Мысль об этом была ужасна, но не столь фантастична, как некоторые другие объяснения, которые я уже отбросила. В порыве я снова встала и небрежно накинула халат. Тот обволакивающий полусон, в который я раньше была погружена, теперь рассеялся. Сейчас спать хотелось в той же мере, как утром после пробуждения.
Я засунула ноги в просторные шлепанцы и пошла выглянуть в садик: мне снова показалось, что там кто-то движется. Но в этот раз, когда я столкнусь с этим лицом к лицу, оно не исчезло. Вдоль внутренней стены от тени одного дверного проема до другого скользила фигура — маленькая фигура.
Первое, что мне захотелось сделать, это крикнуть. Но затем я вспомнила о сигнализации, которую установила у входной двери, и мне очень захотелось увидеть как можно больше, прежде чем себя обнаружу. Я двигалась как можно тише тем же путем, стараясь приглушать шуршание шлепанцев по дорожке.
То, за чем я следила, дошло до последней внутренней двери — в библиотеку. И там он или она медлила так долго, что я уж было решила, не это ли цель. Потом, будто убедившись, что за ней не следят, фигура вышла на яркий лунный свет.
Бартаре! Но почему-то я была совсем не удивлена. Она была уже не в ночной рубашке, а в любимом зеленом платье, хотя ее волосы свободно развевались, как в последний раз, когда я ее видела. Она несла что-то, держа обеими руками; казалось, предмет был маленьким и легким, но был так дорог, что обращаться с ним надо очень аккуратно. Держа его перед собой, чуть вытянув вперед руки, она остановилась, внимательно изучая узор на дорожке.
Потом, как будто только что приняла важное решение, поставила то, что несла, на одну их хрустальных плиток; ставила она это очень осторожно, будто была абсолютно уверена в том, что делает.
Пристроив его на свой вкус, она сделала пару шагов назад, и ее ручки задвигались жестами, которые, как мне казалось, выражали некоторое беспокойство. Должно быть, эти жесты что-то значили, но у меня складывалось впечатление, что так ищут важное слово, ускользающее от сознания.
Я слышала неясный шум, слишком далеко и слишком низкий для моего слуха, чтобы различить слова — и все же это была речь. Вот так разговаривая, — может быть, с тем, что она поставила на землю, а может, просто с воздухом, — Бартаре начала танец, который вел ее ногу с одной кристальной плиты на другую; и она очень старалась не наступить ни на что другое.
Узор был большим, а плиты находились довольно далеко друг от друга; ее круг неминуемо вел ее к месту, где в тени двери кабинета ее отца стояла я. Теперь я уже могла различить отдельные слова, все еще бессмысленные. Ясно было, что это песнопение, а слова сплетались вместе в каденции ритуального восхваления или заклинания.
Заклинание! Я ухватилась за это слово. Это многое объясняло, и хотя в этом заключалась опасность для любого ребенка с чрезмерным воображением, все же это не было сверхъестественным. Мне были известны сотни случаев, когда подростки, особенно девочки, вступив в пору юности, создавали себе воображаемые силы и играли с верой в силы, неизвестные другим. А если Бартаре была эспером, сама не зная об этом, то, может быть, именно так ею руководила ее постепенно возрастающая сила.
Она завершила танец недалеко от меня, и, повернувшись, стала прямо напротив того предмета, заливаемого ярким лунным светом. И снова она сделала жест, будто схватив и притянув к себе некое излучение. Собрав таким жестом нечто невидимое, она начала раскатывать его между ладоней, подобно тому, как берут и раскатывают в шарики влажную глину. Потом она бросила то, чего на самом-то деле и не держала, целясь в дверь спальни матери.
И снова она взяла что-то от предмета, скатала и бросила это. В этот раз метание этого ничто было направлено к двери Оомарка. Когда она начала собирать невидимое в третий раз, у меня уже не оставалось сомнений, что это предназначалось для комнаты, в которой меня сейчас не было — так оно и было.
Бросив это в последний раз, она заметно расслабилась. В ее позе читалось ощущение безопасности, такое же, какое было и у меня, когда я закрывала двери во двор, будто теперь она закрыла какие-то двери и получила возможность свободно делать все, что захочет.
Она вернулась к предмету, все еще с осторожностью стараясь наступать только на кристальные плиты, подняла его и плотно прижала к себе. Потом, наступая только на кристалл, пошла к входным воротам дворика.
Но как бы ни велика была ее вера в то, что она сделала, она не одержала победу над автоматическим защитным устройством. С треском и позвякиваниями, защитный экран рассыпался перед ней световыми предупредительными сигналами, и на звуковой сигнал тревоги она ответила тихим криком. Она остановилась, подняв правую руку, и будто бросила что-то в преграду, не позволяющую ей уйти, но на этот раз безрезультатно. Экран сдерживал, сигнализация продолжала издавать звуки, и я решила, что настало самое удобное время показаться.
— Бартаре, — я выступила из тени.
Она резко развернулась; ее нога соскользнула с кристальной плиты, на которой она стояла, глаза блестели, как у загнанного в угол напуганного зверя, а губы прижались к зубам, блеснувшим белизной, готовым укусить. Так, словно она ожидала физического нападения.
Это движение вывело ее от зоны предупреждения. Сигнализация замолчала, и поле защиты погасло. Но не пошла ко мне навстречу, а стояла и ждала, когда я подойду к ней. Ее руки сжимали то, что она держала, будто это следовало защитить превыше всего. И я увидела, что это та самая кукла-идол, которую она одевала в зеленое.
— Бартаре, — я все не могла подобрать слова. И подозревала, что на вопросы, которые я задам, она отвечать не станет. Возможно, я могла бы кое-как наладить с ней отношения, завоевать доверие, если не стану на нее давить. Уж в том, что это и есть ее секрет, я не сомневалась. — Бартаре, пора спать.
Никто лучше меня не знал, насколько неподходящей была эта реплика.
— Вот и спи, — возразила она. — Они ведь спят, — она кивком указала на комнаты матери и брата. — Почему же ты не спишь? — Мне показалось, что уже тот факт, что я тут стою, сбивал ее с толку, означал для нее неудачу.
— Не знаю. Может, потому что это моя первая ночь в чужом мире. Разве кто может сказать, что ничуть не меняется, когда ступает на чужую землю? — я говорила с ней, как говорила бы с Лазком Вольком.
— Все миры чужие — если рассудить.
Думается, она намекала на то, что на этой планете произошло, потому я кивнула.
— Это так, ибо никто не может посмотреть глазами другого и увидеть в точности то, что он видит. То, что я называю цветком — вот этим, — и я нагнулась, чтобы прикоснуться к чашеобразному цветку, росшему на клумбе рядом, — ты, может быть, тоже назовешь цветком, и все же не увидишь его таким, каким вижу я. — Я замерла, ибо растение, до которого я дотронулась, претерпевало странную трансформацию.
Цветок был чуть светлее цвета слоновой кости. Теперь же от того места, где мои пальцы нежно коснулись его, разливалось темное, нездоровое пятно. Цветок увядал, гнил, умирал — и умер, будто мое прикосновение оскверняло и убивало.
Бартаре засмеялась.
— Я вижу мертвый цветок. А что видишь ты, Килда? То же самое? Видишь, как смерть исходит от твоих пальцев?
Может, это была галлюцинация, но как она была вызвана, этого я сказать не могла. Несомненно, это лишало меня силы духа. Теряя последнюю надежду, я, как могла, цеплялась за логику — может, этот цветок действительно был настолько нежным, что любое прикосновение могло повредить его? Бывают же нежные растения, хотя настолько нежного я никогда не видела.
— Ты часто видишь смерть, Килда? Как в зеркалах? — Она приблизилась ко мне, не сводя с меня сверкающих глаз, стараясь заглянуть ко мне в душу, увидеть страх, наполнявший меня, когда я смотрела в зеркало. В тот момент я могла поверить — была просто уверена, — что Бартаре не только знала, что случилось, но и знала, почему и как. И я не могла не спросить.
— Почему, Бартаре, и как?
И снова она засмеялась, пронзительно, немного жестоко, как иногда смеются дети, если бесхитростно добиваются достижения своих собственных целей.
— Почему? Потому что ты смотришь, Килда, и слушаешь, и хочешь знать слишком много. Хочешь, глядя в другие зеркала, Килда, всегда видеть то, чего тебе не хотелось бы? А ведь могут случиться и другие вещи — похуже, чем просто отражение.
Она намеренно немного отвернулась от меня бросить взгляд на залитый лунным светом двор. Потом снова заговорила, но обращалась не ко мне. Она произнесла эти слова пустому воздуху.
— Видишь? — строго спросила она. — Килда не страшнее любого другого. Не нужно думать о ней дважды.
Она замолчала, будто ждала ответа. Потом отступила на шаг или два, и выражение торжества исчезло с ее лица. Мое собственное воображение дорисовало выговор, который я не слышала, но который смирил самолюбие девочки. Если так и было, возможно, именно потому она рискнула сорвать на мне разочарование и гнев, тем более, что я была свидетелем.
Ее замешательство было замешательством ребенка. Она потеряла Силу, потревожив зрелость, маскировавшую ее. Ее черты сморщились в хорошо знакомую маску бессильного гнева, и она пронзительно закричала:
— Ненавижу тебя! Только пошпионь за мной еще раз, и пожалеешь! Пожалеешь! Пожалеешь! Вот увидишь!
Она развернулась и побежала, уже не обращая внимания на плиты, по которым летела, стремясь только добежать до двери комнаты. И через секунду та захлопнулась, плотно закрывшись за девочкой.
Я долго стояла, оглядывая двор, потом наклонилась, чтобы поближе изучить цветок, к которому прикоснулась. Нет сомнений, во дворе никого не было. А цветок был черным, быстро изгнившим клубком. Я почти ожидала, что это окажется иллюзией, но все это было абсолютно реальным — или выглядело реальным. Я сломала стебель цветка и взяла его с собой. Но прежде чем снова вернуться в свою комнату, заглянула к Оомарку.
Он крепко спал. Убедившись в этом, я в каком-то порыве пошла и в комнату Гаски Зобак. В тусклом свете ночи медсестра, свернувшись калачиком, спала в кресле, а Гаска без движения, но дыша, лежала в кровати. Будто они все приняли снотворное.
У меня в руке был мертвый цветок, а в памяти во всех деталях осталось все, что видела во дворе, и, самое главное, сейчас у меня была крайняя необходимость с кем-нибудь все это обсудить. И я решила, что если комендант не пошел дальше слов в своем предложении пригласить парапсихолога, я должна организовать эту встречу сама.
С этой мыслью я легла спать. Мне казалось, что я слишком взвинчена, чтобы уснуть — но ошиблась, ибо последнее, что я помню — я потянулась и подоткнула одеяло.
Даже сейчас я понятия не имею, как объяснить то, что случилось утром. Я проснулась с чувством, что как следует выспалась — и все. Воспоминание о прошедшей ночи и о том, что мне нужна помощь, исчезло. У меня осталось только поддразнивающее смутное воспоминание, беспокоившее меня в течение дня, о том, что мне нужно было что-то сделать, с кем-то встретиться — но что и с кем, вспомнить это я не могла.
Джентльфем Пизков зашла к нам в первой половине дня, и ее присутствие действовало на меня успокаивающе. Видно было, что она любит и понимает детей. И Оомарк и Бартаре, оба вели себя в тот день, как обычные дети. Она взялась показать нам город. Мы прилетели накануне недели национальных торжеств в честь приземления Первого Корабля колонии. И вскоре нас затянуло веселье официальных торжеств.
Я заметила, что Оомарк подружился с двумя мальчиками, почти ровесниками, а вот Бартаре, всегда вежливая и производившая своим воспитанием впечатление если не на сверстников, то на взрослых, такого успеха в обществе не добилась.
Мало-помалу, как, бывает, собирают в единое целое неясные осколки сна, я вспомнила ту сцену во дворе. Но — вот что странно — теперь она уже не смогла встревожить меня, внушить мысль, что это серьезно. Я застала Бартаре за очень образной игрой и позволила ее действиям перейти границы здравого смысла. В дальнейшем я смогла бы лучше контролировать ее, если бы рассматривала такое поведение как детскую игру, и не более.
Вот так можно подпасть под влияние — и не осознать этого.
Стараниями Бартаре, которая не проявляла больше желания гулять при лунном свете или разговаривать с воздухом, это казалось все менее и менее важным. Ее нынешняя некоторая замкнутость в общении с другими детьми меня не особенно тревожила — это очень напоминало меня в ее возрасте. Не думаю, что правильно вынуждать детей вести себя «нормально», так, как это мнится взрослым — это только отдалит и охладит ребенка.
Вместо этого, я все-таки нашла с Бартаре общие интересы. Она видела, как я распаковывала записывающее устройство, которое дал мне Лазк Вольк, и, казалось, ее это заинтересовало. Я рассказала ей о его галактической библиотеке и о том, что я там работала, добавив, что надеюсь добавить к ней что-нибудь — если удастся здесь найти материал настолько необычный, чтобы его сочли ценным. Но я объяснила, что должна очень тщательно отбирать материал, так как могу выслать лишь ограниченное количество записей.
Полагаю, ее интерес, как видимо, она и задумывала, обезоружил меня — уловка, старая как мир — так что когда она внесла свое предложение, я не без удовольствия отметила, что нашла кое-что, чем можно завоевать ее расположение. И действительно, меня заинтересовала ее идея: она предложила посетить руины, которые ее отец осматривал перед роковой аварией.
Но можно ли это делать — вызвало сомнения. Прежде всего, развалины находились в местности без единого поселка, довольно далеко от Тамлина — а это означало ночевку вне дома, — и условия там были очень скудными, лишь для работающего там персонала. Я объяснила это Бартаре, и хотя она, казалось, была разочарована, но вскоре предположила, что, возможно, есть и другие достопримечательности, поближе к городу.
Так хорошо, слишком хорошо для ребенка, скрывала она свои собственные желания: я была абсолютно убеждена, что ей просто хочется посмотреть на меня в качестве записывающего эксперта за работой. И я блуждала в тумане самодовольства.
Гаска Зобак тоже продолжала плыть в тумане. Но этот туман был, или по крайней мере на тот момент казался, намного более серьезным. Она довольствовалась полусном и ложью. Всякая попытка разбудить ее приводила к возобновлению истерики. После двух таких битв медики сообщили, что они в полном замешательстве. Пока ее не выводили из этого полусна (который уже не был вызван лекарствами), она была вменяемой. Попытка «встряхнуть» ее приводила к такому состоянию, что доктора серьезно опасались за ее рассудок.
В конце концов, врач признал, что ее случай выходил за пределы его компетенции, и что ей требуется лечение на другой планете. Предложение, что первый же корабль, который приземлится здесь и сможет взять нас на борт, повезет нас на Чалокс, было безоговорочно одобрено. Беда была в том, что такой корабль в ближайшее время не ожидался, а приземлялись в изобилии грузовые корабли и звездолеты дальнего следования; а дни между тем шли своим чередом.
Оомарк не скучал с друзьями. И еще, теперь он посещал портовую школу, где хорошо освоился. Мне казалось, он стал более беззаботным и радостным, чем когда-либо. Он проводил на улице больше времени, чем в доме, но я считала совершенно естественным, что в компании мальчиков-сверстников он жил более нормальной и безопасной жизнью, чем под подавляющим контролем Бартаре. А кроме того, дом, в котором ради Гаски нужно было поддерживать тишину, мало подходил для маленького активного мальчика.
Бартаре так сильно возражала против портовой школы, что я взяла ее обучение на себя, зная, что Гаска так и планировала. У нее был подвижный и проницательный ум; такой лучше всего развивать не стандартной системой обучения, как требует общеобразовательная школа, а скорее осторожной навигацией и совместными открытиями.
Как человек, она не стала мне нравиться больше. Никогда не исчезало чувство, что она всего лишь сносила — иногда нетерпеливо — людей вокруг. Но я уважала ее способности. А когда она перестала проявлять склонность к играм или действиям, требующим богатого воображения, мне стало с ней намного проще.
Она не оставила желания найти материал для записи в библиотеку Волька и время от времени возвращалась к этой теме, внося разнообразные предложения. Наконец, может, потому что я уже подустала и даже немного стыдилась постоянно отвечать «нет» на ее активно выдвигаемые идеи, я согласилась потратить немного ленты на посещение Луграана.
Странно, но на Дилане практически не было крупных местных животных, а в одном отчете-обозрении было сделано робкое предположение, что в далекие времена планета была намеренно лишена такой формы жизни. Так что осталось немного мест, к которым всегда направлялись гости планеты. И одним из них было излюбленное место детских пикников — Луграанская долина.
Сами луграанцы ставили в тупик изучающих их ученых. Прежде всего, попытка перевезти одного из существ из долины привела к его смерти, причем даже после детальнейшего исследования при вскрытии тела причину смерти так и не установили. Так что теперь приближаться к ним было запрещено, хотя за их жилищами можно было наблюдать с горных выступов.
Конечно, они уже были занесены на ленты, и я не сомневалась, что в коллекции Волька такие ленты есть. Но на этой планете это были единственные коренные жители, представляющие хоть какой-то интерес, и я могла попытать силы на нескольких таких записях, доставив Бартаре удовольствие, и, не скрою, тем самым поддерживая ее интерес.
Казалось, судьба нам улыбнулась, так как школьная группа Оомарка как раз собиралась посетить Луграан. И к этой загородной прогулке могли, по желанию, присоединиться родители и другие члены семьи. Так что у Бартаре была отличная причина настаивать на экспедиции.
Однако для Оомарка это было совсем не так уж приятно. Когда я заговорила об этом, в нем впервые за все эти дни выглянуло его прежнее «я». С его лица мигом исчезло энергичное оживление, он недовольно выпятил нижнюю губу и бросил сердитый взгляд на сестру.
— Это ты хочешь поехать, — он говорил скорее с ней, чем со мной. Его слова звучали как обвинение.
— Конечно, Килда собирается делать записи…
— Это место не для тебя, — он и не скрывал враждебный настрой. — Не дай ей поехать, — повернулся он ко мне. И напряжение, отразившееся на его лице, не соответствовало ситуации, которая его вызвала. Наверное, он с отчаянием наблюдал, как всей дружбе и свободе, которые он завоевал, угрожает сила, на победу над которой он не мог даже надеяться.
Я не могла не уступить этой просьбе. Если для Оомарка это значило так много, я не буду настаивать. Мы и сами могли поехать в Луграанскую долину. Так я и сказала, и на его лице промелькнуло облегчение, которое сразу же исчезло, когда он взглянул на сестру.
Мой взгляд последовал за его. Тень, что я уловила на ее лице, разбудила покалывания давнишней тревоги. Оомарк кое-как взял себя в руки, будто в этот раз с моей помощью собирался одолеть Бартаре.
— Хочешь поехать один, не с нами? — спросила Бартаре. Она произнесла слова раздельно друг от друга, придавая им больше веса, чем требовалось для такого простого вопроса.
Оомарк покраснел, потом побледнел. Но стоял на своем.
— Ддда…
Бартаре улыбнулась.
— Ну, пусть будет по-твоему.
Оомарк открыл рот от удивления, развернулся и выбежал в сад, как если бы он уже опаздывал в школу и должен был быть там — или где-то подальше от нас — как можно скорее. Бартаре посмотрела на меня, все еще улыбаясь.
— Он передумает — вот увидишь. А ты должна сказать джентльхомо Ларгрейсу, что мы поедем.
— Нет, в другой раз. Если Оомарку хочется побыть с другими мальчиками без нас, пусть.
Она покачала головой.
— Мы ему понадобимся — вот увидишь. Только подожди немного.
Было что-то такое в ее уверенности, из-за чего скорлупа уютности, из которой я не выходила последние несколько дней, дала первую трещину. Шевельнулись глубоко запрятанные воспоминания. Зеркало… Что-то я в нем видела…
Бартаре перестала улыбаться; когда ее взгляд встретился с моим, в нем была тревога.
— А впрочем, это неважно, совсем неважно, — поспешно добавила она. — Пожалуйста, мы ведь собирались в Форрайт, посмотреть на ветряные картины.
И она сделала то, что делала нечасто — взяла меня за руку. Бартаре недолюбливала, когда к ней прикасаются; я запомнила это еще в самом начале нашего знакомства и тщательно соблюдала дистанцию. Действительно, она редко когда намеренно стремилась к физическому контакту.
Мы пошли в выставочный зал Форрайт, и, очевидно, Бартаре была поглощена тем, что там видела. Она играла роль маленькой девочки. Но я продолжала пробуждаться и была настороже, как и раньше, той ночью во дворе. Кем бы Бартаре ни была — а я уже начинала сомневаться, смогу ли узнать, кем, — она не была нормальным ребенком. А теперь, вспоминая ее представление во дворе, я испытывала насущную потребность излить все свои сомнения, предположения и подозрения кому-нибудь вроде Лазка Волька, кто много знал о вселенной и был бы непредубежден.
Парапсихолог — как или, скорее, почему я забыла, что хотела его позвать? И почему комендант так и не перешел к делу со своим предложением? Обладала ли Бартаре каким-то новым, доселе неведомым эсперским даром — заглушать мысли у тех, на кого она хотела повлиять?
Для себя я на один вопрос ответила. Но я не знала, как ей это удается. И пока я не смогу это выяснить, будет намного лучше и дальше играть в маскарад, оставаться беззаботным спутником, который ей и нужен был.
И еще, теперь я не сомневалась, что если бы ей позарез хотелось поехать в Луграанскую долину, Оомарк не смог бы ей противостоять. Но я с большим пониманием относилась к его желанию держаться подальше от сестры. Возможно, ранее он никогда не был свободен от ее контроля, пока обстоятельства здесь, на Дилане, не сделали это возможным.
Освободившись от наложенных на меня уз — что бы это ни было, — мое воображение приступило к работе. Мне нужно было научиться управлять им, твердо сказать себе, что нужно оставаться настороже, но не верить, что Бартаре способна на многое — пока не найду конкретные доказательства.
И доказательство появилось, причем так, что пробудило мои самые плохие предчувствия, встревожило все мои предупредительные системы.
Мы вернулись из города, обсуждая увиденное. Но Оомарк оказался дома раньше нас. Его обычно круглое мальчишеское лицо вытянулось, а кожа, слегка загорелая под солнцем Дилана выглядела нездорово бледной.
Я поспешила к нему, стоящему, прислонившись к стене, прижав к животу руки; крупные капли пота стекали со лба к верхней губе. Казалось, он пытается сдержать рвоту.
Не успела я подойти к нему, как он отступил от стены, о которую опирался, и посмотрел прямо в лицо сестре.
— Забери… забери, что Она сделала с Гриффи! — В его пронзительном голосе слышалось приближение истерики — те же дикие нотки, которые я слышала в голосе его матери, дважды, когда врачи пытались привести ее в чувство.
— Я ничего не сделала, — возразила Бартаре.
— А тебе и не надо было — это Она сделала! Останови ее! Гриффи… Гриффи хороший! Он… — глаза Оомарка закрылись, и из них полились слезы. — Ну ладно, ладно! Можешь поехать — можешь ехать — куда хочешь. Я — я заболею!
Он заревел; я подхватила его и, как могла быстро, потащила к окошку. И в тот момент было совершенно не важно, что, возможно, Бартаре скажет или сделает в ответ на этот взрыв.
Глава 4
Я засунула ноги в просторные шлепанцы и пошла выглянуть в садик: мне снова показалось, что там кто-то движется. Но в этот раз, когда я столкнусь с этим лицом к лицу, оно не исчезло. Вдоль внутренней стены от тени одного дверного проема до другого скользила фигура — маленькая фигура.
Первое, что мне захотелось сделать, это крикнуть. Но затем я вспомнила о сигнализации, которую установила у входной двери, и мне очень захотелось увидеть как можно больше, прежде чем себя обнаружу. Я двигалась как можно тише тем же путем, стараясь приглушать шуршание шлепанцев по дорожке.
То, за чем я следила, дошло до последней внутренней двери — в библиотеку. И там он или она медлила так долго, что я уж было решила, не это ли цель. Потом, будто убедившись, что за ней не следят, фигура вышла на яркий лунный свет.
Бартаре! Но почему-то я была совсем не удивлена. Она была уже не в ночной рубашке, а в любимом зеленом платье, хотя ее волосы свободно развевались, как в последний раз, когда я ее видела. Она несла что-то, держа обеими руками; казалось, предмет был маленьким и легким, но был так дорог, что обращаться с ним надо очень аккуратно. Держа его перед собой, чуть вытянув вперед руки, она остановилась, внимательно изучая узор на дорожке.
Потом, как будто только что приняла важное решение, поставила то, что несла, на одну их хрустальных плиток; ставила она это очень осторожно, будто была абсолютно уверена в том, что делает.
Пристроив его на свой вкус, она сделала пару шагов назад, и ее ручки задвигались жестами, которые, как мне казалось, выражали некоторое беспокойство. Должно быть, эти жесты что-то значили, но у меня складывалось впечатление, что так ищут важное слово, ускользающее от сознания.
Я слышала неясный шум, слишком далеко и слишком низкий для моего слуха, чтобы различить слова — и все же это была речь. Вот так разговаривая, — может быть, с тем, что она поставила на землю, а может, просто с воздухом, — Бартаре начала танец, который вел ее ногу с одной кристальной плиты на другую; и она очень старалась не наступить ни на что другое.
Узор был большим, а плиты находились довольно далеко друг от друга; ее круг неминуемо вел ее к месту, где в тени двери кабинета ее отца стояла я. Теперь я уже могла различить отдельные слова, все еще бессмысленные. Ясно было, что это песнопение, а слова сплетались вместе в каденции ритуального восхваления или заклинания.
Заклинание! Я ухватилась за это слово. Это многое объясняло, и хотя в этом заключалась опасность для любого ребенка с чрезмерным воображением, все же это не было сверхъестественным. Мне были известны сотни случаев, когда подростки, особенно девочки, вступив в пору юности, создавали себе воображаемые силы и играли с верой в силы, неизвестные другим. А если Бартаре была эспером, сама не зная об этом, то, может быть, именно так ею руководила ее постепенно возрастающая сила.
Она завершила танец недалеко от меня, и, повернувшись, стала прямо напротив того предмета, заливаемого ярким лунным светом. И снова она сделала жест, будто схватив и притянув к себе некое излучение. Собрав таким жестом нечто невидимое, она начала раскатывать его между ладоней, подобно тому, как берут и раскатывают в шарики влажную глину. Потом она бросила то, чего на самом-то деле и не держала, целясь в дверь спальни матери.
И снова она взяла что-то от предмета, скатала и бросила это. В этот раз метание этого ничто было направлено к двери Оомарка. Когда она начала собирать невидимое в третий раз, у меня уже не оставалось сомнений, что это предназначалось для комнаты, в которой меня сейчас не было — так оно и было.
Бросив это в последний раз, она заметно расслабилась. В ее позе читалось ощущение безопасности, такое же, какое было и у меня, когда я закрывала двери во двор, будто теперь она закрыла какие-то двери и получила возможность свободно делать все, что захочет.
Она вернулась к предмету, все еще с осторожностью стараясь наступать только на кристальные плиты, подняла его и плотно прижала к себе. Потом, наступая только на кристалл, пошла к входным воротам дворика.
Но как бы ни велика была ее вера в то, что она сделала, она не одержала победу над автоматическим защитным устройством. С треском и позвякиваниями, защитный экран рассыпался перед ней световыми предупредительными сигналами, и на звуковой сигнал тревоги она ответила тихим криком. Она остановилась, подняв правую руку, и будто бросила что-то в преграду, не позволяющую ей уйти, но на этот раз безрезультатно. Экран сдерживал, сигнализация продолжала издавать звуки, и я решила, что настало самое удобное время показаться.
— Бартаре, — я выступила из тени.
Она резко развернулась; ее нога соскользнула с кристальной плиты, на которой она стояла, глаза блестели, как у загнанного в угол напуганного зверя, а губы прижались к зубам, блеснувшим белизной, готовым укусить. Так, словно она ожидала физического нападения.
Это движение вывело ее от зоны предупреждения. Сигнализация замолчала, и поле защиты погасло. Но не пошла ко мне навстречу, а стояла и ждала, когда я подойду к ней. Ее руки сжимали то, что она держала, будто это следовало защитить превыше всего. И я увидела, что это та самая кукла-идол, которую она одевала в зеленое.
— Бартаре, — я все не могла подобрать слова. И подозревала, что на вопросы, которые я задам, она отвечать не станет. Возможно, я могла бы кое-как наладить с ней отношения, завоевать доверие, если не стану на нее давить. Уж в том, что это и есть ее секрет, я не сомневалась. — Бартаре, пора спать.
Никто лучше меня не знал, насколько неподходящей была эта реплика.
— Вот и спи, — возразила она. — Они ведь спят, — она кивком указала на комнаты матери и брата. — Почему же ты не спишь? — Мне показалось, что уже тот факт, что я тут стою, сбивал ее с толку, означал для нее неудачу.
— Не знаю. Может, потому что это моя первая ночь в чужом мире. Разве кто может сказать, что ничуть не меняется, когда ступает на чужую землю? — я говорила с ней, как говорила бы с Лазком Вольком.
— Все миры чужие — если рассудить.
Думается, она намекала на то, что на этой планете произошло, потому я кивнула.
— Это так, ибо никто не может посмотреть глазами другого и увидеть в точности то, что он видит. То, что я называю цветком — вот этим, — и я нагнулась, чтобы прикоснуться к чашеобразному цветку, росшему на клумбе рядом, — ты, может быть, тоже назовешь цветком, и все же не увидишь его таким, каким вижу я. — Я замерла, ибо растение, до которого я дотронулась, претерпевало странную трансформацию.
Цветок был чуть светлее цвета слоновой кости. Теперь же от того места, где мои пальцы нежно коснулись его, разливалось темное, нездоровое пятно. Цветок увядал, гнил, умирал — и умер, будто мое прикосновение оскверняло и убивало.
Бартаре засмеялась.
— Я вижу мертвый цветок. А что видишь ты, Килда? То же самое? Видишь, как смерть исходит от твоих пальцев?
Может, это была галлюцинация, но как она была вызвана, этого я сказать не могла. Несомненно, это лишало меня силы духа. Теряя последнюю надежду, я, как могла, цеплялась за логику — может, этот цветок действительно был настолько нежным, что любое прикосновение могло повредить его? Бывают же нежные растения, хотя настолько нежного я никогда не видела.
— Ты часто видишь смерть, Килда? Как в зеркалах? — Она приблизилась ко мне, не сводя с меня сверкающих глаз, стараясь заглянуть ко мне в душу, увидеть страх, наполнявший меня, когда я смотрела в зеркало. В тот момент я могла поверить — была просто уверена, — что Бартаре не только знала, что случилось, но и знала, почему и как. И я не могла не спросить.
— Почему, Бартаре, и как?
И снова она засмеялась, пронзительно, немного жестоко, как иногда смеются дети, если бесхитростно добиваются достижения своих собственных целей.
— Почему? Потому что ты смотришь, Килда, и слушаешь, и хочешь знать слишком много. Хочешь, глядя в другие зеркала, Килда, всегда видеть то, чего тебе не хотелось бы? А ведь могут случиться и другие вещи — похуже, чем просто отражение.
Она намеренно немного отвернулась от меня бросить взгляд на залитый лунным светом двор. Потом снова заговорила, но обращалась не ко мне. Она произнесла эти слова пустому воздуху.
— Видишь? — строго спросила она. — Килда не страшнее любого другого. Не нужно думать о ней дважды.
Она замолчала, будто ждала ответа. Потом отступила на шаг или два, и выражение торжества исчезло с ее лица. Мое собственное воображение дорисовало выговор, который я не слышала, но который смирил самолюбие девочки. Если так и было, возможно, именно потому она рискнула сорвать на мне разочарование и гнев, тем более, что я была свидетелем.
Ее замешательство было замешательством ребенка. Она потеряла Силу, потревожив зрелость, маскировавшую ее. Ее черты сморщились в хорошо знакомую маску бессильного гнева, и она пронзительно закричала:
— Ненавижу тебя! Только пошпионь за мной еще раз, и пожалеешь! Пожалеешь! Пожалеешь! Вот увидишь!
Она развернулась и побежала, уже не обращая внимания на плиты, по которым летела, стремясь только добежать до двери комнаты. И через секунду та захлопнулась, плотно закрывшись за девочкой.
Я долго стояла, оглядывая двор, потом наклонилась, чтобы поближе изучить цветок, к которому прикоснулась. Нет сомнений, во дворе никого не было. А цветок был черным, быстро изгнившим клубком. Я почти ожидала, что это окажется иллюзией, но все это было абсолютно реальным — или выглядело реальным. Я сломала стебель цветка и взяла его с собой. Но прежде чем снова вернуться в свою комнату, заглянула к Оомарку.
Он крепко спал. Убедившись в этом, я в каком-то порыве пошла и в комнату Гаски Зобак. В тусклом свете ночи медсестра, свернувшись калачиком, спала в кресле, а Гаска без движения, но дыша, лежала в кровати. Будто они все приняли снотворное.
У меня в руке был мертвый цветок, а в памяти во всех деталях осталось все, что видела во дворе, и, самое главное, сейчас у меня была крайняя необходимость с кем-нибудь все это обсудить. И я решила, что если комендант не пошел дальше слов в своем предложении пригласить парапсихолога, я должна организовать эту встречу сама.
С этой мыслью я легла спать. Мне казалось, что я слишком взвинчена, чтобы уснуть — но ошиблась, ибо последнее, что я помню — я потянулась и подоткнула одеяло.
Даже сейчас я понятия не имею, как объяснить то, что случилось утром. Я проснулась с чувством, что как следует выспалась — и все. Воспоминание о прошедшей ночи и о том, что мне нужна помощь, исчезло. У меня осталось только поддразнивающее смутное воспоминание, беспокоившее меня в течение дня, о том, что мне нужно было что-то сделать, с кем-то встретиться — но что и с кем, вспомнить это я не могла.
Джентльфем Пизков зашла к нам в первой половине дня, и ее присутствие действовало на меня успокаивающе. Видно было, что она любит и понимает детей. И Оомарк и Бартаре, оба вели себя в тот день, как обычные дети. Она взялась показать нам город. Мы прилетели накануне недели национальных торжеств в честь приземления Первого Корабля колонии. И вскоре нас затянуло веселье официальных торжеств.
Я заметила, что Оомарк подружился с двумя мальчиками, почти ровесниками, а вот Бартаре, всегда вежливая и производившая своим воспитанием впечатление если не на сверстников, то на взрослых, такого успеха в обществе не добилась.
Мало-помалу, как, бывает, собирают в единое целое неясные осколки сна, я вспомнила ту сцену во дворе. Но — вот что странно — теперь она уже не смогла встревожить меня, внушить мысль, что это серьезно. Я застала Бартаре за очень образной игрой и позволила ее действиям перейти границы здравого смысла. В дальнейшем я смогла бы лучше контролировать ее, если бы рассматривала такое поведение как детскую игру, и не более.
Вот так можно подпасть под влияние — и не осознать этого.
Стараниями Бартаре, которая не проявляла больше желания гулять при лунном свете или разговаривать с воздухом, это казалось все менее и менее важным. Ее нынешняя некоторая замкнутость в общении с другими детьми меня не особенно тревожила — это очень напоминало меня в ее возрасте. Не думаю, что правильно вынуждать детей вести себя «нормально», так, как это мнится взрослым — это только отдалит и охладит ребенка.
Вместо этого, я все-таки нашла с Бартаре общие интересы. Она видела, как я распаковывала записывающее устройство, которое дал мне Лазк Вольк, и, казалось, ее это заинтересовало. Я рассказала ей о его галактической библиотеке и о том, что я там работала, добавив, что надеюсь добавить к ней что-нибудь — если удастся здесь найти материал настолько необычный, чтобы его сочли ценным. Но я объяснила, что должна очень тщательно отбирать материал, так как могу выслать лишь ограниченное количество записей.
Полагаю, ее интерес, как видимо, она и задумывала, обезоружил меня — уловка, старая как мир — так что когда она внесла свое предложение, я не без удовольствия отметила, что нашла кое-что, чем можно завоевать ее расположение. И действительно, меня заинтересовала ее идея: она предложила посетить руины, которые ее отец осматривал перед роковой аварией.
Но можно ли это делать — вызвало сомнения. Прежде всего, развалины находились в местности без единого поселка, довольно далеко от Тамлина — а это означало ночевку вне дома, — и условия там были очень скудными, лишь для работающего там персонала. Я объяснила это Бартаре, и хотя она, казалось, была разочарована, но вскоре предположила, что, возможно, есть и другие достопримечательности, поближе к городу.
Так хорошо, слишком хорошо для ребенка, скрывала она свои собственные желания: я была абсолютно убеждена, что ей просто хочется посмотреть на меня в качестве записывающего эксперта за работой. И я блуждала в тумане самодовольства.
Гаска Зобак тоже продолжала плыть в тумане. Но этот туман был, или по крайней мере на тот момент казался, намного более серьезным. Она довольствовалась полусном и ложью. Всякая попытка разбудить ее приводила к возобновлению истерики. После двух таких битв медики сообщили, что они в полном замешательстве. Пока ее не выводили из этого полусна (который уже не был вызван лекарствами), она была вменяемой. Попытка «встряхнуть» ее приводила к такому состоянию, что доктора серьезно опасались за ее рассудок.
В конце концов, врач признал, что ее случай выходил за пределы его компетенции, и что ей требуется лечение на другой планете. Предложение, что первый же корабль, который приземлится здесь и сможет взять нас на борт, повезет нас на Чалокс, было безоговорочно одобрено. Беда была в том, что такой корабль в ближайшее время не ожидался, а приземлялись в изобилии грузовые корабли и звездолеты дальнего следования; а дни между тем шли своим чередом.
Оомарк не скучал с друзьями. И еще, теперь он посещал портовую школу, где хорошо освоился. Мне казалось, он стал более беззаботным и радостным, чем когда-либо. Он проводил на улице больше времени, чем в доме, но я считала совершенно естественным, что в компании мальчиков-сверстников он жил более нормальной и безопасной жизнью, чем под подавляющим контролем Бартаре. А кроме того, дом, в котором ради Гаски нужно было поддерживать тишину, мало подходил для маленького активного мальчика.
Бартаре так сильно возражала против портовой школы, что я взяла ее обучение на себя, зная, что Гаска так и планировала. У нее был подвижный и проницательный ум; такой лучше всего развивать не стандартной системой обучения, как требует общеобразовательная школа, а скорее осторожной навигацией и совместными открытиями.
Как человек, она не стала мне нравиться больше. Никогда не исчезало чувство, что она всего лишь сносила — иногда нетерпеливо — людей вокруг. Но я уважала ее способности. А когда она перестала проявлять склонность к играм или действиям, требующим богатого воображения, мне стало с ней намного проще.
Она не оставила желания найти материал для записи в библиотеку Волька и время от времени возвращалась к этой теме, внося разнообразные предложения. Наконец, может, потому что я уже подустала и даже немного стыдилась постоянно отвечать «нет» на ее активно выдвигаемые идеи, я согласилась потратить немного ленты на посещение Луграана.
Странно, но на Дилане практически не было крупных местных животных, а в одном отчете-обозрении было сделано робкое предположение, что в далекие времена планета была намеренно лишена такой формы жизни. Так что осталось немного мест, к которым всегда направлялись гости планеты. И одним из них было излюбленное место детских пикников — Луграанская долина.
Сами луграанцы ставили в тупик изучающих их ученых. Прежде всего, попытка перевезти одного из существ из долины привела к его смерти, причем даже после детальнейшего исследования при вскрытии тела причину смерти так и не установили. Так что теперь приближаться к ним было запрещено, хотя за их жилищами можно было наблюдать с горных выступов.
Конечно, они уже были занесены на ленты, и я не сомневалась, что в коллекции Волька такие ленты есть. Но на этой планете это были единственные коренные жители, представляющие хоть какой-то интерес, и я могла попытать силы на нескольких таких записях, доставив Бартаре удовольствие, и, не скрою, тем самым поддерживая ее интерес.
Казалось, судьба нам улыбнулась, так как школьная группа Оомарка как раз собиралась посетить Луграан. И к этой загородной прогулке могли, по желанию, присоединиться родители и другие члены семьи. Так что у Бартаре была отличная причина настаивать на экспедиции.
Однако для Оомарка это было совсем не так уж приятно. Когда я заговорила об этом, в нем впервые за все эти дни выглянуло его прежнее «я». С его лица мигом исчезло энергичное оживление, он недовольно выпятил нижнюю губу и бросил сердитый взгляд на сестру.
— Это ты хочешь поехать, — он говорил скорее с ней, чем со мной. Его слова звучали как обвинение.
— Конечно, Килда собирается делать записи…
— Это место не для тебя, — он и не скрывал враждебный настрой. — Не дай ей поехать, — повернулся он ко мне. И напряжение, отразившееся на его лице, не соответствовало ситуации, которая его вызвала. Наверное, он с отчаянием наблюдал, как всей дружбе и свободе, которые он завоевал, угрожает сила, на победу над которой он не мог даже надеяться.
Я не могла не уступить этой просьбе. Если для Оомарка это значило так много, я не буду настаивать. Мы и сами могли поехать в Луграанскую долину. Так я и сказала, и на его лице промелькнуло облегчение, которое сразу же исчезло, когда он взглянул на сестру.
Мой взгляд последовал за его. Тень, что я уловила на ее лице, разбудила покалывания давнишней тревоги. Оомарк кое-как взял себя в руки, будто в этот раз с моей помощью собирался одолеть Бартаре.
— Хочешь поехать один, не с нами? — спросила Бартаре. Она произнесла слова раздельно друг от друга, придавая им больше веса, чем требовалось для такого простого вопроса.
Оомарк покраснел, потом побледнел. Но стоял на своем.
— Ддда…
Бартаре улыбнулась.
— Ну, пусть будет по-твоему.
Оомарк открыл рот от удивления, развернулся и выбежал в сад, как если бы он уже опаздывал в школу и должен был быть там — или где-то подальше от нас — как можно скорее. Бартаре посмотрела на меня, все еще улыбаясь.
— Он передумает — вот увидишь. А ты должна сказать джентльхомо Ларгрейсу, что мы поедем.
— Нет, в другой раз. Если Оомарку хочется побыть с другими мальчиками без нас, пусть.
Она покачала головой.
— Мы ему понадобимся — вот увидишь. Только подожди немного.
Было что-то такое в ее уверенности, из-за чего скорлупа уютности, из которой я не выходила последние несколько дней, дала первую трещину. Шевельнулись глубоко запрятанные воспоминания. Зеркало… Что-то я в нем видела…
Бартаре перестала улыбаться; когда ее взгляд встретился с моим, в нем была тревога.
— А впрочем, это неважно, совсем неважно, — поспешно добавила она. — Пожалуйста, мы ведь собирались в Форрайт, посмотреть на ветряные картины.
И она сделала то, что делала нечасто — взяла меня за руку. Бартаре недолюбливала, когда к ней прикасаются; я запомнила это еще в самом начале нашего знакомства и тщательно соблюдала дистанцию. Действительно, она редко когда намеренно стремилась к физическому контакту.
Мы пошли в выставочный зал Форрайт, и, очевидно, Бартаре была поглощена тем, что там видела. Она играла роль маленькой девочки. Но я продолжала пробуждаться и была настороже, как и раньше, той ночью во дворе. Кем бы Бартаре ни была — а я уже начинала сомневаться, смогу ли узнать, кем, — она не была нормальным ребенком. А теперь, вспоминая ее представление во дворе, я испытывала насущную потребность излить все свои сомнения, предположения и подозрения кому-нибудь вроде Лазка Волька, кто много знал о вселенной и был бы непредубежден.
Парапсихолог — как или, скорее, почему я забыла, что хотела его позвать? И почему комендант так и не перешел к делу со своим предложением? Обладала ли Бартаре каким-то новым, доселе неведомым эсперским даром — заглушать мысли у тех, на кого она хотела повлиять?
Для себя я на один вопрос ответила. Но я не знала, как ей это удается. И пока я не смогу это выяснить, будет намного лучше и дальше играть в маскарад, оставаться беззаботным спутником, который ей и нужен был.
И еще, теперь я не сомневалась, что если бы ей позарез хотелось поехать в Луграанскую долину, Оомарк не смог бы ей противостоять. Но я с большим пониманием относилась к его желанию держаться подальше от сестры. Возможно, ранее он никогда не был свободен от ее контроля, пока обстоятельства здесь, на Дилане, не сделали это возможным.
Освободившись от наложенных на меня уз — что бы это ни было, — мое воображение приступило к работе. Мне нужно было научиться управлять им, твердо сказать себе, что нужно оставаться настороже, но не верить, что Бартаре способна на многое — пока не найду конкретные доказательства.
И доказательство появилось, причем так, что пробудило мои самые плохие предчувствия, встревожило все мои предупредительные системы.
Мы вернулись из города, обсуждая увиденное. Но Оомарк оказался дома раньше нас. Его обычно круглое мальчишеское лицо вытянулось, а кожа, слегка загорелая под солнцем Дилана выглядела нездорово бледной.
Я поспешила к нему, стоящему, прислонившись к стене, прижав к животу руки; крупные капли пота стекали со лба к верхней губе. Казалось, он пытается сдержать рвоту.
Не успела я подойти к нему, как он отступил от стены, о которую опирался, и посмотрел прямо в лицо сестре.
— Забери… забери, что Она сделала с Гриффи! — В его пронзительном голосе слышалось приближение истерики — те же дикие нотки, которые я слышала в голосе его матери, дважды, когда врачи пытались привести ее в чувство.
— Я ничего не сделала, — возразила Бартаре.
— А тебе и не надо было — это Она сделала! Останови ее! Гриффи… Гриффи хороший! Он… — глаза Оомарка закрылись, и из них полились слезы. — Ну ладно, ладно! Можешь поехать — можешь ехать — куда хочешь. Я — я заболею!
Он заревел; я подхватила его и, как могла быстро, потащила к окошку. И в тот момент было совершенно не важно, что, возможно, Бартаре скажет или сделает в ответ на этот взрыв.
Глава 4
Я вымыла потное лицо Оомарка. Оба мы были больны — он от потрясения, я — от печали. Теперь он сидел на краю кровати, весь съежившись, и смотрел в пол. Он разрешил мне ухаживать за ним, и всякий раз, как я уходила, чтобы намочить полотенце, хватался за мой верхний пиджак. Я села рядышком, обняла его плечики и прижала его к себе. Он спрятал лицо.
— Расскажешь об этом? — спросила я. Ясно было, что у него шок. И если виновата в этом Бартаре… В тот момент у меня было желание проявить достаточно примитивизма, чтобы наказать ее своими собственными руками.
— Она сказала, я пожалею, — бубнил он. — И правда. Но не Гриффи! Нельзя было делать это с Гриффи! — и снова истеричная нотка.
Я была в замешательстве. Что лучше — подстегнуть его рассказать мне то, что случилось, или постараться, чтобы он забыл это и попросить у медсестры успокоительного?
Он решил за меня, снова показав испещренное слезами лицо.
— Гриффи… он живет с Рандольфом. Он чертенок, настоящий живой чертенок, а не такой… чучело… который… который был у меня, когда я был маленький. Он повсюду ходит с Рандольфом, даже в школу. Только он никогда бы не пришел сюда, потому что он знал — видишь — он знал!
— Знал что? — Чертенок был инородной формой жизни с другой планеты; своим пушистым видом он создавал непреодолимое желание погладить его — идеальный питомец. Но так как они были баснословно дорогими, я была удивлена, что на планете, столь далекой от планеты их происхождения, у ребенка мог быть чертенок.
— Он знал, — не переставал повторять Оомарк. — Он знал о Ней.
— О твоей сестре?
Мальчик покачал головой.
— А, может, он знал и о Бартаре, потому что Она и Бартаре — они всегда вместе. Но Она — плохая! И из-за нее Гриффи было больно! Я знаю, это Она. Ему было очень больно. И может, даже врач ему не поможет. Она хотела, чтобы я пожалел — потому что я не хотел… Не хотел, чтобы Бартаре поехала с нами. Но не нужно было делать больно Гриффи — он никому не сделал ничего плохого, и он самый милый пушистик, которого я знаю! — Он снова затрясся всем своим маленьким тельцем, и меня напугала сила этого срыва. Я освободила одну руку и звонком вызвала слугу. Когда эта машина на колесиках подъехала, я напечатала сообщение для медсестры.
— Расскажешь об этом? — спросила я. Ясно было, что у него шок. И если виновата в этом Бартаре… В тот момент у меня было желание проявить достаточно примитивизма, чтобы наказать ее своими собственными руками.
— Она сказала, я пожалею, — бубнил он. — И правда. Но не Гриффи! Нельзя было делать это с Гриффи! — и снова истеричная нотка.
Я была в замешательстве. Что лучше — подстегнуть его рассказать мне то, что случилось, или постараться, чтобы он забыл это и попросить у медсестры успокоительного?
Он решил за меня, снова показав испещренное слезами лицо.
— Гриффи… он живет с Рандольфом. Он чертенок, настоящий живой чертенок, а не такой… чучело… который… который был у меня, когда я был маленький. Он повсюду ходит с Рандольфом, даже в школу. Только он никогда бы не пришел сюда, потому что он знал — видишь — он знал!
— Знал что? — Чертенок был инородной формой жизни с другой планеты; своим пушистым видом он создавал непреодолимое желание погладить его — идеальный питомец. Но так как они были баснословно дорогими, я была удивлена, что на планете, столь далекой от планеты их происхождения, у ребенка мог быть чертенок.
— Он знал, — не переставал повторять Оомарк. — Он знал о Ней.
— О твоей сестре?
Мальчик покачал головой.
— А, может, он знал и о Бартаре, потому что Она и Бартаре — они всегда вместе. Но Она — плохая! И из-за нее Гриффи было больно! Я знаю, это Она. Ему было очень больно. И может, даже врач ему не поможет. Она хотела, чтобы я пожалел — потому что я не хотел… Не хотел, чтобы Бартаре поехала с нами. Но не нужно было делать больно Гриффи — он никому не сделал ничего плохого, и он самый милый пушистик, которого я знаю! — Он снова затрясся всем своим маленьким тельцем, и меня напугала сила этого срыва. Я освободила одну руку и звонком вызвала слугу. Когда эта машина на колесиках подъехала, я напечатала сообщение для медсестры.