Страница:
После этого откровенного признания, которое я выслушала все так же молча, «господин советник» снова перешел к прежней сдержанности и больше не изменял ей. Мое любопытство оставалось все же неудовлетворенным. Но его удовлетворил случай. Вчера мне пришлось побывать в канцелярии судебной палаты для получения одного документа. Ожидая секретаря, я заметила большое движение у подъезда и в зале заседаний.
«Интересный процесс», – подумала я и вошла.
За судейским столом, на председательском кресле, одетый в мантию, сидел в знакомой мне позе мой таинственный «господин советник», председатель судебной палаты!
Вот этого я никак не могла предположить. Откровенно говоря, я вышла оттуда, испытывая нечто вроде гордости: я открыла, что к числу моих многочисленных поклонников принадлежит и верховный жрец правосудия.
12-е декабря.
Моя частная переписка возрастает до грандиозных размеров. В среднем я ежедневно получаю восемьдесят любовных объяснений. Как я тронута!
Когда я посещала нормальную школу, чтобы получить диплом учительницы начальных классов, я получала гораздо меньше писем: тогда это было, конечно, «нестоящим» делом.
Мужчины тогда держались на почтительном расстоянии; они чуяли запах папаши, который не переносил ненадежных ухаживателей. От меня несло ароматом честной семьи, в которой сейчас же говорят о браке… без приданого.
И все же один из них, более храбрый и ловкий, отважился подступить поближе. Он сумел обойти и меня, и папашу, и семью, и брак, и получив, что ему нужно было, ушел, оставив открытый счет неуплаченным.
За ним последовали другие, сделавшие все возможное, чтобы взять от меня то хорошее, что еще во мне оставалось и чего возвратить они мне не могли. И теперь, когда я уже окончательно «опустилась», они хотят спасти меня.
Спасение – вот обычная тема писем, получаемых мною. О чем только в этих письмах ни толкуют – и о чувстве, и о Боге, и о совести, и даже о морали… конечно, и о морали.
Я встаю по ночам, чтобы посмеяться над ними. Между полученными сегодня лирическими излияниями я нашла, впрочем, и пару писем, так сказать, делового характера.
Одно гласит:
А вот содержание второго:
Мой милый и скромный сотрудник не объявил еще, что процент от этих делишек я буду делить с ним, но он это впоследствии, конечно, добавит.
Люди – альтруисты, не так ли?
Но звонок уже предупреждает меня о визите.
Я слышу, как мадам Адель кричит:
– Маркетта, генерал!
Отложу мою корреспонденцию на время; теперь же примусь за туалет для этого прекрасного визита.
Я не могу удержаться от смеха при мысли о зрелище, свидетельницей которого я только что была.
Герой этот – генерал; один из тех генералов, от которых сильно отдает солдафонством даже тогда, когда они носят штатское платье. Высокий, сухой, с двумя седыми усищами, вытянутыми, как хвост у испуганного кота, с седыми же, остриженными под гребенку, жесткими волосами, генерал Бальбу, несмотря на свои шестьдесят лет, держался совершенно прямо и был одним из приходивших по потайной лестничке клиентов; он был на лучшем счету у мадам Адель, потому что щедро оплачивал каждое свое посещение, раз или два в месяц.
Его большие белые глаза навыкате, почти неподвижные и полупотухшие, кажутся двумя большими плевками, помещенными в глазницы; в них отражается вся чувственность этой расслабленной души.
Я исполняю роль в странной комедии, разыгрывающейся при каждом его посещении. Его мания объясняется одной историей, которую я слыхала от своих подруг.
Согласно этой истории, наш генерал, будучи еще только капитаном в Пьемонте, был охвачен безумной страстью к одной принцессе, тогда еще девушке, страстью, которая нередко разбивает человеческую жизнь.
Эта любовь, быть может, потому, что на нее не отвечали взаимностью, не уменьшалась с годами, но превратилась в нечто вроде культа, а затем и в манию.
Когда генерал, который остался неженатым, вышел по выслуге лет в отставку, он поселился в том городе, где проживала принцесса, ныне уже тоже не молодая, и отправлялся каждый вечер гулять под окном ее квартиры, ожидая там целыми часами, как пятнадцатилетний влюбленный.
Это, конечно, скоро заметили, и генерал, изгнанный из круга принцессы за свое безумие, которого он скрыть не умел и тем давал повод к игривым комментариям, был удален из города.
Он попал в Милан и, как все расслабленные и вырождающиеся личности, свел знакомство с мадам Адель, которую я считаю величайшим специалистом в половой патологии. Теперь я могу перейти к моей роли.
Разодетая наподобие символической Италии на какой-нибудь патриотической олеографии, в большой мантии белого и красного цветов, с диадемой на голове и голыми руками, я вхожу в сопровождении подруги, изображающей фрейлину, в особую гостиную, где, развалившись в кресле, генерал в ожидании читает газеты. Я медленно гуляю по гостиной и спрашиваю у своей фрейлины, достаточно громко, чтобы быть услышанной старичком:
– Кто этот господин?
– Не знаю, Ваше Высочество.
– Заметила ли ты, какие у него большие лучистые глаза и какой яркий свет льется из них?
Генерал отрывается от газеты и начинает прислушиваться.
Я продолжаю расхаживать по гостиной.
– Вы правы, Ваше Высочество, – говорит мне фрейлина в тот момент, когда мы проходим возле него, – таких красивых глаз я в жизни не видела. Они меня очаровывают!
Легкий румянец покрывает тощие щеки генерала, который кажется исполненным беспредельной благодарности. Он слегка волнуется, словно подыскивая слова и не смея заговорить со мной.
Тут я роняю платок; он стремительно бросается к нему, поднимает и, совершенно растерявшись, протягивает его мне:
– Ваше Высочество!..
Я принимаю платок, смотрю на него, как гипнотизер, не спуская глаз, и наконец чувствую, как его дрожащая рука удерживает и робко сжимает мою.
В этот момент моя подруга оставляет нас одних; я также делаю вид, будто собираюсь уходить, а он, как умоляющей ребенок, произносит:
– Почему вы не останетесь?
– Ваши глаза меня смущают, – лепечу я.
Он усаживает меня с необычайной, сверхчеловеческой почтительностью, затем берет руками мою голову и с бесконечной нежностью, нежностью матери, убаюкивающей свое дитя, прижимает ее к своей груди, и я слышу шумные удары его сердца.
– Пустите меня… – кричу я, словно растерявшись.
– Скажите мне, что вы меня любите!
Он шепчет эту фразу чуть слышным голосом; иногда мне кажется, будто он умирает и что это его последние слова.
Быстрым движением я привлекаю его к себе:
– Да, я тебя люблю, – говорю я ему дрожащим голосом, – люблю за твои жгучие, очаровывающие глаза…
И продолжаю в этом тоне, сравнивая его выцветшие глаза, которые между тем грустно и лихорадочно на меня смотрят, со звездами, бриллиантами, лучами солнца, морской пеной, расплавленным серебром, раскаленной лавой, электрическим прожектором, вспышками магния, кусками радия и всякими другими светящими и излучающими предметами, фантастическими и реальными, которые приходят мне в голову, до тех пор пока этот простак не воспламеняется и не берет меня.
То есть я стараюсь внушить ему, чтобы он получил подобное впечатление, и в то время, как он спотыкается и падает, встает и снова падает, я шепчу ему те бессодержательные слова, томные и слабые, которые женщина всегда говорит мужчине в благодарность за то, что он мужественно овладел ею.
Затем мой генерал засыпает и после двух-трех часов вполне заслуженного отдыха бодро и гордо уходит.
Сегодня эта комедия, как я уже говорила, закончилась скандалом.
Войдя в гостиную, я заметила на лице моего генерала необычайное оживление: его щеки горели, а глаза блестели, словно после обильного возлияния.
Он выглядел молодцевато, и его детская робость заменилась удалью вроде той, какой отличался Дон-Жуан. Когда он подошел ко мне, я почувствовала запах алкоголя.
– Сегодня, детка, – сказал он, щипая меня двумя пальцами за щеку, – день моей золотой свадьбы, то есть в своем роде золотой свадьбы. Уже пятьдесят лет, как я принадлежу к итальянскому войску.
– Друзья устроили банкет, который так затянулся, что, казалось, никогда не кончится. Тысяча чертей! Эх! эх! Я становлюсь старым, но кровь в моих жилах похожа на баральо в бутылках: выпадает осадок, оно теряет свой цвет, но не теряет крепости. Черт!.. Позови прислугу: сегодня и ты должна пить в честь генерала Бальбу. Послушай-ка, старуха, шампанского сюда, сегодня моя золотая свадьба, тысяча чертей!.. Пятьдесят лет службы отечеству, и какой службы, девушка! Если бы ты меня знала в те времена, черт побери!.. тогда не занимались чисткой сабель, как ныне… Дрались тогда… Еще как дрались! Я тоже получил – ты видела, какие у меня узоры на спине и на боку… Да, да!.. хорошие следы оставляет штык… но и я тоже надавал… черт!.. надавал им! Я был капитаном в 59-м артиллерийском и, клянусь святой Варварой, здорово заставил покувыркаться этих австрияков… Они дрыгали ногами по воздуху, как балерины первого сорта… А у Кустоцы [3]в 66-м году жил с Чалдини, товарищем, каких теперь уж нет… Боже правый!.. Как дрались!.. Нам тогда порядком досталось… как вспомню, так у меня и теперь желчь разливается… Но пей же, девушка, пей за здоровье генерала Бальбу, которое мы рано или поздно восстановим… я еще не собираюсь умирать, тысяча чертей!..
Но теперь другие времена… Эх! для кого это мы Италию создали!.. Для множества сопляков, которые высунули языки, как собаки, и умеют лишь разговаривать о стачках, о социализме, о пролетариате и других подобных гадостях. Они говорят, что хотят устроить революцию. А ну-ка! Видел я, что в 1898 году было! При звуке ружейного выстрела они бледнели и улепетывали в погреба, как только что оскопленные коты. Ха! ха! пушек бы им, а не реформ… Сброд, который работать не хочет… Потому лишь, что сами они появляются на свет без гроша за душой, они готовы взорвать всех имеющих лошадей и кареты… а им кто же мешает их иметь?
Пусть и они поступают так, как те, что имеют… Адам разве держал лошадей и карету?
Я хорошо обращаюсь с моими людьми, даю им вдоволь есть и пить, забочусь и обо всем прочем для них, но, клянусь святым Мартином, я хотел бы видеть, как кто-нибудь из моих денщиков пришел спросить меня, почему я генерал, когда они – только денщики… Черт!.. Какой фейерверк подзатыльников!.. Я не понимаю, почему это позволяется… Нет больше ни свободы, ни воспитанности, ни уважения, ничего нет!.. ничего, говорю я тебе, ничего…
Хочешь доказательств? Стою я на платформе трамвая, которым приехал сюда. Вдруг вскакивает туда какой-то бродяга в блузе, с рожей мамелюка; мимоходом, пробираясь внутрь вагона, наступает мне на ногу и, даже не оборачиваясь, продолжает идти.
Черт!.. Я схватил его за шиворот и, повернув как новобранца налево кругом, поставил перед собою.
– Проси извинения, – сказал я ему суровым, не допускающим возражения тоном.
– Почему? – спросил он полудерзко-полуудивленно.
– Ты мне на ногу наступил!
– Я этого не заметил!
– Ага! не заметил? Но теперь ты знаешь, так извиняйся же!..
– Но я не знаю, кто вы?
– Ага! не знаешь кто я такой! Я – генерал Бальбу. Знаешь ты, кто такой генерал Бальбу?
– Не знаю!
– Отлично, так ступай же учить историю, скотина!
И я вышвырнул его из вагона, как цыпленка.
Святая Варвара!.. Нельзя же безнаказанно отдавливать ноги тем, кто создал Италию!
Эй, старуха, шампанского! Пей, милая, это тебя расшевелит… Теперь моя золотая свадьба! Пятьдесят лет службы – это не безделица… Черт… я, кажется, сегодня слишком выпил…
Разгорячившийся при этом рассказе генерал, щеки которого горели, как петушиный гребень, вдруг помертвел.
С дивана, на котором он сидел, донеслись ко мне странные звуки, словно выливалась жидкость из опрокинутой бутылки.
Я поняла, что что-то случилось, и спросила:
– Генерал, что с вами?
Глухой шум возобновился, и генерал так стремительно вскочил на ноги, словно его укусила змея.
И тогда я заметила, как из его панталон стекали на лакированные ботинки ручейки лившейся, как из внезапно открывшегося кратера, лавы. Я принялась звонить, что было силы, и, когда испуганная мадам Адель наконец вбежала, я указала ей пальцем на это исключительное зрелище. При виде дивана, подушек и ковров, превращенных в нечто вроде гидрографической карты, мадам Адель, любившая свою мебель, как скупой свое золото, совсем взбесилась.
– Sacrenom, mon general! [4]– воскликнула она. – Вы ведь не на поле сражения у Кустоцы!
Старый солдат, еще продолжавший сидеть в кресле, словно ожидая перерыва, встал, проведя рукой по влажному от пота лбу, мельком посмотрел на ковер, на меня и мадам Адель:
– Мы, – ответил он взволнованным голосом, в котором гордость сочеталась с внутренней тревогой, – мы создали Италию…
Но он не мог продолжать, так как новый приступ заставил его схватиться руками за бока и сжать зубы в отчаянном усилии сдержаться.
21-е декабря.
Рождество приближается. Я жду его без всякого волнения, несмотря на все приготовления и болтовню моих товарок, которые уже целых две недели заняты бесконечными вычислениями, проектами, закупками и заговорами, точно провинциальные дамы в ожидании единственного в городке общественного бала.
Каждая начинает прежде всего с обозрения своих финансов; каждая чувствует почему-то необходимость иметь к этому дню больше денег, чем во всякое другое время; поэтому все стараются реализовать всю свою скопленную наличность и учесть признательность своих друзей и клиентов.
Со всех сторон я вижу журналы мод и поставщиков всякого рода.
Туалет был предметом забот в течение целой недели: качество, цвет, крой – все бесконечно долго обсуждалось; и все это делалось в ожидании великого дня, вернее, великой ночи, так как самый важный момент этого события отмечен именно в ночь на Рождество.
С шести часов вечера, согласно установившемуся обычаю, дом закрыт для всех и мы, как и все труженики, проводим эти двадцать четыре часа всеобщей радости в полном покое.
В девять часов начнется ужин, после которого последует бал.
Каждой из нас разрешено пригласить мужчину, избранника сердца, и любезно (употребляя это выражение в том смысле, какой ему придают актрисы, когда они поют с благотворительной целью) предложить ему после ужина и танцев наслаждения алькова… до шести часов следующего дня, когда торговля снова начнется.
Эти происходившие вокруг меня хлопоты мало-помалу расстроили мне нервы.
Почему? Рождество… Но разве это не такой же день, как и все прочие? Двадцать пятое, двадцать шестое декабря – что это мне говорит? Почему я должна одеваться с большей заботливостью и большей элегантностью? Для кого? О ком я должна думать? Кто обо мне думает? Кого я жду? Чего я жду?
Мадам Адель спросила меня:
– Ты что же, никого не приглашаешь?
– Кого я могу пригласить? Все имеют любовников, все думают, что они имеют единственного, все любят – но я нет: я имею тысячу любовников, но у меня нет «единственного». Разве я хотела бы иметь его? Зачем мне эти размышления? Почему я над ними не смеюсь?
Маркетта! Я – Маркетта, я… смотри-ка, у меня, кажется, не хватает смелости сказать, что я – проститутка!
22-е декабря.
Сутолока продолжается. Я вижу, как мои товарки входят и выходят с пакетами всевозможных размеров и форм; в их манерах и разговорах чувствуется какая-то лихорадочность, словно эти создания слегка помешались.
Они рассеянны, озабочены, веселы, смешны.
Они меня в самом деле смешат.
И говорят они совсем другим языком: как девочки, как хозяйки, как сестры, как невесты. Ни жаргона, ни сальностей, ни вульгарных шуток.
Они по горло заняты делами, поручениями, приготовлениями.
У всех в руках я замечаю книжки сберегательных касс и банковские билеты, скомканные и увязанные в носовые платки.
Все расспрашивают меня относительно купленных вещей и советуются о покупках предстоящих. Кора просила меня пойти вместе с ней, чтоб помочь делать покупки.
Я согласилась.
От сапожника мы отправились к корсетнице, от корсетницы в парфюмерный магазин, оттуда в магазин белья, к цветочнице и так далее.
Она входила и выходила как автомат, вся охваченная одной властной мыслью, не видя толпы, не замечая людей, не отвечая на улыбки, вызванные эксцентричным, выдававшим ее нарядом; она походила на невесту накануне свадьбы.
Мы вошли в магазин, где продавались трости, безделушки и художественные вещицы.
– Позвольте мне красивый мужской бумажник, – сказала она приказчику. А затем обратилась ко мне: – Посоветуй-ка, Маркетта, какой бы ты выбрала?
– Для кого это?
– Для него…
Она выбрала бумажник из красного сафьяна с серебряными углами, прекрасной работы. Выходя, она воскликнула, по-видимому, продолжая вслух свою мысль:
– Действительно, прекрасная вещь! Я сюда положу билет в пятьсот франков. Как он будет доволен! Бедняжка, уже месяца два, как я ему обещала… К Рождеству!
Я подумала о цене этих пятисот франков, которые собирались изо дня в день, чтобы быть выброшенными в один момент; я думала и о том человеке, который их возьмет, может быть, даже не поблагодарив. Мне хотелось увидеть чувство стыда в улыбке окружавших нас мужчин; но в ней, кроме цинизма, ничего не было.
Затем Кора зашла к ювелиру, где купила прелестнейшее женское колечко с рубином.
– А это для кого?
– Для тебя: ты мне третьего дня говорила, что тебе нравятся «маркизы»… [5]Ведь Рождество…
Неожиданный подарок меня так растрогал, что, благодаря Кору, я едва не расплакалась.
Войдя к себе, я схватила свою сумку и снова выбежала уже одна, чтобы накупить множество всякого рода вещей: каждой по подарку.
23-е декабря.
За весь день было только трое посетителей, довольно нелюбезно принятых. Кажется, будто город опустел. Все послеобеденное время я продремала и слышала сквозь дремоту, как настраивали пианино. И для него праздник.
В салоне, где должен происходить ужин, уже приступили к уборке; он совершенно преобразился: к потолку привешены большие фестоны из бумажных лавров и роз; в углах прикреплены букеты из папоротников и пальмовых ветвей; обычные белые лампочки заменены цветными, которые пробовали почти все, чтобы судить об эффектности освещения.
– Будут также и ясли? – спросила я усиленно хлопотавшую мадам Адель. – Ведь за животными для хижины Спасителя дело не стало бы!
Мадам Адель посмотрела на меня мгновение:
– Что с тобой, Маркетта? – спросила она довольно искренним тоном.
– Что со мной? Разве я знаю? Мне страшно хочется смеяться… и плакать!
24-е декабря.
Я проснулась сегодня в полдень и заметила, что в комнате необыкновенно светло – какой-то свежий и бодрящий свет. Из окна я увидела плавно падавшие белые хлопья снега. Мне вдруг стало весело.
Потребовала свой шоколад и почту.
Мне принесли иллюстрированную открытку с анонимным приветом.
– Других писем не было?
– Ничего больше!
В другие дни я получала по шесть-семь писем и много открыток; сегодня одну только открытку. Именно сегодня мне хотелось получить их побольше.
Я сошла вниз.
Там все весело и шумно любовались огромным panettone, [6]который им принесла показать мадам Адель.
Когда явился нагруженный коробками и корзинками разносчик почтовых посылок, все бросились к нему, как стая воробьев на горсть крошек.
Я осталась на месте; я ничего не ждала… но все же тревожно прислушивалась к проверке, производимой мадам Адель.
– Надин…
– Полетта…
– Марселлина…
– Раймонда…
– Маркетта…
– Как? И для меня? От кого бы это?..
Я взяла коробочку величиною с ящичек от гаванских сигар и дрожащими руками стала снимать красную бумагу, в которую она была обернута.
Кто-то подумал обо мне; я мысленно благодарила анонимного дарителя, как благодарила бы того, кто, сжалившись надо мною, дал бы кусок хлеба, чтобы утолить голод.
Я сломала печати, которыми была прикреплена крышка, удалила слой ваты и фольги…
Но что же это? На чем-то вроде красной атласной подушечки лежала какая-то темная вещица из шоколада, нахальная и гнусная… Ах! я не поняла… подарок с подтекстом, похабщина!..
Я почувствовала, что в моей душе поднимается что-то страшное, как столкновение двух ураганов.
Я овладела собой, схватила ящичек и почти бегом поднялась к себе.
Я боялась, чтобы этого не увидали другие и не стали бы меня расспрашивать.
Оставшись одна, я успокоилась, стала анализировать. Кто я такая? Чего я ищу? Чего хочу? Ничего, ничего и ничего…
Я глупа, чрезвычайно глупа, вот и все.
Мой неизвестный даритель – человек остроумный. Его шутка красноречива, уместна, и я могу даже сказать, утонченна. И я над ней хочу смеяться, смеюсь, буду смеяться и в конце концов съем… Плевать я хочу на праздник, и на любовников, и на подруг, и на всех. Да, наплевать мне на всех сегодня, как и вчера, сегодня и завтра, сегодня и всегда!
Только этот невольный отдых мучает меня; я хотела бы «работать», как и во все другие дни; я хотела бы сейчас иметь возле себя мужчин, чтобы мучить, терзать их, довести до истощения.
Положив возле себя коробочку с папиросами, я уселась в лонгшез, думая почитать газеты.
На первой же странице мне бросается в глаза отпечатанный крупными буквами заголовок: «Рождественский рассказ»; читаю дальше – передовица начинается: «Сегодня Рождество»; в середину вложен листок со следующей фразой: «Желаем веселого Рождества всем нашим читателям».
Это мило, деликатно и трогательно!
Эта «четвертая власть» очень проницательна! Ничего она не пропустит, даже Рождества!
Ба! Это вопрос продаваемости.
Я бросила журналы и принялась ходить по комнате, чтобы успокоить нервы. Напрасно… Я взволнована, недовольна, взбешена, больна. Я прислонилась лицом к стеклу; снег уже больше не падал. Я оделась и вышла.
«Интересный процесс», – подумала я и вошла.
За судейским столом, на председательском кресле, одетый в мантию, сидел в знакомой мне позе мой таинственный «господин советник», председатель судебной палаты!
Вот этого я никак не могла предположить. Откровенно говоря, я вышла оттуда, испытывая нечто вроде гордости: я открыла, что к числу моих многочисленных поклонников принадлежит и верховный жрец правосудия.
12-е декабря.
Моя частная переписка возрастает до грандиозных размеров. В среднем я ежедневно получаю восемьдесят любовных объяснений. Как я тронута!
Когда я посещала нормальную школу, чтобы получить диплом учительницы начальных классов, я получала гораздо меньше писем: тогда это было, конечно, «нестоящим» делом.
Мужчины тогда держались на почтительном расстоянии; они чуяли запах папаши, который не переносил ненадежных ухаживателей. От меня несло ароматом честной семьи, в которой сейчас же говорят о браке… без приданого.
И все же один из них, более храбрый и ловкий, отважился подступить поближе. Он сумел обойти и меня, и папашу, и семью, и брак, и получив, что ему нужно было, ушел, оставив открытый счет неуплаченным.
За ним последовали другие, сделавшие все возможное, чтобы взять от меня то хорошее, что еще во мне оставалось и чего возвратить они мне не могли. И теперь, когда я уже окончательно «опустилась», они хотят спасти меня.
Спасение – вот обычная тема писем, получаемых мною. О чем только в этих письмах ни толкуют – и о чувстве, и о Боге, и о совести, и даже о морали… конечно, и о морали.
Я встаю по ночам, чтобы посмеяться над ними. Между полученными сегодня лирическими излияниями я нашла, впрочем, и пару писем, так сказать, делового характера.
Одно гласит:
«Дорогая Маркетта! Посещая гостеприимный дом, в котором ты находишься, я успел узнать твою находчивость, интеллигентность и ум. Ты – женщина высшего полета и я нахожу недостойным для тебя оставаться в этом позорном месте, куда ты попала, конечно, не по своей вине. Хочешь ли ты уйти оттуда? Хочешь ли принять дружескую руку, протягиваемую мной? Хочешь ли поехать со мной в Монте-Карло? Это самое подходящее место для женщин твоей породы. Я провожу там ежегодно зимний сезон. Если ты согласишься принять мое предложение, мы там снимем виллу; ты будешь иметь роскошные наряды и сколько угодно бриллиантов; ты будешь посещать театр и игорный дом, принимать у себя друзей – всё очень богатых, которым мы будем устраивать отличные ужины и превосходные партии в макао.Хитрый мошенник!
Ты будешь при этом и помогать мне, и мы заработаем столько золота и банковских билетов, сколько тебе, может быть, никогда и не снилось. Твоя будущность была бы обеспечена.
Отвечай до востребования. Л. М.».
А вот содержание второго:
«Любезнейшая барышня! Вчера вечером я был поражен, огорчен и оскорблен в одно и то же время. Поверьте, синьорина, что встреча с такой молодой и прекрасной девушкой, как вы, в доме терпимости может ошеломить всякого не закосневшего еще в пороке и преступлениях человека.Следуют банальные фразы, приветы и подпись.
Синьорина! Я не в праве расспрашивать вас о вашем прошлом, о том, что привело вас в среду этих самок, которых общество вполне заслуженно изгнало из своего круга. Что бы вас сюда ни привело, все же полагаю, что можно найти выход из этого положения, который дал бы вам возможность покинуть это место, которое справедливо считается временным этапом на пути в больницу, тюрьму или на кладбище.
Возможно ли, чтобы никто из тех почтенных и высокопоставленных особ, которые вчера вас окружали, ища вашей любви, не предложил вам своего постоянного покровительства, которое обеспечило бы вам вне этого дома менее позорную и менее жалкую жизнь?
Я не более, как скромный агент страхового общества, но имею некоторый жизненный опыт. Поэтому позволю себе дать вам совет, который дал бы собственной сестре. Уйдите, синьорина, уйдите во что бы то ни стало отсюда! Снимите себе квартиру в каком-нибудь уголке большого города, устройтесь там и, если вы без этого обойтись не можете, принимайте там кого хотите из ваших наиболее серьезных и богатых настоящих друзей.
Я вам указываю самый красивый и самый приличный путь к увеличению ваших доходов, если они недостаточны.
Вам будет очень легко при вашем уме и ловкости уговорить некоторых своих друзей и знакомых, чтобы они застраховали свою жизнь.
Если хотите, я переговорю с дирекцией нашего общества, которое является одним из самых больших в городе, и я надеюсь, что ваша помощь будет охотно принята, а вам за каждое выполненное дело будет выделен значительный процент.
Многие общества уже пользуются подобным средством для увеличения своей клиентуры, и дамы, оказывающие им подобные услуги (между ними много таких, которые принадлежат к высшему обществу), получают значительный годовой доход».
Мой милый и скромный сотрудник не объявил еще, что процент от этих делишек я буду делить с ним, но он это впоследствии, конечно, добавит.
Люди – альтруисты, не так ли?
Но звонок уже предупреждает меня о визите.
Я слышу, как мадам Адель кричит:
– Маркетта, генерал!
Отложу мою корреспонденцию на время; теперь же примусь за туалет для этого прекрасного визита.
Я не могу удержаться от смеха при мысли о зрелище, свидетельницей которого я только что была.
Герой этот – генерал; один из тех генералов, от которых сильно отдает солдафонством даже тогда, когда они носят штатское платье. Высокий, сухой, с двумя седыми усищами, вытянутыми, как хвост у испуганного кота, с седыми же, остриженными под гребенку, жесткими волосами, генерал Бальбу, несмотря на свои шестьдесят лет, держался совершенно прямо и был одним из приходивших по потайной лестничке клиентов; он был на лучшем счету у мадам Адель, потому что щедро оплачивал каждое свое посещение, раз или два в месяц.
Его большие белые глаза навыкате, почти неподвижные и полупотухшие, кажутся двумя большими плевками, помещенными в глазницы; в них отражается вся чувственность этой расслабленной души.
Я исполняю роль в странной комедии, разыгрывающейся при каждом его посещении. Его мания объясняется одной историей, которую я слыхала от своих подруг.
Согласно этой истории, наш генерал, будучи еще только капитаном в Пьемонте, был охвачен безумной страстью к одной принцессе, тогда еще девушке, страстью, которая нередко разбивает человеческую жизнь.
Эта любовь, быть может, потому, что на нее не отвечали взаимностью, не уменьшалась с годами, но превратилась в нечто вроде культа, а затем и в манию.
Когда генерал, который остался неженатым, вышел по выслуге лет в отставку, он поселился в том городе, где проживала принцесса, ныне уже тоже не молодая, и отправлялся каждый вечер гулять под окном ее квартиры, ожидая там целыми часами, как пятнадцатилетний влюбленный.
Это, конечно, скоро заметили, и генерал, изгнанный из круга принцессы за свое безумие, которого он скрыть не умел и тем давал повод к игривым комментариям, был удален из города.
Он попал в Милан и, как все расслабленные и вырождающиеся личности, свел знакомство с мадам Адель, которую я считаю величайшим специалистом в половой патологии. Теперь я могу перейти к моей роли.
Разодетая наподобие символической Италии на какой-нибудь патриотической олеографии, в большой мантии белого и красного цветов, с диадемой на голове и голыми руками, я вхожу в сопровождении подруги, изображающей фрейлину, в особую гостиную, где, развалившись в кресле, генерал в ожидании читает газеты. Я медленно гуляю по гостиной и спрашиваю у своей фрейлины, достаточно громко, чтобы быть услышанной старичком:
– Кто этот господин?
– Не знаю, Ваше Высочество.
– Заметила ли ты, какие у него большие лучистые глаза и какой яркий свет льется из них?
Генерал отрывается от газеты и начинает прислушиваться.
Я продолжаю расхаживать по гостиной.
– Вы правы, Ваше Высочество, – говорит мне фрейлина в тот момент, когда мы проходим возле него, – таких красивых глаз я в жизни не видела. Они меня очаровывают!
Легкий румянец покрывает тощие щеки генерала, который кажется исполненным беспредельной благодарности. Он слегка волнуется, словно подыскивая слова и не смея заговорить со мной.
Тут я роняю платок; он стремительно бросается к нему, поднимает и, совершенно растерявшись, протягивает его мне:
– Ваше Высочество!..
Я принимаю платок, смотрю на него, как гипнотизер, не спуская глаз, и наконец чувствую, как его дрожащая рука удерживает и робко сжимает мою.
В этот момент моя подруга оставляет нас одних; я также делаю вид, будто собираюсь уходить, а он, как умоляющей ребенок, произносит:
– Почему вы не останетесь?
– Ваши глаза меня смущают, – лепечу я.
Он усаживает меня с необычайной, сверхчеловеческой почтительностью, затем берет руками мою голову и с бесконечной нежностью, нежностью матери, убаюкивающей свое дитя, прижимает ее к своей груди, и я слышу шумные удары его сердца.
– Пустите меня… – кричу я, словно растерявшись.
– Скажите мне, что вы меня любите!
Он шепчет эту фразу чуть слышным голосом; иногда мне кажется, будто он умирает и что это его последние слова.
Быстрым движением я привлекаю его к себе:
– Да, я тебя люблю, – говорю я ему дрожащим голосом, – люблю за твои жгучие, очаровывающие глаза…
И продолжаю в этом тоне, сравнивая его выцветшие глаза, которые между тем грустно и лихорадочно на меня смотрят, со звездами, бриллиантами, лучами солнца, морской пеной, расплавленным серебром, раскаленной лавой, электрическим прожектором, вспышками магния, кусками радия и всякими другими светящими и излучающими предметами, фантастическими и реальными, которые приходят мне в голову, до тех пор пока этот простак не воспламеняется и не берет меня.
То есть я стараюсь внушить ему, чтобы он получил подобное впечатление, и в то время, как он спотыкается и падает, встает и снова падает, я шепчу ему те бессодержательные слова, томные и слабые, которые женщина всегда говорит мужчине в благодарность за то, что он мужественно овладел ею.
Затем мой генерал засыпает и после двух-трех часов вполне заслуженного отдыха бодро и гордо уходит.
Сегодня эта комедия, как я уже говорила, закончилась скандалом.
Войдя в гостиную, я заметила на лице моего генерала необычайное оживление: его щеки горели, а глаза блестели, словно после обильного возлияния.
Он выглядел молодцевато, и его детская робость заменилась удалью вроде той, какой отличался Дон-Жуан. Когда он подошел ко мне, я почувствовала запах алкоголя.
– Сегодня, детка, – сказал он, щипая меня двумя пальцами за щеку, – день моей золотой свадьбы, то есть в своем роде золотой свадьбы. Уже пятьдесят лет, как я принадлежу к итальянскому войску.
– Друзья устроили банкет, который так затянулся, что, казалось, никогда не кончится. Тысяча чертей! Эх! эх! Я становлюсь старым, но кровь в моих жилах похожа на баральо в бутылках: выпадает осадок, оно теряет свой цвет, но не теряет крепости. Черт!.. Позови прислугу: сегодня и ты должна пить в честь генерала Бальбу. Послушай-ка, старуха, шампанского сюда, сегодня моя золотая свадьба, тысяча чертей!.. Пятьдесят лет службы отечеству, и какой службы, девушка! Если бы ты меня знала в те времена, черт побери!.. тогда не занимались чисткой сабель, как ныне… Дрались тогда… Еще как дрались! Я тоже получил – ты видела, какие у меня узоры на спине и на боку… Да, да!.. хорошие следы оставляет штык… но и я тоже надавал… черт!.. надавал им! Я был капитаном в 59-м артиллерийском и, клянусь святой Варварой, здорово заставил покувыркаться этих австрияков… Они дрыгали ногами по воздуху, как балерины первого сорта… А у Кустоцы [3]в 66-м году жил с Чалдини, товарищем, каких теперь уж нет… Боже правый!.. Как дрались!.. Нам тогда порядком досталось… как вспомню, так у меня и теперь желчь разливается… Но пей же, девушка, пей за здоровье генерала Бальбу, которое мы рано или поздно восстановим… я еще не собираюсь умирать, тысяча чертей!..
Но теперь другие времена… Эх! для кого это мы Италию создали!.. Для множества сопляков, которые высунули языки, как собаки, и умеют лишь разговаривать о стачках, о социализме, о пролетариате и других подобных гадостях. Они говорят, что хотят устроить революцию. А ну-ка! Видел я, что в 1898 году было! При звуке ружейного выстрела они бледнели и улепетывали в погреба, как только что оскопленные коты. Ха! ха! пушек бы им, а не реформ… Сброд, который работать не хочет… Потому лишь, что сами они появляются на свет без гроша за душой, они готовы взорвать всех имеющих лошадей и кареты… а им кто же мешает их иметь?
Пусть и они поступают так, как те, что имеют… Адам разве держал лошадей и карету?
Я хорошо обращаюсь с моими людьми, даю им вдоволь есть и пить, забочусь и обо всем прочем для них, но, клянусь святым Мартином, я хотел бы видеть, как кто-нибудь из моих денщиков пришел спросить меня, почему я генерал, когда они – только денщики… Черт!.. Какой фейерверк подзатыльников!.. Я не понимаю, почему это позволяется… Нет больше ни свободы, ни воспитанности, ни уважения, ничего нет!.. ничего, говорю я тебе, ничего…
Хочешь доказательств? Стою я на платформе трамвая, которым приехал сюда. Вдруг вскакивает туда какой-то бродяга в блузе, с рожей мамелюка; мимоходом, пробираясь внутрь вагона, наступает мне на ногу и, даже не оборачиваясь, продолжает идти.
Черт!.. Я схватил его за шиворот и, повернув как новобранца налево кругом, поставил перед собою.
– Проси извинения, – сказал я ему суровым, не допускающим возражения тоном.
– Почему? – спросил он полудерзко-полуудивленно.
– Ты мне на ногу наступил!
– Я этого не заметил!
– Ага! не заметил? Но теперь ты знаешь, так извиняйся же!..
– Но я не знаю, кто вы?
– Ага! не знаешь кто я такой! Я – генерал Бальбу. Знаешь ты, кто такой генерал Бальбу?
– Не знаю!
– Отлично, так ступай же учить историю, скотина!
И я вышвырнул его из вагона, как цыпленка.
Святая Варвара!.. Нельзя же безнаказанно отдавливать ноги тем, кто создал Италию!
Эй, старуха, шампанского! Пей, милая, это тебя расшевелит… Теперь моя золотая свадьба! Пятьдесят лет службы – это не безделица… Черт… я, кажется, сегодня слишком выпил…
Разгорячившийся при этом рассказе генерал, щеки которого горели, как петушиный гребень, вдруг помертвел.
С дивана, на котором он сидел, донеслись ко мне странные звуки, словно выливалась жидкость из опрокинутой бутылки.
Я поняла, что что-то случилось, и спросила:
– Генерал, что с вами?
Глухой шум возобновился, и генерал так стремительно вскочил на ноги, словно его укусила змея.
И тогда я заметила, как из его панталон стекали на лакированные ботинки ручейки лившейся, как из внезапно открывшегося кратера, лавы. Я принялась звонить, что было силы, и, когда испуганная мадам Адель наконец вбежала, я указала ей пальцем на это исключительное зрелище. При виде дивана, подушек и ковров, превращенных в нечто вроде гидрографической карты, мадам Адель, любившая свою мебель, как скупой свое золото, совсем взбесилась.
– Sacrenom, mon general! [4]– воскликнула она. – Вы ведь не на поле сражения у Кустоцы!
Старый солдат, еще продолжавший сидеть в кресле, словно ожидая перерыва, встал, проведя рукой по влажному от пота лбу, мельком посмотрел на ковер, на меня и мадам Адель:
– Мы, – ответил он взволнованным голосом, в котором гордость сочеталась с внутренней тревогой, – мы создали Италию…
Но он не мог продолжать, так как новый приступ заставил его схватиться руками за бока и сжать зубы в отчаянном усилии сдержаться.
21-е декабря.
Рождество приближается. Я жду его без всякого волнения, несмотря на все приготовления и болтовню моих товарок, которые уже целых две недели заняты бесконечными вычислениями, проектами, закупками и заговорами, точно провинциальные дамы в ожидании единственного в городке общественного бала.
Каждая начинает прежде всего с обозрения своих финансов; каждая чувствует почему-то необходимость иметь к этому дню больше денег, чем во всякое другое время; поэтому все стараются реализовать всю свою скопленную наличность и учесть признательность своих друзей и клиентов.
Со всех сторон я вижу журналы мод и поставщиков всякого рода.
Туалет был предметом забот в течение целой недели: качество, цвет, крой – все бесконечно долго обсуждалось; и все это делалось в ожидании великого дня, вернее, великой ночи, так как самый важный момент этого события отмечен именно в ночь на Рождество.
С шести часов вечера, согласно установившемуся обычаю, дом закрыт для всех и мы, как и все труженики, проводим эти двадцать четыре часа всеобщей радости в полном покое.
В девять часов начнется ужин, после которого последует бал.
Каждой из нас разрешено пригласить мужчину, избранника сердца, и любезно (употребляя это выражение в том смысле, какой ему придают актрисы, когда они поют с благотворительной целью) предложить ему после ужина и танцев наслаждения алькова… до шести часов следующего дня, когда торговля снова начнется.
Эти происходившие вокруг меня хлопоты мало-помалу расстроили мне нервы.
Почему? Рождество… Но разве это не такой же день, как и все прочие? Двадцать пятое, двадцать шестое декабря – что это мне говорит? Почему я должна одеваться с большей заботливостью и большей элегантностью? Для кого? О ком я должна думать? Кто обо мне думает? Кого я жду? Чего я жду?
Мадам Адель спросила меня:
– Ты что же, никого не приглашаешь?
– Кого я могу пригласить? Все имеют любовников, все думают, что они имеют единственного, все любят – но я нет: я имею тысячу любовников, но у меня нет «единственного». Разве я хотела бы иметь его? Зачем мне эти размышления? Почему я над ними не смеюсь?
Маркетта! Я – Маркетта, я… смотри-ка, у меня, кажется, не хватает смелости сказать, что я – проститутка!
22-е декабря.
Сутолока продолжается. Я вижу, как мои товарки входят и выходят с пакетами всевозможных размеров и форм; в их манерах и разговорах чувствуется какая-то лихорадочность, словно эти создания слегка помешались.
Они рассеянны, озабочены, веселы, смешны.
Они меня в самом деле смешат.
И говорят они совсем другим языком: как девочки, как хозяйки, как сестры, как невесты. Ни жаргона, ни сальностей, ни вульгарных шуток.
Они по горло заняты делами, поручениями, приготовлениями.
У всех в руках я замечаю книжки сберегательных касс и банковские билеты, скомканные и увязанные в носовые платки.
Все расспрашивают меня относительно купленных вещей и советуются о покупках предстоящих. Кора просила меня пойти вместе с ней, чтоб помочь делать покупки.
Я согласилась.
От сапожника мы отправились к корсетнице, от корсетницы в парфюмерный магазин, оттуда в магазин белья, к цветочнице и так далее.
Она входила и выходила как автомат, вся охваченная одной властной мыслью, не видя толпы, не замечая людей, не отвечая на улыбки, вызванные эксцентричным, выдававшим ее нарядом; она походила на невесту накануне свадьбы.
Мы вошли в магазин, где продавались трости, безделушки и художественные вещицы.
– Позвольте мне красивый мужской бумажник, – сказала она приказчику. А затем обратилась ко мне: – Посоветуй-ка, Маркетта, какой бы ты выбрала?
– Для кого это?
– Для него…
Она выбрала бумажник из красного сафьяна с серебряными углами, прекрасной работы. Выходя, она воскликнула, по-видимому, продолжая вслух свою мысль:
– Действительно, прекрасная вещь! Я сюда положу билет в пятьсот франков. Как он будет доволен! Бедняжка, уже месяца два, как я ему обещала… К Рождеству!
Я подумала о цене этих пятисот франков, которые собирались изо дня в день, чтобы быть выброшенными в один момент; я думала и о том человеке, который их возьмет, может быть, даже не поблагодарив. Мне хотелось увидеть чувство стыда в улыбке окружавших нас мужчин; но в ней, кроме цинизма, ничего не было.
Затем Кора зашла к ювелиру, где купила прелестнейшее женское колечко с рубином.
– А это для кого?
– Для тебя: ты мне третьего дня говорила, что тебе нравятся «маркизы»… [5]Ведь Рождество…
Неожиданный подарок меня так растрогал, что, благодаря Кору, я едва не расплакалась.
Войдя к себе, я схватила свою сумку и снова выбежала уже одна, чтобы накупить множество всякого рода вещей: каждой по подарку.
23-е декабря.
За весь день было только трое посетителей, довольно нелюбезно принятых. Кажется, будто город опустел. Все послеобеденное время я продремала и слышала сквозь дремоту, как настраивали пианино. И для него праздник.
В салоне, где должен происходить ужин, уже приступили к уборке; он совершенно преобразился: к потолку привешены большие фестоны из бумажных лавров и роз; в углах прикреплены букеты из папоротников и пальмовых ветвей; обычные белые лампочки заменены цветными, которые пробовали почти все, чтобы судить об эффектности освещения.
– Будут также и ясли? – спросила я усиленно хлопотавшую мадам Адель. – Ведь за животными для хижины Спасителя дело не стало бы!
Мадам Адель посмотрела на меня мгновение:
– Что с тобой, Маркетта? – спросила она довольно искренним тоном.
– Что со мной? Разве я знаю? Мне страшно хочется смеяться… и плакать!
24-е декабря.
Я проснулась сегодня в полдень и заметила, что в комнате необыкновенно светло – какой-то свежий и бодрящий свет. Из окна я увидела плавно падавшие белые хлопья снега. Мне вдруг стало весело.
Потребовала свой шоколад и почту.
Мне принесли иллюстрированную открытку с анонимным приветом.
– Других писем не было?
– Ничего больше!
В другие дни я получала по шесть-семь писем и много открыток; сегодня одну только открытку. Именно сегодня мне хотелось получить их побольше.
Я сошла вниз.
Там все весело и шумно любовались огромным panettone, [6]который им принесла показать мадам Адель.
Когда явился нагруженный коробками и корзинками разносчик почтовых посылок, все бросились к нему, как стая воробьев на горсть крошек.
Я осталась на месте; я ничего не ждала… но все же тревожно прислушивалась к проверке, производимой мадам Адель.
– Надин…
– Полетта…
– Марселлина…
– Раймонда…
– Маркетта…
– Как? И для меня? От кого бы это?..
Я взяла коробочку величиною с ящичек от гаванских сигар и дрожащими руками стала снимать красную бумагу, в которую она была обернута.
Кто-то подумал обо мне; я мысленно благодарила анонимного дарителя, как благодарила бы того, кто, сжалившись надо мною, дал бы кусок хлеба, чтобы утолить голод.
Я сломала печати, которыми была прикреплена крышка, удалила слой ваты и фольги…
Но что же это? На чем-то вроде красной атласной подушечки лежала какая-то темная вещица из шоколада, нахальная и гнусная… Ах! я не поняла… подарок с подтекстом, похабщина!..
Я почувствовала, что в моей душе поднимается что-то страшное, как столкновение двух ураганов.
Я овладела собой, схватила ящичек и почти бегом поднялась к себе.
Я боялась, чтобы этого не увидали другие и не стали бы меня расспрашивать.
Оставшись одна, я успокоилась, стала анализировать. Кто я такая? Чего я ищу? Чего хочу? Ничего, ничего и ничего…
Я глупа, чрезвычайно глупа, вот и все.
Мой неизвестный даритель – человек остроумный. Его шутка красноречива, уместна, и я могу даже сказать, утонченна. И я над ней хочу смеяться, смеюсь, буду смеяться и в конце концов съем… Плевать я хочу на праздник, и на любовников, и на подруг, и на всех. Да, наплевать мне на всех сегодня, как и вчера, сегодня и завтра, сегодня и всегда!
Только этот невольный отдых мучает меня; я хотела бы «работать», как и во все другие дни; я хотела бы сейчас иметь возле себя мужчин, чтобы мучить, терзать их, довести до истощения.
Положив возле себя коробочку с папиросами, я уселась в лонгшез, думая почитать газеты.
На первой же странице мне бросается в глаза отпечатанный крупными буквами заголовок: «Рождественский рассказ»; читаю дальше – передовица начинается: «Сегодня Рождество»; в середину вложен листок со следующей фразой: «Желаем веселого Рождества всем нашим читателям».
Это мило, деликатно и трогательно!
Эта «четвертая власть» очень проницательна! Ничего она не пропустит, даже Рождества!
Ба! Это вопрос продаваемости.
Я бросила журналы и принялась ходить по комнате, чтобы успокоить нервы. Напрасно… Я взволнована, недовольна, взбешена, больна. Я прислонилась лицом к стеклу; снег уже больше не падал. Я оделась и вышла.