Мое подсознание, когда я давал ему высказаться, всегда было бестактным.
   По прошествии пятнадцати секунд муж ответил:
   – Сорок пять лет.
   Сорок пять лет с этой кистой. Я начинал лучше понимать душевное состояние соседа.
   – На два года дольше нас, – сказал я с искренним почтением к столь долгому семейному стажу.
   Однако мой голос, я это чувствовал, звучал фальшиво. Из-за этого мне было еще труднее себя контролировать, и я ляпнул чудовищный в своей неуместности вопрос:
   – А дети у вас есть?
   В ту же минуту я проклял свой язык. Дети? Разве можно иметь детей с… с этим? Но реакция месье Бернардена меня ошеломила. Он побагровел от гнева и прорычал:
   – Этот вопрос вы мне уже задавали! В первый день!
   Он аж запыхтел от ярости. Судя по всему, из себя его вывела вовсе не жестокость моего опрометчивого вопроса – а тот факт, что он на него уже отвечал. Этот срыв открыл мне глаза на еще одно качество нашего мучителя: его исключительную память. И этот дар служил ему лишь для того, чтобы обижаться, уличив кого-то в забывчивости.
   Я промямлил извинение. Ни слова в ответ. Сказать что-то еще я боялся. К стыду своему, я не мог отвести взгляда от мадам Бернарден. Меня всегда учили, что нельзя пялить глаза на людей с физическими недостатками. Но я ничего не мог с собой поделать, это было сильнее меня.
   Я обнаружил, что это существо, которому было не меньше семидесяти лет, на свои годы не выглядело. Кожа – лучше сказать, оболочка, в которую был упакован весь этот жир, – совершенно гладкая, без морщин, а голову венчала пышная черная шевелюра, блестящая, без единого седого волоска.
   Какой-то бесовский внутренний голос нашептывал мне: «О да, Бернадетта свежа, как утренняя роза». Я кусал губы, силясь совладать с приступом неудержимого хохота. И тут мне бросилась в глаза небесно-голубая ленточка, которой кто-то – Паламед, кто же еще, – связал несколько прядей ее волос. Это кокетство меня доконало: смех вырвался наружу жалкой болезненной икотой.
   Когда я все же нашел в себе силы остановиться, то увидел, что месье Бернарден сверлит меня недовольным взглядом.
   Моя милая Жюльетта поспешила прийти мне на выручку:
   – Эмиль, ты не займешься ужином? Спасибо, ты ангел.
   Я удалился на кухню, успев услышать, как она пустилась в длинный монолог:
   – Вы обратили внимание, какое сокровище мой муж? Он меня на руках носит, балует, как принцессу. И так было всегда, с шести лет. Да, нам было по шесть лет, когда мы познакомились. Мы полюбили друг друга с первого взгляда и больше не расставались. Пятьдесят девять лет мы вместе и до сих пор счастливы. Эмиль – человек редкого ума и очень образованный. Он мог бы заскучать со мной. Но нет! У нас с ним только хорошие воспоминания. В молодости у меня были очень длинные волосы, светло-каштановые. Он сам всегда ими занимался: мыл, расчесывал. Слыханное ли дело, чтобы преподаватель латыни и греческого был еще и отменным парикмахером? В день нашей свадьбы он сделал мне сказочную прическу. Вот, взгляните на фотографию. Нам здесь по двадцать три года. Эмиль был таким красавцем! Да он и сейчас красив. А знаете, я ведь сохранила свое свадебное платье. Я даже надеваю его иногда. Хотела выйти в нем сегодня, но вы сочли бы это чудачеством. А у меня, мадам, тоже нет детей. Я об этом не жалею. К молодым жизнь сегодня так сурова. В наше время было легче. Мы родились с разницей в один месяц, он 15 декабря, я 15 января. К концу войны нам исполнилось пятнадцать. Какое счастье, что мы не были старше! Эмиль ушел бы на фронт и мог погибнуть. А я не смогла бы жить без него. Вы меня понимаете, не правда ли? Вы ведь тоже так долго прожили вместе.
   Я выглянул, чтобы посмотреть на разыгрывающийся спектакль. Жюльетта говорила с воодушевлением оратора, а наш мучитель сидел и смотрел перед собой невидящими глазами. С уверенностью сказать, что делала его жена, я не мог.
   Пора было переходить к столу. Усадить мадам Бернарден оказалось нелегкой задачей. Две трети ее массы свисали по обе стороны стула. А вдруг он опрокинется? Во избежание обвала мы придвинули ее вместе со стулом как можно ближе к столу. Соседкины телеса были теперь надежно зажаты, вот только не стоило смотреть на валик жира, образовавшийся вокруг ее тарелки.
   С тех пор прошел год, а я плохо запоминаю, что́ ел. Помню только, что мы расстарались, как могли, и приготовили самое что ни на есть изысканное меню. Скажете, бисер перед свиньями? Хуже. Свиньи едят все без разбора, однако хотя бы с видимым удовольствием.
   Сосед же ел жадно и с отвращением. Он запихивал в себя колоссальные порции и морщился, будто глотал невесть какую гадость. Он никак не отозвался ни об одном из блюд. За весь ужин он произнес только одну фразу – необычайно для него длинную:
   – Вы столько едите и остаетесь худыми!
   Это было брошено нам как упрек. Меня так и подмывало ответить, что мы вряд ли растолстеем с тех крох, которые они нам оставили. Но я благоразумно придержал язык.
   Все движения мадам Бернарден были чрезвычайно медлительны. Я думал, что мне придется помочь ей резать мясо, но она справилась сама. Надо сказать, ее рот работал вместо ножа. Она подносила к отверстию огромный ломоть и, вытянув губы, словно клюв, отрывала кусок. После этого щупальце медленно опускалось, чтобы положить на тарелку остаток, который после нескольких надкусов становился похож на съедобную скульптуру.
   В этом была даже какая-то грация. А вот от того, что потом делал ее рот, к горлу подкатывала тошнота. Описывать это я не стану.
   Но тут, по крайней мере, оставалось сомнение в ее пользу: не исключено, что соседка получала от еды удовольствие. А вот лицо ее мужа говорило прямо и недвусмысленно: такой скверной стряпни, как у нас, поискать. Что не мешало ему опустошать блюда, словно делая одолжение: «Кому-то же надо это есть».
   Жюльетта, очевидно, думала то же, что я, и первой задала вопрос:
   – А что вы обычно едите у себя дома, месье?
   Пятнадцать секунд раздумья – и лаконичный ответ:
   – Суп.
   За этим могло стоять все, что угодно, но большего мы не узнали. Сколько ни допытывались наперебой: «Какой суп? Прозрачный, протертый, рыбный, овощной, гороховый, с гренками, с мясом, с лапшой, холодный, тыквенный, со сметаной, с тертым сыром, с луком-пореем?..» – в ответ повторялось одно только слово:
   – Суп.
   А ведь варил-то его он. Наверно, нельзя было так много с него спрашивать.
   Десерт обернулся катастрофой. Это единственное блюдо, которое я запомнил, и не без причины: профитроли и к ним полная соусница растопленного шоколада. От вида и запаха шоколада киста пришла в возбуждение. Она хотела взять всю соусницу себе, а нам оставить выпечку. Мы с Жюльеттой не возражали против такого распределения, лишь бы избежать драм. Но воспротивился месье Бернарден.
   Мы стали свидетелями семейной ссоры третьего типа. Доктор встал и сам положил несколько профитролей в тарелку своей половины. Затем он не слишком щедро полил их шоколадом и убрал соусницу подальше от нее. Как только предмет вожделения оказался вне пределов досягаемости, супруга взвыла. Издавая звуки, в которых не было ничего человеческого, она тянула щупальца к заветному Граалю. Тогда доктор взял его со стола, прижал к груди и сказал твердо:
   – Нет. Нельзя. Нет.
   Ответом ему был жалобный вой Бернадетты.
   – Месье, – пролепетала моя жена, – дайте же ей. Я могу растопить еще шоколаду, мне нетрудно.
   Ее вмешательство было проигнорировано. Тон между Бернарденами повышался. «Нет!» – рявкал он, а она кричала теперь что-то похожее на человеческие слова. Мало-помалу мы различили одно:
   – Суп! Суп!
   Стало быть, бедняга думала, что перед ней вариант ее привычной пищи. Я имел глупость сказать:
   – Нет, мадам, это не суп, а соус. Его едят иначе.
   Киста, очевидно, сочла меня идиотом, а мои пояснения неуместными, и завопила еще пуще.
   Нам с Жюльеттой хотелось провалиться сквозь землю. Ссора становилась все жарче, никакого примирения не намечалось. В конце концов Паламед принял решение, до которого не додумался бы и царь Соломон: он вынул ложку из соусницы, облизал ее, а затем одним глотком выпил содержимое. Пустую соусницу он поставил на стол и поморщился, словно говоря: «Какая гадость этот ваш шоколад!»
   Раздался последний душераздирающий вскрик кисты:
   – Суп!
   После чего бедняга осела, скукожилась и понуро затихла. К своей тарелке она не притронулась.
   Нашему с женой возмущению не было границ. Каков мерзавец! Через силу вылакать соус, который ему не по вкусу, только чтобы проучить богом обиженное существо! Почему было не дать несчастной супруге полакомиться? Я готов был встать и своими руками приготовить целую кастрюлю жидкого шоколада для бедного млекопитающего. Но страх перед мучителем остановил меня.
   С этой минуты мы оба прониклись к Бернадетте сочувствием и даже, пожалуй, нежностью.
   После ужина мы вновь умостили телеса нашей гостьи на диване, а доктор развалился в кресле. Жюльетта предложила кофе. Месье буркнул «Да»; мадам, все еще обиженная, не издала ни звука.
   Моя жена не стала настаивать и скрылась в кухне. Через десять минут она вернулась, неся на подносе три чашечки кофе и большую кружку шоколада.
   – Суп, – сказала она, с любезной улыбкой протягивая кружку кисте.
   Паламед нахмурился с видом более недовольным, чем когда-либо, но протестовать не посмел. Мне хотелось зааплодировать: как всегда, Жюльетта оказалась мужественнее меня.
   Киста вылакала шоколад, мыча от удовольствия. Зрелище было отвратительное, но мы радовались за нее. А глядя на красное от гнева лицо ее мужа, и вовсе блаженствовали.
   Я пустился в разглагольствования о роли Парменида в становлении философского словаря. Но как я ни старался говорить скучно, нудно, заумно и путано, гости не выказали ни малейшего признака раздражения.
   Мало-помалу до меня дошло, что им даже нравится мой словесный понос. Не потому, что он был им интересен, – он их убаюкивал. Мадам Бернарден была не чем иным, как огромным пищеварительным органом. Издаваемый мной монотонный гул обеспечивал ей тот дивный покой, о котором мечтает сытая утроба. В общем, соседка провела чудесный вечер.
   Ровно в 11 часов доктор поднял ее с дивана. Если во французском языке не существует слова «невозможно»[6], то слова «спасибо» не существовало в бернарденском. Мы сами готовы были их благодарить – за то, что они уходят.
   Они пробыли у нас всего три часа, что было бы почти оскорбительно со стороны обычных гостей. Но с супругами Бернарден час впору было считать за два. Мы валились с ног от усталости.
   Паламед удалился в ночь, таща за собой мертвый груз супружества. Казалось, здоровенный бурлак тянет баржу.
 
   Наутро мы проснулись с пренеприятным чувством, что совершили вчера ошибку. Какую? Этого мы не знали, но не сомневались, что она нам еще аукнется.
   Говорить об этом мы не решались. Мытье вчерашней посуды показалось нам благом: так замученные муштрой солдаты предпочитают тупую работу, ибо она успокаивает.
   Перевалило за полдень, а мы так и не обменялись ни словом. Глядя в окно, Жюльетта дала первый залп, спросив как бы невзначай:
   – Интересно, она уже была такой, когда он на ней женился?
   – Я тоже об этом думал. Глядя на нее, невозможно представить, что она была когда-нибудь нормальной. С другой стороны, если она всегда была… такой, зачем он взял ее в жены?
   – Он врач.
   – Профессиональный долг, конечно, дело хорошее, но жениться на такой пациентке – это уж чересчур.
   – Всякое случается, не так ли?
   – Надо признать, что эта версия выглядит наименее фантастической.
   – В таком случае месье Бернарден – святой.
   – Странный святой, право! Вспомни-ка историю с шоколадным соусом.
   – Суп. Ну да. Знаешь, сорок пять лет жизни с такой женой могут изменить человека не в лучшую сторону.
   – Да уж, верно, поэтому он и стал таким чурбаном. Если не с кем говорить сорок пять лет…
   – Но она ведь разговаривает.
   – Она способна изъясняться, это да. Но поговорить-то с ней невозможно. Видишь, все ясно: Бернарден поселился в этой глуши, чтобы спрятать от людей свою жену. Почему у него испортился характер, тоже теперь понятно: от общения с ней – и только с ней одной. И понятно, зачем он вторгается к нам на два часа каждый день: то, что в нем осталось человеческого, нуждается в человеческом обществе. Мы – его последний якорь спасения: без нас он опустится до личиночного состояния своей половины.
   – Я начинаю понимать, почему наши предшественники отсюда съехали.
   – И правда, они были очень уклончивы на этот счет…
   – Скорее, это мы ничего не хотели знать. Мы просто влюбились в Дом. Скажи они нам, что в подполе водятся крысы, мы бы заткнули уши.
   – Я предпочел бы крыс.
   – Я тоже. От крыс есть отрава, а попробуй отрави соседа!
   – И потом, крыс хоть беседой занимать не надо. Вот что хуже всего: необходимость поддерживать разговор.
   – Я бы сказала, поддерживать монолог!
   – Да. Это же ужас, что нет никакого легального способа от него защититься. В глазах закона месье Бернарден просто идеальный сосед: он тихий – и это еще мягко сказано. Он не делает ничего запретного.
   – Все же он чуть не сломал нашу дверь.
   – Хоть бы он ее сломал! У нас был бы отличный повод заявить на него в полицию. А так – никаких оснований. Если мы скажем жандармам, что Паламед сидит у нас по два часа каждый день, над нами только посмеются.
   – Разве полиция запрещает нам закрыть перед ним дверь?
   – Жюльетта, мы об этом уже говорили.
   – Давай поговорим еще. Лично я готова больше ему не открывать.
   – Боюсь, во мне это крепко укоренилось. В Библии сказано: «Стучите, и отворят вам».
   – Не знала, что ты такой ревностный христианин.
   – Христианин я или нет, но я не могу не открыть, если стучат в мою дверь. Это слишком глубоко во мне сидит. Не только врожденные качества неискоренимы. Иные благоприобретенные черты тоже остаются на всю жизнь. Общество прививает рефлексы. Например, я не смог бы не здороваться с людьми, не протягивать руку при встрече.
   – Как ты думаешь, он сегодня придет?
   – На что спорим?
   Меня одолел нервный смех.
 
   Часы показывали не 3:59 и не 4:01, когда в дверь постучали.
   Мы с Жюльеттой беспомощно переглянулись, как первые христиане, брошенные на растерзание львам.
   Месье Бернарден скинул мне на руки пальто и направился к своему креслу. На миг мне подумалось, что, судя по виду, день у него не лучший. В следующую секунду я вспомнил, что его лицо выглядит так каждый день.
   В его присутствии я не мог не ёрничать: срабатывал элементарный механизм самозащиты. Я спросил его самым светским тоном:
   – Сегодня вы без вашей очаровательной супруги?
   Он бросил на меня сердитый взгляд. Я сделал вид, будто не заметил.
   – Мы с женой просто влюбились в Бернадетту. Теперь, когда мы наконец познакомились, не стесняйтесь, приводите ее с собой обязательно.
   Я не кривил душой: уж если терпеть нашего мучителя, то, на мой взгляд, он смотрелся живописнее в обществе своей половины.
   Паламед взирал на меня, как на слона в посудной лавке. Опять ему удалось меня смутить. Я растерянно забормотал:
   – Это правда, уверяю вас. Не важно, что она… необычная. Нам она очень понравилась.
   И тут мне наконец ответил лающий голос:
   – Сегодня утром ей было худо!
   – Худо? Ах, бедняжка, что с ней?
   Сосед сделал глубокий вдох и выпалил победоносно и мстительно:
   – Переела шоколада!
   Фраза сопровождалась торжествующим взглядом: ба, да он был счастлив, что его жена больна, коль скоро это дало ему отличный повод покатить на нас бочку.
   Я изобразил непонимание:
   – Бедненькая! У нее, видно, слабое здоровье.
   Ровно пятнадцать секунд его глаза метали молнии.
   – Нет, у нее не слабое здоровье. Вы ее перекормили.
   Было ясно, что он решил вывести нас из себя. Не желая поддаваться на провокацию, я заюлил:
   – Бросьте! Вы же знаете, женщины – такие хрупкие создания… Китайский фарфор! Стоит чуть-чуть понервничать – и уже несварение.
   Я едва удержался от смеха, сравнив этого монстра с китайским фарфором. Соседу, однако, было вовсе не смешно: его жирное лицо на глазах наливалось кровью. Вне себя от ярости, он рявкнул:
   – Нет! Это вы! Это ваша жена! Это ваш шоколад!
   И, тяжело пыхтя, вздернул подбородок, как бы ставя точку своим неопровержимым доводом.
   Не прощения же у него просить, в самом деле! Я миролюбиво улыбнулся:
   – О, это не страшно, когда муж – великий врач…
   Он снова залился краской гнева, помотал головой, но слов больше не нашел.
   – Дорогой Паламед, расскажите, как вы познакомились с вашей женой? – поинтересовался я тоном игрока в гольф.
   Сосед был явно шокирован моим вопросом. Мне даже показалось, что он сейчас встанет и уйдет, хлопнув дверью. Увы, я принимал желаемое за действительное. После паузы он процедил сквозь зубы:
   – В больнице.
   Я так и предполагал, но прикинулся дурачком:
   – Бернадетта работала медсестрой?
   Пятнадцать секунд безмолвного презрения.
   – Нет.
   Я забыл, что нельзя давать ему возможности употребить одно из двух своих излюбленных слов. «Нет» было сказано, и, как я ни допытывался, не узнал больше ничего о прошлом мадам.
   Сосед успокоился. Мало-помалу он осознавал свою победу. Да, мы поставили его в очень сложное положение, вынудили показать нам свою жену, да еще проигнорировали его запрет в истории с шоколадом, что было подрывом его семейного авторитета.
   Но, как ни крути, и эту партию выиграл, конечно, он. В этом жестоком поединке перевес был отнюдь не на стороне того, кто умнее, хитрее, кто наделен чувством юмора и умеет ошеломить противника, обрушив на него потоки эрудиции. Нет, для победы требовалось иное: быть тупым, неподвижным, скучным, пустым.
   Да, пустым – это, наверно, самое подходящее слово. Месье Бернарден был пуст, особенно пуст оттого, что толст: чем объемистее тело, тем больше в нем пустоты. Это закон природы: к примеру, ягоды, ящерицы, афоризмы плотны и наполненны, а тыквы, сырное суфле и торжественные речи раздуты прямо пропорционально своей пустопорожности.
   Неутешительный вывод: возможности пустоты поистине ужасающи. Ею правят беспощадные законы. Пустота, например, отвергает добро, упорно воздвигая неодолимую преграду на его пути. Зато для зла у пустоты всегда открыты двери, точно для старого друга, встреча с которым отрадна для обоих, связанных общими воспоминаниями.
   Если существует память воды, почему бы не быть и памяти пустоты? Памяти, сотканной из ксенофобии по отношению к добру («Я тебя знать не знаю, поэтому не люблю и не вижу причин менять мнение»), и короткого знакомства со злом («Старый дружище, ты был у меня частым гостем и оставил по себе добрую память, знай, что тебе здесь всегда рады!»)
   Конечно, найдутся люди, которые скажут, что добра и зла не существует, – но это те, что никогда не имели дела с настоящим злом. Добро куда менее убедительно, чем зло, – просто потому, что у них разная химическая структура.
   Добро, как золото, никогда не встречается в природе в чистом виде – поэтому естественно, что оно не впечатляет. У него к тому же имеется досадная привычка бездельничать: оно предпочитает просто показывать себя.
   Зло же скорее подобно газу: его трудно увидеть, зато легко распознать по запаху. Оно чаще всего неподвижно, стелется удушливой пеленой и в таком виде кажется поначалу безобидным, – только потом, увидев его в деле, вы осознаете, как широко оно распространилось, – и шарахаетесь в ужасе, но уже слишком поздно. Газ вездесущ, его не выгонишь.
   Читаю в энциклопедическом словаре: «Свойства газа: расширяемость, упругость, сжимаемость, тяжесть». Ни дать ни взять описание зла.
   Месье Бернарден не был злом – он был большим пустым бурдюком, внутри которого дремал зловредный газ. Я поначалу считал его праздным, потому что он часами сидел, ничего не делая. Но это была только видимость: он вовсю делал свое черное дело – уничтожал меня.
 
   В шесть часов он ушел.
   На другой день он пришел в четыре часа и ушел в шесть.
   На третий пришел в четыре и ушел в шесть.
   И так далее.
   У некоторых людей есть так называемые «с 5 до 7», или «счастливые часы» – так стыдливо именуют тайные свидания. Я бы внес предложение: пусть «с 4 до 6» обозначает прямо противоположное.
 
   – И все-таки он ведь женился на увечной.
   – По-твоему, это смягчающее обстоятельство?
   – Ты только представь, каково жить с этой женщиной.
   – Я дам тебе почитать «Нетерпение сердца».
   – Эмиль, книги не могут быть ключом ко всему.
   – Нет, конечно. Но книги – это ведь тоже соседи, идеальные соседи, которые приходят, только когда их зовут, а когда не хотят их больше видеть – уходят. Считай, что Цвейг – наш сосед.
   – И что же говорит сосед Цвейг?
   – Он говорит, что есть два рода сострадания, истинное и ложное. Я не поручусь, что сострадание месье Бернардена истинно.
   – Разве мы вправе судить его?
   – Его хамство дает нам все права. Разве он вправе навязывать нам свое общество на два часа каждый день?
   – Я не о том, я пыталась сказать, что изначально его женитьба на Бернадетте все же была благородным порывом.
   – Ты видела, как он с ней обращается? Это, по-твоему, благородно? Нет, недостаточно взять на иждивение инвалида, чтобы стать святым.
   – Святым – нет. Просто добрым человеком.
   – Он не добрый человек. Упаси Боже от такой доброты.
   – Если бы он не взял ее в жены, что бы с ней сталось?
   – Мы ничего о ней не знаем. Какой она была сорок пять лет назад? В любом случае, без него она бы несчастнее не стала.
   – А каким был он сорок пять лет назад? Я вообразить не могу, что он когда-то был молодым и стройным.
   – Стройным он, может, и не был.
   – Но он был молодым, представляешь себе?
   – Иные люди никогда не бывают молодыми.
   – Но ведь он учился на медицинском факультете! Разве идиоту это может быть под силу?
   – Я, пожалуй, начинаю в это верить.
   – Нет, это невозможно. Я думаю, это старость испортила ему характер. Такое случается. Какими будем мы сами через пять лет?
   – В одном я уверен: ты не будешь такой, как она.
   Жюльетта рассмеялась и заголосила:
   – Суп! Суп!
 
   Я проснулся среди ночи с мыслью, которую до сих пор не решался сформулировать: месье Бернарден был мифологическим занудой.
   Что он зануда, мы, конечно, давно уже знали. Но этого недостаточно: многих людей можно считать таковыми. Сосед же наш представлял собой архетип в чистом виде.
   Я мысленно перебрал героев всех известных мне мифологий, от древних до нынешних. Выбор персонажей был широк. Нашлись все, кроме одного – архетипического зануды. Были нахалы, несносные болтуны, надоедливые волокиты, дамы, скучные во всех отношениях, и дети – оторви да брось. Но не было среди них никого похожего на нашего мучителя.
   Мне выпало встретить человека, у которого, кроме как докучать ближнему, не было и намека на какое-либо занятие, а тем паче смысла жизни. Врач? Я никогда не видел, чтобы он кого-нибудь лечил. Пощупать лоб Жюльетты или не дать Бернадетте вылакать шоколадный соус – какая это медицина?
   В самом деле, месье Бернарден жил на земле только для того, чтобы докучать. Доказательство тому – в нем не было ни грана радости жизни. Я долго наблюдал за ним: все ему претило. Он не любил ни есть, ни пить, ни гулять на лоне природы, ни говорить, ни слушать, ни читать, ни смотреть на красивые вещи – ничего. Хуже всего, что даже докучал он без радости: делал это на совесть, ибо в том было его предназначение, но никакого удовольствия не получал. Судя по его виду, он докучал, находя это большой докукой.
   Будь он хотя бы подобен тем старым ведьмам, которые с извращенным наслаждением изводят окружающих! Мысль о том, что он счастлив, утешала бы меня.
   Он, однако, отравлял себе жизнь, отравляя жизнь мне. Сущий кошмар. Хуже того: самые кошмарные сны кончаются, а моей беде конца не было видно.
   Увы, да: заглядывая в будущее, я не видел никакой надежды на то, что ситуация изменится. На горизонте не маячило ничего похожего на развязку.
   Не будь этот дом Домом с большой буквы, мы могли бы уехать. Но мы слишком любили нашу поляну. Если бы Моисей успел пожить в Земле обетованной, его бы не выжил оттуда никакой Бернарден.
   Другим возможным исходом был естественный конец всякой человеческой жизни: смерть. Кончина нашего соседа – это было бы идеально. Увы, несмотря на свои семьдесят лет и нездоровую полноту, умирать он явно не собирался. К тому же у врачей, я слышал, продолжительность жизни выше средней.
   Оставалась последняя возможность, та, о которой постоянно твердила Жюльетта: не впускать его в дом. Наверное, так мне и следовало поступить. Это было бы разумно и законно. И не будь я жалким малодушным учителишкой, нашел бы в себе силы. Увы, мы не выбираем, какими нам быть. Я трусоват не по собственному выбору, таким уж уродился.
   Не без иронии я пришел к мысли, что это рок. Когда четыре десятка лет преподаешь латынь и греческий, поневоле будешь на «ты» с мифологией. А значит, была если не справедливость, то, по крайней мере, логика в этой злой шутке судьбы: кому, как не мне, филологу, встретить вживую нового архетипического персонажа?
   Это как если бы я был специалистом по болезням печени и под конец жизни сам заболел циррозом: хворь, можно сказать, не ошиблась бы адресом.
   Я улыбался, ворочаясь в постели, ибо постиг прискорбную и смешную истину: искать во всем смысл – утешение слабых.
   Разумеется, полчища философов додумались до этого раньше меня. Но кому помогала чужая мудрость? Перед лицом стихийного бедствия – будь то война, хула, любовь, болезнь, сосед – человек всегда один-одинешенек, новорожденный и круглый сирота.
 
   – А что, если нам купить телевизор?
   Жюльетта чуть не опрокинула кофейник.
   – Ты с ума сошел!
   – Не для нас. Для него. Пусть тогда приходит, будем усаживать его перед телевизором и жить спокойно.
   – Спокойно – под этот адский гомон?
   – Не преувеличивай. Это вульгарно, но терпимо.
   – Нет, это плохая идея. Одно из двух: или месье Бернарден не любит телевидения и будет дуться еще сильней, чем раньше, но все равно не уйдет. Или он любит телевидение, и тогда будет просиживать у нас не два, а четыре, пять, семь часов каждый день.
   – Жуть. Об этом я как-то не подумал. А что, если подарить телевизор им?
   Жюльетта рассмеялась.
   И тут зазвонил телефон. Мы посмотрели друг на друга с ужасом. Почти два месяца мы жили в Доме, и нам еще ни разу никто не звонил.
   – Ты думаешь, это… – пролепетала Жюльетта дрожащим голосом.
   Я рявкнул вне себя:
   – Конечно, это он! Кто же еще? С четырех до шести ему уже мало! Теперь он начинает с завтрака!
   – Эмиль, пожалуйста, не подходи, – проговорила моя жена умоляющим голосом.
   Она была бледна как полотно.
   Клянусь, я не хотел снимать трубку. Но история повторилась, то же самое произошло, когда он стучал в дверь: это было сильнее меня. Мне стало худо, я не мог вздохнуть. А звонок все не смолкал! Теперь уже не оставалось сомнений, кто звонит.
   Еле живой от стыда и на грани нервного срыва, я кинулся к аппарату и снял трубку, оглянувшись на Жюльетту, которая закрыла лицо руками.
   Каково же было мое изумление, когда вместо ожидаемого бурчанья я услышал в трубке самый прелестный и юный из женских голосов:
   – Месье Азель, я вас не разбудила?
   В тот же миг я вздохнул полной грудью.
   – Клер!
   Моя жена тоже просияла, удивившись и обрадовавшись не меньше меня. Клер была моей лучшей ученицей за все сорок лет. Она закончила лицей в прошлом году. Мы считали ее почти родной.
   Малышка Клер объяснила мне, что получила водительские права. Она недавно купила машину, подержанную, но в хорошем состоянии, и теперь мечтала приехать на ней навестить нас.
   – Ну конечно, Клер! Для нас нет большей радости!
   Я объяснил ей, как до нас добраться, и она сказала, что приедет послезавтра часа в три. Я с радостью предвкушал встречу, как вдруг вспомнил о месье Бернардене.
   Увы, девушка уже прощалась со мной. Я не успел предложить другой час: быстрая, как ласточка, она повесила трубку.
   – Она приедет послезавтра, – нерешительно сообщил я жене.
   – В субботу! Вот радость-то! Я так боялась, что больше ее не увижу!
   Жюльетта была счастлива. Мне пришлось собраться с духом, чтобы добавить:
   – Она приедет в три часа. Я хотел предложить другое время, но…
   – А.
   Радости поубавилось. Однако моя жена не подала виду и даже рассмеялась:
   – Кто знает? Может быть, это будет забавная встреча.
   Боюсь, она сама не верила в то, что говорила.
 
   Клер была девушкой из другого времени. Я говорю это не потому, что она учила в свои юные годы латынь и греческий: чтобы не принадлежать к своей эпохе, ей не нужны были мертвые языки. У нее было такое доброе и кроткое лицо, что современники не находили ее хорошенькой, и она так часто улыбалась, что слыла у сверстников пустоголовой.
   Она переводила с листа Сенеку и Пиндара на изящный и утонченный французский и, казалось, даже не сознавала своего дарования. Зато ее одноклассники понимали ее превосходство и на этом основании презирали ее. Я часто замечал, что ум не в почете у лицеистов.
   Клер была выше всего этого. Между нею и мной завязалась подлинная дружба. Ее родители, люди славные, но недалекие, вечно попрекали ее пристрастием к древним языкам: они были бы счастливы, пойди она учиться чему-нибудь более серьезному, например на бухгалтерские или секретарские курсы. Изучать мертвый язык – это казалось им пустой тратой времени. А уж изучать целых два!..
   Как-то раз я пригласил Клер к обеду. Ей в тот год исполнилось пятнадцать; Жюльетта влюбилась в нее с первого взгляда, и это было взаимно. Мы по преклонным летам не годились ей в родители, и она стала для нас почти внучкой.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента