Страница:
Мне стало очень обидно, когда Дитер сунул мои две марки в карман, но мы так быстро побежали к его мотоциклу, что я не успел заплакать. Он прыгнул в седло, а мне велел сесть сзади и крепко обхватить его руками. И мы помчались по шоссе!
Я никогда раньше не ездил на мотоцикле, и мне было сперва очень страшно. Мне все время казалось, будто я сейчас упаду, и я стал все сильнее прижиматься к спине Дитера и представлять себе, что это Инге. Это мне так понравилось, что я даже забыл, что я мчусь на мотоцикле по шоссе. И вдруг Дитер обернулся и заорал сердито:
– Эй, ты, прекрати! И ничего такого себе не воображай!
Я так испугался, когда он на меня закричал, что перестал за него держаться и чуть не упал. Тогда он заорал еще громче:
– Держись, идиот, держись! Только прекрати свои штучки!
Мне пришлось опять за него схватиться и прижаться к его спине, хотя мне это было совсем неприятно. Всю дорогу до станции я хотел его спросить, как он догадался, что я воображаю, будто он – это фрау Инге, но на шоссе очень громко выл ветер, а потом совсем стемнело и начался дождь. А когда мы приехали, было уже поздно спрашивать, надо было спешить к поезду. Дитер поставил мотоцикл на стоянку и потащил меня на платформу, где нас ожидали еще трое других, одетых, как и он, в черные кожаные штаны и черные сапоги со стальными кнопками, а с ними еще трое просто в джинсах. Когда они увидели меня, они стали жутко хохотать и спрашивать Дитера, неужто он не мог найти в своей деревне никого получше. Дитер рассердился и сказал, что я могу орать и топать ничуть не хуже других. Тогда они стали подначивать меня, чтобы я показал им, как я умею орать и топать, а то тренер нашей команды не захочет взять меня с собой в Мюнхен.
Мне совсем не хотелось им это показывать, но я испугался, что тренер и вправду не захочет взять меня с собой, а у меня даже нет денег на автобус обратно в деревню. Поэтому я закрыл глаза и представил себе, как я сержусь на мамку, когда она идет в «Губертус» без меня и пьет там пиво с охотниками. И тогда я сам не заметил, как начал орать и топать, так что все были довольны, особенно Дитер. Он даже похлопал меня по спине и сказал, что я молодец.
Тут подошел поезд, и мы все побежали к последнему вагону, из которого нам махали и звали. На подножке стоял наш знаменитый тренер Эрих Кройц, – я его сразу узнал, его часто показывают по телевизору. Он спросил:
– Поскольку вы привели? Каждый по одному? Немного.
И махнул рукой, чтобы мы скорей проходили в вагон, потому что поезд уже тронулся. В вагоне было полно народу, почти все с бритыми головами и в черной коже с кнопками. Дитер забыл про меня, побежал по проходу в другой конец вагона и уселся среди своих, так что я сразу его потерял, такие они все были одинаковые.
Я сначала стоял в проходе, – из-под двери дуло холодным, и голова у меня была мокрая после поездки под дождем. Я стал думать, как рассердится мамка, когда узнает, что я поехал с Дитером, и мне захотелось выскочить из поезда и поскорей вернуться домой. И вдруг я увидел свободное место в углу возле уборной. Я быстро прошел туда и сел. В углу было тепло, никто меня не прогонял, вагон тихо покачивался, за окном было совсем темно, и я не заметил, как заснул.
Когда я проснулся, я не сразу понял, что спал. Я даже не сразу понял, что я еду в поезде, потому что вокруг никого не было, все повскакивали со своих мест и столпились в дальнем конце вагона. Из моего угла не было видно, что у них там происходит, но я не знал, можно ли и мне пойти туда и поглядеть. Пока я решал, идти мне туда или нет, дверь в тамбур отворилась, и вошел тренер Эрих Кройц и тоже стал смотреть в тот дальний конец, где столпились все, кроме меня. Хоть он, как и я, не мог видеть ничего, кроме черных кожаных спин, лицо у него стало такое, какое было в прошлом году в телевизоре, когда он объяснял, почему наша команда не заняла первое место, хотя была лучше всех.
Он очень быстро шагнул и оказался возле черных спин, которые тут же расступились и образовали ровный черный коридор, так что и мне стало видно все до конца. Это было совсем как в фильме, который показывают по телевизору вечером после погоды: десять человек в черном держали высоко в воздухе одного в зеленой нейлоновой куртке, и хоть их было десять, а он один, все равно было видно, как им трудно его удержать. Я не видел лица Эриха Кройца, но они видели, – он взмахнул рукой – и все десять человек сразу разжали руки, но тот, в зеленой куртке, не упал. Он прыгнул вперед, выгибая спину, и мягко опустился на пол, как кошка, когда ее бросают с крыши, – я видел, как мальчишки в нашей деревне бросали кошку с крыши: они так долго смеялись, что я тоже начал смеяться, пока у меня из глаз не потекли слезы.
Но в вагоне никто не засмеялся, когда тот, в зеленой куртке, встал на ноги и уперся глазами в Эриха Кройца. Было очень тихо.
– Это он один их всех тут раскидал? – спросил Эрих Кройц, и я увидел, что между скамеек в том конце вагона торчат в разные стороны черные кожаные ноги в сапогах с кнопками. Я не успел сосчитать, сколько их было, потому что раздался ужасный вой, и кожаные спины снова сомкнулись, закрывая все – и ноги, и зеленую куртку, и Эриха Кройца.
Они выли так долго, что у меня загудело в ушах и по спине побежали мурашки. Тогда я зажмурил глаза и стал представлять, будто сейчас зима и с гор дует такой сильный ветер, что у меня по спине бегут мурашки, и тут опять стало тихо. Черные кожаные спины снова расступились и образовали ровный черный коридор, по которому понесли на руках того, в зеленой нейлоновой куртке, а Эрих Кройц шел рядом с таким выражением, какое было у мамки, когда меня несли на носилках после того, как мальчишкам надоело бросать с крыши кошку и они сбросили меня .
Когда они подошли к дверям, тот, в зеленой куртке, вдруг вывернулся плечами из куртки, в то время, как каблуки обеих его кроссовок одним толчком уперлись в лица двух задних, которые держали его за ноги. Задние взвыли и шарахнулись в разные стороны, выпуская из рук пинающие их ноги в кроссовках. Я и глазом не успел моргнуть, как тот, в куртке, стоял, уже без куртки, прижавшись спиной к двери, а четверо передних обалдело застыли, вцепившись в пустую зеленую куртку.
В задних рядах кто-то попробовал завыть, но Эрих Кройц рявкнул:
– Молчать!
Потом он обернулся к тому, уже без куртки, и спросил:
– Скольких ты можешь уложить, парашютист?
– Может, десяток, может, чуть больше.
– Ну, а дальше что?
– Я так далеко не загадываю.
– А я загадываю. И не хочу убийства. Но я не могу тебя просто так отпустить, ясно? – сказал Эрих Кройц.
С моего места в углу было хорошо видно, как черные напирают сзади: они как будто совсем не двигались, но круг их все больше смыкался за спиной Эриха Кройца.
– Ясно, – сказал парашютист, хоть никакого парашюта у него, по-моему, не было.
– Так что будем делать? – спросил Эрих Кройц и раскинул руки, потому что черные опять завыли и стали напирать на парашютиста.
– Я боюсь, что мне придется позволить им выбросить тебя на ходу, – сказал Эрих Кройц, и черные завыли еще громче.
Парашютист обвел их взглядом и сказал:
– Пускай они отойдут, я сам спрыгну.
Может, у него все-таки был парашют?
Эрих Кройц резко рванул вниз окно, и ветер закружил по вагону мокрые листья. Потом он обернулся к черным, которые продолжали выть, и тихо сказал:
– Два шага назад, марш!
Продолжая выть, они несколько секунд покачались взад-вперед и отступили, открывая парашютисту путь к окну. Он оттолкнулся от пола, легко вскочил на откидной столик, низко наклонил голову и на полной скорости нырнул в пустоту. Вой тут же прекратился. Все обалдело смотрели на темный квадрат окна, за которым не было ничего кроме холодного ветра.
– Ну что, довольны, балбесы? – спросил Эрих Кройц и закрыл окно. – Теперь все по местам. Сейчас мы выясним, кто заварил эту кашу.
И все молча пошли в тот конец вагона, так что мне больше не на что было смотреть. Мне, конечно, хотелось открыть то окно и выглянуть – а вдруг я еще успею увидеть парашютиста, пока он кружится над лесом на своем парашюте? Только я боялся, что они меня заметят, как те мальчишки в нашей деревне, которые бросали кошку с крыши.
Но все-таки я все время смотрел на это окно и никак не мог оторваться, так что мне пришлось закрыть глаза, чтобы никто не заметил. Я стал представлять себе, что я лежу в своей кровати и сплю. Я уже почти заснул, но кто-то тряхнул меня за плечо, – совсем как мамка, когда она будит меня спозаранок, чтобы я шел в замок чистить свинарник. Только это была не мамка, а Дитер-фашист, – он схватил меня за руку и потащил в тамбур. Как только мы вышли в тамбур, поезд замедлил ход и остановился. Дитер открыл дверь и, не давая мне опомниться, вытолкнул меня на платформу и сам выскочил вслед за мной. Поезд тут же тронулся, и мы остались на перроне одни.
– Пошли! – крикнул Дитер и побежал, а я побежал за ним, спрашивая на бегу, куда.
– Домой! – ответил он, не останавливаясь. – Мы еще успеем на последний автобус в Кройцнах, а там два шага до дома.
Я остановился и сказал, что не могу на автобус, у меня нет денег на билет. Тогда Дитер больно стукнул меня и пообещал набить мне морду, если он из-за меня опоздает на автобус. Я побежал за ним, и мы вскочили в автобус в последнюю минуту, когда он уже выруливал со стоянки. Дитер вынул из кармана десять марок и купил два билета, себе и мне. Он сказал, что не будет требовать с меня эти пять марок, если я никому не разболтаю, что мы с ним ехали в этом поезде и видели, как парашютист прыгнул из окна. Он только называл его не парашютистом, а нехорошим словом, за которое мамка всегда бьет меня по губам.
Ури
Клаус
Я никогда раньше не ездил на мотоцикле, и мне было сперва очень страшно. Мне все время казалось, будто я сейчас упаду, и я стал все сильнее прижиматься к спине Дитера и представлять себе, что это Инге. Это мне так понравилось, что я даже забыл, что я мчусь на мотоцикле по шоссе. И вдруг Дитер обернулся и заорал сердито:
– Эй, ты, прекрати! И ничего такого себе не воображай!
Я так испугался, когда он на меня закричал, что перестал за него держаться и чуть не упал. Тогда он заорал еще громче:
– Держись, идиот, держись! Только прекрати свои штучки!
Мне пришлось опять за него схватиться и прижаться к его спине, хотя мне это было совсем неприятно. Всю дорогу до станции я хотел его спросить, как он догадался, что я воображаю, будто он – это фрау Инге, но на шоссе очень громко выл ветер, а потом совсем стемнело и начался дождь. А когда мы приехали, было уже поздно спрашивать, надо было спешить к поезду. Дитер поставил мотоцикл на стоянку и потащил меня на платформу, где нас ожидали еще трое других, одетых, как и он, в черные кожаные штаны и черные сапоги со стальными кнопками, а с ними еще трое просто в джинсах. Когда они увидели меня, они стали жутко хохотать и спрашивать Дитера, неужто он не мог найти в своей деревне никого получше. Дитер рассердился и сказал, что я могу орать и топать ничуть не хуже других. Тогда они стали подначивать меня, чтобы я показал им, как я умею орать и топать, а то тренер нашей команды не захочет взять меня с собой в Мюнхен.
Мне совсем не хотелось им это показывать, но я испугался, что тренер и вправду не захочет взять меня с собой, а у меня даже нет денег на автобус обратно в деревню. Поэтому я закрыл глаза и представил себе, как я сержусь на мамку, когда она идет в «Губертус» без меня и пьет там пиво с охотниками. И тогда я сам не заметил, как начал орать и топать, так что все были довольны, особенно Дитер. Он даже похлопал меня по спине и сказал, что я молодец.
Тут подошел поезд, и мы все побежали к последнему вагону, из которого нам махали и звали. На подножке стоял наш знаменитый тренер Эрих Кройц, – я его сразу узнал, его часто показывают по телевизору. Он спросил:
– Поскольку вы привели? Каждый по одному? Немного.
И махнул рукой, чтобы мы скорей проходили в вагон, потому что поезд уже тронулся. В вагоне было полно народу, почти все с бритыми головами и в черной коже с кнопками. Дитер забыл про меня, побежал по проходу в другой конец вагона и уселся среди своих, так что я сразу его потерял, такие они все были одинаковые.
Я сначала стоял в проходе, – из-под двери дуло холодным, и голова у меня была мокрая после поездки под дождем. Я стал думать, как рассердится мамка, когда узнает, что я поехал с Дитером, и мне захотелось выскочить из поезда и поскорей вернуться домой. И вдруг я увидел свободное место в углу возле уборной. Я быстро прошел туда и сел. В углу было тепло, никто меня не прогонял, вагон тихо покачивался, за окном было совсем темно, и я не заметил, как заснул.
Когда я проснулся, я не сразу понял, что спал. Я даже не сразу понял, что я еду в поезде, потому что вокруг никого не было, все повскакивали со своих мест и столпились в дальнем конце вагона. Из моего угла не было видно, что у них там происходит, но я не знал, можно ли и мне пойти туда и поглядеть. Пока я решал, идти мне туда или нет, дверь в тамбур отворилась, и вошел тренер Эрих Кройц и тоже стал смотреть в тот дальний конец, где столпились все, кроме меня. Хоть он, как и я, не мог видеть ничего, кроме черных кожаных спин, лицо у него стало такое, какое было в прошлом году в телевизоре, когда он объяснял, почему наша команда не заняла первое место, хотя была лучше всех.
Он очень быстро шагнул и оказался возле черных спин, которые тут же расступились и образовали ровный черный коридор, так что и мне стало видно все до конца. Это было совсем как в фильме, который показывают по телевизору вечером после погоды: десять человек в черном держали высоко в воздухе одного в зеленой нейлоновой куртке, и хоть их было десять, а он один, все равно было видно, как им трудно его удержать. Я не видел лица Эриха Кройца, но они видели, – он взмахнул рукой – и все десять человек сразу разжали руки, но тот, в зеленой куртке, не упал. Он прыгнул вперед, выгибая спину, и мягко опустился на пол, как кошка, когда ее бросают с крыши, – я видел, как мальчишки в нашей деревне бросали кошку с крыши: они так долго смеялись, что я тоже начал смеяться, пока у меня из глаз не потекли слезы.
Но в вагоне никто не засмеялся, когда тот, в зеленой куртке, встал на ноги и уперся глазами в Эриха Кройца. Было очень тихо.
– Это он один их всех тут раскидал? – спросил Эрих Кройц, и я увидел, что между скамеек в том конце вагона торчат в разные стороны черные кожаные ноги в сапогах с кнопками. Я не успел сосчитать, сколько их было, потому что раздался ужасный вой, и кожаные спины снова сомкнулись, закрывая все – и ноги, и зеленую куртку, и Эриха Кройца.
Они выли так долго, что у меня загудело в ушах и по спине побежали мурашки. Тогда я зажмурил глаза и стал представлять, будто сейчас зима и с гор дует такой сильный ветер, что у меня по спине бегут мурашки, и тут опять стало тихо. Черные кожаные спины снова расступились и образовали ровный черный коридор, по которому понесли на руках того, в зеленой нейлоновой куртке, а Эрих Кройц шел рядом с таким выражением, какое было у мамки, когда меня несли на носилках после того, как мальчишкам надоело бросать с крыши кошку и они сбросили меня .
Когда они подошли к дверям, тот, в зеленой куртке, вдруг вывернулся плечами из куртки, в то время, как каблуки обеих его кроссовок одним толчком уперлись в лица двух задних, которые держали его за ноги. Задние взвыли и шарахнулись в разные стороны, выпуская из рук пинающие их ноги в кроссовках. Я и глазом не успел моргнуть, как тот, в куртке, стоял, уже без куртки, прижавшись спиной к двери, а четверо передних обалдело застыли, вцепившись в пустую зеленую куртку.
В задних рядах кто-то попробовал завыть, но Эрих Кройц рявкнул:
– Молчать!
Потом он обернулся к тому, уже без куртки, и спросил:
– Скольких ты можешь уложить, парашютист?
– Может, десяток, может, чуть больше.
– Ну, а дальше что?
– Я так далеко не загадываю.
– А я загадываю. И не хочу убийства. Но я не могу тебя просто так отпустить, ясно? – сказал Эрих Кройц.
С моего места в углу было хорошо видно, как черные напирают сзади: они как будто совсем не двигались, но круг их все больше смыкался за спиной Эриха Кройца.
– Ясно, – сказал парашютист, хоть никакого парашюта у него, по-моему, не было.
– Так что будем делать? – спросил Эрих Кройц и раскинул руки, потому что черные опять завыли и стали напирать на парашютиста.
– Я боюсь, что мне придется позволить им выбросить тебя на ходу, – сказал Эрих Кройц, и черные завыли еще громче.
Парашютист обвел их взглядом и сказал:
– Пускай они отойдут, я сам спрыгну.
Может, у него все-таки был парашют?
Эрих Кройц резко рванул вниз окно, и ветер закружил по вагону мокрые листья. Потом он обернулся к черным, которые продолжали выть, и тихо сказал:
– Два шага назад, марш!
Продолжая выть, они несколько секунд покачались взад-вперед и отступили, открывая парашютисту путь к окну. Он оттолкнулся от пола, легко вскочил на откидной столик, низко наклонил голову и на полной скорости нырнул в пустоту. Вой тут же прекратился. Все обалдело смотрели на темный квадрат окна, за которым не было ничего кроме холодного ветра.
– Ну что, довольны, балбесы? – спросил Эрих Кройц и закрыл окно. – Теперь все по местам. Сейчас мы выясним, кто заварил эту кашу.
И все молча пошли в тот конец вагона, так что мне больше не на что было смотреть. Мне, конечно, хотелось открыть то окно и выглянуть – а вдруг я еще успею увидеть парашютиста, пока он кружится над лесом на своем парашюте? Только я боялся, что они меня заметят, как те мальчишки в нашей деревне, которые бросали кошку с крыши.
Но все-таки я все время смотрел на это окно и никак не мог оторваться, так что мне пришлось закрыть глаза, чтобы никто не заметил. Я стал представлять себе, что я лежу в своей кровати и сплю. Я уже почти заснул, но кто-то тряхнул меня за плечо, – совсем как мамка, когда она будит меня спозаранок, чтобы я шел в замок чистить свинарник. Только это была не мамка, а Дитер-фашист, – он схватил меня за руку и потащил в тамбур. Как только мы вышли в тамбур, поезд замедлил ход и остановился. Дитер открыл дверь и, не давая мне опомниться, вытолкнул меня на платформу и сам выскочил вслед за мной. Поезд тут же тронулся, и мы остались на перроне одни.
– Пошли! – крикнул Дитер и побежал, а я побежал за ним, спрашивая на бегу, куда.
– Домой! – ответил он, не останавливаясь. – Мы еще успеем на последний автобус в Кройцнах, а там два шага до дома.
Я остановился и сказал, что не могу на автобус, у меня нет денег на билет. Тогда Дитер больно стукнул меня и пообещал набить мне морду, если он из-за меня опоздает на автобус. Я побежал за ним, и мы вскочили в автобус в последнюю минуту, когда он уже выруливал со стоянки. Дитер вынул из кармана десять марок и купил два билета, себе и мне. Он сказал, что не будет требовать с меня эти пять марок, если я никому не разболтаю, что мы с ним ехали в этом поезде и видели, как парашютист прыгнул из окна. Он только называл его не парашютистом, а нехорошим словом, за которое мамка всегда бьет меня по губам.
Ури
Приземлился он с привычным автоматизмом – спасибо Армии Обороны Израиля с ее всенощными маневрами и беспощадными тренировками. Едва коснувшись земли руками, он с силой прижал подбородок к груди и точным мускульным толчком послал все тело вперед по ходу поезда, пружинисто изгибаясь налету так, чтобы опять принять на руки стремительно несущуюся навстречу землю. После второго толчка руками он мог бы уже подняться на ноги, но врезался правым коленом в каменный мостик, переброшенный через заросшую папоротниками придорожную канаву. В колене что-то хрустнуло, и он на миг потерял сознание. Он выбыл всего на несколько секунд, не больше, и снова сработал привычный автоматизм: он втряхнул себя в сознание, хотя оно сопротивлялось и норовило ускользнуть, поднялся через силу и скомандовал себе: «Шагом марш!» Скомандовал и заковылял по шпалам, которым не было видно конца.
Моросил ледяной дождь, так что рубашка быстро промокла и холодным компрессом прилипла к спине. Ступать на поврежденную ногу было нестерпимо больно, но Ури был хорошо натренирован терпеть. Чтобы отвлечься от боли, он мысленным взором окинул свое столкновение с футболистами и окончательно убедился, что вмешиваться было так же глупо, как и неотвратимо.
Покончив с прошлым, он обратился к будущему, которое было куда менее ясным. Куда он, собственно, брел по мокрым нескончаемым шпалам? Предположим, к ближайшей станции, но сколько времени понадобится, чтобы до нее дойти? А если даже он дойдет, так что толку? У него было что-то около четырех марок с мелочью, – счастье еще, что он сунул билет на самолет и паспорт в карман брюк, а не в куртку. А вот железнодорожный билет остался в рюкзаке, который никто, конечно, не удосужился выбросить из вагона ему вслед – интересно, что они с ним сделают, сожгут? Но дело было не в билете: Ури ясно представил себе серую вокзальную стену, а на ней желтый лист железнодорожного расписания, где красные цифры под словом «Абфарт» безапелляционно утверждали, что он ехал последним ночным поездом на Мюнхен.
Выходило, что шагать по шпалам не имело никакого смысла, тем более, что поврежденное колено решительно против этих шпал возражало. Надо было искать какой-то другой выход. Он вскоре представился в виде узкой проселочной дороги, наискосок пересекающей железнодорожные пути. Оставалось выбрать, куда свернуть, налево или направо. И там, и там была кромешная темень, и там, и там над головой смыкались мокрые ветви высоких сосен. Ури предоставил выбор колену, и оно повело его направо, поскольку это было по склону вниз. Спуск, как и следовало ожидать, оказался обманом, глинистая дорожка очень скоро начала карабкаться вверх, на что колено отреагировало подлой попыткой подломиться под ним и швырнуть его на мокрую землю. Но он не поддался и приказал своему телу двигаться вперед – телом своим он владел отлично – не то, что душой. С душой дело обстояло гораздо хуже: там бесконтрольно копились какие-то мрачные силы, которые вдруг вырывались наружу без всякого предупреждения и крушили все вокруг, включая его самого. А тело пока подчинялось приказу, оно могло двигаться вперед даже через не могу.
Шаг-шаг, левой-правой. Шаг-шаг, левой-правой. Сколько тысяч раз он повторил себе этот нехитрый, но почти невыполнимый приказ, пока навстречу ему – то ли в бреду, то ли наяву – стали выползать из-за деревьев пряничные домики немецкой деревни? После смолянисто-черной непроглядности лесной дороги они празднично ослепили Ури уютным сиянием неплотно зашторенных окон. Выйдя на открытое пространство, он понял, что деревня растянулась вдоль узкой долины, зажатой с обеих сторон горами. В заполненной моросящим дождем тьме нельзя было сказать, высокие ли это горы или нет, но почему-то чувствовалось, что высокие. По какой-то особой плотности воздуха, что ли, какая бывает только в закрытом пространстве. Где-то недалеко внизу перекатывался через камни напористый горный ручей.
Чувствуя, как силы оставляют его, Ури нерешительно заковылял по пустой извилистой улице, слабо освещенной рассеянным светом из окон. Что, собственно, он мог сделать? Постучаться в чужой дом почти в полночь и сказать, что заблудился? Так ведь не откроют, еще, пожалуй, и собаку спустят! Оставалась только надежда на какой-нибудь непутевый деревенский кабачок, все еще открытый, несмотря на поздний час.
Улица дугообразно спустилась к уютной кольцевой площади с круглой клумбой посредине, в геометрическом центре которой высился обломок красной гранитной скалы, тускло освещенный одиноким фонарем. По красному граниту переливалась всеми цветами радуги залитая дождем готическая вязь. Пересекая площадь, Ури прочел, что это памятник местным солдатам, погибшим в первой и второй мировой войнах, и невольно удивился, что кто-то ставит памятники немецким солдатам, – он привык видеть только памятники их жертвам.
Сразу за площадью улица стала круто взбегать вверх по холму. Ури прикинул крутизну подъема и скомандовал себе: «вверх!», но тут колено окончательно вышло из повиновения и поволокло его в неказистый переулок, сбегающий вниз к ручью. Переулок оказался тупичком, – он упирался в двухэтажный белый дом под черепичной крышей с высоким резным крыльцом, уставленным горшками пышных гераней. По обе стороны крыльца розово светились задернутые прозрачным тюлем окна, а над дверью переливалась сине-зеленая неоновая надпись «Кабачок Губертус». Сам Губертус, попыхивая трубкой, оценивающе смотрел на Ури с торцовой стены кабачка – косматая голова его, искусно вырезанная из огромного корня, занимала всю площадь стены от земли до крыши.
Моросил ледяной дождь, так что рубашка быстро промокла и холодным компрессом прилипла к спине. Ступать на поврежденную ногу было нестерпимо больно, но Ури был хорошо натренирован терпеть. Чтобы отвлечься от боли, он мысленным взором окинул свое столкновение с футболистами и окончательно убедился, что вмешиваться было так же глупо, как и неотвратимо.
Покончив с прошлым, он обратился к будущему, которое было куда менее ясным. Куда он, собственно, брел по мокрым нескончаемым шпалам? Предположим, к ближайшей станции, но сколько времени понадобится, чтобы до нее дойти? А если даже он дойдет, так что толку? У него было что-то около четырех марок с мелочью, – счастье еще, что он сунул билет на самолет и паспорт в карман брюк, а не в куртку. А вот железнодорожный билет остался в рюкзаке, который никто, конечно, не удосужился выбросить из вагона ему вслед – интересно, что они с ним сделают, сожгут? Но дело было не в билете: Ури ясно представил себе серую вокзальную стену, а на ней желтый лист железнодорожного расписания, где красные цифры под словом «Абфарт» безапелляционно утверждали, что он ехал последним ночным поездом на Мюнхен.
Выходило, что шагать по шпалам не имело никакого смысла, тем более, что поврежденное колено решительно против этих шпал возражало. Надо было искать какой-то другой выход. Он вскоре представился в виде узкой проселочной дороги, наискосок пересекающей железнодорожные пути. Оставалось выбрать, куда свернуть, налево или направо. И там, и там была кромешная темень, и там, и там над головой смыкались мокрые ветви высоких сосен. Ури предоставил выбор колену, и оно повело его направо, поскольку это было по склону вниз. Спуск, как и следовало ожидать, оказался обманом, глинистая дорожка очень скоро начала карабкаться вверх, на что колено отреагировало подлой попыткой подломиться под ним и швырнуть его на мокрую землю. Но он не поддался и приказал своему телу двигаться вперед – телом своим он владел отлично – не то, что душой. С душой дело обстояло гораздо хуже: там бесконтрольно копились какие-то мрачные силы, которые вдруг вырывались наружу без всякого предупреждения и крушили все вокруг, включая его самого. А тело пока подчинялось приказу, оно могло двигаться вперед даже через не могу.
Шаг-шаг, левой-правой. Шаг-шаг, левой-правой. Сколько тысяч раз он повторил себе этот нехитрый, но почти невыполнимый приказ, пока навстречу ему – то ли в бреду, то ли наяву – стали выползать из-за деревьев пряничные домики немецкой деревни? После смолянисто-черной непроглядности лесной дороги они празднично ослепили Ури уютным сиянием неплотно зашторенных окон. Выйдя на открытое пространство, он понял, что деревня растянулась вдоль узкой долины, зажатой с обеих сторон горами. В заполненной моросящим дождем тьме нельзя было сказать, высокие ли это горы или нет, но почему-то чувствовалось, что высокие. По какой-то особой плотности воздуха, что ли, какая бывает только в закрытом пространстве. Где-то недалеко внизу перекатывался через камни напористый горный ручей.
Чувствуя, как силы оставляют его, Ури нерешительно заковылял по пустой извилистой улице, слабо освещенной рассеянным светом из окон. Что, собственно, он мог сделать? Постучаться в чужой дом почти в полночь и сказать, что заблудился? Так ведь не откроют, еще, пожалуй, и собаку спустят! Оставалась только надежда на какой-нибудь непутевый деревенский кабачок, все еще открытый, несмотря на поздний час.
Улица дугообразно спустилась к уютной кольцевой площади с круглой клумбой посредине, в геометрическом центре которой высился обломок красной гранитной скалы, тускло освещенный одиноким фонарем. По красному граниту переливалась всеми цветами радуги залитая дождем готическая вязь. Пересекая площадь, Ури прочел, что это памятник местным солдатам, погибшим в первой и второй мировой войнах, и невольно удивился, что кто-то ставит памятники немецким солдатам, – он привык видеть только памятники их жертвам.
Сразу за площадью улица стала круто взбегать вверх по холму. Ури прикинул крутизну подъема и скомандовал себе: «вверх!», но тут колено окончательно вышло из повиновения и поволокло его в неказистый переулок, сбегающий вниз к ручью. Переулок оказался тупичком, – он упирался в двухэтажный белый дом под черепичной крышей с высоким резным крыльцом, уставленным горшками пышных гераней. По обе стороны крыльца розово светились задернутые прозрачным тюлем окна, а над дверью переливалась сине-зеленая неоновая надпись «Кабачок Губертус». Сам Губертус, попыхивая трубкой, оценивающе смотрел на Ури с торцовой стены кабачка – косматая голова его, искусно вырезанная из огромного корня, занимала всю площадь стены от земли до крыши.
Клаус
Когда мы с Дитером добежали до деревни, он еще раз повторил, чтобы я начисто забыл про все, что видел в поезде, потому что, сказал он, мы никогда в этом поезде не ехали, и поднес к моему носу кулак: «Ясно?» Кулак у него был здоровенный, густо усыпанный большими рыжими веснушками, так что я быстро ответил: «ясно», чтобы он его скорей убрал.
– А не то смотри, убью! – пригрозил он, сунул кулак в карман и побежал вверх по улице к своему дому, громко топая черными сапогами. Я тоже побежал к своему дому, пытаясь угадать, что мамка сготовила сегодня на ужин. Потом я стал думать о том, как объяснить мамке, где я был, раз нельзя рассказать ей, что мы с Дитером ездили на поезде, и тут я вспомнил, что ее нет, раз она будет ночевать в городе у тети Луизы. Я даже остановился, когда это вспомнил, и мне совсем не захотелось сидеть весь вечер в пустом доме, если мамки там нет. Почему-то, когда она дома, я ее совсем не люблю и хочу, чтобы она куда-нибудь ушла, а только она уходит, мне сразу становится скучно и хочется плакать.
Но я не стал плакать и решил, что только забегу домой съесть сосиски, которые мамка оставила мне в холодильнике, а потом пойду в «Губертус», где в углу за бильярдом стоит мой автомат. Конечно, я не смогу играть, раз я не получил свои пять марок у фрау Инге и Дитер забрал те две марки, что мне оставила мамка, но можно смотреть, как играют другие.
Они не любят в «Губертусе», когда я прихожу без мамки и без денег. Когда я вошел, Эльза сказала Вальтеру:
– Опять этот идиот Клаус явился без денег. Позвони сейчас же Марте, пусть заберет его отсюда, пока он чего-нибудь не натворил.
Она сказала это громко, во весь голос, – она считает, что при мне можно говорить что угодно, я все равно не пойму. Но я совсем не такой идиот, я лучше их всех играю на автомате, и никто из них не может меня обыграть. Просто с автоматом мне гораздо легче, я его не боюсь: он не может меня стукнуть или сказать что-нибудь обидное.
Конечно, Вальтер не смог дозвониться мамке, она ведь уехала в город к Луизе. Тогда Эльза велела ему выставить меня за дверь, хоть я не делал ничего плохого – просто стоял возле автомата, на котором никто не играл. Я слушал, как звенят колокольчики, и смотрел, как красные цифры зажигаются и гаснут на желтом поле.
Эльза всегда боится, что я распугаю ее клиентов, – кто-то наболтал ей, будто одна женщина из соседней деревни родила мертвого ребенка, потому что перед родами часто смотрела, как я играю на автомате. Но Вальтер не спешил меня выгонять – на улице лил страшный ливень, и ни одной беременной женщины в «Губертусе» не было. А может, он просто не хотел слушаться Эльзу или хотел сделать ей назло, – часто, когда Эльза выходит, он рассказывает Гейнцу, как любит делать все ей назло.
Сейчас они с Гейнцем как раз сидели за столиком и пили пиво: еще до моего прихода Гейнц принес в «Губертус» нового лешего, которого он вырезал из большого корня, а Гейнц и Вальтер всегда долго обмывают каждого нового лешего прежде, чем вешать его на стенку. И сейчас вместо того, чтобы выгонять меня, Вальтер пошел и нацедил себе и Гейнцу еще по кружке пива и хотел взять новую тарелку сухой колбасы, но Эльза не дала. Она стала приставать к Гейнцу, чтобы он нашел свою сестру и велел ей забрать ее урода, то есть меня.
Хоть Гейнц с мамкой много лет не разговаривает, он за меня всегда заступается, – может, потому, что они поссорились из-за меня. Он на нее обиделся с тех пор, как она выбросила всех его леших из нашего дома и объявила, что я у нее родился такой неудачный из-за того, что она всегда видела вокруг себя его деревянных уродов: она все говорит при мне, ей кажется, что я ничего не понимаю. А я тогда все прекрасно понял, – мамка разозлилась на Гейнца за то, что он решил жениться, а она хотела, чтобы он всю жизнь был неженатый и заботился только о нас с ней. Ей ничего не помогло – он все равно женился и продолжал вырезать своих леших из старых корней, которые собирал в лесу. Но сейчас Гейнц все-таки за меня заступился и сказал Эльзе, чтобы она оставила меня в покое, потому что я никому не мешаю.
А я и правда никому не мешал. Я стоял и откручивал от своей куртки большую металлическую пуговицу: она была размером с марку, и я подумал, что могу бросить ее в автомат и поиграть. Я долго-долго крутил пуговицу, так что почти оторвал ее, и вдруг услышал за спиной чужой голос:
– Стакан глинтвейна, пожалуйста.
Я обернулся посмотреть, кто это говорит, и увидел парашютиста. Я сразу его узнал – хоть парашюта у него не было, это был точно он. Говорил он по-городскому, не так, как наши деревенские: он оттягивал концы слов кверху, будто спрашивал. И вообще сразу было видно, что он чужой. Он промок до нитки – небось все это время кружил под дождем на своем парашюте. С его ботинок на пол сразу натекла лужа, а в волосах у него застряли листья и мелкие веточки.
Вальтер подал ему стакан горячего вина, а Эльза, поджав губы, стала тут же вытирать лужу – она терпеть не может грязь на полу. Парашютист сел на высокий стул у стойки и начал медленно пить вино, а я опять взялся за свою пуговицу. И тут вошла фрау Инге.
Я тут же забыл про пуговицу и уставился на нее. На ней был белый плащ, туго перетянутый поясом, и высокие белые сапоги – так она всегда ездит из замка в город, а в свинарнике работает в синем комбинезоне и в кедах. Но что бы Инге ни надевала, она всегда выглядит красивее всех. Когда я сказал это мамке, она меня больно стукнула по губам и предупредила, чтоб я не разевал рот на то, на что мне не положено разевать. Я не знаю, что она имела в виду, – наверно, чтоб я не говорил ей того, что она не хочет слышать. Ну, я больше и не говорю, – ей же хуже.
Фрау Инге сначала не заметила меня, она стряхнула дождевые капли с волос и заказала у Эльзы чашку кофе. Эльза выставила все свои желтые зубы в сладкой улыбке, хоть она фрау Инге терпеть не может, уж я-то знаю, – при мне все говорят все, что думают. Тут фрау Инге увидела меня – через плечо Эльзы в зеркале. Она быстро обернулась и спросила:
– Что-нибудь случилось, Клаус? Почему вы с матерью сегодня не пришли на работу?
Я сразу испугался, что придется ей сказать про забастовку, – мамка хитрая, сама сбежала к тете Луизе, а меня оставила тут отдуваться. Поэтому я ничего не ответил, а стал еще сильнее крутить пуговицу на куртке. Но от фрау Инге не так просто было отделаться:
– Ты что, язык проглотил, Клаус? Почему мать не предупредила меня? Она знала, что я рано утром должна везти мясо на колбасную фабрику!
Тут пуговица, наконец, оторвалась со страшным треском и упала на пол под бильярд, так что мне пришлось стать на четвереньки, чтобы ее поднять. Пуговицу я нашел не сразу, засмотревшись на колени фрау Инге – они выглядели очень красиво в просвете между белым плащом и белыми сапогами были сразу и круглые, и длинные – не то что у мамки: у ней колени хоть и круглые, но острые.
Фрау Инге просунула руку под бильярд и взяла меня за ухо:
– Ну, что там, Клаус? Почему ты от меня прячешься?
От прикосновения ее пальцев мне стало горячо-горячо, я бы сейчас мог прыгнуть под машину, если бы она велела. Я подобрал пуговицу и сказал, глядя на нее снизу:
– У нас забастовка!
Она засмеялась и отпустила мое ухо:
– Ах, у вас забастовка? А у нас что?
Хоть она и рассмеялась, мне все-таки показалось, что она на меня рассердилась, потому фрау что Инге не стала дожидаться, пока я вылезу из-под бильярда и все ей объясню. Она отвернулась от меня и пошла за своим кофе, которое Эльза поставила рядом с мокрым локтем парашютиста. Он к этому времени выпил глинтвейн и начал рыться в карманах, искать деньги. Я подумал, что у него может не хватить денег расплатиться, – я тоже так роюсь в карманах, когда не знаю точно, хватит мне или нет. Фрау Инге взяла свой кофе и стала отхлебывать его маленькими глотками. Она не села на стул и не обернулась, хоть видела в зеркале, что я стою у нее за спиной и хочу ей все объяснить. Чтобы не заплакать, я стал считать монеты, которые незнакомец выкладывал на стойку, но никак не мог сосчитать – слезы застилали мне глаза.
Денег ему хватило – когда Эльза взяла то, что ей причиталось, на стойке осталось две марки и десять пфеннигов. Чтобы никто не заметил, как мне хочется схватить эти две марки и побежать играть, я быстро подошел к автомату и бросил в щель пуговицу. Пуговица застряла в щели, от этого красные цифры стали метаться по экрану, налетая друг на друга, а где-то внутри автомата прерывисто завыла сирена. Она завыла так пронзительно, что все дико заорали, а фрау Инге вздрогнула и уронила на пол чашку. На этот раз Эльза не бросилась вытирать лужу тряпкой, – она стояла за стойкой, заткнув уши пальцами, и визжала:
– Гейнц! Вальтер! Сделайте же что-нибудь с этим автоматом!
Она визжала, совсем как свинья в нашем свинарнике, когда конвейер подвозит ее под нож, только шея у нее была тощая – не то, что у мамки: у той шея, как у свиньи. Я вспомнил про мамку и страшно рассердился, что она затеяла эту дурацкую забастовку и уехала в город, а меня оставила тут улаживать все дела. Кроме того, я рассердился на Гейнца, который выпил так много пива, что никак не мог дойти до автомата – он нацеливался на автомат, разбегался, но по пути ноги его сами сворачивали в сторону, и его проносило мимо.
И вдруг стало тихо-тихо – пока я следил за Гейнцем, парашютист подошел к автомату с другой стороны и выдернул шнур из розетки. Такого ужаса я никогда не видел – экран автомата стал черный и мертвый, и я испугался, что больше никогда не смогу на нем играть. Я быстро поднял шнур с пола и сунул вилку обратно в розетку. Автомат снова завыл, и вслед за ним завизжала Эльза:
– А не то смотри, убью! – пригрозил он, сунул кулак в карман и побежал вверх по улице к своему дому, громко топая черными сапогами. Я тоже побежал к своему дому, пытаясь угадать, что мамка сготовила сегодня на ужин. Потом я стал думать о том, как объяснить мамке, где я был, раз нельзя рассказать ей, что мы с Дитером ездили на поезде, и тут я вспомнил, что ее нет, раз она будет ночевать в городе у тети Луизы. Я даже остановился, когда это вспомнил, и мне совсем не захотелось сидеть весь вечер в пустом доме, если мамки там нет. Почему-то, когда она дома, я ее совсем не люблю и хочу, чтобы она куда-нибудь ушла, а только она уходит, мне сразу становится скучно и хочется плакать.
Но я не стал плакать и решил, что только забегу домой съесть сосиски, которые мамка оставила мне в холодильнике, а потом пойду в «Губертус», где в углу за бильярдом стоит мой автомат. Конечно, я не смогу играть, раз я не получил свои пять марок у фрау Инге и Дитер забрал те две марки, что мне оставила мамка, но можно смотреть, как играют другие.
Они не любят в «Губертусе», когда я прихожу без мамки и без денег. Когда я вошел, Эльза сказала Вальтеру:
– Опять этот идиот Клаус явился без денег. Позвони сейчас же Марте, пусть заберет его отсюда, пока он чего-нибудь не натворил.
Она сказала это громко, во весь голос, – она считает, что при мне можно говорить что угодно, я все равно не пойму. Но я совсем не такой идиот, я лучше их всех играю на автомате, и никто из них не может меня обыграть. Просто с автоматом мне гораздо легче, я его не боюсь: он не может меня стукнуть или сказать что-нибудь обидное.
Конечно, Вальтер не смог дозвониться мамке, она ведь уехала в город к Луизе. Тогда Эльза велела ему выставить меня за дверь, хоть я не делал ничего плохого – просто стоял возле автомата, на котором никто не играл. Я слушал, как звенят колокольчики, и смотрел, как красные цифры зажигаются и гаснут на желтом поле.
Эльза всегда боится, что я распугаю ее клиентов, – кто-то наболтал ей, будто одна женщина из соседней деревни родила мертвого ребенка, потому что перед родами часто смотрела, как я играю на автомате. Но Вальтер не спешил меня выгонять – на улице лил страшный ливень, и ни одной беременной женщины в «Губертусе» не было. А может, он просто не хотел слушаться Эльзу или хотел сделать ей назло, – часто, когда Эльза выходит, он рассказывает Гейнцу, как любит делать все ей назло.
Сейчас они с Гейнцем как раз сидели за столиком и пили пиво: еще до моего прихода Гейнц принес в «Губертус» нового лешего, которого он вырезал из большого корня, а Гейнц и Вальтер всегда долго обмывают каждого нового лешего прежде, чем вешать его на стенку. И сейчас вместо того, чтобы выгонять меня, Вальтер пошел и нацедил себе и Гейнцу еще по кружке пива и хотел взять новую тарелку сухой колбасы, но Эльза не дала. Она стала приставать к Гейнцу, чтобы он нашел свою сестру и велел ей забрать ее урода, то есть меня.
Хоть Гейнц с мамкой много лет не разговаривает, он за меня всегда заступается, – может, потому, что они поссорились из-за меня. Он на нее обиделся с тех пор, как она выбросила всех его леших из нашего дома и объявила, что я у нее родился такой неудачный из-за того, что она всегда видела вокруг себя его деревянных уродов: она все говорит при мне, ей кажется, что я ничего не понимаю. А я тогда все прекрасно понял, – мамка разозлилась на Гейнца за то, что он решил жениться, а она хотела, чтобы он всю жизнь был неженатый и заботился только о нас с ней. Ей ничего не помогло – он все равно женился и продолжал вырезать своих леших из старых корней, которые собирал в лесу. Но сейчас Гейнц все-таки за меня заступился и сказал Эльзе, чтобы она оставила меня в покое, потому что я никому не мешаю.
А я и правда никому не мешал. Я стоял и откручивал от своей куртки большую металлическую пуговицу: она была размером с марку, и я подумал, что могу бросить ее в автомат и поиграть. Я долго-долго крутил пуговицу, так что почти оторвал ее, и вдруг услышал за спиной чужой голос:
– Стакан глинтвейна, пожалуйста.
Я обернулся посмотреть, кто это говорит, и увидел парашютиста. Я сразу его узнал – хоть парашюта у него не было, это был точно он. Говорил он по-городскому, не так, как наши деревенские: он оттягивал концы слов кверху, будто спрашивал. И вообще сразу было видно, что он чужой. Он промок до нитки – небось все это время кружил под дождем на своем парашюте. С его ботинок на пол сразу натекла лужа, а в волосах у него застряли листья и мелкие веточки.
Вальтер подал ему стакан горячего вина, а Эльза, поджав губы, стала тут же вытирать лужу – она терпеть не может грязь на полу. Парашютист сел на высокий стул у стойки и начал медленно пить вино, а я опять взялся за свою пуговицу. И тут вошла фрау Инге.
Я тут же забыл про пуговицу и уставился на нее. На ней был белый плащ, туго перетянутый поясом, и высокие белые сапоги – так она всегда ездит из замка в город, а в свинарнике работает в синем комбинезоне и в кедах. Но что бы Инге ни надевала, она всегда выглядит красивее всех. Когда я сказал это мамке, она меня больно стукнула по губам и предупредила, чтоб я не разевал рот на то, на что мне не положено разевать. Я не знаю, что она имела в виду, – наверно, чтоб я не говорил ей того, что она не хочет слышать. Ну, я больше и не говорю, – ей же хуже.
Фрау Инге сначала не заметила меня, она стряхнула дождевые капли с волос и заказала у Эльзы чашку кофе. Эльза выставила все свои желтые зубы в сладкой улыбке, хоть она фрау Инге терпеть не может, уж я-то знаю, – при мне все говорят все, что думают. Тут фрау Инге увидела меня – через плечо Эльзы в зеркале. Она быстро обернулась и спросила:
– Что-нибудь случилось, Клаус? Почему вы с матерью сегодня не пришли на работу?
Я сразу испугался, что придется ей сказать про забастовку, – мамка хитрая, сама сбежала к тете Луизе, а меня оставила тут отдуваться. Поэтому я ничего не ответил, а стал еще сильнее крутить пуговицу на куртке. Но от фрау Инге не так просто было отделаться:
– Ты что, язык проглотил, Клаус? Почему мать не предупредила меня? Она знала, что я рано утром должна везти мясо на колбасную фабрику!
Тут пуговица, наконец, оторвалась со страшным треском и упала на пол под бильярд, так что мне пришлось стать на четвереньки, чтобы ее поднять. Пуговицу я нашел не сразу, засмотревшись на колени фрау Инге – они выглядели очень красиво в просвете между белым плащом и белыми сапогами были сразу и круглые, и длинные – не то что у мамки: у ней колени хоть и круглые, но острые.
Фрау Инге просунула руку под бильярд и взяла меня за ухо:
– Ну, что там, Клаус? Почему ты от меня прячешься?
От прикосновения ее пальцев мне стало горячо-горячо, я бы сейчас мог прыгнуть под машину, если бы она велела. Я подобрал пуговицу и сказал, глядя на нее снизу:
– У нас забастовка!
Она засмеялась и отпустила мое ухо:
– Ах, у вас забастовка? А у нас что?
Хоть она и рассмеялась, мне все-таки показалось, что она на меня рассердилась, потому фрау что Инге не стала дожидаться, пока я вылезу из-под бильярда и все ей объясню. Она отвернулась от меня и пошла за своим кофе, которое Эльза поставила рядом с мокрым локтем парашютиста. Он к этому времени выпил глинтвейн и начал рыться в карманах, искать деньги. Я подумал, что у него может не хватить денег расплатиться, – я тоже так роюсь в карманах, когда не знаю точно, хватит мне или нет. Фрау Инге взяла свой кофе и стала отхлебывать его маленькими глотками. Она не села на стул и не обернулась, хоть видела в зеркале, что я стою у нее за спиной и хочу ей все объяснить. Чтобы не заплакать, я стал считать монеты, которые незнакомец выкладывал на стойку, но никак не мог сосчитать – слезы застилали мне глаза.
Денег ему хватило – когда Эльза взяла то, что ей причиталось, на стойке осталось две марки и десять пфеннигов. Чтобы никто не заметил, как мне хочется схватить эти две марки и побежать играть, я быстро подошел к автомату и бросил в щель пуговицу. Пуговица застряла в щели, от этого красные цифры стали метаться по экрану, налетая друг на друга, а где-то внутри автомата прерывисто завыла сирена. Она завыла так пронзительно, что все дико заорали, а фрау Инге вздрогнула и уронила на пол чашку. На этот раз Эльза не бросилась вытирать лужу тряпкой, – она стояла за стойкой, заткнув уши пальцами, и визжала:
– Гейнц! Вальтер! Сделайте же что-нибудь с этим автоматом!
Она визжала, совсем как свинья в нашем свинарнике, когда конвейер подвозит ее под нож, только шея у нее была тощая – не то, что у мамки: у той шея, как у свиньи. Я вспомнил про мамку и страшно рассердился, что она затеяла эту дурацкую забастовку и уехала в город, а меня оставила тут улаживать все дела. Кроме того, я рассердился на Гейнца, который выпил так много пива, что никак не мог дойти до автомата – он нацеливался на автомат, разбегался, но по пути ноги его сами сворачивали в сторону, и его проносило мимо.
И вдруг стало тихо-тихо – пока я следил за Гейнцем, парашютист подошел к автомату с другой стороны и выдернул шнур из розетки. Такого ужаса я никогда не видел – экран автомата стал черный и мертвый, и я испугался, что больше никогда не смогу на нем играть. Я быстро поднял шнур с пола и сунул вилку обратно в розетку. Автомат снова завыл, и вслед за ним завизжала Эльза: