Страница:
За концертами по Америке последовало первое после войны турне по Европе. Приехали в Берлин. Павлова вспомнила свое пребывание в Германии в 1914 году, накануне войны, когда вынуждена была срочно покинуть враждебную страну.
И у многих членов труппы на душе было неспокойно.
— Не люблю Германию, — говорил и Алджеранов. — Брата убили на войне, наш дом разбомбили в Лондоне. Забыть нельзя!
Выступали в Королевском оперном театре. Репетиции проводили на большой крытой веранде. На стеклянную крышу, как слезы, падали капли дождя с высоких деревьев, и всем было безрадостно.
Анну Павловну интересовала новая школа хореографии, лучше всего представленная в оперных танцах. Глядя на балет в Дрезденском театре, она с гордостью заметила:
— Все это — отказ от условности классического танца и приближение его к истории, жизни — Фокин делал еще в 1910 году. Но тогда на императорской сцене ему не разрешили поставить новые танцы.
Оставляя театр, она сказала провожавшему ее Алджи:
— Жаль, что у них нет хороших хореографов, как у нас в России, чтобы показать классику. Но вообще они делают успехи против того, что я видела здесь до войны, при кайзере!
В это время в Берлине снималась датская киноартистка Аста Нильсен. Она интересовалась Павловой и бывала на ее спектаклях. Анна Павлова, как казалось киноактрисе, отличалась от своих соотечественников. Наблюдая Павлову в кругу знакомых, Нильсен отмечала ее замкнутость и молчаливость.
Но в театре, на сцене, Павлова всех завораживала, и «все невольно мысленно преклоняли перед ней колени». Танцовщицей несравнимой называла Нильсен гениальную Анну Павлову.
Да, Павлова оберегала себя от тесного общения с русскими эмигрантами, бежавшими за границу после революции. Она и не понимала многих из них и не хотела, чтобы к ней относились как к эмигрантке. Она продолжала считать себя принадлежащей России и верила, что еще вернется на Родину.
Творчество Анны Павловой имело огромное воздействие на развитие искусства танца. Оно способствовало утверждению ведущей роли русской балетной школы в мировой хореографии. А сама балерина оставалась все тем же простым, вспыльчивым, нетерпеливым, добрым, наивным человеком.
Такой она явилась в Париж в 1926 году.
Спектакли Павловой должны были проходить в Театре Елисейских полей. Анна Павловна узнала адрес Трухановой и отправилась в Сен-Жермен, предместье Парижа, в сорока минутах езды по старой железной дороге, первой, построенной во Франции.
С вокзала Павлова вышла на площадь, где чинно сидели на высоких козлах своих допотопных колясок извозчики. Она подошла к ближнему из них, назвала адрес. Тот сказал:
— Знаем, мы всех тут знаем. Каменный домик с огородом, старый, старый, я еще не родился, он уже стоял… А они сами разводят шампиньоны и на рынке продают. Хорошее дело, прибыльное.
— Да это, верно, не те господа! — изумилась Анна Павловна. — Он генерал, граф… И шампиньоны! Не может быть!
— А вот сами увидите! — рассмеялся извозчик и, хлестнув кнутом лошадь, высокую и худую, довольно скоро подвез недоверчивую пассажирку к каменному, действительно старому домику с огородом.
Расплатившись, Анна Павловна двинулась к дому, но извозчик остановил ее:
— Да куда вы пошли, мадам! Вон они, в огороде оба!
Действительно, Алексей Алексеевич и Наталья Владимировна, наклонившись к грядкам, что-то делали, не обращая внимания на окружающих. Встретились трогательно. Анна Павловна тут же захотела присоединиться к их работе.
— Ну куда вам в туфельках на каблучках — да возиться с лопатой! Пойдемте в дом, здесь вы только уморите себя и перепачкаетесь! — уговаривала ее Наташа.
— Нет, нет, — протестовала Анна Павловна, — увидите! Во-первых, я крепкая, а туфель не жалко. Они рваные. У меня всю жизнь рваные туфли. Это плохая примета, правда?
Павлова знала множество примет, которым она, правда, не слишком доверяла, но на всякий случай их всегда вспоминала, что к чему в природе и в жизни человека.
Ловко она вскопала грядку и, отдыхая с лопатой в руках, вдруг повернулась к розовому кусту и серьезно сказала:
— Знаете, друзья, когда этот куст умрет — умру и я. Это так, вот увидите!
Вошли в дом. Обрадованная встречей с людьми, своими, русскими, Анна Павловна пришла в веселое настроение и начала рассказывать о своих кругосветных путе-шестзиях. Об успехах она говорила мало, как о чем-то обычном и известном всем. С сожалением отметила, что ее не зовут на Родину.
— А вы не торопитесь, — сказал Алексей Алексеевич и сослался на себя. — Я не по своей воле нахожусь в Париже. Но вот посмотрите…
Он вынул из кожаного портфеля и развернул вчетверо сложенную бумагу с ясным и торжественным гербом СССР, адресованную ему, Игнатьеву, как бывшему военному агенту во Франции и подписанную полномочным представителем СССР во Франции Л. Красиным.
Анна Павловна взяла из его рук бумагу и долго рассматривала герб с венком из пшеничных колосьев, окружавшим земной шар.
— Так вот, — закончил он, — эту бумагу Красин вручил мне пятнадцатого января прошлого тысяча девятьсот двадцать пятого года, тогда же я передал ему все дела и все деньги царского посольства… Теперь у нас уже идет к концу тысяча девятьсот двадцать шестой год… Но на работу меня не берут, в Россию пока не приглашают, и мы разводим шампиньоны, благо Наташа купила дом с подвалом, в котором только и можно, что разводить грибы…
— Что же нам делать?
— Ждать. Дойдет очередь и до нас, и нас позовут в новую Россию.
— Вот на это как раз я менее всего способна!
— Ах, Анна Павловна, — вступила в разговор Наташа. — Мы ждали так долго, уже осталось потерпеть совсем немного. Поэтому давайте пить кофе!
В этот приезд, после стольких лет разлуки, хозяева нашли гостью более, чем всегда, нервной, усталой, даже как будто постаревшей. Наталья Владимировна с мужем начали уговаривать Павлову поехать куда-либо по-настоящему отдохнуть.
— Что вы, что вы! — испугалась она. — Как это возможно! Я должна работать весь год. У меня на руках труппа. Распустить ее — значит уплатить всем громадную неустойку. Разве Дандре допустит до этого! Чтоб набрать потом труппу, нужно потратить еще два-три месяца, переставлять номера, перешивать костюмы, терять на полгода ангажементы… Это немыслимо! Нет, нет! Если я не имею времени жить, то уж умирать должна только на ходу, на ногах…
К вечеру она заторопилась на поезд, боясь опоздать к спектаклю, и уехала.
А Игнатьев и Труханова дождались в 1936 году вызова в Советскую Россию и отправились на Родину.
XVI. Неумирающий лебедь
Стоял май 1930 года. Европейские гастроли Павловой заканчивались в Париже в Театре Елисейских полей. Для первого выступления Анна Павловна назначила «Жизель», свою любимую роль. У касс театра медленно двигалась очередь парижан; они были готовы получить любое место, лишь бы увидеть Павлову. Одним из таких счастливцев оказался не парижанин, а русский художник, Георгий Дмитриевич Лавров. Три года назад он приехал в Париж по командировке Народного комиссариата просвещения совершенствоваться в скульптуре у выдающихся французских мастеров. Он посещал мастерские Майоля, Деспио и Помпона, учился у Бушара, Ландовского и Бурделя. Он делал успехи и становился мастером со своим стилем.
В юности Лавров мечтал стать врачом и поступил на медицинский факультет Томского университета. Захваченный событиями Великой Октябрьской революции, он оставил университет, пошел добровольцем в Красную Армию и сражался с контрреволюцией до конца гражданской войны. Дальневосточный краевой комитет послал красного партизана в Москву учиться, оценив его скульптурные портреты героев-красноармейцев. Москва командировала художника во Францию.
Павлова в своей коронной роли потрясла воображение Лаврова. Он отправился к импресарио Павловой, Левитову, и, представившись ему, сказал, что хотел бы сделать скульптурный портрет Павловой.
— Это абсолютно исключено, — ответил Левитов, к которому очень часто являлись художники с такими же просьбами. — У Павловой расписана каждая минута, мы не можем превращать театр в ателье. И потом мы вас совсем не знаем…
— Может быть, вы сначала познакомитесь с моими работами? — не сдавался скульптор.
— А где ваша мастерская? — поинтересовался импресарио на всякий случай.
Лавров дал адрес, еще не теряя надежды. Левитов подумал и сказал:
— Завтра в одиннадцать утра зайду к вам.
Всю ночь Лавров работал над маленькими скульптурами Павловой в роли Жизели, имея перед собой единственную фотографию на театральной программке. К приезду Левитова скульптор поставил три эскизно вылепленные скульптуры на видном месте своей скромной мастерской. Ожидание всегда тягостно, время, казалось, остановилось.
Наконец часы пробили одиннадцать. Деловые люди любят точность — с последним ударом часов появился Левитов. Его натренированный взгляд выхватил из множества работ скульптора павловскую Жизель.
— Очаровательно! — воскликнул он. — Но когда вы успели?
— Ночью мне хорошо работалось, — признался скульптор.
— Прекрасно! Ждите моего звонка и никуда не уходите… — без дальних слов заключил свой визит импресарио, записывая телефон Лаврова.
Скульптор не успел проглотить свой утренний кофе, как раздался звонок:
— Мигом хватайте такси и привозите скульптуры в Театр Елисейских полей!
Георгий Дмитриевич так и поступил.
Павловой в уборной еще не было. Он поставил статуэтки на зеркальный столик и отправился в контору ждать.
Минут через десять прибежал служащий в театральной ливрее и сказал, что Павлова просит к себе русского гостя.
Сопровождаемый служащим, Георгий Дмитриевич остановился около уборной балерины и неуверенно постучал. Женский голос ответил:
— Войдите!
Едва он закрыл за собой дверь, Павлова радостно бросилась ему навстречу.
— Спасибо! — благодарила она. — Спасибо, милый. Так хорошо меня никто не лепил… Скажите, что вам нужно для работы, и я все сделаю.
Удивительные и неожиданные события этого дня показались Лаврову сном. Оправившись от волнения, он отвечал:
— Мне хочется вылепить вас с натуры… Разрешите видеть вас как можно чаще… Позвольте бывать на спектаклях, чтобы я мог делать зарисовки…
Павлова обратилась к Левитову, находившемуся при этом разговоре:
— Прошу вас предоставить господину Лаврову пропуск на все спектакли и репетиции. Пропускайте его за кулисы, когда он пожелает… Но позированию я не могу уделить много времени, — как бы извиняясь, сказала она Лаврову. — Я буду заходить к вам при малейшей возможности…
Возвратившись к себе, художник, забыв о бессонной ночи, сразу же принялся лепить портрет Павловой. Теперь ежедневно его видели в театре.
Однажды Георгий Дмитриевич показал ей портрет, работал он над ним две недели. Увидев живую Павлову рядом со скульптурой, он попросил Павлову о специальном сеансе, чтобы «уточнить» небольшие детали.
Однако скульптура настолько понравилась Павловой, что она запретила художнику прикасаться к ней.
— Вы изобразили меня такой, какой меня знает публика на сцене, — пояснила она. — А видеть меня такой, какая я в жизни, право, никому не интересно…
Закончив гастроли в Париже, Павлова как-то зашла в мастерскую, но позировала недолго и неожиданно попросила:
— Пойдемте в русский ресторан… Очень хочу гречневой каши!..
— Неужели это такая редкость в вашем меню, что надо идти в ресторан?
— Еще какая редкость, — с невеселой улыбкой проговорила балерина. — Мы едим не то, что нам нравится, а то, что разрешает врач. Но сегодня… Гастроли окончились. Хочется хоть один раз хорошо поесть…
Отправились к «Доминику», куда часто заглядывали русские.
— Очень скучаю по России, — говорила она.
— Так за чем дело стало?! Поезжайте!
— Поехала бы не задумавшись!.. Но это от меня не зависит. Что станется с моей труппой? К тому же мною распоряжаются за моей спиной импресарио, менеджеры… Сейчас едем на отдых в Ниццу, а в будущем году в это же время буду снова танцевать в Париже…
В августе начинались репетиции для очередного турне по Европе, и Павлова вернулась в Англию. Благодаря деловой хватке Дандре артисты труппы заранее знали, какие гастроли их ожидают: Виктор Эммануилович печатал сообщения об этом на программах всех знаменитостей, гастролировавших в лондонских театрах.
Перед отъездом в отпуск Анна Павловна отправилась па один из таких концертов. Взявши в руки программу, она прочитала о порядке гастролей на ближайший сезон 1930/31 года, планируемый ее мужем. Как импресарио своей жены он уже давно перестал советоваться с нею.
Встречаясь наутро в репетиционном зале с сотрудниками, она с горькой улыбкой выбросила из сумки смятую программу и сказала Алджеранову:
— Когда я, только что вернувшись из поездки, вновь вижу на программе, что мне предстоит, я чувствую себя рабой!
«Павлова редко жаловалась, — подчеркивает Алджи, — и потому ее слова прозвучали особенно грустно».
Балетные спектакли в Европе предполагалось начать с Голландии, где год назад Павловой было оказано особенное внимание. Она с юмором вспоминала трогательно-смешную заботу об артистках. В театре, во время репетиций, всем подавали на сцену кофе с пирожками. Пришлось деликатно попросить отменить этот приятный обычай: и время терялось, и прерывались занятия.
Сюрпризом для павловцев оказался сказочный обычай страны, с которым они познакомились в Утрехте. Театр был анекдотически пуст перед спектаклем: всего человек сто вместо сотен и тысяч. Разгневанный Дандре побежал к директору узнать, что случилось.
— Дорогой мой, — смеясь, воскликнул тот, — замерзли каналы, и вы не можете рассчитывать на появление зрителей в театре: ведь это первый лед, и сама королева будет сегодня кататься на коньках!
Все это было так похоже на русские святки с морозами, коньками, санками, елками, что Анна Павловна, как в детстве, почувствовала себя счастливой. Тут же она заявила, что непременно будет кататься на коньках по каналам в следующий приезд, непременно зимой.
Но жизнь, судьба, назовите это как хотите, распорядилась по-своему…
Первый раз за много лет Анна Павлова пропустила спектакль.
Этот факт всполошил журналистов.
Газеты Голландии коротко сообщали: «Павлова прибыла сюда в субботу 17 января из Парижа в свое последнее кругосветное турне. В поезде, возвращаясь с Ривьеры, она простудилась…»
Врачи не советовали ей ехать в Голландию. Там климат сырой и холодный, простое простудное заболевание может осложниться, говорили они.
Но ее труппа уже находилась в Гааге, и ей думалось, что русскому человеку зимние холода, замерзшие каналы и коньки помогут лучше Ниццы и Ривьеры. В Париже она только переехала с одного вокзала на другой и даже не побывала в Сен-Жермене у своих друзей.
— И к смерти она подошла с той же головокружительной быстротой, с какою жила и носилась по сцене! — заметила Труханова, с замиранием сердца следившая за газетными сообщениями о болезни Павловой.
В первоначальное сообщение из Гааги о том, что Павлова пропускает спектакль из-за болезни, никто не поверил. Еще в Мариинском театре, несмотря на категорическое запрещение врача, больная, она танцевала, заявив, что берет ответственность на себя. Павлова всегда танцевала, игнорируя не только грипп, насморк, но даже повреждение связок.
Воспаление легких перешло в гнойный плеврит. У постели Павловой днем и ночью дежурили врачи. Иногда к больной возвращалось сознание, и она беспокойно спрашивала:
— А моя труппа? Что с нею?
Последний раз, приподнимаясь на постели, как будто готовясь встать, она отчетливо и строго, как всегда распоряжалась, сказала:
— Приготовьте мой костюм Лебедя.
То была холодная ночь 23 января 1931 года.
Одному из организаторов английского балетного «Общества Камарго», Филиппу Ричардсону, посчастливилось при распродаже личного имущества Павловой приобрести шкатулку для драгоценностей, подаренную балерине в 1913 году ее ученицами.
Ричардсон отдал эту шкатулку Королевской академии танца в качестве премии для ежегодного конкурса группового танца, которые назывались Конкурсы на шкатулку Павловой. Проводились они несколько лет подряд. Осматривая бесценную покупку, Ричардсон в одном из ее ящичков нашел шесть серебряных сердечек, очевидно, по одному от каждой ученицы Павловой, принимавших участие в подарке. Победитель конкурса получал одно из сердечек.
О Павловой писали очень многие, и в России, и в других странах, где она выступала. Но, по признанию Дандре, глубже и полнее всех Павлову понимала все же русская публика, и самую верную оценку искусству балерины мы находим у русских критиков.
Михаил Фокин откликнулся на смерть Анны Павловой статьей, где определил место Павловой в мировом хореографическом искусстве, да и в жизни каждого художника сцены, кто хоть раз соприкасался с нею. Глубокий след оставило искусство этой великой русской балерины в душах сотен тысяч людей, видевших ее на сцене.
«Тяжело. Невыразимо тяжело на душе!
Умерла Павлова, — писал старый друг и партнер Анны Павловой.
…Кто не знал ее? Кто ее не любил?
Все русские гордились ею. Для балета, для всех танцующих она была идеалом. Для художников, композиторов, для балетмейстеров она была вдохновением.
Бесконечно любовались мы Павловой в «Умирающем лебеде». Волновала, до слез трогала она своим изображением смерти. Но в то же время хорошо, радостно было на душе, и казалось, что бессмертна красота, бессмертно великое искусство и нет ему конца.
…Павловой нет, нет ее искусства. Но влияние ее осталось. Павлова будет мечтою многих поколений, мечтою о красоте, о радости движения, о прелести одухотворенного танца…»
ЕКАТЕРИНА ГЕЛЬЦЕР
I. Артистическая семья
В середине шестидесятых годов прошлого века в старом московском доме, принадлежавшем некогда Голицыну, торжественно открылся Артистический кружок. Высокие окна гостиных, находящихся в бельэтаже, выходили па Большую Дмитровку с одной етороаы, на Театральную площадь — с другой; из окон самого вместительного зала был виден Охотный ряд. Когда устроители общества снимали это помещение под кружок, надеялись, что расположение дома в центре, близость Большого и Малого театров, университета, Благородного собрания позволит артистам, писателям, художникам, музыкантам постоянно видеться. Московская интеллигенция давно поговаривала о необходимости иметь нечто вроде клуба.
Почти каждый вечер в доме на Дмитровке звучала музыка или разыгрывались пьесы, обсуждались новые стихи. Кто-то выставлял свои картины, кто-то читал лекции.
Чтобы обойти монополию Императорских театров, запрещавшую частные публичные спектакли в Петербурге и Москве, представления Артистического кружка назывались «семейно-драматическими вечерами». Позже удалось добиться необходимого разрешения. Свое искусство показывали здесь Стрепетова, Рыбаков, Писарев, Пров Садовский; младшее поколение — Михаил Провович Садовский, Ольга Осиповна Садовская, Владимир Александрович Макшеев.
В осенние вечера, когда улицы Москвы казались совсем черными от тоскливого, идущего целый день дождя и грязных булыжных мостовых, в уютной белой гостиной Артистического кружка, за круглым столиком, случалось, вели неторопливую беседу Петр Ильич Чайковский и Александр Николаевич Островский, Василий Федорович Гельцер, Михаил Провович Садовский. Гельцер, где бы он ни появлялся, всюду привлекал внимание своей наружностью: гладко выбритое, красивое лицо, стройная фигура, изящество и своеобразие, сквозившие в походке, жестах, выдавали в нем танцовщика. Большие глаза светились умом.
Старшим среди четырех был Островский. Его хорошо знала вся Москва. По поводу пьесы «Свои люди — сочтемся», первоначально названной «Банкрот», В.Ф. Одоевский писал в одном из писем: «Я считаю на Руси три трагедии: „Недоросль“, „Горе от ума“, „Ревизор“. На „Банкроте“ я ставлю нумер четвертый».
Михаил Провович Садовский, сын известнейшего артиста Малого театра, человек по природе мягкий, добрый и вне сцены удивительно застенчивый, казался не знавшим его людям сухим и гордым. Но с друзьями был всегда сердечным и открытым.
Гельцера и Садовского связывала глубокая и крепкая взаимная симпатия. Оба выросли в обстановке страстных споров о русском театре, оба с детских лет были приучены видеть в труде цель жизни. А широта интересов, рожденная постоянным стремлением к самообразованию, воспитала в них уважение к чужому мнению и умение горячо отстаивать свои принципы. Имело значение и то, что у них было не только одно начальство — контора Императорских театров, но и один зритель — спектакли Малого театра нередко шли в помещении Большого.
Если Михаилу Прововичу предстояло играть какую-нибудь роль, где герой должен быть ловким, пластичным, безукоризненно элегантным, он приходил к Гельцеру и просил показать этого «молодца». Присаживался в уголочке дивана и смотрел на Василия Федоровича со стороны. И оба с увлечением искали пластику образа… Вспоминая знакомых, которые могут быть похожи на героя, Василий Федорович начинал подбирать ему походку — ходил медленно, быстро останавливался, принимал разные позы, по-разному брал со стола одну и ту же вещь…
Доводилось и Василию Федоровичу наблюдать за Садовским, как тот вживается в персонаж какой-нибудь пьесы, и сравнивать, а как он сам сыграл бы эту роль. Садовский был уверен, что главное — постичь основную мысль, общую идею пьесы и существо сценического образа. Учиться приходится всю жизнь. И лучше у гениальных актеров, например у Щепкина.
Кто же не знал в те времена имя Михаила Семеновича Щепкина! Попав в 1822 году после скитаний по провинции в бывшую российскую столицу, Михаил Семенович нашел здесь широкий круг прогрессивно мыслящей интеллигенции. Он быстро сблизился с учеными, писателями, художниками, критиками. Когда в 1853 году Москва отмечала тридцатилетие сценической деятельности любимого актера, на торжественный обед в честь Михаила Семеновича съехалась уйма народу. Его приветствовали бурно, восторженно. Он же скромно подчеркнул, что все, что москвичи находят в нем достойным какой-либо похвалы, принадлежит Москве, тому высокоинтеллигентному обществу, которым Москва всегда отличалась. Не будучи студентом университета, он с гордостью отметил, как многим обязан Московскому университету, его преподавателям, которые научили его мыслить и глубоко понимать искусство…
Воспитанник Московской театральной школы, Гельцер ежедневно встречался со слушателями драматических классов. Вот тогда-то и решил Василий Гельцер поучиться мимическому искусству у Щепкина. На занятиях великого актера Гельцер внимательно прислушивался ко всем замечаниям, которые тот делал его будущим коллегам.
Если Щепкину нездоровилось и он не мог прийти в школу, то приглашал молодых людей к себе домой. Гельцер хорошо знал дом на 3-й Мещанской улице: одноэтажный, в стиле московских особняков середины прошлого века. Семь окон глядели на улицу, четыре пилястры подпирали карниз. В гостиной, светлой и просторной, принимали гостей, устраивали вечера с декламацией, домашними музыкальными концертами. Уютный кабинет хозяина выходил окнами во двор, которые светились до глубокой ночи, — Щепкин работал.
Когда Василий Гельцер близко познакомился с Михаилом Семеновичем, тот был уже пожилым человеком. Лучших своих друзей потерял артист: Грановского и Аксакова, Белинского и Гоголя. Вынужден был оставить Россию Герцен. А Щепкин по-прежнему работал ежедневно и усердно. И так же была легка его походка, красива крупная голова с высоким открытым лбом, прекрасно доброе лицо с проницательными серыми глазами.
Позже, когда Василий Федорович сам стал признанным артистом и педагогом, он не раз вспоминал слова Щепкина: истинный актер может играть роли и комические и драматические. И так же, как недавно Щепкин говорил ему, теперь он повторял своим ученикам: «Репетиция, лишняя для нас, никогда не лишняя для искусства». В 1872 году Садовского-старшего, Прова Михайловича, не стало. Многие роли в новых пьесах Островского перешли к Михаилу Прововичу. Его искусство было отмечено правдивостью, благородной простотой, задушевностью, драматизмом. С блеском Садовский читал с эстрады очерки и рассказы своего сочинения, ведь он великолепно знал быт старой Москвы. Соперничать с ним мог только Федор Иванович Горбунов. Секрет его популярности видели в том, что Иван Федорович постиг саму душу русского человека и был всем понятен, а потому дорог.
Деятельным членом Артистического кружка, близким человеком у Садовских и Гельцеров был и Алексей Николаевич Плещеев, поэт-демократ, знакомый Некрасова, Салтыкова-Щедрина и Тургенева, Рубинштейна и Чайковского. Его литературные вкусы и демократические идеи определенным образом влияли и на формирование эстетических принципов молодого артиста балета.
И у многих членов труппы на душе было неспокойно.
— Не люблю Германию, — говорил и Алджеранов. — Брата убили на войне, наш дом разбомбили в Лондоне. Забыть нельзя!
Выступали в Королевском оперном театре. Репетиции проводили на большой крытой веранде. На стеклянную крышу, как слезы, падали капли дождя с высоких деревьев, и всем было безрадостно.
Анну Павловну интересовала новая школа хореографии, лучше всего представленная в оперных танцах. Глядя на балет в Дрезденском театре, она с гордостью заметила:
— Все это — отказ от условности классического танца и приближение его к истории, жизни — Фокин делал еще в 1910 году. Но тогда на императорской сцене ему не разрешили поставить новые танцы.
Оставляя театр, она сказала провожавшему ее Алджи:
— Жаль, что у них нет хороших хореографов, как у нас в России, чтобы показать классику. Но вообще они делают успехи против того, что я видела здесь до войны, при кайзере!
В это время в Берлине снималась датская киноартистка Аста Нильсен. Она интересовалась Павловой и бывала на ее спектаклях. Анна Павлова, как казалось киноактрисе, отличалась от своих соотечественников. Наблюдая Павлову в кругу знакомых, Нильсен отмечала ее замкнутость и молчаливость.
Но в театре, на сцене, Павлова всех завораживала, и «все невольно мысленно преклоняли перед ней колени». Танцовщицей несравнимой называла Нильсен гениальную Анну Павлову.
Да, Павлова оберегала себя от тесного общения с русскими эмигрантами, бежавшими за границу после революции. Она и не понимала многих из них и не хотела, чтобы к ней относились как к эмигрантке. Она продолжала считать себя принадлежащей России и верила, что еще вернется на Родину.
Творчество Анны Павловой имело огромное воздействие на развитие искусства танца. Оно способствовало утверждению ведущей роли русской балетной школы в мировой хореографии. А сама балерина оставалась все тем же простым, вспыльчивым, нетерпеливым, добрым, наивным человеком.
Такой она явилась в Париж в 1926 году.
Спектакли Павловой должны были проходить в Театре Елисейских полей. Анна Павловна узнала адрес Трухановой и отправилась в Сен-Жермен, предместье Парижа, в сорока минутах езды по старой железной дороге, первой, построенной во Франции.
С вокзала Павлова вышла на площадь, где чинно сидели на высоких козлах своих допотопных колясок извозчики. Она подошла к ближнему из них, назвала адрес. Тот сказал:
— Знаем, мы всех тут знаем. Каменный домик с огородом, старый, старый, я еще не родился, он уже стоял… А они сами разводят шампиньоны и на рынке продают. Хорошее дело, прибыльное.
— Да это, верно, не те господа! — изумилась Анна Павловна. — Он генерал, граф… И шампиньоны! Не может быть!
— А вот сами увидите! — рассмеялся извозчик и, хлестнув кнутом лошадь, высокую и худую, довольно скоро подвез недоверчивую пассажирку к каменному, действительно старому домику с огородом.
Расплатившись, Анна Павловна двинулась к дому, но извозчик остановил ее:
— Да куда вы пошли, мадам! Вон они, в огороде оба!
Действительно, Алексей Алексеевич и Наталья Владимировна, наклонившись к грядкам, что-то делали, не обращая внимания на окружающих. Встретились трогательно. Анна Павловна тут же захотела присоединиться к их работе.
— Ну куда вам в туфельках на каблучках — да возиться с лопатой! Пойдемте в дом, здесь вы только уморите себя и перепачкаетесь! — уговаривала ее Наташа.
— Нет, нет, — протестовала Анна Павловна, — увидите! Во-первых, я крепкая, а туфель не жалко. Они рваные. У меня всю жизнь рваные туфли. Это плохая примета, правда?
Павлова знала множество примет, которым она, правда, не слишком доверяла, но на всякий случай их всегда вспоминала, что к чему в природе и в жизни человека.
Ловко она вскопала грядку и, отдыхая с лопатой в руках, вдруг повернулась к розовому кусту и серьезно сказала:
— Знаете, друзья, когда этот куст умрет — умру и я. Это так, вот увидите!
Вошли в дом. Обрадованная встречей с людьми, своими, русскими, Анна Павловна пришла в веселое настроение и начала рассказывать о своих кругосветных путе-шестзиях. Об успехах она говорила мало, как о чем-то обычном и известном всем. С сожалением отметила, что ее не зовут на Родину.
— А вы не торопитесь, — сказал Алексей Алексеевич и сослался на себя. — Я не по своей воле нахожусь в Париже. Но вот посмотрите…
Он вынул из кожаного портфеля и развернул вчетверо сложенную бумагу с ясным и торжественным гербом СССР, адресованную ему, Игнатьеву, как бывшему военному агенту во Франции и подписанную полномочным представителем СССР во Франции Л. Красиным.
Анна Павловна взяла из его рук бумагу и долго рассматривала герб с венком из пшеничных колосьев, окружавшим земной шар.
— Так вот, — закончил он, — эту бумагу Красин вручил мне пятнадцатого января прошлого тысяча девятьсот двадцать пятого года, тогда же я передал ему все дела и все деньги царского посольства… Теперь у нас уже идет к концу тысяча девятьсот двадцать шестой год… Но на работу меня не берут, в Россию пока не приглашают, и мы разводим шампиньоны, благо Наташа купила дом с подвалом, в котором только и можно, что разводить грибы…
— Что же нам делать?
— Ждать. Дойдет очередь и до нас, и нас позовут в новую Россию.
— Вот на это как раз я менее всего способна!
— Ах, Анна Павловна, — вступила в разговор Наташа. — Мы ждали так долго, уже осталось потерпеть совсем немного. Поэтому давайте пить кофе!
В этот приезд, после стольких лет разлуки, хозяева нашли гостью более, чем всегда, нервной, усталой, даже как будто постаревшей. Наталья Владимировна с мужем начали уговаривать Павлову поехать куда-либо по-настоящему отдохнуть.
— Что вы, что вы! — испугалась она. — Как это возможно! Я должна работать весь год. У меня на руках труппа. Распустить ее — значит уплатить всем громадную неустойку. Разве Дандре допустит до этого! Чтоб набрать потом труппу, нужно потратить еще два-три месяца, переставлять номера, перешивать костюмы, терять на полгода ангажементы… Это немыслимо! Нет, нет! Если я не имею времени жить, то уж умирать должна только на ходу, на ногах…
К вечеру она заторопилась на поезд, боясь опоздать к спектаклю, и уехала.
А Игнатьев и Труханова дождались в 1936 году вызова в Советскую Россию и отправились на Родину.
XVI. Неумирающий лебедь
Когда я ребенком бродила среди этих сосен, я думала, что успех — это счастье. Я ошибалась. Счастье — мотылек, который чарует на миг и улетает.
А. Павлова
Стоял май 1930 года. Европейские гастроли Павловой заканчивались в Париже в Театре Елисейских полей. Для первого выступления Анна Павловна назначила «Жизель», свою любимую роль. У касс театра медленно двигалась очередь парижан; они были готовы получить любое место, лишь бы увидеть Павлову. Одним из таких счастливцев оказался не парижанин, а русский художник, Георгий Дмитриевич Лавров. Три года назад он приехал в Париж по командировке Народного комиссариата просвещения совершенствоваться в скульптуре у выдающихся французских мастеров. Он посещал мастерские Майоля, Деспио и Помпона, учился у Бушара, Ландовского и Бурделя. Он делал успехи и становился мастером со своим стилем.
В юности Лавров мечтал стать врачом и поступил на медицинский факультет Томского университета. Захваченный событиями Великой Октябрьской революции, он оставил университет, пошел добровольцем в Красную Армию и сражался с контрреволюцией до конца гражданской войны. Дальневосточный краевой комитет послал красного партизана в Москву учиться, оценив его скульптурные портреты героев-красноармейцев. Москва командировала художника во Францию.
Павлова в своей коронной роли потрясла воображение Лаврова. Он отправился к импресарио Павловой, Левитову, и, представившись ему, сказал, что хотел бы сделать скульптурный портрет Павловой.
— Это абсолютно исключено, — ответил Левитов, к которому очень часто являлись художники с такими же просьбами. — У Павловой расписана каждая минута, мы не можем превращать театр в ателье. И потом мы вас совсем не знаем…
— Может быть, вы сначала познакомитесь с моими работами? — не сдавался скульптор.
— А где ваша мастерская? — поинтересовался импресарио на всякий случай.
Лавров дал адрес, еще не теряя надежды. Левитов подумал и сказал:
— Завтра в одиннадцать утра зайду к вам.
Всю ночь Лавров работал над маленькими скульптурами Павловой в роли Жизели, имея перед собой единственную фотографию на театральной программке. К приезду Левитова скульптор поставил три эскизно вылепленные скульптуры на видном месте своей скромной мастерской. Ожидание всегда тягостно, время, казалось, остановилось.
Наконец часы пробили одиннадцать. Деловые люди любят точность — с последним ударом часов появился Левитов. Его натренированный взгляд выхватил из множества работ скульптора павловскую Жизель.
— Очаровательно! — воскликнул он. — Но когда вы успели?
— Ночью мне хорошо работалось, — признался скульптор.
— Прекрасно! Ждите моего звонка и никуда не уходите… — без дальних слов заключил свой визит импресарио, записывая телефон Лаврова.
Скульптор не успел проглотить свой утренний кофе, как раздался звонок:
— Мигом хватайте такси и привозите скульптуры в Театр Елисейских полей!
Георгий Дмитриевич так и поступил.
Павловой в уборной еще не было. Он поставил статуэтки на зеркальный столик и отправился в контору ждать.
Минут через десять прибежал служащий в театральной ливрее и сказал, что Павлова просит к себе русского гостя.
Сопровождаемый служащим, Георгий Дмитриевич остановился около уборной балерины и неуверенно постучал. Женский голос ответил:
— Войдите!
Едва он закрыл за собой дверь, Павлова радостно бросилась ему навстречу.
— Спасибо! — благодарила она. — Спасибо, милый. Так хорошо меня никто не лепил… Скажите, что вам нужно для работы, и я все сделаю.
Удивительные и неожиданные события этого дня показались Лаврову сном. Оправившись от волнения, он отвечал:
— Мне хочется вылепить вас с натуры… Разрешите видеть вас как можно чаще… Позвольте бывать на спектаклях, чтобы я мог делать зарисовки…
Павлова обратилась к Левитову, находившемуся при этом разговоре:
— Прошу вас предоставить господину Лаврову пропуск на все спектакли и репетиции. Пропускайте его за кулисы, когда он пожелает… Но позированию я не могу уделить много времени, — как бы извиняясь, сказала она Лаврову. — Я буду заходить к вам при малейшей возможности…
Возвратившись к себе, художник, забыв о бессонной ночи, сразу же принялся лепить портрет Павловой. Теперь ежедневно его видели в театре.
Однажды Георгий Дмитриевич показал ей портрет, работал он над ним две недели. Увидев живую Павлову рядом со скульптурой, он попросил Павлову о специальном сеансе, чтобы «уточнить» небольшие детали.
Однако скульптура настолько понравилась Павловой, что она запретила художнику прикасаться к ней.
— Вы изобразили меня такой, какой меня знает публика на сцене, — пояснила она. — А видеть меня такой, какая я в жизни, право, никому не интересно…
Закончив гастроли в Париже, Павлова как-то зашла в мастерскую, но позировала недолго и неожиданно попросила:
— Пойдемте в русский ресторан… Очень хочу гречневой каши!..
— Неужели это такая редкость в вашем меню, что надо идти в ресторан?
— Еще какая редкость, — с невеселой улыбкой проговорила балерина. — Мы едим не то, что нам нравится, а то, что разрешает врач. Но сегодня… Гастроли окончились. Хочется хоть один раз хорошо поесть…
Отправились к «Доминику», куда часто заглядывали русские.
— Очень скучаю по России, — говорила она.
— Так за чем дело стало?! Поезжайте!
— Поехала бы не задумавшись!.. Но это от меня не зависит. Что станется с моей труппой? К тому же мною распоряжаются за моей спиной импресарио, менеджеры… Сейчас едем на отдых в Ниццу, а в будущем году в это же время буду снова танцевать в Париже…
В августе начинались репетиции для очередного турне по Европе, и Павлова вернулась в Англию. Благодаря деловой хватке Дандре артисты труппы заранее знали, какие гастроли их ожидают: Виктор Эммануилович печатал сообщения об этом на программах всех знаменитостей, гастролировавших в лондонских театрах.
Перед отъездом в отпуск Анна Павловна отправилась па один из таких концертов. Взявши в руки программу, она прочитала о порядке гастролей на ближайший сезон 1930/31 года, планируемый ее мужем. Как импресарио своей жены он уже давно перестал советоваться с нею.
Встречаясь наутро в репетиционном зале с сотрудниками, она с горькой улыбкой выбросила из сумки смятую программу и сказала Алджеранову:
— Когда я, только что вернувшись из поездки, вновь вижу на программе, что мне предстоит, я чувствую себя рабой!
«Павлова редко жаловалась, — подчеркивает Алджи, — и потому ее слова прозвучали особенно грустно».
Балетные спектакли в Европе предполагалось начать с Голландии, где год назад Павловой было оказано особенное внимание. Она с юмором вспоминала трогательно-смешную заботу об артистках. В театре, во время репетиций, всем подавали на сцену кофе с пирожками. Пришлось деликатно попросить отменить этот приятный обычай: и время терялось, и прерывались занятия.
Сюрпризом для павловцев оказался сказочный обычай страны, с которым они познакомились в Утрехте. Театр был анекдотически пуст перед спектаклем: всего человек сто вместо сотен и тысяч. Разгневанный Дандре побежал к директору узнать, что случилось.
— Дорогой мой, — смеясь, воскликнул тот, — замерзли каналы, и вы не можете рассчитывать на появление зрителей в театре: ведь это первый лед, и сама королева будет сегодня кататься на коньках!
Все это было так похоже на русские святки с морозами, коньками, санками, елками, что Анна Павловна, как в детстве, почувствовала себя счастливой. Тут же она заявила, что непременно будет кататься на коньках по каналам в следующий приезд, непременно зимой.
Но жизнь, судьба, назовите это как хотите, распорядилась по-своему…
Первый раз за много лет Анна Павлова пропустила спектакль.
Этот факт всполошил журналистов.
Газеты Голландии коротко сообщали: «Павлова прибыла сюда в субботу 17 января из Парижа в свое последнее кругосветное турне. В поезде, возвращаясь с Ривьеры, она простудилась…»
Врачи не советовали ей ехать в Голландию. Там климат сырой и холодный, простое простудное заболевание может осложниться, говорили они.
Но ее труппа уже находилась в Гааге, и ей думалось, что русскому человеку зимние холода, замерзшие каналы и коньки помогут лучше Ниццы и Ривьеры. В Париже она только переехала с одного вокзала на другой и даже не побывала в Сен-Жермене у своих друзей.
— И к смерти она подошла с той же головокружительной быстротой, с какою жила и носилась по сцене! — заметила Труханова, с замиранием сердца следившая за газетными сообщениями о болезни Павловой.
В первоначальное сообщение из Гааги о том, что Павлова пропускает спектакль из-за болезни, никто не поверил. Еще в Мариинском театре, несмотря на категорическое запрещение врача, больная, она танцевала, заявив, что берет ответственность на себя. Павлова всегда танцевала, игнорируя не только грипп, насморк, но даже повреждение связок.
Воспаление легких перешло в гнойный плеврит. У постели Павловой днем и ночью дежурили врачи. Иногда к больной возвращалось сознание, и она беспокойно спрашивала:
— А моя труппа? Что с нею?
Последний раз, приподнимаясь на постели, как будто готовясь встать, она отчетливо и строго, как всегда распоряжалась, сказала:
— Приготовьте мой костюм Лебедя.
То была холодная ночь 23 января 1931 года.
Одному из организаторов английского балетного «Общества Камарго», Филиппу Ричардсону, посчастливилось при распродаже личного имущества Павловой приобрести шкатулку для драгоценностей, подаренную балерине в 1913 году ее ученицами.
Ричардсон отдал эту шкатулку Королевской академии танца в качестве премии для ежегодного конкурса группового танца, которые назывались Конкурсы на шкатулку Павловой. Проводились они несколько лет подряд. Осматривая бесценную покупку, Ричардсон в одном из ее ящичков нашел шесть серебряных сердечек, очевидно, по одному от каждой ученицы Павловой, принимавших участие в подарке. Победитель конкурса получал одно из сердечек.
О Павловой писали очень многие, и в России, и в других странах, где она выступала. Но, по признанию Дандре, глубже и полнее всех Павлову понимала все же русская публика, и самую верную оценку искусству балерины мы находим у русских критиков.
Михаил Фокин откликнулся на смерть Анны Павловой статьей, где определил место Павловой в мировом хореографическом искусстве, да и в жизни каждого художника сцены, кто хоть раз соприкасался с нею. Глубокий след оставило искусство этой великой русской балерины в душах сотен тысяч людей, видевших ее на сцене.
«Тяжело. Невыразимо тяжело на душе!
Умерла Павлова, — писал старый друг и партнер Анны Павловой.
…Кто не знал ее? Кто ее не любил?
Все русские гордились ею. Для балета, для всех танцующих она была идеалом. Для художников, композиторов, для балетмейстеров она была вдохновением.
Бесконечно любовались мы Павловой в «Умирающем лебеде». Волновала, до слез трогала она своим изображением смерти. Но в то же время хорошо, радостно было на душе, и казалось, что бессмертна красота, бессмертно великое искусство и нет ему конца.
…Павловой нет, нет ее искусства. Но влияние ее осталось. Павлова будет мечтою многих поколений, мечтою о красоте, о радости движения, о прелести одухотворенного танца…»
ЕКАТЕРИНА ГЕЛЬЦЕР
I. Артистическая семья
Искусство — это красота, а красота разлита во всем мире…
В. Тихомиров
В середине шестидесятых годов прошлого века в старом московском доме, принадлежавшем некогда Голицыну, торжественно открылся Артистический кружок. Высокие окна гостиных, находящихся в бельэтаже, выходили па Большую Дмитровку с одной етороаы, на Театральную площадь — с другой; из окон самого вместительного зала был виден Охотный ряд. Когда устроители общества снимали это помещение под кружок, надеялись, что расположение дома в центре, близость Большого и Малого театров, университета, Благородного собрания позволит артистам, писателям, художникам, музыкантам постоянно видеться. Московская интеллигенция давно поговаривала о необходимости иметь нечто вроде клуба.
Почти каждый вечер в доме на Дмитровке звучала музыка или разыгрывались пьесы, обсуждались новые стихи. Кто-то выставлял свои картины, кто-то читал лекции.
Чтобы обойти монополию Императорских театров, запрещавшую частные публичные спектакли в Петербурге и Москве, представления Артистического кружка назывались «семейно-драматическими вечерами». Позже удалось добиться необходимого разрешения. Свое искусство показывали здесь Стрепетова, Рыбаков, Писарев, Пров Садовский; младшее поколение — Михаил Провович Садовский, Ольга Осиповна Садовская, Владимир Александрович Макшеев.
В осенние вечера, когда улицы Москвы казались совсем черными от тоскливого, идущего целый день дождя и грязных булыжных мостовых, в уютной белой гостиной Артистического кружка, за круглым столиком, случалось, вели неторопливую беседу Петр Ильич Чайковский и Александр Николаевич Островский, Василий Федорович Гельцер, Михаил Провович Садовский. Гельцер, где бы он ни появлялся, всюду привлекал внимание своей наружностью: гладко выбритое, красивое лицо, стройная фигура, изящество и своеобразие, сквозившие в походке, жестах, выдавали в нем танцовщика. Большие глаза светились умом.
Старшим среди четырех был Островский. Его хорошо знала вся Москва. По поводу пьесы «Свои люди — сочтемся», первоначально названной «Банкрот», В.Ф. Одоевский писал в одном из писем: «Я считаю на Руси три трагедии: „Недоросль“, „Горе от ума“, „Ревизор“. На „Банкроте“ я ставлю нумер четвертый».
Михаил Провович Садовский, сын известнейшего артиста Малого театра, человек по природе мягкий, добрый и вне сцены удивительно застенчивый, казался не знавшим его людям сухим и гордым. Но с друзьями был всегда сердечным и открытым.
Гельцера и Садовского связывала глубокая и крепкая взаимная симпатия. Оба выросли в обстановке страстных споров о русском театре, оба с детских лет были приучены видеть в труде цель жизни. А широта интересов, рожденная постоянным стремлением к самообразованию, воспитала в них уважение к чужому мнению и умение горячо отстаивать свои принципы. Имело значение и то, что у них было не только одно начальство — контора Императорских театров, но и один зритель — спектакли Малого театра нередко шли в помещении Большого.
Если Михаилу Прововичу предстояло играть какую-нибудь роль, где герой должен быть ловким, пластичным, безукоризненно элегантным, он приходил к Гельцеру и просил показать этого «молодца». Присаживался в уголочке дивана и смотрел на Василия Федоровича со стороны. И оба с увлечением искали пластику образа… Вспоминая знакомых, которые могут быть похожи на героя, Василий Федорович начинал подбирать ему походку — ходил медленно, быстро останавливался, принимал разные позы, по-разному брал со стола одну и ту же вещь…
Доводилось и Василию Федоровичу наблюдать за Садовским, как тот вживается в персонаж какой-нибудь пьесы, и сравнивать, а как он сам сыграл бы эту роль. Садовский был уверен, что главное — постичь основную мысль, общую идею пьесы и существо сценического образа. Учиться приходится всю жизнь. И лучше у гениальных актеров, например у Щепкина.
Кто же не знал в те времена имя Михаила Семеновича Щепкина! Попав в 1822 году после скитаний по провинции в бывшую российскую столицу, Михаил Семенович нашел здесь широкий круг прогрессивно мыслящей интеллигенции. Он быстро сблизился с учеными, писателями, художниками, критиками. Когда в 1853 году Москва отмечала тридцатилетие сценической деятельности любимого актера, на торжественный обед в честь Михаила Семеновича съехалась уйма народу. Его приветствовали бурно, восторженно. Он же скромно подчеркнул, что все, что москвичи находят в нем достойным какой-либо похвалы, принадлежит Москве, тому высокоинтеллигентному обществу, которым Москва всегда отличалась. Не будучи студентом университета, он с гордостью отметил, как многим обязан Московскому университету, его преподавателям, которые научили его мыслить и глубоко понимать искусство…
Воспитанник Московской театральной школы, Гельцер ежедневно встречался со слушателями драматических классов. Вот тогда-то и решил Василий Гельцер поучиться мимическому искусству у Щепкина. На занятиях великого актера Гельцер внимательно прислушивался ко всем замечаниям, которые тот делал его будущим коллегам.
Если Щепкину нездоровилось и он не мог прийти в школу, то приглашал молодых людей к себе домой. Гельцер хорошо знал дом на 3-й Мещанской улице: одноэтажный, в стиле московских особняков середины прошлого века. Семь окон глядели на улицу, четыре пилястры подпирали карниз. В гостиной, светлой и просторной, принимали гостей, устраивали вечера с декламацией, домашними музыкальными концертами. Уютный кабинет хозяина выходил окнами во двор, которые светились до глубокой ночи, — Щепкин работал.
Когда Василий Гельцер близко познакомился с Михаилом Семеновичем, тот был уже пожилым человеком. Лучших своих друзей потерял артист: Грановского и Аксакова, Белинского и Гоголя. Вынужден был оставить Россию Герцен. А Щепкин по-прежнему работал ежедневно и усердно. И так же была легка его походка, красива крупная голова с высоким открытым лбом, прекрасно доброе лицо с проницательными серыми глазами.
Позже, когда Василий Федорович сам стал признанным артистом и педагогом, он не раз вспоминал слова Щепкина: истинный актер может играть роли и комические и драматические. И так же, как недавно Щепкин говорил ему, теперь он повторял своим ученикам: «Репетиция, лишняя для нас, никогда не лишняя для искусства». В 1872 году Садовского-старшего, Прова Михайловича, не стало. Многие роли в новых пьесах Островского перешли к Михаилу Прововичу. Его искусство было отмечено правдивостью, благородной простотой, задушевностью, драматизмом. С блеском Садовский читал с эстрады очерки и рассказы своего сочинения, ведь он великолепно знал быт старой Москвы. Соперничать с ним мог только Федор Иванович Горбунов. Секрет его популярности видели в том, что Иван Федорович постиг саму душу русского человека и был всем понятен, а потому дорог.
Деятельным членом Артистического кружка, близким человеком у Садовских и Гельцеров был и Алексей Николаевич Плещеев, поэт-демократ, знакомый Некрасова, Салтыкова-Щедрина и Тургенева, Рубинштейна и Чайковского. Его литературные вкусы и демократические идеи определенным образом влияли и на формирование эстетических принципов молодого артиста балета.