Страница:
Можно было прочесть Хо Ши Мина в подлиннике, перевести Маркса на классический хеттский язык, провести стилистический анализ эпаналепсисов[15] текста Красной книжечки[16], написать транскрипцию методом Улипо[17] работ Ленина, но сколько ни размышляла я о коммунизме, я так и не отказалась от вывода, который сделала в возрасте пяти лет.
Моя нога едва коснулась Красной земли, я ещё не покинула аэропорт, но уже все поняла.
Я нашла единственно-верное определение, заключавшееся в одной фразе.
Эта формула была одновременно прекрасной, простой и поэтичной. И как все великие истины, она немного разочаровывала своей простотой.
«Вода кипит при температуре сто градусов по Цельсию» — элементарно, красиво и понятно, не вызывает никаких вопросов.
Но истинная красота должна волновать и будоражить.
И в этом отношении моя формула была красива.
Вот она: «Коммунистическая страна — это страна, где есть вентиляторы».
Эта мысль столь гениальна в своей простоте, что могла бы служить примером для венского трактата по логике. Но если отбросить стилистику, то больше всего моя формула поражает своей правдивостью.
Эта очевидность не могла не броситься в глаза, когда в Пекинском аэропорту я столкнулась нос к носу с целой армией вентиляторов.
Странные цветы с крутящимся венчиком, посаженные в клетки, могли расти только в таком необычном месте.
В Японии были кондиционеры. Там я ни разу не видела такие пластмассовые растения.
Иногда в коммунистической стране можно было встретить кондиционер, но он не работал, и тогда нужен был вентилятор.
Потом я жила в других коммунистических странах, Лаосе и Бирме, и там я убедилась, что мой вывод, сделанный в 1972 году, был верен.
Я не утверждаю, что в других, некоммунистических странах совсем нет вентиляторов. Но там они очень редки, а потому не столь примечательны.
Вентилятор для коммунизма — то же самое, что эпитет для Гомера. Гомер не единственный писатель, который пользовался эпитетами, но именно у него они приобретают особый смысл.
В 1985 году вышел фильм Эмира Кустурицы «Папа в командировке». Там есть сцена коммунистического допроса, в которой участвуют трое: двое мужчин и вентилятор. Во время этого бесконечного сеанса вопросов и ответов голова машины вертится без остановки. Её крылья вращаются в неумолимом ритме, на миг замирая, чтобы указать лучом то на одного, то на другого персонажа. Это бессмысленное движение раздражает и делает сцену невыносимой.
Во время допроса люди неподвижны, камера стоит на месте, только вентилятор вертится. Без него сцена не достигла бы своего накала. Вентилятор играет роль античного хора, но его пассивное присутствие ужасно. Он никого не осуждает, ни о чём не думает, просто служит фоном и безукоризненно выполняет свою работу. Он полезен, и у него нет своего мнения. О таком подпевале мечтают все тоталитарные режимы.
Даже если бы меня поддержал знаменитый югославский режиссёр, вряд ли мне удалось бы убедить других в верности моей теории о вентиляторах. Но это совершенно не важно. Неужели на свете ещё остались простаки, которые думают, что теории нужны, чтобы в них верить? Они нужны, чтобы раздражать обывателей, кружить головы эстетам и смешить всех остальных.
Самые поразительные истины не поддаются анализу. Виалату[18] принадлежат замечательные слова: «Июль месяц — самый месячный месяц». Было ли сказано когда-либо что-нибудь более удивительное об июле?
Я давно уже не живу в Пекине, и у меня больше нет коня. Пекин я заменила листом белой бумаги, а коня — чернилами. Моё геройство глубоко затаилось.
Я всегда знала, что быть взрослым — немногого стоит. Половое созревание это эпилог жизни.
В Пекине моя жизнь имела огромное значение. Человечество нуждалось во мне.
Впрочем, я ведь была разведчиком, и тогда шла война.
Наша армия придумала новый способ борьбы с врагом.
Каждое утро по распоряжению китайских властей обитателям гетто доставляли натуральные йогурты. Перед дверями квартир ставили ящики со стеклянными баночками, накрытыми простым листом бумаги. Белый йогурт был сверху покрыт слоем желтоватой сыворотки.
На рассвете отряд мальчишек отправлялся к квартирам восточных немцев. Они приподнимали крышку, выпивали сыворотку и заменяли её тем же количеством жидкости из собственного организма. Затем они клали крышку на место и незаметно удирали.
Мы никогда не узнали, съедали наши жертвы свои йогурты или нет. Похоже, что да, потому что ни одной жалобы не поступило. Эти китайские йогурты были такие кислые, что странному вкусу вполне могли не придать значения.
Мы были в полном восторге от собственной подлости и называли самих себя грязными подонками. Это было здорово.
Восточные немцы были крепкими, храбрыми и сильными. Они считали, что достаточно просто отколотить нас. Но по сравнению с нашими пакостями это были игрушки.
Мы-то вели себя как настоящие мерзавцы. Мы были гораздо слабее неприятеля, хоть их и было меньше, но мы превосходили их в жестокости.
Когда кто-то из наших попадал в плен к немцам, он возвращался оттуда через час в синяках и шишках.
Когда мы брали языка, то тоже не оставались в долгу.
Начать с того, что мы обрабатывали пленника гораздо дольше. Маленького немца мучили полдня, а то и больше.
Сначала в присутствии жертвы мы с вожделением обсуждали её дальнейшую судьбу. Говорили мы по-французски, и немец ничего не понимал, а потому ещё больше боялся. Такое жестокое ликование было в наших голосах и на лицах, что всё было понятно без слов.
Мы не любили мелочиться:
— Отрежем ему… — было классическим вступлением нашей устной пытки.
(Среди восточных немцев не было ни одной девочки. Для меня это было загадкой. Возможно, родители оставляли их дома в Германии с тренером по плаванию или метанию ядра.)
— Ножом господина Чанга.
— Нет! Бритвой господина Зиглера.
— И заставим его их сожрать, — выносил приговор прагматик, чуждый мелких подробностей.
— С приправой из его собственного…
— Очень медленно, — добавлял любитель наречий.
— Да! Пусть прожуёт хорошенько, — говорил комментатор.
— А потом пусть блюёт этим, — изрекал богохульник.
— Ну, вот ещё! Так ему будет только лучше! Надо, чтобы оно осталось у него в животе, — кричал хранитель святынь.
— Надо заткнуть ему…, чтобы оно никогда не вышло наружу, — преувеличивал наш дальновидный собрат.
— Да, — соглашался последователь святого Матфея.
— Ничего не выйдет, — говорил обыватель, но его никто не слушал.
— Замажем его цементом. И рот заткнём, чтобы он не мог позвать на помощь.
— Закупорим ему все дырки! — восклицал мистик.
— Китайский цемент это же дерьмо, — делал замечание эксперт.
— Тем лучше! Значит, замажем его дерьмом! — снова отзывался мистик в трансе.
— Но он же так умрёт! — лепетал трус, принимавший себя за Женевскую Конвенцию.
— Нет, — отвечал последователь святого Матфея. — Он у нас так легко не отделается. Надо, чтоб он мучился до конца!
— До какого конца? — волновался Женевская Конвенция.
— Ну, до обычного конца. Когда мы отпустим его, и он побежит жаловаться мамочке.
— Представляю его мамашу, когда она увидит, как мы отделали её сынка!
— Будет знать, как рожать немецких детей!
— Хороший немец — это немец, замазанный китайским цементом.
Этот лозунг вызвал бурю восторга.
— Ладно. Но сначала надо вырвать ему волосы, брови и ресницы.
— И ногти!
— Вырвем ему все! — восклицал мистик.
— И смешаем с цементом, чтобы было прочнее.
— Будет знать!
Такая патетика быстро истощала наш лексикон. А поскольку у нас часто бывали пленники, приходилось проявлять чудеса воображения, чтобы придумать новые, не менее эффектные угрозы.
Нам не хватало частей тела, с таким остервенением мы эксплуатировали свой словарный запас. Лексикографам было чему у нас поучиться.
— По-научному это ещё называется тестикулы.
— Или гонады.
— Гонады! Это как гранаты!
— Взорвём ему гонады!
— Сделаем из них гонадинчики!
Я говорила меньше всех на этом словесном турнире, где слова передавались по эстафете. Я слушала, покорённая красноречием и злой отвагой. Слова летали от одного к другому, как жонглёрские шарики, пока какой-нибудь растяпа не запнётся. Я предпочитала следить со стороны за словесным калейдоскопом. Сама-то я отваживалась говорить только в одиночестве, когда можно было поиграть словом, подбрасывая его, как тюлень мячик.
Бедный немчик успевал наложить в штаны, пока мы переходили от слов к делу. Он слышал угрожающий смех и словесную перепалку, и зачастую, к нашей великой радости, заливался слезами, когда палачи приближались к нему.
— Слабак!
— Дряблая гонада!
Увы, к сожалению, дальше слов дело не шло, и пытки мало отличались друг от друга.
В основном, всё кончалось маканием в секретное оружие.
Секретным оружием была вся наша моча, которую мы могли собрать, кроме той, что предназначалась для немецких йогуртов. Мы тщательно собирали драгоценную жидкость, стараясь отлить не где попало, а в большой общественный бак. Он стоял на вершине пожарной лестницы самого высокого здания гетто. Охраняли его самые трусливые среди нас.
(Долгое время взрослые не могли понять, зачем это дети так часто бегают к пожарной лестнице и почему они так спешат).
К моче, которая быстро теряла свою свежесть, добавлялось изрядное количество китайских чернил (китайских вдвойне).
Таким образом, из довольно простой смеси получался некий зеленоватый эликсир с запахом аммиака.
Немчика брали за руки и за ноги и опускали в чан.
Затем мы избавлялись от секретного оружия под предлогом, что жертва осквернила его, и опять собирали мочу до следующего пленника.
Если бы в то время я прочла Витгенштейна, то не согласилась бы с ним.
Он предлагал семь непонятных способов познания мира, а ведь нужен был всего один, и какой простой.
Здесь и размышлять было не о чём. Не нужно было придумывать ему название, достаточно было просто жить. Я была уверена в этой истине, ведь каждое утро она рождалась вместе со мной: «Вселенная существует ради меня».
Мои родители, коммунизм, ситцевые платья, сказки «Тысячи и одной ночи», натуральные йогурты, дипломатический корпус, враги, запах вареного кирпича, прямой угол, коньки, Чжоу Эньлай[19], орфография и бульвар Обитаемого Уродства: здесь не было ничего лишнего, ведь всё это было частью моей жизни.
Мир начинался и оканчивался мною.
Китай грешил излишней скромностью. Срединная империя? Само название говорило об ограниченности. Китай может быть серединой планеты при условии, что он будет знать своё место.
Я же могла отправляться куда захочу, центр тяжести следовал за мной по пятам.
Благородство — это ещё и умение признать очевидное. Нечего скрывать, что мир миллиарды лет готовился к моему появлению на свет.
Что будет после меня не важно. Наверняка, понадобятся ещё миллиарды лет, чтобы завершить летопись моей жизни. Но эти мелочи меня не занимали, слишком много у меня было дел. Все эти досужие домыслы я оставляла моим летописцам и летописцам моих летописцев.
Витгенштейн был вне игры.
Он серьёзно провинился, потому что писал. И за это его следовало предать забвению.
Пока китайские императоры ничего не писали, Китай процветал. Упадок его начался в ту минуту, когда император взялся за перо.
Я ничего не писала. Когда надо поражать гигантские вентиляторы и гнать коня галопом, когда нужно просвещать армию, сражаться плечом к плечу и унижать врагов, ты шествуешь с гордо поднятой головой и тебе не до писанины.
И, однако, именно там, в городе Вентиляторов, начался закат моей славы.
Это случилось в ту минуту, когда я поняла, что центром вселенной была вовсе не я.
Это началось в тот миг, когда я, очарованная, узнала, кто был центром вселенной.
Летом я всегда ходила босиком. Добросовестный разведчик не должен носить обувь.
И мои шаги были также бесшумны, как движения запрещённой некогда гимнастики Тай Цзи Цюань, которой в пугающей тишине и тайне занимались некоторые фанатики.
Торжественно и бесшумно пробиралась я в поисках врага.
Сан Ли Тюн был таким унылым, что для того, чтобы выжить в нём, нужны были бесконечные приключения.
И я прекрасно выживала, ведь приключением была я сама.
Рядом с соседним домом остановилась незнакомая машина.
Вновь прибывших иностранцев поселили в гетто, чтобы изолировать от китайцев.
В машине были большие чемоданы и четыре человека, среди которых и был центр вселенной.
Центр вселенной поселился в сорока метрах от меня.
Центром вселенной была итальянка по имени Елена.
Она стала центром вселенной, как только её нога коснулась бетона Сан Ли Тюн.
Её отцом был маленький беспокойный итальянец, а матерью высокая индианка из Суринама со взглядом, пугающим как «Светлый путь»[20].
Елене было шесть лет. Она была красива, как ангел с открытки.
У неё были огромные тёмные глаза и пристальный взгляд, а кожа цвета влажного песка. Её чёрные как смоль волосы спускались ниже пояса и блестели, словно натёртые воском.
Её восхитительный носик лишил бы Паскаля памяти.
Овал щёк был очарователен, но хватало одного взгляда на красиво очерченный рот, чтобы понять, что девочка была злой.
Её тело было гармонично: плотное и нежное, по-детски лишённое выпуклостей, а силуэт такой неправдоподобно чёткий, словно ей хотелось ярче выделиться на общем фоне.
«Песнь песней» по сравнению с описанием красоты Елены годилась лишь для инвентаризации мясной лавки.
С первого взгляда было ясно, что любить Елену и не страдать, было также невозможно, как изучать французскую грамматику без учебника Гревиса[21].
В тот день на ней было прелестное платье с белым английским шитьём. Я бы сгорела со стыда, если бы мне пришлось так вырядиться. Но Елена не принадлежала к нашей системе ценностей, и в этом платье она была прекрасна, как ангел, украшенный цветами.
Она вышла из машины, не заметив меня.
Возможно, такой манеры поведения она придерживалась весь год, который нам предстояло провести вместе.
Китай не ограничивался разного рода мистификациями, он во всём устанавливал свои законы.
Небольшой урок грамматики[22].
Правильно говорить: «Я научился читать в Болгарии», или «Я встретил Евлалию в Бразилии». Но было бы неверным сказать: «Я научился читать в Китае», или «Я встретил Евлалию в Китае». Говорят: «В Китае я научился читать», или «В Пекине я встретил Евлалию».
Нет ничего коварнее синтаксиса.
И в данном случае это очень важно.
Так, неправильно говорить: «В 1974 году я высморкался», или «В Пекине я завязал шнурки». Нужно, хотя бы, добавить «в первый раз», иначе режет слух.
Неожиданный вывод: если китайские рассказы столь удивительны, в этом прежде всего виновата грамматика.
А когда к синтаксису примешивается мифология, это радует стилиста.
И если соблюдены требования стиля, можно рискнуть написать следующее: «В Китае я познала свободу».
Можно придать высказыванию скандальный оттенок: «Я познала свободу в чудовищном Китае времён Банды Четырёх».
Или оттенок абсурда: «Я познала свободу в тюремном гетто Сан Ли Тюн».
Подобное противоречие можно извинить только тем, что это правда.
В этом кошмарном Китае взрослые чувствовали себя подавленно. Их возмущало то, что они видели, а то, чего не видели, возмущало ещё больше.
И только дети были довольны.
Страдания китайского народа их не волновали.
Быть загнанными в бетонированное гетто с сотнями других детей, казалось им счастьем.
Я сильнее других ощущала эту свободу. Я только что приехала из Японии, где провела несколько лет и ходила в японский детский сад, а там это всё равно, что служба в армии. Дома за мной присматривали гувернантки.
В Сан Ли Тюн никто не следил за детьми. Нас было так много в таком тесном пространстве, что это казалось лишним. И по неписаному закону родители, прибывая в Пекин, предоставляли детей самим себе. Каждый вечер взрослые, спасаясь от депрессии, уходили куда-нибудь развлекаться, а нас оставляли одних. С наивностью, свойственной их возрасту, они думали, что мы устанем и ляжем спать в девять.
Каждый вечер мы посылали кого-нибудь следить за родителями и предупреждать об их возвращении. И вот тут начиналась беготня. Дети разбегались по своим углам, одетыми прыгали в кровать и притворялись, что спят.
Потому что ночью было лучше всего играть в войну. Испуганные крики врагов лучше звучали в темноте, засады становились более таинственными, а моя роль разведчика приобретала ещё больший освещающий смысл: на своём иноходце я чувствовала себя живым факелом. Я не была Прометеем, я была огнём и похищала себя самое. С восторгом наблюдала я, как мой огонёк украдкой пробегал по тёмным китайским стенам.
Война была самой достойной игрой. Это слово звенело, как сундук с сокровищами. Его взламывали, и наши лица озарялись радостным сиянием дублонов, жемчуга и драгоценных камней, но больше всего здесь было неистовой ярости, благородного риска, грабежей, вечного террора и, наконец, дороже всех алмазов, воля и свобода, которая свистела в ушах и делала из нас титанов.
Подумаешь, нельзя выходить из гетто! Свобода не измеряется в квадратных метрах. Свобода — это быть, наконец, предоставленным самому себе. Лучшее, что взрослые могли сделать для детей, это забыть о них.
Забытые китайскими властями и взрослыми, дети Сан Ли Тюн были единственными личностями во всём народном Китае. У них было упоение, героизм и священная злость.
Играть во что-нибудь другое, кроме войны, значило уронить своё достоинство.
Именно это Елена никогда не хотела понять.
Елена ничего не хотела понимать.
С первого дня она повела себя так, словно все давно поняла. И это было весьма убедительно. У неё была своя точка зрения, которую она никогда не стремилась отстаивать. Говорила она мало, с небрежным высокомерием и уверенностью.
— Я не хочу играть в войну. Это не интересно.
Слава богу, я одна слышала эти кощунственные слова и никому об этом не сказала. Нельзя, чтобы союзники плохо подумали о моей любимой.
— Война это здорово, — поправила я её.
Похоже, она не услышала. У неё был дар делать вид, что она вас не слышит.
У неё всегда был вид особы, которая ни в ком и ни в чём не нуждается.
Она жила так, словно всё, что ей было нужно, это быть самой красивой и иметь такие длинные волосы.
У меня никогда не было друга или подруги. Я никогда не задумывалась об этом. Зачем они нужны? Мне хватало собственного общества.
Мне были нужны родители, враги и товарищи по оружию.
Совсем чуть-чуть мне нужны были рабы и зрители — вопрос престижа.
Тот, кто не принадлежал ни к одной из этих пяти категорий, могли бы и вовсе не существовать.
Тем более возможные друзья.
У моих родителей были друзья. Это были люди, с которыми встречались, чтобы вместе пить разноцветные алкогольные напитки. Как будто нельзя выпить без них!
Кроме того, друзья были нужны, чтобы разговаривать и слушать. Им рассказывали глупые истории, они громко смеялись и рассказывали свои. А потом все садились за стол.
Иногда друзья танцевали. Это было удручающее зрелище.
Короче, друзьями были люди, которые могли составить компанию в разных глупых, а вернее смешных занятиях, либо чтобы заняться чем-то нормальным, для чего они были совсем не нужны.
Иметь друзей было признаком вырождения.
У моих брата и сестры были друзья. С их стороны это было простительно, потому что это были их товарищи по оружию. Дружба рождалась в бою. Здесь нечего было стыдиться.
Я же была разведчиком и воевала в одиночку. Друзей пусть имеют другие.
Что до любви, то она ещё меньше меня касалась. Это странное чувство было из области географии, из сказок «Тысячи и одной ночи», из стран Среднего Востока. Я же была слишком далеко на востоке.
Что бы там ни думали, в моём отношении к окружающим не было тщеславия. Всё было совершенно оправдано. Вселенная начиналась и заканчивалась мною, не я это придумала. Это было объективной реальностью, которой я должна была соответствовать. К чему стеснять себя друзьями? Им не было места в моём мире. Я была центром вселенной, и друзьям нечего было к этому прибавить.
Дружила я только с моим скакуном.
Моя встреча с Еленой не была переделом власти — у меня её не было, и меня она не прельщала — это был духовный переворот: отныне центр вселенной был за пределами моего существа. И я делала все, чтобы к нему приблизиться.
Я поняла, что недостаточно было находиться рядом с ней. Нужно было ещё что-то для неё значить, а я не значила ничего. Я её не интересовала. По правде говоря, было похоже, что её ничто не интересует. Она ни на что не смотрела и ничего не говорила. У неё был вид человека, которому нравится быть погружённым в себя. Но было видно, что она чувствовала, как на неё смотрят, и что ей это нравится.
Я не сразу поняла, что Елене было важно одно: чтобы на неё смотрели.
Так, сама того не осознавая, я делала её счастливой, т.к. я пожирала её глазами. Я не могла оторвать от неё взгляда. Раньше я никогда не видела ничего столь красивого. Впервые в жизни чья-то красота ошеломила меня. Я уже встречала много красивых людей, но они не привлекали моего внимания. До сих пор не могу понять, почему красота Елены так завораживала меня.
Я полюбила её с первого взгляда. Как это объяснить? Я никогда не собиралась никого любить. Я никогда не думала, что чья-то красота может вызывать чувства. И, однако, всё произошло в тот миг, когда я впервые её увидела, приговор был безоговорочным: она была самой красивой, я её полюбила, и теперь она стала центром вселенной.
Чары продолжали действовать. Я понимала, что не могу просто любить её, надо, чтобы она тоже полюбила меня. Почему? Потому что так было нужно.
И я простодушно открыла ей своё сердце. Я просто обязана была ей признаться.
— Ты должна меня любить.
Она снизошла до того, чтобы взглянуть на меня, но этот взгляд был из тех, без которых лучше обойтись. Она презрительно усмехнулась. Было ясно, что я только что сморозила глупость. Значит, нужно ей объяснить, что это совсем не глупо.
— Ты должна меня любить, потому, что я люблю тебя. Понимаешь?
Мне казалось, что теперь всё встало на свои места. Но Елена ещё пуще рассмеялась.
Меня это задело.
— Чего ты смеёшься?
Она ответила сдержанно, высокомерно и насмешливо:
— Потому что ты глупа.
Так было принято моё первое признание в любви.
Я испытала все сразу: ослепление, любовь, тягу к самопожертвованию и унижение.
Всё это я познала в первый же день. И подумала, что между этими четырьмя несчастиями есть связь. Надо было постараться избежать самого первого, но было слишком поздно.
В любом случае у меня не было выбора.
И мне стало жаль себя. Потому что я познала страдание. А оно было крайне неприятным.
Однако, я не сожалела о моей любви к Елене, ни о том, что она жила на этом свете. Нельзя сожалеть о подобном. А если она жила, её нельзя было не любить.
С первого мгновения моей любви — т.е. с самой первой секунды — я решила, что надо действовать. Эта мысль возникла сама по себе и не покидала меня до конца этой истории.
"Надо что-нибудь совершить.
Потому что я люблю Елену, потому что она самая красивая, потому что на земле есть такое бесподобное существо, и потому, что я его встретила, потому, что, даже если она не знает об этом, — она моя возлюбленная, и надо что-то предпринять.
Что-нибудь грандиозное, великолепное — достойное её и моей любви.
Убить немца, например. Но мне не дадут этого сделать. Мы всегда отпускаем пленников живыми. Все из-за этих родителей и Женевской Конвенции. Что за фальшивая война!
Нет. Что-нибудь, что я могла бы совершить одна. Что произвело бы на неё впечатление".
Я почувствовала такую безысходность, что у меня подкосились ноги, и я уселась на бетонный пол. Убеждённость в собственном бессилии парализовала меня.
Мне хотелось застыть навеки. Я буду неподвижно сидеть на бетоне без пищи и воды до самой смерти. Я быстро умру, и это произведёт впечатление на мою любимую.
Нет, так не выйдет. За мной придут, заставят подняться, будут меня кормить насильно через трубку. Взрослые выставят меня на посмешище.
Тогда наоборот. Раз нельзя замереть, буду двигаться, а там посмотрим.
Мне стоило огромных усилий сдвинуть с места своё тело, окаменевшее от страдания.