвое подорожал хлеб и картошка на рынке стоит 5 рублей осьмушка[22], в то время как в государственном магазине ее вовсе нет? Что же рабочие будут есть зимой, когда сейчас нет ни овощей, ничего?
   Все магазины Москвы делятся на несколько разрядов. Коммерческие магазины, в которых есть очень много всяких продуктов, отпускающихся всем желающим. В этих магазинах всегда чувствуется оживление: у прилавков толпятся разукрашенные и намазанные, нарядно одетые барыни, так называемая советская аристократия (по секрету, конечно), состоящая в большинстве случаев из евреек, жен коммунистов и ответственных работников. Здесь совсем нет простого люда, и большие помещения магазинов пропитаны запахом разнообразных духов.
   Коммерческие магазины находятся на шумных центральных улицах Москвы. Большие их витрины богато разукрашены, и никому с первого взгляда не придет в голову мысль, что все это стоит сумасшедших денег и что по этой-то очень простой причине в них не видно рабочих. Уже около двух лет государство занимается подобной спекуляцией и, безжалостно уничтожая частников-нэпманов, создает государственного нэпмана.
   Рядом с этими шикарными магазинами почти незаметны маленькие скромные лавочки с небольшими, но полными всяких продуктов витринами, и не раз соблазнившийся прохожий пытался заходить вовнутрь, но неизменно останавливался у входа, прочтя вывеску «закрытый распределитель». Не все могут получать оттуда продукты.
   Вдоль Тверской и особенно Петровки среди пестрых разнообразных вывесок можно встретить крупное объявле ние над входной дверью «Торгсин»[23]. Это своего рода музеи и выставки довоенных времен. Здесь есть решительно все, и коммерческие магазины покажутся против этих совсем низшими. Торговля с иностранцами идет очень бойко, так как, в сущности, торгуют прекрасно и с советскими гражданами: тащи только золото и серебро. Эти «Торгсины» наглядно показали, насколько упали наши деньги и что наш рубль равен одной копейке золотом.
   И наконец, четвертый и самый многочисленный разряд магазинов – это государственные кооперативы, палатки и т. д. Они рассыпаны на обширных московских окраинах вдали от шикарных городских улиц. Большую часть времени в них совсем не видно людей, за исключением тех дней, когда рабочим и служащим выдают их жалкие пайки. Тогда здесь толпятся громадные очереди, слышатся брань и крики.
   Вечер
   Какое ужасное настроение было у меня в первые два-три дня. Я с ужасом спрашивала себя: «Что же будет дальше, если сейчас я дошла до этого?» Целыми вечерами, полными бездействия и тоски, я слонялась из угла в угол, из комнаты в комнату и временами думала, что схожу с ума. Каким отчаянием и безнадежной щемящей тоской наполнялось сердце! Звуки рояля и заунывные песни раздавались в комнате. «Господи! Да что со мной? – спрашивала я в тоске. – Неужели так будет каждый день?» И мысли об опиуме вновь и вновь приходили мне в голову. Негодование и злость душили меня, казалось, нервы каждую минуту собираются лопнуть. Я задыхалась в этой ужасной и тягостной атмосфере грызла пальцы, хватаясь за голову, мне хотелось плакать, рыдать… Но я терпела, со спокойным лицом разговаривала с мамой, а отвернувшись, мучительно кусала губы, еле сдерживая слезы. Появилось непреодолимое желание броситься к кому-нибудь на шею, прильнуть к чьей-либо любящей, все понимающей груди и расплакаться, не сдерживаясь и по-детски. О, какой одинокой чувствовала я себя в эти минуты, какой покинутой и ненужной.
<28 августа 1933>
   Жизнь – это вереница сплошных разочарований. Что встречало меня с самых пеленок? Разочарования, разочарования, разочарования. С тех пор как я помню себя, они сопровождали мою жизнь. Сначала разочарование в людях, а потом горькое и мучительное разочарование в жизни. Я помню то время, когда мир казался мне прекрасным. В те дни я не задумывалась о всей странной несправедливости жизни, не знала, как подлы люди, я видела только красивую лицевую сторону жизни и не заглядывала за кулисы. И это было такое счастливое время! То было детство с его быстрыми радостями и горестями, веселое и беззаботное детство. Но оно прошло…
   Я продолжаю разочаровываться решительно во всем. В маме, в папе, в сестрах… Я все уже вижу в настоящем свете. И с горечью убеждаюсь, что нет ничего прекрасного на этом свете. В одном еще не разочаровалась – это в себе. Ха-ха! Не странно ли? Но верю еще в себя, верю в возможность своего счастья. Но придет время, когда и эта вера растает, придут дни еще более мучительного разочарования, разочарования в себе.
<31 августа 1933>
   Странные дела творятся в России. Голод, людоедство… Многое рассказывают приезжие из провинции. Рассказывают, что не успевают трупы убирать по улицам, что провинциальные города полны голодающими, оборванными крестьянами. Всюду ужасное воровство и бандитизм. А Украина? Хлебная, раздольная Украина… Что сталось с ней? Ее не узнаешь теперь. Это вымершая, безмолвная степь. Не видно золотой высокой ржи и волосатой пшеницы, не колышатся от ветра их тяжелеющие колосья. Степь поросла бурьяном. Не видно на ней обширных и веселых деревень с их беленькими украинскими хатками, не слышно звучных украинских песен. Там и сям виднеются вымершие, пустые деревни. Украина разбежалась.
   Упорно и безостановочно стекаются беженцы в крупные города. Не раз их гнали обратно, целыми длинными составами туда – на верную смерть. Но борьба за существование брала верх, люди умирали на железнодорожных вокзалах, поездах и все же добирались до Москвы. Но как же Украина? О, большевики предупредили и это несчастье. Те незначительные участки земли, засеянные весною, убираются Красной армией, посланной туда специально для этой цели.
<4 сентября 1933>
   Вот и опять учение. Я пока с радостью принимаю его. Новые надежды, новые планы и соображения роятся в голове. Этот летний отдых много значит для школьников, обновленной и бодрой приходишь учиться, с новой жаждой борьбы и завоеваний. Я вспоминаю сейчас мое настроение к концу прошлого года. И… улыбаюсь. Не слишком ли далеко я зашла тогда? Не попробовать ли мне соединить как-то учение с развлечением? О, эти счастливые мечты, но вряд ли удастся их осуществить. Пройдет несколько месяцев, и опять наступит разочарование, ничто не будет мило, в душе будет одна горечь, злость и бесконечное отчаяние. Но сейчас хорошо! На душе спокойно и весело. Разнообразие, наступившее со школой, затянуло меня, меня интересуют и новые педагоги, и сами ученики. Да, я люблю школу. Бегать, бузить! Вот школьный девиз. И никто из моих домашних не предполагает, как преображаюсь я в школе. С каким удовольствием выскочишь в сад после занятий, как приятно стучит сердце от беготни.
<5 сентября 1933>
 
Осень – рыжая кобыла – чешет гриву,
Над речным покровом берегов
Слышен синий лязг ее подков.
 
   Первый приступ пессимизма с начала учения. Не очень сильный и быстро минувший, но не в этом дело, это доказательство того, что я не выдержу и месяца. Скорей бы кончить школу. Как это Жене и Ляле удается все делать? И прекрасно учиться, и играть на рояле, и петь, и танцевать, и рисовать. Без сомнения, они родились под более счастливой звездой, им все удается, их все любят, ими нередко восхищаются. А я? Что такое я? В последнее время я начинаю убеждаться, что я совсем неспособная и если и добивалась иногда первенства, то только своей громадной усидчивостью.
   Как природа жестока и как она умеет смеяться! Наградить желанием, усидчивостью, поразительным и редким терпением и даже немалой силой воли и позабыть главное – способности. Как я жестоко раньше заблуждалась! Как я могла считать себя наравне с сестрами? Как я могла думать об этом? Не смешно ли? Быть глупенькой и со своей глупостью быть уверенной, что умна до гениальности. У меня ведь и лицо глупое, вы только посмотрите на это тупое, ничего не выражающее лицо, загляните в эти сердитые глупые глаза, никто же не скажет, что с таким лицом можно быть умной. Почему Создатель так посмеялся надо мной? Зачем я не умерла раньше? А Женя и Ляля! Они всего за месяц прошли весь девятый класс и сдали экзамены в институт на «отлично»! И в школе они ничего не делали, а все-таки шли всегда первыми там. А я? Кто может поверить, что я только один экзамен по биологии учила до головокружения, до тошноты? И что все биографии я вызубрила наизусть?
<22 сентября 1933>
   Боже мой, что за мука!.. Да будь проклят день моего рождения, когда я впервые увидала свет. Я теперь понимаю, почему взрослые люди так любят вспоминать свое детство, так жалеют его, ведь года два назад я не понимала этого. Что хорошего в нем? Мне казалось, все было так плохо, а теперь что бы я дала, чтобы воротить его. Да пойди вороти! Его не воротишь, а пройдет еще несколько лет, я кончу семилетку, поступлю в институт… О, тогда я буду жалеть еще больше, тогда я буду жалеть по-настоящему школу, веселье и свободу. Да, свободу, потому что это все-таки свобода против того, что будет потом.
   В школе я забываю про себя, про свои мучительные безысходные мысли, начинаю жить и действовать. Уроки не так скучны и невыносимы, как дома, кругом люди, свои люди, с которыми живешь одними интересами и мыслями, чувствуешь себя большой и сильной, чувствуешь, что в тебе живут все они, а в них ты – все за одного и один за всех. Лиза[24] вчера на сборе пионеров пустила про наших девчонок, выписавшихся из пионеров, и про меня гнусную клевету. Не любимая никем раньше, она стала еще более противной. Долго и оживленно мы говорили на переменах и решили объявить ей бойкот, почти все сегодня согласились с нами и поддержали нас. О, мы отомстим ей! Мы не дадим смеяться над нами, мы заставим пожалеть ее о своем остром язычке. Всеобщий бойкот не шутка!
<28 сентября 1933>
   Уроков, боже мой, как много уроков. Мерзавцы большевики! Они вовсе не думают о ребятах, не думают о том, что мы тоже люди. Какой-то Бубнов[25], черт знает что, а не человек, плетет себе, что в голову взбредет. Пишет статьи в газеты о школе, что надо повысить учебу, дисциплину, а никто из них не понимает самой простой вещи – ведь они только снижают успеваемость. Я сама чувствую, что стала учиться куда хуже, сейчас всякий интерес к учебе пропал, все опротивело и надоело. «Скорей бы вырасти и уехать из страны варваров и дикарей», – думала я сегодня утром.
<17 октября 1933>
   Сегодня мы с Ксюшей пошли гулять к Новодевичьему монастырю. Когда мы подошли туда, то на несколько минут на повороте нам пришлось остановиться, чтобы пропустить заворачивающий автомобиль. Это была странного вида машина, издали несколько смахивающая на «скорую помощь» или перевозку больных: большие окна и ярко освещенная внутренность… Она медленно и совсем близко проехала мимо нас, так что я ясно различила сидящих на скамьях вдоль стен людей. Их было человек пять-шесть, двое были в штатском, а остальные – в военном.
   Они сидели молча, неподвижно, как-то странно напряженно и пристально всматриваясь в прохожих[26]. Сидящий у окна ближе к нам военный долго смотрел на нас, проезжая мимо, и даже повернул голову. Не может быть, да не ошиблись ли мы? Неужели это он?[27] Я не верила, я и теперь не вполне верю. Мы ускорили шаги. Скорей, скорей! Надо вовремя прибыть к монастырю, где мы могли бы застать его.
   Мы почти бежали, у конечной остановки было много народу. Редкие фонари тускло светили, покрывая мраком улицы. Мы с Ксюшкой подошли к кладбищенским воротам[28]. Сквозь узкую калитку в чугунных воротах виднелась асфальтовая дорожка входа, по которой редко проходили темные фигуры людей, справа неясно виднелись деревянные бараки для рабочих. Перед нами сплошной чернотой зиял спуск к пруду, вдоль которого тянулась толстая монастырская стена. Черные кривые ивы наклонялись над водой, вдали виднелись широким рядом светлые огоньки – там была набережная.
   Безлюдность и темь неприятно бросались в глаза. Мы стояли на мостовой у больших ворот и вполголоса, почти шепотом, разговаривали. «Автомобиль может быть там, за стеной, у пруда, там никого нет». Но там было так темно, что мы не решились углубляться в жуткую темноту и долго стояли, тихо разговаривая и дожидаясь, когда кто-нибудь пойдет по этой дороге. Наконец какой-то мужчина прошел мимо нас и направился к пруду.
   Мы тронулись за ним, спускаясь по крутому спуску. Страшной казалась темная облезлая стена, вода была спокойна и неподвижна, кое-где в ней отражались фонари, да далеко на берегу ютились дома. Сзади слышались звонкие голоса не то женщин, не то детей, и, ободренные этим, мы довольно быстро продвигались вперед, пока не дошли до поворота. Городской свет не проникал сюда, и все тонуло тут в полном мраке. Впереди я услыхала выкрики и мужской говор. «Идем обратно! Все равно ничего не добьемся». Рысцой бежали мы обратно.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента