– Позвольте, барыня, позвольте… Мы сами сделаем…
   И обе старушки отнимали у меня грубовато и вместе с тем с любовной почтительностью всякую работу, за которую я бралась.
   – Мы сами сделаем, не беспокойтесь… сами сделаем… мы привычные…
   И я ничего не должна была делать, ни о чем не думать, ничего не требовать, так как они предупреждали все мои желания. Я вся ушла в жизнь своего ребенка, и вне его для меня ничего не существовало: ни мыслей, ни чувств, ни прошлого, ни будущего.
   Я играю, бегаю, хохочу, болтаю, как и она, потому что она меня понимает, потому что она меня чувствует, потому что она не может быть без меня, как я – без нее.
   Я стараюсь стать такой маленькой, чтобы я могла войти в ее маленькую душу, и мне часто кажется, что я – ее малютка.
   Когда я замечаю в пустынном винограднике, окаймляющем лужок, чей-нибудь любопытный глаз, следящий за тем, как я по-детски дурачусь, чтобы развлечь мою маленькую Деде, я словно начинаю стыдиться моего опьянения, мне становится неловко, словно меня обнажили и унизили.
   Но затем я возмущаюсь… Она моя дочь! Разве я не могу любить своей дочери? Кто может помешать мне любить ее так, как я хочу, как я чувствую? Она моя дочь! моя дочь! Дочь, которую у меня вырвали и которую я нашла, когда от проникшего в мою душу яда потухало мое разбитое сердце, где я погребла ее имя, чтобы сохранить его окруженным любовью до последнего вдоха.
   Они удивлялись моему безумию! Ах, если бы они знали!
   Это было так. Вечером, не помню уже когда, две или три недели тому назад (они мне кажутся годами), часов в восемь, закончив обед, я болтала с Полеттой в ожидании часа, когда мы должны были сойти вниз. Вдруг, не постучавшись, вошла Кора.
   – Мне кажется, что тебя спрашивают, – сказала она несколько нерешительным тоном. – Не зовут ли тебя Анной?
   Я слегка вздрогнула.
   – Какой-то человек, мужичок, кажется, с девочкой на руках…
   Я выбежала из комнаты и бросилась как обезумевшая вниз по лестнице в маленькую переднюю. Там я увидела какого-то человека со свертком в руках, привратницу и мадам Адель, которые при моем появлении замолчали, указывая этим на меня ожидавшему человеку.
   Я расслышала лишь несколько слов.
   – …Здесь ваша дочь…
   Я была так потрясена, что едва не лишилась чувств.
   Я протянула руки, словно в бреду, схватила этот сверток и увидела завернутое в плащик бледное личико со светлыми волосами и закрытыми глазами. Я помчалась со свертком вверх по лестнице и вбежала к себе в комнату, где оставались в ожидании меня Кора и Полетта.
   – Прочь, – закричала я, – уйдите прочь!
   В моем лице и голосе не было, вероятно, ничего человеческого, так как они, побледнев и не проронив ни слова, вышли. Следовавший за мной человек остался. Он первый заговорил:
   – Я, знаете ли, насилу нашел вас…
   Я очнулась… Кто этот человек? Откуда он? Кто его прислал? Как он узнал?
   Я посмотрела на бледное личико моей девочки, спокойно спавшей у меня на руках и, мало-помалу придя в себя, стала лихорадочно расспрашивать принесшего ее человека.
   – Года два тому назад, – рассказывал он, – пришел к нам один господин в сопровождении служащего из конторы. Мы, знаете ли, бедные крестьяне, и когда у моей жены есть молоко… так как мы знаем, что господа отдают своих детей, чтобы не иметь возни, знаете ли… Ну вот, служащий конторы, знавший мою жену, и спросил:
   – Скажи-ка, не возьмешь ли ты девочку на воспитание?
   – Но… моя жена теперь не имеет молока, – сказал я.
   – Нет, девочке уже больше двух лет; дело в том, что ее надо держать в семье, кормить ее, одевать…
   – Что же, по мне… у меня и своих четыре… если только сойдемся…
   Молчавший до этого господин спросил тогда, сколько я хочу. Покончили на пятидесяти франках в месяц. Он заплатил за шесть месяцев вперед, оставил мне свой адрес и имя девочки и потребовал, чтобы я об этом никому ничего не говорил. Зачем же мне болтать? Я прекрасно понял, в чем дело!.. грешок какой-нибудь девицы из порядочной семьи. Мы, деревенские, всегда всюду прикрываем грешки городских дам.
   На следующий день тот служащий привез девочку.
   – А ее отец? – спросила я.
   – Ее отца я больше не видал; это я от служащего узнал, что вчерашний господин – ее отец, а то я подумал было, что он – слуга ее родителей, судя по тому, как он говорил о девочке; он-то одет был хорошо, да, знаете ли, теперь слуги одеваются так же, как и господа… Прошли те шесть месяцев, за которые мне уплатили, затем еще шесть месяцев и еще шесть месяцев: ни письма, ни открытки, чтобы справиться о девочке, которая, впрочем, была здорова, как птичка. Потом ничего больше. Я ждал довольно долго и, наконец, написал в контору. Мне ответили, что справятся. Но и оттуда ничего не получил. Я поехал в Милан и пошел в контору. Мне сказали, чтобы я пришел вечером, а они пока наведут справки. Когда я туда вернулся, мне сообщили, что отец девочки уже четыре месяца как уехал из Милана неизвестно куда и был таков…
   «А что же мне теперь делать?» – спросил я. «Гм… это уже ваше дело», – ответили мне. «Браво! А если мне и для своих не хватает?!» Они пожали плечами. «Ну, а мать, – настаивал я, – разве у этой девочки нет матери?» – «Мы еще наведем справки», – ответили эти живодеры, которые хотели вытащить у меня еще несколько франков.
   Спустя два месяца, после множества писем и открыток, я, наконец, получил записку: «Мать девочки живет в Милане по такой-то улице».
   «Что же делать?» – спрашиваю я у жены. «Поезжай завтра в Милан к матери». – «Не предупредив ее заранее?» – «Да, наверное, лучше предупредить». Пошел я посоветоваться с нашим учителем. «К чему эти предупреждения! – сказал он. – Она еще, того и гляди, приедет, устроит сцену, скандал… Поезжай, поезжай с девочкой и со счетом: так будет гораздо лучше».
   Я не мог выехать утренним поездом, потому что мне надо было продать зерно, чтобы получить немного денег. Города-то я не знаю и, когда мне нужно в один конец, я всегда попадаю в другой. Спросил я в поезде у кондуктора, где такая-то улица и дом… Он посмотрел так странно на меня и на девочку, сидевшую у меня на коленях, да и говорит, словно поучает: «Когда имеешь семью, следует выбросить это из головы!» В вагоне было много людей, и я не решился ответить ему, боясь, что надо мною станут смеяться. Когда я приехал, было уже темно, и девочка спала – пришлось взять извозчика. Даю ему адрес, а он мне подмигивает и гогочет.
   Я не знал, что и подумать… Баста, приехал. Когда я вошел, привратница сказала: «Кушают теперь, приходите в девять». Тут-то я только понял… Что же вы хотите, я ведь думал, что это такой же дом, как и другие… и никогда не предполагал… Если бы я знал… по крайней мере, девочку…
   Он остановился сконфуженный, заметив, что я плачу, плачу над его словами, которые вонзались в мою душу, как ножи.
   Я отдала деньги бедному крестьянину, который вышел со слезами на глазах, сочувствуя моему горю, моему позору…
   Она все еще спала. Я уложила ее на кровать и упала перед ней на колени, заглушая рыдания, чтобы не разбудить ее и, словно вымаливая у нее прощение, тихо плакала, как умеют плакать только покинутые матери.
   Я долго оставалась в таком положении, глядя на нее сквозь слезы, как будто я глядела на ее могилу. Ее ровное спокойное дыхание мало-помалу успокоило и меня. Она улыбалась во сне, и ее улыбка проникала в мою душу, как целительный бальзам. Меня вдруг охватило безумное желание взять ее на руки, целовать, обнимать, прижимать к себе. Я едва сдержалась. Боже, какой ужас, если я ее испугаю! И, осилив себя, я стала ждать ее пробуждения.
   Мне казалось, что проходят века.
   Вот она сделала движение и открыла глаза. Сердце мое перестало биться; вся моя прошлая жизнь промелькнула в ее глазах, которые внимательно и удивленно смотрели на меня.
   – Какое красивое платье, – пролепетала она с довольной улыбкой, между тем как сон снова смежал ее веки.
   Я вскочила как от удара кинжалом. Платье жгло мне тело. Я стала срывать с себя руками и зубами покрывавший меня атлас, распустила волосы и принялась мыть лицо, чтобы смыть с него позор и ложь красок, одела самое поношенное и простое из своих платьев и такой, бледной и подурневшей, я чувствовала себя счастливее, потому что в таком виде мне казалось более достойным быть матерью.
   Я вернулась к ней, продолжавшей спокойно спать, и села на полу возле нее, не отрывая от нее глаз.
   Вдруг страшное сомнение, как жало змеи, наполнило огнем мою душу: «А если это не моя дочь?!»
   Я с отчаянием напрягала свою память, я старалась воскресить в ней черты лица отнятого у меня два года тому назад ребенка и, когда мне это удавалось после нечеловеческих усилий, сравнивала их с лицом лежавшей предо мною девочки, наклонившись над нею, словно фальшивомонетчик над своей работой, от которой зависят его богатство и жизнь.
   Боже, как она переменилась! Она совсем не та, совсем не та! Она – не моя дочь!
   В душе моей поднялся целый ад. Мой мозг горел от зародившихся в нем жгучих сомнений.
   Вдруг моя горячая слеза упала на личико спавшей девочки, и она проснулась. Ее глаза открылись, и в них сверкнули два голубых луча. Мне показалось, что раскрылось небо, и солнце залило меня своими лучами: это открылись глаза моей малютки, это был ее взгляд!
   Эти глаза… Как я их помнила! Как я их помнила!
   Она сделала движение, словно порываясь ко мне. Я взяла ее на руки, но была так потрясена, что и не в силах была поцеловать ее. Я приложилась своими горячими губами к ее свеженькому лобику и долго оставалась так, вдыхая нежное тепло ее детского тела, тепло, проходившее сквозь омочившие меня слезы и обновлявшие все мое существо подобно тому, как тепло солнца, пробиваясь сквозь утренний туман, оживляет продрогшую от ночного холода траву.
   Я услыхала в комнате чьи-то шаги и увидела мадам Адель.
   Я вскочила, словно защищаясь.
   – Ну так что же? – спросила она сухим тоном, в котором, однако, звучали добрые нотки. – Что ты решила сделать?
   – Что я решила?
   Я была поражена этим вопросом, которого совершенно не понимала.
   – Куда ты поместишь ребенка?
   – Куда я помещу ребенка?
   Но какие странные вопросы задавала она мне! Я их никак не могла понять: я была в другом мире, в другой жизни и никак не могла прийти в себя.
   – Нужно же, наконец, подумать, куда поместить девочку, – настаивала она.
   – А куда же я должна ее поместить?
   – Ты будешь держать ее при себе? – она в этом сомневалась. – Значит, уходишь? – неохотно заключила она.
   – Сейчас же.
   – Куда?
   – Не… не знаю… Куда-нибудь, лишь бы не здесь.
   – Теперь три часа утра, и все гостиницы заперты.
   – Я об этом не подумала; я подожду до утра.
   – А затем? – неумолимо продолжала мадам Адель. – Когда у тебя кончатся деньги, которые ты подкопила?..
   – О, пока они закончатся!.. – беззаботно ответила я.
   – Я приблизительно знаю, сколько у тебя может сейчас быть: семьсот… либо восемьсот франков, то есть ровно на один-два месяца. А затем?
   – Не беспокойтесь, – сказала я, – подумаю… буду работать…
   – Если нужно будет… – сказала она, выходя из комнаты.
   Я вздрогнула и крепко прижала к себе свою малютку, словно желая ухватиться за нее, чтобы не пойти ко дну.
   Когда мадам Адель вышла, я почувствовала себя сильной и стойкой. Едва только первые лучи проникли в мое окно, я позвала горничную и приказала ей уложить все мои вещи в чемоданы, за которыми потом собиралась прислать.
   Она без разговоров все исполнила, затем позвала карету, и я сошла, неся в руках мою девочку.
   Привратница, вероятно уже предупрежденная, молча, почти презрительно смотрела, как я выходила.
   Я дала кучеру адрес какой-то гостиницы. Садясь в карету, я почувствовала на себе чей-то взгляд. Я инстинктивно подняла глаза и заметила в окне желтый атласный капот Надин.
   Когда карета тронулась, я почувствовала себя такой счастливой, что даже ни минуты не подумала о том, чтобы послать хотя бы рукой привет этой бедной женщине, которая, может быть, ожидала его, как последнее утешение ее разбитому материнскому сердцу.
 
    23-е сентября.
   Я испытываю нечто ужасное. Открывая сегодня утром ящик, чтобы уплатить своим старушкам за наше содержание, я нашла всего двести двадцать три франка. Куда же ушли все мои деньги? Я принялась быстро записывать цифры расходов: все, самые насущные вещи – платья для Деде, кроватка для Деде, игрушки для Деде. Подвела итог – остается несколько франков. На какие же средства я буду жить?
   – Боже мой! Это очень просто: я буду работать.
   Сперва я задумалась над этим словом. Работать? Как? Разве я умею что-нибудь делать? Я никак не могла придумать, что же я умею делать. Я только и могу читать и писать; меня ничему другому не учили. Но что же это мне может теперь дать? Поступить на службу? Куда? В город. А ребенка оставить здесь, расстаться с ним? Взять с собой? В город? Где погибла я и где погибнет и она, несмотря на все мои усилия, несмотря на все; где погибают все, все, все! Ах, нет! Нет! Я хочу, чтобы моя девочка чувствовала землю, землю полей, землю деревни. Земля одна спасет ее, как спасла бы меня, если бы я не ушла от нее, подобно всем, привлеченным большим городом…
   Надо его знать так же хорошо, как знаю его я, как знают его все те, что пришли в город в надежде на работу и с жаждой богатства.
   Скорее стать слугой у моих же слуг!.. Увидишь, Деде, какой я буду хорошей, как я буду работать, сколько я буду работать!..
 
    1-е октября.
   Ничего! Еще ничего! Старушки нуждаются: они очень бедны… Они поняли, что у меня ничего больше нет, но они не смеют у меня требовать. Они все ждут…
 
    5-е октября.
   Деде не та: неспокойна, нервна, неохотно ест, не бегает; она злится и бьет собаку и даже меня; игрушки ее валяются по углам. Что же это с моей Деде? Не догадывается ли она о той страшной борьбе, которую я сейчас выдерживаю, и о моих страданиях?
   Но я ведь делала все возможное, чтобы она ничего не могла заметить. До сих пор она еще ни в чем не чувствовала недостатка. До сих пор… а завтра?..
   Сердце мое сжимается от самой страшной тоски, тоски неизвестности…
 
    8-е октября.
   Деде лучше! Сегодня утром доктор сделал ей первое впрыскивание сыворотки. Жар уменьшился, и ее пылавшие щечки побледнели. Хрипение, вырывавшееся из ее горла, словно его сжимала рука убийцы, прекратилось.
   Она теперь спит тяжелым беспокойным сном. Доктор говорит, что ее удастся спасти. Я ему верю! Я ему верю! Нужно ему верить!
   Боже мой, сколько пережила я в эти тридцать часов!
   Я проплакала всю ночь, не зная, чем ее успокоить, наконец уложила ее с собой и успокоила поцелуями. Когда рассвело, я посмотрела на мою девочку: лицо ее пылало, глаза были закрыты, дыхание затруднено.
   Деде умирает! Деде умирает!
   На мой отчаянный крик прибежали испуганные старухи, сейчас же бросившиеся за доктором.
   Его разыскали лишь к вечеру.
   Что он нашел, я не знаю: ангина, круп, дифтерит; я знаю только, что в его словах мне чудилась смерть; я знаю еще, что он пробормотал несколько слов, за которые я с отчаянием ухватилась, как за переброшенную через пропасть веревку.
   Он написал рецепт.
   – Надо послать за этим в город, здесь не найдется. Я приду завтра утром и впрысну.
   – Сколько будет стоить это лекарство? – спросила его одна из старух.
   – Три-четыре франка.
   Бедные женщины посмотрели на меня, как может смотреть доброе существо на мучимую жертву, не имея сил освободить ее из рук палачей. Где взять эти деньги? Кто пойдет так поздно в город?
   Я протянула руки к небу, словно моля Господа послать мне эти деньги.
   В моей голове, словно черная молния, пронеслась ужасная мысль, повергшая меня в состояние тупого зловещего спокойствия, предшествующего буре.
   – Я пойду… – сказала я, набрасывая на себя платок. – У меня там родственники…
   – Но ведь до города больше трех километров… теперь ночь…
 
   – Деде…
   Обе старушки, словно в доказательство того, что они поняли меня, уселись у изголовья моей дочери.
   – Мы вас подождем тут…
   Во взгляде, которым я, выходя, окинула лежавшую в бреду девочку, я оставляла себя самое.
   Я бросилась в темную мглу безграничных полей и шла, без конца шла, но не чувствовала ни усталости, ни бега времени!
   Я боялась заблудиться и дрожала при этой мысли. Но вот показались первые огни, и я ускорила свои лихорадочные шаги. Я уже чувствовала на лице холодное липкое дыхание города.
   Я опасалась никого не встретить. Улицы были уже пустынны. Затем я увидела какие-то тени, которые меня не замечали.
   В витрине одного кафе я увидела отражение моего лица и испуганно вздрогнула: на нем было выражение безумия.
   Я сделала нечеловеческое усилие, чтобы изобразить на своем лице улыбку… улыбку, когда себя предлагают…
   Нет! Это невозможно!..
   Прошел фонарщик с длинным шестом, на конце которого что-то горело. Он что-то сказал, и я последовала за ним.
   – Где ты живешь?
   Отвечая, что у меня нет квартиры, я мысленно возносила молитвы: я боялась, что он от меня уйдет.
   – Так что же мы сделаем? Ко мне нельзя.
   Я молчала, едва дыша.
   – Повернем туда: в этом переулочке есть дверь, всегда открытая… под лестницей…
   Я пошла. Он поставил свой шест у одной стены, а меня толкнул к другой стенке. Маленькое пламя колыхалось на верху шеста, словно перед изображением святого. Вдруг это пламя отделилось от стены, двинулось на улицу и исчезло.
   А этот человек? Деньги?.. Мои четыре франка?..
   Я побежала по тихому переулку и вскоре увидела убегавшую фигуру, над которой раскачивалось маленькое пламя, исчезающий вдали призрачный огонек.
   Я упала на землю, словно вместе с этим огоньком потухала и моя жизнь, потому что мне казалось, что этот человек уносит с собой в непроглядную тьму и жизнь моего ребенка.
   Прошли три стражника, посмотрели на меня, тронули ногой, словно околевшее животное, и, заметив, что я жива, пошли дальше.
   Я поднялась.
   – Четыре франка. Они мне необходимы, необходимы… – я не переставала шептать эти слова, которые держали меня на ногах, и продолжала идти.
   Бледные лица с порочной, голодной и злобной улыбкой… другие женщины…
   На одной площади я увидела красноватый свет фонаря и услышала удары заступа о землю. Какие-то люди стояли, склонившись над ямой.
   Кого они там зарывали?
   – Деде!..
   Я подбежала… Они укладывали трубы.
   Чья-то рука схватила меня за платок, и меня пронизали два наглых глаза.
   – Какая рожа! – произнес пьяный голос.
   Меня окружили три каких-то человека. Их шляпы, у всех одинаковые, блестели при свете фонаря.
   Тут же, на мостовой, стояли три кареты.
   – Toh! Новая! – проговорил один из них. А другие добавили:
   – Хочешь меня, милашка?
   – Сколько возьмешь за всех троих?
   – Мы в ударе сегодня вечером!
   – Пять франков!
   – А комната?..
   – В карете…
   – Посмотришь, что за плюш!
   – Кто первый?
   Не знаю, как я проговорила:
   – Деньги… деньги вперед…
   Один полез в карман и дал мне что-то холодное, и я так прижала это к груди, что у меня живой не вырвали бы. Я позволила потащить себя в карету, улыбаясь чуть ли не в состоянии блаженства.
   Когда меня выпустили, я побежала что было силы, читая на бегу вывески на уже закрытых лавках.
   Аптека!
   Ах, наконец-то! Я позвонила. Чей-то голос выбранил меня из окна, но я не отнимала пальца от звонка. Мне открыли. Я протянула рецепт, продолжая звонить.
   Когда я проникла внутрь, полусонный человек с ненавистью оглядел меня. Не говоря ни слова, он взял из одного из шкафов пузырек и протянул его мне.
   – Сколько?
   Я боялась, что он скажет больше, чем у меня было, и помертвела…
   – Три шестьдесят.
   Я схватила пузырек и сдачу с пятифранковой монеты и выбежала вон, смеясь и рыдая, ничего не чувствуя, ни о чем не думая…
   – Деде!.. Я тебя спасла! Деде! Деде!
 
    12-е октября.
   Умерла.
 
    11-е декабря.
   Все меня встретили со словами:
   – Добро пожаловать, Маркетта!