Страница:
– Вальтер, немедленно вышвырни отсюда этого идиота!
Вальтер с трудом поднялся из-за стола и направился ко мне. Я хотел спрятаться под бильярд, но парашютист сказал:
– Минуточку! – и Вальтер остановился.
Парашютист взял со стойки нож, которым Эльза режет колбасу, и быстро отвинтил какую-то гайку на стенке автомата – под ней открылась дверца, за которой весело сплетались разноцветные провода. Парашютист просунул нож под мою пуговицу и нажал на нее – пуговица выпала ему на ладонь, и автомат замолчал снова. Парашютист закрыл дверцу, завинтил гайку, и все опять стало хорошо: зазвенели колокольчики, и красные цифры замигали на желтом поле.
– Твоя? – спросил меня парашютист и отдал пуговицу мне.
– Пуговица! – завопила Эльза. – Этот кретин бросил в автомат пуговицу! Я говорила, нельзя впускать его, когда у него нет денег!
Я очень обрадовался, что автомат работает, и захотел немного поиграть, но Эльза заметила, что я опять пытаюсь сунуть пуговицу в щель, и крикнула:
– Забери у своего племянника пуговицу, Гейнц!
Как раз в этот момент Гейнц добрался до автомата, и поэтому ему было легко вырвать у меня пуговицу. Он сунул мою пуговицу в карман своей куртки и пошел допивать пиво. А я, наконец, заплакал. Я плакал громко и не мог остановиться, – мне хотелось, чтобы фрау Инге пожалела меня и перестала на меня сердиться. Но она, не обращая на меня внимания, повернулась ко мне спиной и стала смотреть, как в телевизоре две лохматые тетки дрыгают ногами. Тогда парашютист взял со стойки свои две марки и протянул их мне.
– Хватит плакать, парень! Бери деньги и беги играть!
Я схватил деньги и бросился к автомату, а он пошел к выходу. Я вдруг вспомнил, что надо сказать «спасибо», и обернулся – но он уже подходил к дверям, и тут я заметил, что он сильно хромает.
Инге
Отто
Ури
Вальтер с трудом поднялся из-за стола и направился ко мне. Я хотел спрятаться под бильярд, но парашютист сказал:
– Минуточку! – и Вальтер остановился.
Парашютист взял со стойки нож, которым Эльза режет колбасу, и быстро отвинтил какую-то гайку на стенке автомата – под ней открылась дверца, за которой весело сплетались разноцветные провода. Парашютист просунул нож под мою пуговицу и нажал на нее – пуговица выпала ему на ладонь, и автомат замолчал снова. Парашютист закрыл дверцу, завинтил гайку, и все опять стало хорошо: зазвенели колокольчики, и красные цифры замигали на желтом поле.
– Твоя? – спросил меня парашютист и отдал пуговицу мне.
– Пуговица! – завопила Эльза. – Этот кретин бросил в автомат пуговицу! Я говорила, нельзя впускать его, когда у него нет денег!
Я очень обрадовался, что автомат работает, и захотел немного поиграть, но Эльза заметила, что я опять пытаюсь сунуть пуговицу в щель, и крикнула:
– Забери у своего племянника пуговицу, Гейнц!
Как раз в этот момент Гейнц добрался до автомата, и поэтому ему было легко вырвать у меня пуговицу. Он сунул мою пуговицу в карман своей куртки и пошел допивать пиво. А я, наконец, заплакал. Я плакал громко и не мог остановиться, – мне хотелось, чтобы фрау Инге пожалела меня и перестала на меня сердиться. Но она, не обращая на меня внимания, повернулась ко мне спиной и стала смотреть, как в телевизоре две лохматые тетки дрыгают ногами. Тогда парашютист взял со стойки свои две марки и протянул их мне.
– Хватит плакать, парень! Бери деньги и беги играть!
Я схватил деньги и бросился к автомату, а он пошел к выходу. Я вдруг вспомнил, что надо сказать «спасибо», и обернулся – но он уже подходил к дверям, и тут я заметил, что он сильно хромает.
Инге
Инге вернулась из города усталая и голодная. Подъезжая, она еще издалека услышала встревоженный лай Ральфа, но когда она открыла ворота, он не побежал ей навстречу, а продолжал, беспокойно подвывая, топтаться на пороге свинарника. Она вошла в свинарник и сразу поняла, что Марта с Клаусом сегодня не приходили: немытые, некормленые свиньи хрюкали за загородкой обиженно, как дети.
Инге крикнула им «Потерпите!» и помчалась в левое крыло замка, где жил отец. Отцу крикнуть «Потерпи!» Инге не могла: она уже издали услышала знакомый колокольный звон – он злобно колотил своей железной лапой в подвешенный над его креслом сигнальный рельс.
Когда она с силой распахнула тяжелую резную дверь, ведущую в покои отца, он уже катился ей навстречу из темноты, как маленький игрушечный танк, освещенный вправленным в изголовье кресла фонариком, который он умел зажигать сам. Кроме этого жалкого фонарика, в комнатах отца не горела ни одна лампа. Значит, дневная сиделка ушла еще засветло, не подозревая, что ни Марта, ни Клаус не зайдут зажечь свет и накормить отца ужином. Отступая к двери под натиском отцовского кресла, Инге утешительно забормотала:
– Ну, не сердись, Отто, не надо. Я ведь не знала, что они не придут.
В ответ Отто заколотил лапой в рельс с удвоенной силой и попытался наехать на Инге, но она ловко увернулась и, протиснувшись между креслом и стеной отцу за спину, умудрилась обхватить его плечи обеими руками. От ее прикосновения он сразу обмяк и, потеряв всю свою агрессивность, попытался лизнуть ее руку.
– Вот и хорошо. Успокойся, я уже здесь, теперь все в порядке.
Пока она разогревала ужин Отто, он порывался отстучать ей морзянкой какие-то смутные жалобы на дневную сиделку, которую он заподозрил то ли в алкоголизме, то ли в клептомании. Но Инге не стала вслушиваться: сейчас ей не хватало только проблем с сиделкой. Наспех покормив отца, она подкатила его к телевизору, укрыла пледом и бегом поднялась к себе, чтобы позвонить Марте. Она набрала номер и долго вслушивалась в унылые длинные гудки в надежде, что кто-нибудь ответит. Когда никто не ответил, она так разнервничалась, что не стала есть, а, как была – в мокрых белых сапогах – вывела фургон и помчалась в «Губертус» – выяснить, что у них там стряслось. Ральф с громким отчаянным лаем увязался за ней. Она поняла, что он так и будет бежать за фургоном всю дорогу и сжалилась над ним: притормозила на повороте и приоткрыла дверцу кабины. Не дожидаясь приглашения, он сходу вскочил на сиденье и начал шумно отряхиваться, разбрызгивая дождевые капли во все стороны.
Когда Инге спускалась по крутой спиральной дороге, ведущей из замка в деревню, у нее сильно кружилась голова – то ли от голода, то ли от огорчения. Но все-таки она сообразила, что, если Марта не пришла сама и не прислала Клауса предупредить, она вполне могла затеять какую-то пакость – в последние дни в воздухе и впрямь висело предчувствие грозы. Марта перестала приходить на кухню пить кофе, а демонстративно пила собственный, который привозила с собой в голубом пластмассовом термосе.
А вчера, когда Клаус зашел на кухню съесть предложенный ему Инге бутерброд с колбасой, она ворвалась вслед за ним и туманно объявила, что не позволит, чтобы всякие ведьмы насылали свои злые чары на ее ребенка. Поскольку Клаус продолжал невозмутимо жевать, Марта вырвала у него бутерброд и стала читать вслух надписи на этикетках Ингиной коллекции целебных трав. Хоть почти все эти этикетки Марта отлично знала, так как она не раз помогала Инге готовить разные снадобья для себя и для Клауса, она нарочно искажала названия трав, риторически вопрошая при этом, чем именно посыпает Инге бутерброды ее сына и что подмешивает в кофе самой Марте для достижения своих злокозненных колдовских целей. Клаус захныкал и попытался отобрать у матери свой бутерброд. Он был куда сильней ее, но она дала ему затрещину, бросила бутерброд в мусорное ведро и, хлопнув дверью, выбежала из кухни, выкрикивая что-то нечленораздельное о ведьмах, которых пора сжигать на кострах. Клаус хотел было вытащить свой бутерброд из ведра, но у Инге от этого спектакля вдруг разболелась голова, и она велела Клаусу убираться из ее кухни.
Вспоминая вчерашний скандал, Инге решила, что не стоит в «Губертусе» начинать с прямых распросов. Поэтому, когда, войдя в кабачок, она увидела Клауса, то сделала вид, что не замечает его, а просто попросила у Эльзы чашку кофе.
Горячий кофе прояснил ей мозги, а заявление Клауса о забастовке поставило все на свои места. Чудно, замечательно – хоть вешайся! Теперь оставалось только найти выход из безвыходного положения. Мозг ее напряженно метался в поисках какого-нибудь мало-мальски приемлемого решения, – она так бы и простояла весь вечер с чашкой в руке, если бы вой автомата не вывел ее из оцепенения. Она вздрогнула, уронила чашку и только тогда заметила незнакомца.
Сначала – его руки – стройные загорелые кисти, крепкие ладони и длинные сильные пальцы со странными треугольными ногтями: вершина каждого треугольника была обращена к запястью, а основание его замыкало конец пальца. Треугольники ногтей были слишком маленькие для таких крупных рук, и потому казалось, что они касаются предметов с какой-то особой кошачьей нежностью, будто часть ногтя была временно втянута вовнутрь. Зачарованная ловкостью, с которой эти пальцы открыли панель автомата и освободили застрявшую пуговицу, Инге не сразу поглядела на лицо их владельца. Лицо было им под стать: очень нездешнее, без единой прямой линии, – словно все его черты были умело вырезаны из разных частей туго натянутого лука.
Пока она разглядывала незнакомца, за ее спиной заплакал Клаус, громко всхлипывая и шмыгая носом. Первым порывом ее была жалость, она хотела было утешить беднягу и дать ему его пять марок, но благоразумно сдержалась: в сложившейся ситуации нельзя было давать его вздорной мамаше никакого повода для продолжения боевых действий.
Подползла на коленях Эльза с тряпкой в руках и начала усердно вытирать кофейную лужу у ее ног. Она наклонилась, чтобы помочь Эльзе подобрать осколки разбитой чашки, и услышала голос незнакомца:
– Хватит плакать, парень! Бери деньги и беги играть!
Когда она подняла голову, Клаус уже стоял возле автомата, сияя блаженной улыбкой, а незнакомец, сильно хромая, шел к выходу. Он открыл дверь, – небо за дверью полыхнуло голубым разрядом– и через секунду загрохотал гром. Как только он вышел, все заговорили хором.
– Итальяшка! – объявила Эльза.
– Никакой он не итальяшка! – Вальтер никогда не соглашался с Эльзой: если бы она сказала, что Бог есть, он тут же заявил бы, что Бога нет.
– А какая у него машина? – спросил Гейнц, как всегда – реалист.
– У него нет машины. Он спустился на парашюте, – объявил Клаус и вдохнул воздух, словно собирался добавить что-то еще, но вдруг запнулся и стал испуганно отступать к двери.
– Это ж надо, что этот идиот может придумать! – воскликнула Эльза и замахнулась на Клауса мокрой тряпкой. Клаус внезапно обиделся:
– Ну, ладно, может, он пришел пешком, – сказал он. – А то чего бы он был такой мокрый? – и все уставились на него, пораженные здравым смыслом его слов.
– А раз он пришел пешком, значит, у него нет машины, – заключил Клаус, гордясь тем, что привлек всеобщее внимание.
Инге положила деньги за кофе на стойку и быстро вышла под дождь, думая одновременно о глупости Марты, о неразрешимости завтрашнего дня, о смуглых пальцах незнакомца и о многом другом, что непросто было выразить словами. Она сама не понимала, как ее голова вмещала враз все это множество несовместимых и часто вовсе не пересекающихся мыслей.
На улице было совершенно темно, если не считать крошечных островков розовато-желтого света, падающего на тротуар из окон кабачка и тут же смываемого обильными потоками дождя. Дождь стоял вокруг плотной стеной, его равномерный шум поглощал все остальные звуки.
Небо над головой с грохотом раскололось полярно-голубой вспышкой и выхватило на миг из темноты клубок сцепившихся в смертельной схватке тел – человеческого и звериного, серебристо-шерстяного. Они промелькнули у нее перед глазами, словно кадр из ночного кошмара, и исчезли в черном безмолвии монотонно падающего дождя.
– Ральф! – закричала она на бегу, оскальзываясь на мокрых ступеньках. – Стоп! Прекрати немедленно!
Ей сейчас не хватало только, чтобы голодный Ральф загрыз этого красивого итальянца!
Однако в свете новой вспышки молнии ей открылась картина вовсе неправдоподобная – итальянец умудрился повалить Ральфа на землю и сидел на нем верхом, зажимая его шею тисками сведенных вместе локтей. Инге остановилась над ними и снова повторила:
– Ральф! Стоп!
Тело Ральфа обмякло, и он коротко взвизгнул то ли от боли, то ли от обиды, и она сказала незнакомцу:
– Можно его отпустить.
Незнакомец разжал руки, с трудом поднялся, пошатнулся и схватился за открытую дверцу машины, чтобы не упасть в грязь. Только теперь Инге заметила, что распахнута дверца не пассажирская, а водительская, и спросила напрямик:
– Вы что – собирались угнать мою машину?
В горле у парня что-то вдруг заклокотало, и он безвольно сник на отворенной дверце, свесив руки и конвульсивно царапая мокрый металл ногтями растопыренных пальцев. К этому времени Ральф, наконец, встал на ноги и начал шумно отряхивать грязь с шерсти, разбрасывая ее во все стороны.
Не успев толком сообразить, что она делает, Инге перехватила тело незнакомца раньше, чем оно рухнуло на мокрый булыжник, и рывком опустила его на капот фургона. Голова его, правда, при этом гулко стукнулась о металл, однако Инге удалось удержать его от дальнейшего скольжения вниз. Она нащупала его пульс – рука была горячая, но сердце билось ровно, хоть и часто.
Нужно было срочно решать, что с ним делать. Тащить его обратно в «Губертус» и вызывать скорую помощь? Ужас – разговоров потом не оберешься! Проще всего было бы, конечно, отвезти его к себе в замок и привести в чувство, а там уже поступать по обстоятельствам. Было только совершенно неясно, как ей одной удастся затолкать его бесчувственное тело в машину.
Инге попыталась приподнять его, но он тут же выскользнул из-под ее рук и начал скатываться с капота, так что ей с трудом удалось сохранить равновесие.
Она осторожно опустила его обратно на капот, и мысль ее, ничего не находя, лихорадочно заметалась в поисках разумного выхода.
Инге крикнула им «Потерпите!» и помчалась в левое крыло замка, где жил отец. Отцу крикнуть «Потерпи!» Инге не могла: она уже издали услышала знакомый колокольный звон – он злобно колотил своей железной лапой в подвешенный над его креслом сигнальный рельс.
Когда она с силой распахнула тяжелую резную дверь, ведущую в покои отца, он уже катился ей навстречу из темноты, как маленький игрушечный танк, освещенный вправленным в изголовье кресла фонариком, который он умел зажигать сам. Кроме этого жалкого фонарика, в комнатах отца не горела ни одна лампа. Значит, дневная сиделка ушла еще засветло, не подозревая, что ни Марта, ни Клаус не зайдут зажечь свет и накормить отца ужином. Отступая к двери под натиском отцовского кресла, Инге утешительно забормотала:
– Ну, не сердись, Отто, не надо. Я ведь не знала, что они не придут.
В ответ Отто заколотил лапой в рельс с удвоенной силой и попытался наехать на Инге, но она ловко увернулась и, протиснувшись между креслом и стеной отцу за спину, умудрилась обхватить его плечи обеими руками. От ее прикосновения он сразу обмяк и, потеряв всю свою агрессивность, попытался лизнуть ее руку.
– Вот и хорошо. Успокойся, я уже здесь, теперь все в порядке.
Пока она разогревала ужин Отто, он порывался отстучать ей морзянкой какие-то смутные жалобы на дневную сиделку, которую он заподозрил то ли в алкоголизме, то ли в клептомании. Но Инге не стала вслушиваться: сейчас ей не хватало только проблем с сиделкой. Наспех покормив отца, она подкатила его к телевизору, укрыла пледом и бегом поднялась к себе, чтобы позвонить Марте. Она набрала номер и долго вслушивалась в унылые длинные гудки в надежде, что кто-нибудь ответит. Когда никто не ответил, она так разнервничалась, что не стала есть, а, как была – в мокрых белых сапогах – вывела фургон и помчалась в «Губертус» – выяснить, что у них там стряслось. Ральф с громким отчаянным лаем увязался за ней. Она поняла, что он так и будет бежать за фургоном всю дорогу и сжалилась над ним: притормозила на повороте и приоткрыла дверцу кабины. Не дожидаясь приглашения, он сходу вскочил на сиденье и начал шумно отряхиваться, разбрызгивая дождевые капли во все стороны.
Когда Инге спускалась по крутой спиральной дороге, ведущей из замка в деревню, у нее сильно кружилась голова – то ли от голода, то ли от огорчения. Но все-таки она сообразила, что, если Марта не пришла сама и не прислала Клауса предупредить, она вполне могла затеять какую-то пакость – в последние дни в воздухе и впрямь висело предчувствие грозы. Марта перестала приходить на кухню пить кофе, а демонстративно пила собственный, который привозила с собой в голубом пластмассовом термосе.
А вчера, когда Клаус зашел на кухню съесть предложенный ему Инге бутерброд с колбасой, она ворвалась вслед за ним и туманно объявила, что не позволит, чтобы всякие ведьмы насылали свои злые чары на ее ребенка. Поскольку Клаус продолжал невозмутимо жевать, Марта вырвала у него бутерброд и стала читать вслух надписи на этикетках Ингиной коллекции целебных трав. Хоть почти все эти этикетки Марта отлично знала, так как она не раз помогала Инге готовить разные снадобья для себя и для Клауса, она нарочно искажала названия трав, риторически вопрошая при этом, чем именно посыпает Инге бутерброды ее сына и что подмешивает в кофе самой Марте для достижения своих злокозненных колдовских целей. Клаус захныкал и попытался отобрать у матери свой бутерброд. Он был куда сильней ее, но она дала ему затрещину, бросила бутерброд в мусорное ведро и, хлопнув дверью, выбежала из кухни, выкрикивая что-то нечленораздельное о ведьмах, которых пора сжигать на кострах. Клаус хотел было вытащить свой бутерброд из ведра, но у Инге от этого спектакля вдруг разболелась голова, и она велела Клаусу убираться из ее кухни.
Вспоминая вчерашний скандал, Инге решила, что не стоит в «Губертусе» начинать с прямых распросов. Поэтому, когда, войдя в кабачок, она увидела Клауса, то сделала вид, что не замечает его, а просто попросила у Эльзы чашку кофе.
Горячий кофе прояснил ей мозги, а заявление Клауса о забастовке поставило все на свои места. Чудно, замечательно – хоть вешайся! Теперь оставалось только найти выход из безвыходного положения. Мозг ее напряженно метался в поисках какого-нибудь мало-мальски приемлемого решения, – она так бы и простояла весь вечер с чашкой в руке, если бы вой автомата не вывел ее из оцепенения. Она вздрогнула, уронила чашку и только тогда заметила незнакомца.
Сначала – его руки – стройные загорелые кисти, крепкие ладони и длинные сильные пальцы со странными треугольными ногтями: вершина каждого треугольника была обращена к запястью, а основание его замыкало конец пальца. Треугольники ногтей были слишком маленькие для таких крупных рук, и потому казалось, что они касаются предметов с какой-то особой кошачьей нежностью, будто часть ногтя была временно втянута вовнутрь. Зачарованная ловкостью, с которой эти пальцы открыли панель автомата и освободили застрявшую пуговицу, Инге не сразу поглядела на лицо их владельца. Лицо было им под стать: очень нездешнее, без единой прямой линии, – словно все его черты были умело вырезаны из разных частей туго натянутого лука.
Пока она разглядывала незнакомца, за ее спиной заплакал Клаус, громко всхлипывая и шмыгая носом. Первым порывом ее была жалость, она хотела было утешить беднягу и дать ему его пять марок, но благоразумно сдержалась: в сложившейся ситуации нельзя было давать его вздорной мамаше никакого повода для продолжения боевых действий.
Подползла на коленях Эльза с тряпкой в руках и начала усердно вытирать кофейную лужу у ее ног. Она наклонилась, чтобы помочь Эльзе подобрать осколки разбитой чашки, и услышала голос незнакомца:
– Хватит плакать, парень! Бери деньги и беги играть!
Когда она подняла голову, Клаус уже стоял возле автомата, сияя блаженной улыбкой, а незнакомец, сильно хромая, шел к выходу. Он открыл дверь, – небо за дверью полыхнуло голубым разрядом– и через секунду загрохотал гром. Как только он вышел, все заговорили хором.
– Итальяшка! – объявила Эльза.
– Никакой он не итальяшка! – Вальтер никогда не соглашался с Эльзой: если бы она сказала, что Бог есть, он тут же заявил бы, что Бога нет.
– А какая у него машина? – спросил Гейнц, как всегда – реалист.
– У него нет машины. Он спустился на парашюте, – объявил Клаус и вдохнул воздух, словно собирался добавить что-то еще, но вдруг запнулся и стал испуганно отступать к двери.
– Это ж надо, что этот идиот может придумать! – воскликнула Эльза и замахнулась на Клауса мокрой тряпкой. Клаус внезапно обиделся:
– Ну, ладно, может, он пришел пешком, – сказал он. – А то чего бы он был такой мокрый? – и все уставились на него, пораженные здравым смыслом его слов.
– А раз он пришел пешком, значит, у него нет машины, – заключил Клаус, гордясь тем, что привлек всеобщее внимание.
Инге положила деньги за кофе на стойку и быстро вышла под дождь, думая одновременно о глупости Марты, о неразрешимости завтрашнего дня, о смуглых пальцах незнакомца и о многом другом, что непросто было выразить словами. Она сама не понимала, как ее голова вмещала враз все это множество несовместимых и часто вовсе не пересекающихся мыслей.
На улице было совершенно темно, если не считать крошечных островков розовато-желтого света, падающего на тротуар из окон кабачка и тут же смываемого обильными потоками дождя. Дождь стоял вокруг плотной стеной, его равномерный шум поглощал все остальные звуки.
Небо над головой с грохотом раскололось полярно-голубой вспышкой и выхватило на миг из темноты клубок сцепившихся в смертельной схватке тел – человеческого и звериного, серебристо-шерстяного. Они промелькнули у нее перед глазами, словно кадр из ночного кошмара, и исчезли в черном безмолвии монотонно падающего дождя.
– Ральф! – закричала она на бегу, оскальзываясь на мокрых ступеньках. – Стоп! Прекрати немедленно!
Ей сейчас не хватало только, чтобы голодный Ральф загрыз этого красивого итальянца!
Однако в свете новой вспышки молнии ей открылась картина вовсе неправдоподобная – итальянец умудрился повалить Ральфа на землю и сидел на нем верхом, зажимая его шею тисками сведенных вместе локтей. Инге остановилась над ними и снова повторила:
– Ральф! Стоп!
Тело Ральфа обмякло, и он коротко взвизгнул то ли от боли, то ли от обиды, и она сказала незнакомцу:
– Можно его отпустить.
Незнакомец разжал руки, с трудом поднялся, пошатнулся и схватился за открытую дверцу машины, чтобы не упасть в грязь. Только теперь Инге заметила, что распахнута дверца не пассажирская, а водительская, и спросила напрямик:
– Вы что – собирались угнать мою машину?
В горле у парня что-то вдруг заклокотало, и он безвольно сник на отворенной дверце, свесив руки и конвульсивно царапая мокрый металл ногтями растопыренных пальцев. К этому времени Ральф, наконец, встал на ноги и начал шумно отряхивать грязь с шерсти, разбрасывая ее во все стороны.
Не успев толком сообразить, что она делает, Инге перехватила тело незнакомца раньше, чем оно рухнуло на мокрый булыжник, и рывком опустила его на капот фургона. Голова его, правда, при этом гулко стукнулась о металл, однако Инге удалось удержать его от дальнейшего скольжения вниз. Она нащупала его пульс – рука была горячая, но сердце билось ровно, хоть и часто.
Нужно было срочно решать, что с ним делать. Тащить его обратно в «Губертус» и вызывать скорую помощь? Ужас – разговоров потом не оберешься! Проще всего было бы, конечно, отвезти его к себе в замок и привести в чувство, а там уже поступать по обстоятельствам. Было только совершенно неясно, как ей одной удастся затолкать его бесчувственное тело в машину.
Инге попыталась приподнять его, но он тут же выскользнул из-под ее рук и начал скатываться с капота, так что ей с трудом удалось сохранить равновесие.
Она осторожно опустила его обратно на капот, и мысль ее, ничего не находя, лихорадочно заметалась в поисках разумного выхода.
Отто
С минуты отъезда Инге Отто ждал ее возвращения. Сперва он просто хотел, чтобы она сидела рядом с ним возле телевизора, дышала, двигалась, подавала ему чай и грелку, а он бы ее любил и радовался, что она такая красивая, высокая и независимая. Но постепенно его любовь стала привычно переходить в ненависть, и чем дольше длилась мука его ожидания, тем больше он ненавидел дочь. Как всегда в такие минуты, именно ее красота и независимость становились ему особенно непереносимы – его воображение рисовало ему ужасные картины ее похождений неизвестно где и неизвестно с кем. Теперь он уже ждал ее, чтобы наказать и уязвить побольнее.
Отто с удовольствием смаковал все прошлые случаи, когда ему удалось сделать ей больно. А случаев таких было немало, – было! было! – хоть ему это всякий раз давалось непросто: вся правая сторона его тела была парализована полностью, а кисть левой, частично подвижной руки, оторвало снарядом во вторую мировую войну в танковом бою за гиблый городишко с косноязычным названием Курск. Это название многократно выкрикивали вороны, кружась над трупами после битвы: «Кур-р-с! Кур-р-с! Кур-р-с!» Отто, истекая кровью, слушал их крики из-под нависшей над ним гусеницы подбитого русского танка и думал, что будет, когда его найдут русские солдаты, отрывистая перекличка которых не могла заглушить надсадного карканья пирующих ворон.
Ему тогда повезло, и русские солдаты его не заметили. Когда они ушли, унося своих раненых и гоня перед собой пленных, Отто исхитрился зубами затянуть обрывки рукава над зияющей дырой повыше запястья и пополз в противоположную сторону, то и дело теряя сознание. Он так и не узнал, кто и где его подобрал, но когда он через пару дней очнулся в немецком полевом госпитале, на месте кисти левой руки у него была туго забинтованная культяпка. К этой культяпке ему со временем приладили хитроумный протез, напоминающий двузубую вилку, с которым он научился довольно ловко управляться. Так что много лет он прожил неплохо и без руки, пока его не разбил паралич и он не попал в полную зависимость от своей слишком красивой и независимой дочери, у которой на уме были одни только мужики.
Отто уже издалека услышал, как взревывает фургон, взбираясь по крутой дороге к замку, – за последние годы его слух, на тренированный долгими ожиданиями, необычайно обострился. Он откатился к окну и стал следить, как Инге паркует фургон. Его комнаты были расположены в полуподвальном этаже, – для удобства, чтобы он мог сам вкатывать и выкатывать кресло во двор, – и потому он мог видеть только колеса и ноги.
Что-то явно было не в порядке. Вместо того, чтобы поставить фургон в гараж – а это следовало бы сделать сразу в такую дождливую ночь – Инге подкатила задним ходом к его, Отто, специальному входу. Кузов фургона заслонял Отто дверь, он видел только, как ноги дочери в высоких белых сапогах прошагали вдоль колес фургона в сторону входа. Отто думал, что она первым делом зайдет проведать его, и приготовился встретить ее гневными упреками, как она того заслуживала, но она к нему не зашла вовсе. Погрохотав чем-то железным в коридоре, она снова появилась во дворе и скрылась за фургоном. Ноги в белых сапогах мелькали так быстро, будто она отбивала чечетку, но толком рассмотреть, что она там делает, Отто не мог, и от этого раздражение его стало совершенно невыносимым. Он больше не мог сдерживать свой гнев и начал изо всех сил колотить своей стальной лапой в рельс.
Дочь наверняка не могла его не слышать, однако она не обратила на его призывы никакого внимания, а продолжала свои странные пляски вокруг фургона. Рядом с ее сапогами толклись по лужам серебристые лапы Ральфа. Тяжелая зависть к Ральфу сдавила горло Отто, и он прикрыл глаза, обессиленный и покинутый, – кто угодно, даже пес, имел право на участие в ее делах, но только не он. Когда он снова открыл глаза, и ноги, и лапы исчезли из-под фургона, который так и остался торчать перед его окнами, загораживая ему вид на все ночное пространство, залитое дождем. Отто подождал еще немного, надеясь, что теперь она найдет время заглянуть к нему. Он отъехал от окна и невидящими глазами уставился на экран телевизора, на котором по случаю позднего часа давно уже мерцала неподвижная цветная заставка.
Прошло еще сколько-то времени, он не мог сказать – сколько, а она так и не зашла. Тогда Отто решил действовать самостоятельно. Он направил кресло к выходу. Он не очень любил выезжать из своих комнат без посторонней помощи, потому что на это уходили все его силы, но сейчас выбора не было.
Необходимо было узнать, что у нее там стряслось. И если понадобится, принимать меры.
Отто с удовольствием смаковал все прошлые случаи, когда ему удалось сделать ей больно. А случаев таких было немало, – было! было! – хоть ему это всякий раз давалось непросто: вся правая сторона его тела была парализована полностью, а кисть левой, частично подвижной руки, оторвало снарядом во вторую мировую войну в танковом бою за гиблый городишко с косноязычным названием Курск. Это название многократно выкрикивали вороны, кружась над трупами после битвы: «Кур-р-с! Кур-р-с! Кур-р-с!» Отто, истекая кровью, слушал их крики из-под нависшей над ним гусеницы подбитого русского танка и думал, что будет, когда его найдут русские солдаты, отрывистая перекличка которых не могла заглушить надсадного карканья пирующих ворон.
Ему тогда повезло, и русские солдаты его не заметили. Когда они ушли, унося своих раненых и гоня перед собой пленных, Отто исхитрился зубами затянуть обрывки рукава над зияющей дырой повыше запястья и пополз в противоположную сторону, то и дело теряя сознание. Он так и не узнал, кто и где его подобрал, но когда он через пару дней очнулся в немецком полевом госпитале, на месте кисти левой руки у него была туго забинтованная культяпка. К этой культяпке ему со временем приладили хитроумный протез, напоминающий двузубую вилку, с которым он научился довольно ловко управляться. Так что много лет он прожил неплохо и без руки, пока его не разбил паралич и он не попал в полную зависимость от своей слишком красивой и независимой дочери, у которой на уме были одни только мужики.
Отто уже издалека услышал, как взревывает фургон, взбираясь по крутой дороге к замку, – за последние годы его слух, на тренированный долгими ожиданиями, необычайно обострился. Он откатился к окну и стал следить, как Инге паркует фургон. Его комнаты были расположены в полуподвальном этаже, – для удобства, чтобы он мог сам вкатывать и выкатывать кресло во двор, – и потому он мог видеть только колеса и ноги.
Что-то явно было не в порядке. Вместо того, чтобы поставить фургон в гараж – а это следовало бы сделать сразу в такую дождливую ночь – Инге подкатила задним ходом к его, Отто, специальному входу. Кузов фургона заслонял Отто дверь, он видел только, как ноги дочери в высоких белых сапогах прошагали вдоль колес фургона в сторону входа. Отто думал, что она первым делом зайдет проведать его, и приготовился встретить ее гневными упреками, как она того заслуживала, но она к нему не зашла вовсе. Погрохотав чем-то железным в коридоре, она снова появилась во дворе и скрылась за фургоном. Ноги в белых сапогах мелькали так быстро, будто она отбивала чечетку, но толком рассмотреть, что она там делает, Отто не мог, и от этого раздражение его стало совершенно невыносимым. Он больше не мог сдерживать свой гнев и начал изо всех сил колотить своей стальной лапой в рельс.
Дочь наверняка не могла его не слышать, однако она не обратила на его призывы никакого внимания, а продолжала свои странные пляски вокруг фургона. Рядом с ее сапогами толклись по лужам серебристые лапы Ральфа. Тяжелая зависть к Ральфу сдавила горло Отто, и он прикрыл глаза, обессиленный и покинутый, – кто угодно, даже пес, имел право на участие в ее делах, но только не он. Когда он снова открыл глаза, и ноги, и лапы исчезли из-под фургона, который так и остался торчать перед его окнами, загораживая ему вид на все ночное пространство, залитое дождем. Отто подождал еще немного, надеясь, что теперь она найдет время заглянуть к нему. Он отъехал от окна и невидящими глазами уставился на экран телевизора, на котором по случаю позднего часа давно уже мерцала неподвижная цветная заставка.
Прошло еще сколько-то времени, он не мог сказать – сколько, а она так и не зашла. Тогда Отто решил действовать самостоятельно. Он направил кресло к выходу. Он не очень любил выезжать из своих комнат без посторонней помощи, потому что на это уходили все его силы, но сейчас выбора не было.
Необходимо было узнать, что у нее там стряслось. И если понадобится, принимать меры.
Ури
Конечно, это был бред. Над головой высоко-высоко смыкался обрамленный черными балками красный кирпичный свод, напоминающий церковный. Но все же лежал он не в церкви, а в том отделе преисподней, где туши грешников разделывают для обжарки. Все инструменты, необходимые для освежевания и расчленения грешных тел, были милостиво представлены ему для обозрения на противоположной стене: начищенные до блеска, они поражали разнообразием: топоры, топорики, секачи, секачики, ножи, ножики, ножищи, трезубцы, двузубцы, пилки, пилочки, пилы, ковши, ковшики, черпалки – для крови, конечно. Ури попытался их пересчитать, чтобы собраться с мыслями, но цифры в голове разбегались и не сходились, а уж о мыслях и говорить было нечего. Мысли всплывали, барахтались на поверхности сознания и тут же тонули, как мусор в сточной канаве после сильного ливня.
За высокими стрельчатыми окнами царила беспросветная тьма. И вдруг в черной заоконной пустоте возникла косматая голова лешего Губертуса, не такая огромная, как на стене кабачка, но достаточно грозная – прижавшись бородатым лицом к стеклу, леший внимательно и недобро разглядывал Ури.
Ури с трудом повернул голову в сторону окна, и Губертус тут же исчез, оставив после себя на оконном стекле переливчатый узор дождевых капель.
Значит, все-таки бред.
Ури приподнялся на локте и огляделся, с трудом преодолевая качнувшую его назад дурноту. Черт его знает, а может, все-таки не бред? Уж очень реалистически выглядела эта огромная кухня с круглым столом на резных ножках в центре и с изразцовой печью в углу. Стену, на которой были экспонированы режущие орудия, снизу подпирала облицованная бордовым гранитом буфетная стойка, сплошь уставленная современными кухонными агрегатами.
Ури потрогал пальцами наброшенный на его плечи черный махровый халат и порылся в своей слабо мерцающей памяти, но никакой логической связи между собой, этой кухней и этим халатом не нашел. Тогда он ухватился за поручни кресла и попытался встать. Пронзительная боль в правой ноге швырнула бы его на пол, если бы у него не были такие сильные руки. С трудом удержав равновесие, он откинулся назад на подушки кресла, которое под натиском его тела сдвинулось с места и, поскрипывая колесиками, покатилось к резным двустворчатым дверям. После этого пируэта его охватила такая парализующая слабость, что он почувствовал себя совершенно беззащитным и закрыл глаза в предчувствии неминуемого удара больной ногой о дверь. Но в лицо ему дохнул порыв холодного ветра, и кресло внезапно остановилось.
Он с трудом разлепил свинцово отяжелевшие веки и тут же поспешно прикрыл их: упершись в кресло длинной ногой в белом сапоге, в темном дверном проеме стояла мать. Не сегодняшняя, раздражающая и покорная, а давняя, почти забытая, всегда ускользавшая от него к другим.
Чужой, очень немецкий, голос произнес властно:
– Куда это вы разогнались, господин парашютист?
И кресло, все так же поскрипывая колесиками, покатилось обратно в угол к изразцовой печи. Ури опять разлепил веки и глянул в склонившееся над ним лицо – ничего похожего на мать в нем не было, кроме тяжелой, цвета меда, обрамляющей волны волос. Глаза под упавшими на лоб прядями были большие и плоские, как озера в степи, белки их, не закругляясь, были вправлены под надбровья вровень с глазницами. Дома у него таких глаз не носили – там глазные яблоки у всех были круглые, как и положено яблокам.
Лицо отодвинулось и исчезло. Так поразившая его мгновенная иллюзия сходства шла от ног в высоких белых сапогах. Белые сапоги сделали шаг влево. Ури с трудом повернулся всем телом вслед за ними, и взгляд его уперся в резную горку для хрусталя – там, в сумеречном застекольном пространстве, стояли ряды разноцветных прозрачных бутылей и переливчатых темных флаконов. Рука в синем комбинезонном рукаве плеснула в стакан немного воды из чайника, потом взяла с полки флакон, вынула из него граненую пробку и перевернула над стаканом. Из узкого горлышка начали сочиться тяжелые лиловые капли.
Рядом с ногами бесшумно появился недружелюбный серебристый зверь, при виде которого Ури сразу все вспомнил: и фургон у дверей кабачка, и неудачно открытую им дверцу фургона, и схватку на мокрых булыжниках. И билет, срок действия которого кончался в семь тридцать. И последние две марки, которые он оставил на стойке. И владелицу белых сапог и властного голоса – только тогда вместо синего комбинезона на ней был туго перетянутый поясом белый плащ. И главное – мать, которая (о ужас!) будет напрасно встречать его утром в аэропорту Бен-Гурион.
– Который час? – спросил Ури хрипло, не узнавая собственный голос.
– Какая разница? – ответила женщина, сосредоточенно считая капли. – На свой самолет вы все равно уже опоздали.
– Как опоздал? Который час? – повторил Ури.
– Без двадцати четыре. А ваш самолет в семь, так что шанса успеть нет.
– Откуда вы знаете про самолет? – ощетинился Ури.
– По линиям ладони, – усмехнулась она, аккуратно возвращая флакон на место и снимая с полки другой. – А кроме того, пока вы тут метались в бреду, Ури, вы всю свою жизнь успели мне рассказать.
И опять принялась считать капли, на этот раз оранжево-желтые.
– И имя свое я вам тоже сказал? – не поверил Ури, тщетно пытаясь сообразить, как он тут оказался.
В ответ она приложила палец к губам, опустила флакон на стол, ловко перевернула стоящие рядом крошечные песочные часы и встряхнула содержимое стакана. Смесь вспузырилась и начала быстро краснеть. Ури заметил, что губы женщины шевелятся в такт взмахам стакана, и подумал мимолетно: ворожит она, что ли? Словно в подтверждение этого предположения она, дождавшись, пока нижний конус часов наполнился до первой черты, обхватила стакан с двух сторон и начала бережно крутить его в ладонях, словно согревая. Губы ее по-прежнему размеренно что-то шептали, взгляд был неотрывно устремлен на пузырящуюся в стакане жидкость, отчего в плоских синих зеркалах ее глаз вспыхивали и гасли малиновые искры.
Когда нижний конус часов наполнился до второй черты, она сняла с крючка на стене длинную серебряную ложку странной формы и склонилась над Ури:
– А теперь надо выпить это до дна. Можно не спеша.
Ури с опаской поглядел на густой темно-красный напиток:
– Я надеюсь, это не кровь невинных младенцев?
Женщина засмеялась:
– Неужели я выгляжу такой злодейкой? – она зачерпнула ложку жидкости и поднесла к губам Ури. – Пейте!
Может, злодейкой она и не выглядела, но ложку-то выбрала из знакомой коллекции пыточных орудий. Поэтому Ури заупрямился и отвел ложку в сторону подальше от себя:
– Но я не знаю, что это. И вообще – кто вы и как я сюда попал?
– Я – Инге, мы это уже выясняли. Вы что, ничего не помните? – она с досадой прикусила губу, раздраженно плюхнула напиток из ложки назад в стакан и стала стягивать с себя сапоги. Бросив сапоги под стол, она, оставляя мокрые следы на лакированных досках пола, прошла к буфету, сняла с полки фарфоровый чайник и начала заваривать чай. Эти лакированные доски мимолетно зарегистрировались в сознании Ури знаком дополнительной опасности: ему в жизни не приходилось видеть лакированный деревянный пол в кухне. Надо было срочно уносить ноги из этой ловушки.
– Где моя одежда, Инге? – спросил он, намеренно делая ударение на ее имени, словно надеясь этим ее разоблачить, хоть он сам не знал, в чем.
– В сушке, Ури. – Она тоже сделала намеренное ударение на его имени, явно пытаясь заслужить его доверие. – А что?
– Я, пожалуй, попробовал бы добраться до Мюнхена.
– Мне кажется, вы уже пробовали встать, Ури. – Она налила себе чай в цветную кружку и стала жадно пить. – И ничего не вышло, правда?
– Вы что, ясновидящая?
Она пожала плечами:
– А как еще вы могли бы с такой скоростью раскатить кресло мне навстречу? С вашей поврежденной ногой?
– А что с моей ногой? – испугался он.
– Сейчас мы это выясним.
Она поставила пустую кружку на стол и бесцеремонно подняла сильной рукой его правую ногу, на которой он с удивлением обнаружил чужой шерстяной носок. Упершись в его колено одной рукой, она стала другой бережно склонять его ступню носком вперед, пока острая боль не перехватила ему дыхание.
За высокими стрельчатыми окнами царила беспросветная тьма. И вдруг в черной заоконной пустоте возникла косматая голова лешего Губертуса, не такая огромная, как на стене кабачка, но достаточно грозная – прижавшись бородатым лицом к стеклу, леший внимательно и недобро разглядывал Ури.
Ури с трудом повернул голову в сторону окна, и Губертус тут же исчез, оставив после себя на оконном стекле переливчатый узор дождевых капель.
Значит, все-таки бред.
Ури приподнялся на локте и огляделся, с трудом преодолевая качнувшую его назад дурноту. Черт его знает, а может, все-таки не бред? Уж очень реалистически выглядела эта огромная кухня с круглым столом на резных ножках в центре и с изразцовой печью в углу. Стену, на которой были экспонированы режущие орудия, снизу подпирала облицованная бордовым гранитом буфетная стойка, сплошь уставленная современными кухонными агрегатами.
Ури потрогал пальцами наброшенный на его плечи черный махровый халат и порылся в своей слабо мерцающей памяти, но никакой логической связи между собой, этой кухней и этим халатом не нашел. Тогда он ухватился за поручни кресла и попытался встать. Пронзительная боль в правой ноге швырнула бы его на пол, если бы у него не были такие сильные руки. С трудом удержав равновесие, он откинулся назад на подушки кресла, которое под натиском его тела сдвинулось с места и, поскрипывая колесиками, покатилось к резным двустворчатым дверям. После этого пируэта его охватила такая парализующая слабость, что он почувствовал себя совершенно беззащитным и закрыл глаза в предчувствии неминуемого удара больной ногой о дверь. Но в лицо ему дохнул порыв холодного ветра, и кресло внезапно остановилось.
Он с трудом разлепил свинцово отяжелевшие веки и тут же поспешно прикрыл их: упершись в кресло длинной ногой в белом сапоге, в темном дверном проеме стояла мать. Не сегодняшняя, раздражающая и покорная, а давняя, почти забытая, всегда ускользавшая от него к другим.
Чужой, очень немецкий, голос произнес властно:
– Куда это вы разогнались, господин парашютист?
И кресло, все так же поскрипывая колесиками, покатилось обратно в угол к изразцовой печи. Ури опять разлепил веки и глянул в склонившееся над ним лицо – ничего похожего на мать в нем не было, кроме тяжелой, цвета меда, обрамляющей волны волос. Глаза под упавшими на лоб прядями были большие и плоские, как озера в степи, белки их, не закругляясь, были вправлены под надбровья вровень с глазницами. Дома у него таких глаз не носили – там глазные яблоки у всех были круглые, как и положено яблокам.
Лицо отодвинулось и исчезло. Так поразившая его мгновенная иллюзия сходства шла от ног в высоких белых сапогах. Белые сапоги сделали шаг влево. Ури с трудом повернулся всем телом вслед за ними, и взгляд его уперся в резную горку для хрусталя – там, в сумеречном застекольном пространстве, стояли ряды разноцветных прозрачных бутылей и переливчатых темных флаконов. Рука в синем комбинезонном рукаве плеснула в стакан немного воды из чайника, потом взяла с полки флакон, вынула из него граненую пробку и перевернула над стаканом. Из узкого горлышка начали сочиться тяжелые лиловые капли.
Рядом с ногами бесшумно появился недружелюбный серебристый зверь, при виде которого Ури сразу все вспомнил: и фургон у дверей кабачка, и неудачно открытую им дверцу фургона, и схватку на мокрых булыжниках. И билет, срок действия которого кончался в семь тридцать. И последние две марки, которые он оставил на стойке. И владелицу белых сапог и властного голоса – только тогда вместо синего комбинезона на ней был туго перетянутый поясом белый плащ. И главное – мать, которая (о ужас!) будет напрасно встречать его утром в аэропорту Бен-Гурион.
– Который час? – спросил Ури хрипло, не узнавая собственный голос.
– Какая разница? – ответила женщина, сосредоточенно считая капли. – На свой самолет вы все равно уже опоздали.
– Как опоздал? Который час? – повторил Ури.
– Без двадцати четыре. А ваш самолет в семь, так что шанса успеть нет.
– Откуда вы знаете про самолет? – ощетинился Ури.
– По линиям ладони, – усмехнулась она, аккуратно возвращая флакон на место и снимая с полки другой. – А кроме того, пока вы тут метались в бреду, Ури, вы всю свою жизнь успели мне рассказать.
И опять принялась считать капли, на этот раз оранжево-желтые.
– И имя свое я вам тоже сказал? – не поверил Ури, тщетно пытаясь сообразить, как он тут оказался.
В ответ она приложила палец к губам, опустила флакон на стол, ловко перевернула стоящие рядом крошечные песочные часы и встряхнула содержимое стакана. Смесь вспузырилась и начала быстро краснеть. Ури заметил, что губы женщины шевелятся в такт взмахам стакана, и подумал мимолетно: ворожит она, что ли? Словно в подтверждение этого предположения она, дождавшись, пока нижний конус часов наполнился до первой черты, обхватила стакан с двух сторон и начала бережно крутить его в ладонях, словно согревая. Губы ее по-прежнему размеренно что-то шептали, взгляд был неотрывно устремлен на пузырящуюся в стакане жидкость, отчего в плоских синих зеркалах ее глаз вспыхивали и гасли малиновые искры.
Когда нижний конус часов наполнился до второй черты, она сняла с крючка на стене длинную серебряную ложку странной формы и склонилась над Ури:
– А теперь надо выпить это до дна. Можно не спеша.
Ури с опаской поглядел на густой темно-красный напиток:
– Я надеюсь, это не кровь невинных младенцев?
Женщина засмеялась:
– Неужели я выгляжу такой злодейкой? – она зачерпнула ложку жидкости и поднесла к губам Ури. – Пейте!
Может, злодейкой она и не выглядела, но ложку-то выбрала из знакомой коллекции пыточных орудий. Поэтому Ури заупрямился и отвел ложку в сторону подальше от себя:
– Но я не знаю, что это. И вообще – кто вы и как я сюда попал?
– Я – Инге, мы это уже выясняли. Вы что, ничего не помните? – она с досадой прикусила губу, раздраженно плюхнула напиток из ложки назад в стакан и стала стягивать с себя сапоги. Бросив сапоги под стол, она, оставляя мокрые следы на лакированных досках пола, прошла к буфету, сняла с полки фарфоровый чайник и начала заваривать чай. Эти лакированные доски мимолетно зарегистрировались в сознании Ури знаком дополнительной опасности: ему в жизни не приходилось видеть лакированный деревянный пол в кухне. Надо было срочно уносить ноги из этой ловушки.
– Где моя одежда, Инге? – спросил он, намеренно делая ударение на ее имени, словно надеясь этим ее разоблачить, хоть он сам не знал, в чем.
– В сушке, Ури. – Она тоже сделала намеренное ударение на его имени, явно пытаясь заслужить его доверие. – А что?
– Я, пожалуй, попробовал бы добраться до Мюнхена.
– Мне кажется, вы уже пробовали встать, Ури. – Она налила себе чай в цветную кружку и стала жадно пить. – И ничего не вышло, правда?
– Вы что, ясновидящая?
Она пожала плечами:
– А как еще вы могли бы с такой скоростью раскатить кресло мне навстречу? С вашей поврежденной ногой?
– А что с моей ногой? – испугался он.
– Сейчас мы это выясним.
Она поставила пустую кружку на стол и бесцеремонно подняла сильной рукой его правую ногу, на которой он с удивлением обнаружил чужой шерстяной носок. Упершись в его колено одной рукой, она стала другой бережно склонять его ступню носком вперед, пока острая боль не перехватила ему дыхание.