Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Амели Нотомб
Влюблённый саботаж
* * *
Пустив моего коня галопом, я гарцевала среди вентиляторов.
Мне было 7 лет. Не было ничего приятнее, чем избыток воздуха в голове. Чем быстрее я мчалась, тем сильнее свистел ветер, сметая все на своём пути.
Мой скакун вырвался на простор на площади Великого Вентилятора, в просторечии называемой площадью ТяньАньМэнь[1], и свернул направо на бульвар Обитаемого Уродства.
Держа поводья одной рукой, другой я изображала собственное величие, лаская по очереди круп коня и пекинское небо.
Элегантность моей посадки восхищала прохожих, плевки, ослов и вентиляторы.
Мне незачем было пришпоривать скакуна. Китай создал его по моему образу и подобию: он был горяч и быстр. Его вдохновлял собственный пыл и восхищение толпы.
С первых дней я поняла главное: всё, что не красиво в Городе Вентиляторов, то уродливо.
А, значит, уродливым было почти все.
И, конечно, красивее всех на свете была я.
Дело не в том, что эта семилетняя плоть, состоящая из кожи, костей и волос, могла затмить собой ангелов из садов Аллаха или из гетто международного сообщества.
Прекрасен был мой неистовый танец средь бела дня, бег моего скакуна и моя голова, подобная парусу, надутому дыханием вентиляторов.
Пекин пах детской рвотой.
На бульваре Обитаемого Уродства только стук копыт мог заглушить покашливания, запрет на общение с китайцами и пугающую пустоту взглядов.
Поравнявшись с оградой, конь замедлил бег, чтобы часовые могли меня опознать. Как и всегда, я не внушила им подозрений.
Я проникла на территорию гетто Сан Ли Тюн, где жила со времён изобретения письменности, то есть уже примерно два года эпохи неолита, во времена правления банды Четырёх[2].
«Мир это всё, что имеет место», писал Витгенштейн[3] в своей замечательной прозе.
В 1974 году Пекин не имел места. Не знаю, можно ли выразиться точнее.
В семь лет я не читала Витгенштейна. Но ещё раньше, чем я прочла вышеупомянутое умозаключение, я и сама сделала вывод, что Пекин мало походил на прочий окружающий мир.
Я приспособилась к нему. У меня был конь, а мой мозг жадно всасывал воздух.
У меня было всё. И сама я была вечным приключением.
Только в Великой Китайской Стене я чувствовала родственную душу. Она была единственной человеческой постройкой, которую видно с Луны, и уж она-то уважала моё величие. Она не ограничивала взгляд, но устремляла его в бесконечность.
Каждое утро рабыня приходила причёсывать меня.
Она не знала о том, что она моя рабыня, и считала себя китаянкой. На самом деле у неё не было национальности, потому что она была моей рабыней.
До переезда в Пекин я жила в Японии, и японские рабы были самые лучшие. Рабы в Китае были так себе.
В Японии, когда мне было четыре года, моя рабыня обожествляла меня. Она часто простиралась ниц передо мной, и это было приятно.
Пекинская рабыня не знала этих обычаев. Утром она приходила расчёсывать мои длинные волосы, которые драла безбожно. Я вопила от боли и мысленно награждала её сотней ударов палки. Затем она заплетала мне одну или две восхитительные косы. Древнее искусство плетения кос в Китае ничуть не пострадало во время Культурной Революции. Я предпочитала одну косу. Мне казалось, что такая причёска больше подходит персоне моего ранга.
Китаянку звали Трэ. Такое имя я считала недопустимым и велела ей зваться именем моей очаровательной японской рабыни. Но она только недоуменно воззрилась на меня и продолжала называться Трэ. С тех пор я поняла, что в политике этой страны был какой-то изъян.
Некоторые страны действуют на вас, как наркотик. Китай именно такая страна. Она обладает удивительной способностью делать претенциозными не только тех людей, которые там побывали, но и всех, кто о ней говорит.
Самодовольство побуждает к творчеству. Отсюда и огромное количество книг, написанных о Китае. Подобно стране, вдохновившей авторов, книги эти либо хороши (Лейс[4], Сегален[5], Клодель[6]), либо посредственны.
Я тоже не стала исключением из правила.
Китай сделал меня чрезвычайно претенциозной.
Но у меня есть извинение, к которому мало кто из дешёвых синоманов может прибегнуть: мне было пять лет, когда я приехала в страну, и восемь, когда я её покинула.
Очень хорошо помню тот день, когда я узнала, что поеду жить в Китай. Мне едва исполнилось пять, но я уже поняла главное: мне будет, чем похвастаться.
У этого правила нет исключений: даже самые страстные хулители Китая, если им предстоит туда отправиться, чувствуют себя торжественно, как при посвящении в рыцари.
Ничто так не придаёт веса человеку, как непринуждённые слова: «Я вернулся из Китая». И даже сегодня, если я чувствую, что кто-то недостаточно мной восхищается, то посреди фразы небрежно вставляю: «Когда я жила в Пекине…»
В этом действительно есть нечто особенное, потому что, в конце концов, я могла бы с таким же успехом сказать «когда я жила в Лаосе», что само по себе звучит более экзотично, но всё-таки не так шикарно. Китай — это классика, неоспоримая, как «Шанель номер пять».
Не всё объясняется снобизмом. Очень много значат наше воображение и мечты. Путешественник, приезжающий в Китай без доброй доли заблуждений насчёт этой страны, столкнётся здесь с кошмаром.
У моей матери всегда был самый счастливый в мире характер. В тот вечер, когда мы прибыли в Пекин, его уродство поразило её до слёз. А ведь она никогда не плакала.
Конечно, был ещё Запретный Город[7], Храм Неба[8], Душистые Горы[9], Великая Стена, могилы эпохи Мин[10]. Но всё это было по воскресеньям.
В остальные дни недели была грязь, отчаяние, пространство, залитое бетоном, гетто и постоянный надзор — все те достижения, в которых китайцы не имели себе равных.
Ни одна страна не ослепляет до такой степени. Люди, покидающие её, рассказывают лишь о её великолепии. Сами того не желая, они не упоминают о всепроникающем убожестве, которого они не могли не заметить. Странное дело. Китайская республика похожа на ловкую куртизанку, которой удаётся заставить своих любовников забыть о её бесчисленных физических недостатках, даже не скрывая их, и привязать к себе своих возлюбленных ещё прочнее.
Двумя годами раньше мой отец с важным видом получил своё назначение в Пекин.
Я и подумать не могла о том, чтобы покинуть деревню Сюкугава[11], горы, дом и сад.
Отец объяснил, что гораздо важнее было другое. По его словам, Китай — страна, у которой не всё в порядке.
— Там идёт война? — с надеждой спросила я.
— Нет.
Я надула губы. Меня увозят из обожаемой Японии в страну, где даже нет войны. Конечно, Китай — это звучит здорово. Что-то в этом есть. Но как же Япония обойдётся без меня? Беспечность министерства меня тревожит.
В 1972 году мы уезжаем. В доме не спокойно. Упаковывают моих плюшевых медведей. Я слышу, как говорят, что Китай — коммунистическая страна. Надо будет над этим поразмыслить. Но сейчас есть дела поважнее: дом пустеет, исчезают заполнявшие его предметы. В один прекрасный день не остаётся совсем ничего. Пора ехать.
Пекинский аэропорт: нет сомнений, это другая страна.
По неясным причинам наш багаж не прибыл вместе с нами. Нужно несколько часов ждать в аэропорту. Сколько часов? Два, четыре, а может быть двадцать. Одна из прелестей Китая в его непредсказуемости.
Прекрасно. У меня есть время осмотреться. Я прогуливаюсь по аэропорту с инквизиторским видом. Меня не обманули: эта страна сильно отличается от Японии. Не могу точно сказать, в чём разница. Здесь все некрасиво, но такой некрасивости я ещё никогда не видела. Наверное, есть какое-нибудь слово, чтобы описать это убожество, но я его пока не знаю.
Мне интересно, что скрывается за словом «коммунизм». Мне пять лет и моё чувство собственного достоинства слишком велико, чтобы спрашивать об этом у взрослых. В конце концов, научилась же я говорить без посторонней помощи. Если бы мне пришлось спрашивать о значении каждого слова, я бы до сих пор не овладела речью. Я сама поняла, что «собака» означает собаку, а «злодей» значит злодей. Не понимаю, зачем мне нужен кто-то, чтобы понять ещё одно слово.
Тем более, что, скорее всего, в нём нет ничего сложного. Есть тут что-то особенное, и я пытаюсь понять, что именно: все люди одеты одинаково, свет такой же, как в больнице Кобе, а ещё…
Но не будем спешить с выводами. Коммунизм здесь, это ясно, но не стоит слишком легко давать ему определение. Это дело серьёзное, ведь речь идёт о слове.
И всё-таки что же здесь самое странное?
И тут силы покинули меня. Я легла на плиточный пол аэропорта и быстро уснула.
Просыпаюсь. Не знаю, сколько времени я спала. Родители все ещё ждут багаж, и вид у них слегка удручённый. Мои брат и сестра спят на полу.
Я забыла про коммунизм. Мучает жажда. Отец даёт мне денег, чтобы я купила себе попить.
Прогуливаюсь туда-сюда. Здесь нет разноцветных газированных напитков, как в Японии. Продают только чай. И я делаю вывод: «Китай — это страна, где пьют чай». Ладно. Подхожу к маленькому старичку, который продаёт это пойло. Он протягивает мне кружку обжигающего напитка.
С огромной кружкой я сажусь на пол. Чай на вкус крепкий и очень необычный. Такого я никогда не пробовала. За несколько секунд он опьяняет меня. Это моё первое в жизни опьянение, и оно мне очень нравится. В этой стране меня ждут великие дела. Я прыгаю по аэропорту и верчусь, как юла.
И вдруг, я сталкиваюсь нос к носу с коммунизмом.
Когда прибывает багаж, на улице уже темно.
Мы едем на машине, вокруг нас бесконечно странный мир. Время близится к полуночи, улицы широки и безлюдны.
У родителей все ещё удручённый вид, а брат и сестра удивлённо озираются вокруг.
От теина у меня в голове настоящий фейерверк. Стараясь не выдать себя, я дрожу от возбуждения. Все кажется грандиозным, начиная с меня самой. Мысли играют в голове в чехарду.
Я не чувствую, что мой экстаз неуместен. Я оторвана от Китая Банды Четырёх, и этот отрыв продлится три года.
Машина прибывает в гетто Сан Ли Тюн. Гетто окружено высокими стенами, а стены — китайскими солдатами. Здания похожи на тюрьму. Нам отведена квартира на пятом этаже. Лифта нет, а лестничные площадки залиты мочой.
Поднимаемся наверх с чемоданами. Мать плачет, а я понимаю, что было бы невежливо показывать сейчас мою радость, и сдерживаю себя.
Из окна моей новой комнаты Китай выглядит до смешного убогим. Я снисходительно гляжу на небо и прыгаю на кровати.
«Мир — это всё, что имеет место», сказал Витгенштейн.
Если верить китайским газетам, в Пекине имели место разного рода поучительные события.
Проверить это было невозможно.
Каждую неделю дипломатическая почта доставляла в посольства национальные газеты. Статьи, посвящённые Китаю, походили на новости с другой планеты.
Циркуляр ограниченного тиража распространялся среди членов китайского правительства, а также, по нелепой необходимости соблюдать гласность, среди иностранных дипломатов: его печатали там же, где и «Народный ежедневник», и новости в этих двух изданиях сильно различались. Этими новостями не приходилось гордиться, и их нельзя было выдать за «настоящие»: во времена правления Банды Четырёх создатели разных новостей зачастую сами путались в них. Для иностранного сообщества тем более было трудно разобраться в этой путанице. И многие дипломаты признавались, что, в сущности, они ничего не знали о том, что происходит в Китае.
Отчёты, которые они писали в свои министерства, были верхом литературного творчества за всю историю их карьеры. Много писательских талантов родилось тогда в Пекине.
Если бы Бодлер[12] знал, что там, «где-то вдали от этого мира» он столкнётся с этой гремучей китайской смесью правды, лжи и полулжи-полуправды, уверена, он не стал бы желать этой встречи с таким пылом.
В 1974 году живя в Пекине, я не читала ни Витгенштейна, ни Бодлера, ни «Женмин Жибао»[13].
Я мало читала, у меня было слишком много дел. Пусть читают эти бездельники взрослые. Надо же их чем-то занять.
А у меня были дела поважнее.
Был конь, занимавший три четверти моего времени.
Была толпа, которую нужно было восхищать.
Была репутация, которую нужно было сохранять.
И легенда, которой надо себя окружить.
Но важнее всего была война. Ужасная и яростная война в гетто Сан Ли Тюн.
Возьмите ватагу ребятишек самых разных национальностей, заприте их вместе в ограниченном бетонированном пространстве и оставьте без присмотра.
Весьма наивен тот, кто полагает, что ребятня сразу подружится.
Наш приезд совпал с конференцией на высшем уровне, на которой было решено, что Вторая Мировая война закончилась неудачно.
Нужно было всё переделать, тем более, что ничего с тех пор не изменилось, и немцы, как были врагами, так и остались.
Уж кого-кого, а немцев в Сан Ли Тюн хватало.
Кроме того, последней мировой войне не хватало размаха, а в этот раз армия союзников состояла из всех возможных национальностей, в том числе чилийцев и камерунцев.
Однако, среди нас не было ни американцев, ни англичан.
Расизм тут ни при чём, всё дело в географии.
Война ограничивалась территорией гетто Сан Ли Тюн, а англичане жили в старом гетто под названием Вай Чжао Та Лю. У американцев была своя резиденция, где они жили вместе с их послом, неким Джорджем Бушем.
Отсутствие представителей этих двух наций в наших рядах нас нисколько не тревожило. Можно было обойтись и без них. Но нельзя было обойтись без немцев.
Война началась в 1972 году. В этом году я поняла кое-что очень важное: никто в жизни так не нужен, как враг.
Без врагов человек — жалкое существо, а его жизнь — тяжкое испытание, полное уныния и скуки.
Враг же подобен мессии.
Одного врага достаточно, чтобы человек воспрял духом.
Благодаря врагу это несчастье под названием «жизнь», становится эпопеей.
Христос был прав, говоря: «возлюби врага своего».
Но он делал из этого нелепый вывод, что нужно примириться со своими врагами, подставить левую щеку и так далее.
Как бы не так! Если помириться с врагом, он станет другом.
А если больше не будет врагов, придётся искать новых. И опять все сначала.
Так далеко не уедешь.
Значит, нужно любить своего врага, но не говорить ему об этом. А главное, ни в коем случае не мириться с ним.
Перемирие это роскошь, которую человек не может себе позволить.
И доказательство тому — новые войны, которыми всегда кончается мирное время.
Мир вредит человечеству, война же влияет благотворно.
А значит, нужно философски смотреть на некоторый вред, наносимый войной.
Ни одна газета, ни одно информационное агентство и ни один учебник истории никогда не рассказывали о мировой войне в Сан Ли Тюн, которая продлилась с 1972 по 1975 год.
Так с юных лет я поняла, чего стоит цензура и дезинформация.
А иначе, разве можно было умолчать о трёхлетнем военном конфликте, в котором приняли участие десятки наций, и во время которого совершались страшные зверства?
Газеты обошли нас вниманием, потому что средний возраст бойцов равнялся десяти годам.
Ну, так что ж, дети уже ничего не значат для истории?
После международной конференции 1972 года какой-то ябеда рассказал родителям о том, что мы затеваем войну.
Взрослые поняли, что это неизбежно, и что помешать нам нельзя.
Однако, новая война с немцами-детьми могла осложнить отношения с их родителями. В Пекине некоммунистические страны должны были жить в мире друг с другом.
Делегация от родителей выдвинула свои условия: «пусть будет мировая война, раз уж это неизбежно, но ни один западный немец не должен считаться врагом».
Нас это ничуть не смутило: нам хватало и восточных немцев.
Но взрослые хотели большего: они требовали, чтобы западных немцев приняли в армию Союзников. Мы не могли на это решиться. Ладно, мы не будем их трогать, но сражаться с ними плечом к плечу казалось нам противоестественным. Впрочем, и сами западные немцы не были с этим согласны, в чём и просчитались, потому что им, беднягам, пришлось стать нейтральной стороной и умирать со скуки.
(За исключением нескольких предателей, перешедших на сторону Востока: единичные измены, о которых никогда не упоминали)
Итак, по мнению родителей, всё было в порядке: войну детей они принимали за войну против коммунизма. Я свидетельствую, что дети так никогда не считали. Только немцы были нашими лучшими врагами. В доказательство можно сказать, что мы никогда не дрались с албанцами и прочими болгарами из Сан Ли Тюн. Их было мало, и они остались вне игры.
Про русских вообще нечего говорить, они жили в отдельном поселении. Другие страны востока располагались в Вай Чжао Та Лю, кроме югославов, которых нам не за что было преследовать, и румын, которых взрослые запретили нам трогать. В те времена считалось хорошим тоном иметь румынских друзей.
Это было единственное вмешательство взрослых в ход войны. И я подчёркиваю, что нам это было совершенно безразлично.
В 1974 году я была самым младшим солдатом союзной армии, мне было 7 лет. Старшему из нас было 13, и он казался мне стариком. Основной костяк составляли французы, но больше всего было африканцев: наши батальоны заполняли камерунцы, малийцы, заирцы, марокканцы, алжирцы и прочие. Были ещё чилийцы, итальянцы и те самые румыны, которых мы не любили, потому что нам их навязали, и которые были похожи на официальную делегацию.
Бельгийцев было трое: мой брат Андре, моя сестра Жюльетт и я. Других детей нашей национальности не было. В 1975 году прибыли ещё две очаровательные маленькие фламандки, но они были безнадёжными пацифистками, и от них не было никакого толка.
С 1972 года в армии был создан мощный блок из трёх самых надёжных, как в дружбе, так и в бою, стран: Франции, Бельгии и Камеруна. У камерунцев были чудные имена, они громко разговаривали и всё время смеялись, их все обожали. Французы казались нам забавными: с искренним простодушием они просили нас сказать что-нибудь по-бельгийски, отчего мы хохотали. А также они часто упоминали некоего незнакомца, чьё имя — Помпиду — меня ужасно смешило.
Итальянцы были славой или бедствием: среди них было столько же трусов, сколько храбрецов. А их героизм зависел от настроения. Самые отважные из них могли оказаться самыми трусливыми на другой же день после совершенного подвига. Среди них была наполовину итальянка, наполовину египтянка по имени Джиан. Ей было 12 лет, рост 170 сантиметров, а вес 65 килограмм. Она была нашим главным козырем: она одна могла обратить в бегство немецкий патруль, а видели бы вы, как она дралась. Но она продолжала расти, и это сказывалось на её характере. В те дни, когда Джиан «росла», она была совершенно непригодной и не внушала нам доверия.
Заирцы здорово дрались, жаль только, что они дрались не только с врагами, но и друг с другом. А если мы вмешивались, могло и нам достаться.
Война быстро достигла размаха, и мы поняли, что без госпиталя нам не обойтись. На территории гетто, недалеко от кирпичного завода мы обнаружили огромный деревянный ящик для перевозки мебели. Туда могло войти десять человек.
Единодушно было решено использовать этот ящик под военный госпиталь.
Нам не хватало только медсестёр. Мою десятилетнюю сестру Жюльетт сочли слишком красивой и хрупкой, чтобы драться на фронте. Её назначили санитаркой-врачом-хирургом-психиатором-интендантом, и она со всем прекрасно справлялась. У швейцарских дипломатов она стащила такие целебные лекарства, как стерильную марлю, йод, аспирин и витамин С, которому она приписывала волшебное свойство излечивать от трусости.
Во время одной крупной вылазки нам удалось окружить гараж, принадлежащий семье восточных немцев. Гаражи были важным стратегическим объектом, поскольку взрослые хранили там запасы провизии. А одному богу было известно, как ценились эти продукты в Пекине, где на рынке продавали только свинину и капусту.
В немецком гараже мы отбили у неприятеля ящик с супами в пакетиках и отнесли его в госпиталь. Оставалось только решить, что с ним делать. Состоялся симпозиум по этому вопросу, который постановил, что супы гораздо полезнее в виде порошка. Генералы тайно уединились с санитаркой-врачом и решили, что этот порошок послужит нам панацеей от всех недугов, как телесных, так и душевных. Тот, кто добавит в них воду, предстанет перед военным трибуналом.
Супчики пользовались большим успехом, и госпиталь никогда не пустовал. Симулянтов можно было простить, ведь благодаря Жюльетт больница превратилась в райский уголок. Она укладывала «больных» и «раненых» на матрасы из «Женмин Жибао», ласково и серьёзно расспрашивала об их недугах, пела им колыбельные, обмахивала веером и кормила с ложечки сухими супами. Даже сады Аллаха не могли сравниться с этим раем.
Генералы догадывались об истинной причине болезней, но не осуждали эту хитрость, т.к. это поддерживало моральных дух солдат и привлекало в наши ряды много новобранцев. Конечно, новые рекруты, вступая в армию, надеялись, что их ранят, но военачальники не теряли надежды сделать из них храбрых вояк.
Мне пришлось проявить настойчивость, чтобы попасть в армию Союзников. Меня считали слишком маленькой. В гетто были другие дети моего возраста, то есть ещё младше меня, но их война не интересовала.
Мне помогли храбрость, упорство, безграничная преданность, а особенно резвость моего скакуна.
Последнее достоинство привлекло наибольшее внимание.
Генералы долго совещались между собой. Наконец меня позвали. С дрожью в ногах я явилась в ставку. Мне объявили, что за маленький рост и проворство меня назначали разведчиком.
— Тем более, ты ещё ребёнок, враг ничего не заподозрит.
Я даже не обиделась, так велика была моя радость.
Разведчик! Невозможно было придумать лучше, грандиознее и достойнее меня.
Можно было жонглировать этим словом так и этак, оседлать его, как мустанга, повиснуть на нём, как на трапеции: оно оставалось столь же блистательным.
От разведчика зависит жизнь армии. С риском для жизни он крадётся по незнакомой территории в поисках опасности, может случайно наступить на мину и его разорвёт на тысячу частей. Кусочки его геройского тела медленно лягут на землю, нарисовав перед этим в воздухе ядерный гриб, этакое конфетти из плоти. Уцелевшие товарищи по оружию, увидев в небе его останки, воскликнут: «Это был наш разведчик!» А, поднявшись на приличную для исторического события высоту, тысяча осколков замрёт на мгновение и приземлится столь грациозно, что даже враг будет рыдать над моей кончиной. Я мечтала так умереть. Этот фейерверк сделал бы из меня легенду на все времена.
Дело разведчика — узнавать и разведывать, проливать свет на то, что скрыто от глаз, освещать неведомое. Нести свет — мне бы это так пошло. Я стану настоящим человеком-факелом.
Но переменчивый как Протей[14], разведчик мог вдруг стать невидимым и неслышимым. Никем не замеченный, лёгкой тенью скользит он меж вражеских рядов. Хитрый шпион меняет свой облик, гордый разведчик не опускается до переодеваний. Затаившись в тени, он храбро рискует жизнью.
И когда он вернётся в лагерь после смертельно опасной вылазки, его товарищи будут с восхищением и благодарностью внимать его словам. Добытые им сведения бесценны и подобны манне небесной. Когда говорит разведчик, генералы замолкают. Никто не поздравляет его, но восхищённые взгляды вокруг говорят сами за себя.
Никогда ни одно звание не наполняло меня такой гордостью, и никогда ни одну должность я не считала настолько достойной меня.
Позже, когда я стану Нобелевским лауреатом в области медицины или мучеником, я без особой досады смирюсь с этими простоватыми титулами, думая о том, что самый славный период моей жизни уже позади, и останусь ему вечно верна. До самой смерти я буду вызывать восхищение простыми словами: «Во время войны в Пекине я была разведчиком».
Мне было 7 лет. Не было ничего приятнее, чем избыток воздуха в голове. Чем быстрее я мчалась, тем сильнее свистел ветер, сметая все на своём пути.
Мой скакун вырвался на простор на площади Великого Вентилятора, в просторечии называемой площадью ТяньАньМэнь[1], и свернул направо на бульвар Обитаемого Уродства.
Держа поводья одной рукой, другой я изображала собственное величие, лаская по очереди круп коня и пекинское небо.
Элегантность моей посадки восхищала прохожих, плевки, ослов и вентиляторы.
Мне незачем было пришпоривать скакуна. Китай создал его по моему образу и подобию: он был горяч и быстр. Его вдохновлял собственный пыл и восхищение толпы.
С первых дней я поняла главное: всё, что не красиво в Городе Вентиляторов, то уродливо.
А, значит, уродливым было почти все.
И, конечно, красивее всех на свете была я.
Дело не в том, что эта семилетняя плоть, состоящая из кожи, костей и волос, могла затмить собой ангелов из садов Аллаха или из гетто международного сообщества.
Прекрасен был мой неистовый танец средь бела дня, бег моего скакуна и моя голова, подобная парусу, надутому дыханием вентиляторов.
Пекин пах детской рвотой.
На бульваре Обитаемого Уродства только стук копыт мог заглушить покашливания, запрет на общение с китайцами и пугающую пустоту взглядов.
Поравнявшись с оградой, конь замедлил бег, чтобы часовые могли меня опознать. Как и всегда, я не внушила им подозрений.
Я проникла на территорию гетто Сан Ли Тюн, где жила со времён изобретения письменности, то есть уже примерно два года эпохи неолита, во времена правления банды Четырёх[2].
«Мир это всё, что имеет место», писал Витгенштейн[3] в своей замечательной прозе.
В 1974 году Пекин не имел места. Не знаю, можно ли выразиться точнее.
В семь лет я не читала Витгенштейна. Но ещё раньше, чем я прочла вышеупомянутое умозаключение, я и сама сделала вывод, что Пекин мало походил на прочий окружающий мир.
Я приспособилась к нему. У меня был конь, а мой мозг жадно всасывал воздух.
У меня было всё. И сама я была вечным приключением.
Только в Великой Китайской Стене я чувствовала родственную душу. Она была единственной человеческой постройкой, которую видно с Луны, и уж она-то уважала моё величие. Она не ограничивала взгляд, но устремляла его в бесконечность.
Каждое утро рабыня приходила причёсывать меня.
Она не знала о том, что она моя рабыня, и считала себя китаянкой. На самом деле у неё не было национальности, потому что она была моей рабыней.
До переезда в Пекин я жила в Японии, и японские рабы были самые лучшие. Рабы в Китае были так себе.
В Японии, когда мне было четыре года, моя рабыня обожествляла меня. Она часто простиралась ниц передо мной, и это было приятно.
Пекинская рабыня не знала этих обычаев. Утром она приходила расчёсывать мои длинные волосы, которые драла безбожно. Я вопила от боли и мысленно награждала её сотней ударов палки. Затем она заплетала мне одну или две восхитительные косы. Древнее искусство плетения кос в Китае ничуть не пострадало во время Культурной Революции. Я предпочитала одну косу. Мне казалось, что такая причёска больше подходит персоне моего ранга.
Китаянку звали Трэ. Такое имя я считала недопустимым и велела ей зваться именем моей очаровательной японской рабыни. Но она только недоуменно воззрилась на меня и продолжала называться Трэ. С тех пор я поняла, что в политике этой страны был какой-то изъян.
Некоторые страны действуют на вас, как наркотик. Китай именно такая страна. Она обладает удивительной способностью делать претенциозными не только тех людей, которые там побывали, но и всех, кто о ней говорит.
Самодовольство побуждает к творчеству. Отсюда и огромное количество книг, написанных о Китае. Подобно стране, вдохновившей авторов, книги эти либо хороши (Лейс[4], Сегален[5], Клодель[6]), либо посредственны.
Я тоже не стала исключением из правила.
Китай сделал меня чрезвычайно претенциозной.
Но у меня есть извинение, к которому мало кто из дешёвых синоманов может прибегнуть: мне было пять лет, когда я приехала в страну, и восемь, когда я её покинула.
Очень хорошо помню тот день, когда я узнала, что поеду жить в Китай. Мне едва исполнилось пять, но я уже поняла главное: мне будет, чем похвастаться.
У этого правила нет исключений: даже самые страстные хулители Китая, если им предстоит туда отправиться, чувствуют себя торжественно, как при посвящении в рыцари.
Ничто так не придаёт веса человеку, как непринуждённые слова: «Я вернулся из Китая». И даже сегодня, если я чувствую, что кто-то недостаточно мной восхищается, то посреди фразы небрежно вставляю: «Когда я жила в Пекине…»
В этом действительно есть нечто особенное, потому что, в конце концов, я могла бы с таким же успехом сказать «когда я жила в Лаосе», что само по себе звучит более экзотично, но всё-таки не так шикарно. Китай — это классика, неоспоримая, как «Шанель номер пять».
Не всё объясняется снобизмом. Очень много значат наше воображение и мечты. Путешественник, приезжающий в Китай без доброй доли заблуждений насчёт этой страны, столкнётся здесь с кошмаром.
У моей матери всегда был самый счастливый в мире характер. В тот вечер, когда мы прибыли в Пекин, его уродство поразило её до слёз. А ведь она никогда не плакала.
Конечно, был ещё Запретный Город[7], Храм Неба[8], Душистые Горы[9], Великая Стена, могилы эпохи Мин[10]. Но всё это было по воскресеньям.
В остальные дни недели была грязь, отчаяние, пространство, залитое бетоном, гетто и постоянный надзор — все те достижения, в которых китайцы не имели себе равных.
Ни одна страна не ослепляет до такой степени. Люди, покидающие её, рассказывают лишь о её великолепии. Сами того не желая, они не упоминают о всепроникающем убожестве, которого они не могли не заметить. Странное дело. Китайская республика похожа на ловкую куртизанку, которой удаётся заставить своих любовников забыть о её бесчисленных физических недостатках, даже не скрывая их, и привязать к себе своих возлюбленных ещё прочнее.
Двумя годами раньше мой отец с важным видом получил своё назначение в Пекин.
Я и подумать не могла о том, чтобы покинуть деревню Сюкугава[11], горы, дом и сад.
Отец объяснил, что гораздо важнее было другое. По его словам, Китай — страна, у которой не всё в порядке.
— Там идёт война? — с надеждой спросила я.
— Нет.
Я надула губы. Меня увозят из обожаемой Японии в страну, где даже нет войны. Конечно, Китай — это звучит здорово. Что-то в этом есть. Но как же Япония обойдётся без меня? Беспечность министерства меня тревожит.
В 1972 году мы уезжаем. В доме не спокойно. Упаковывают моих плюшевых медведей. Я слышу, как говорят, что Китай — коммунистическая страна. Надо будет над этим поразмыслить. Но сейчас есть дела поважнее: дом пустеет, исчезают заполнявшие его предметы. В один прекрасный день не остаётся совсем ничего. Пора ехать.
Пекинский аэропорт: нет сомнений, это другая страна.
По неясным причинам наш багаж не прибыл вместе с нами. Нужно несколько часов ждать в аэропорту. Сколько часов? Два, четыре, а может быть двадцать. Одна из прелестей Китая в его непредсказуемости.
Прекрасно. У меня есть время осмотреться. Я прогуливаюсь по аэропорту с инквизиторским видом. Меня не обманули: эта страна сильно отличается от Японии. Не могу точно сказать, в чём разница. Здесь все некрасиво, но такой некрасивости я ещё никогда не видела. Наверное, есть какое-нибудь слово, чтобы описать это убожество, но я его пока не знаю.
Мне интересно, что скрывается за словом «коммунизм». Мне пять лет и моё чувство собственного достоинства слишком велико, чтобы спрашивать об этом у взрослых. В конце концов, научилась же я говорить без посторонней помощи. Если бы мне пришлось спрашивать о значении каждого слова, я бы до сих пор не овладела речью. Я сама поняла, что «собака» означает собаку, а «злодей» значит злодей. Не понимаю, зачем мне нужен кто-то, чтобы понять ещё одно слово.
Тем более, что, скорее всего, в нём нет ничего сложного. Есть тут что-то особенное, и я пытаюсь понять, что именно: все люди одеты одинаково, свет такой же, как в больнице Кобе, а ещё…
Но не будем спешить с выводами. Коммунизм здесь, это ясно, но не стоит слишком легко давать ему определение. Это дело серьёзное, ведь речь идёт о слове.
И всё-таки что же здесь самое странное?
И тут силы покинули меня. Я легла на плиточный пол аэропорта и быстро уснула.
Просыпаюсь. Не знаю, сколько времени я спала. Родители все ещё ждут багаж, и вид у них слегка удручённый. Мои брат и сестра спят на полу.
Я забыла про коммунизм. Мучает жажда. Отец даёт мне денег, чтобы я купила себе попить.
Прогуливаюсь туда-сюда. Здесь нет разноцветных газированных напитков, как в Японии. Продают только чай. И я делаю вывод: «Китай — это страна, где пьют чай». Ладно. Подхожу к маленькому старичку, который продаёт это пойло. Он протягивает мне кружку обжигающего напитка.
С огромной кружкой я сажусь на пол. Чай на вкус крепкий и очень необычный. Такого я никогда не пробовала. За несколько секунд он опьяняет меня. Это моё первое в жизни опьянение, и оно мне очень нравится. В этой стране меня ждут великие дела. Я прыгаю по аэропорту и верчусь, как юла.
И вдруг, я сталкиваюсь нос к носу с коммунизмом.
Когда прибывает багаж, на улице уже темно.
Мы едем на машине, вокруг нас бесконечно странный мир. Время близится к полуночи, улицы широки и безлюдны.
У родителей все ещё удручённый вид, а брат и сестра удивлённо озираются вокруг.
От теина у меня в голове настоящий фейерверк. Стараясь не выдать себя, я дрожу от возбуждения. Все кажется грандиозным, начиная с меня самой. Мысли играют в голове в чехарду.
Я не чувствую, что мой экстаз неуместен. Я оторвана от Китая Банды Четырёх, и этот отрыв продлится три года.
Машина прибывает в гетто Сан Ли Тюн. Гетто окружено высокими стенами, а стены — китайскими солдатами. Здания похожи на тюрьму. Нам отведена квартира на пятом этаже. Лифта нет, а лестничные площадки залиты мочой.
Поднимаемся наверх с чемоданами. Мать плачет, а я понимаю, что было бы невежливо показывать сейчас мою радость, и сдерживаю себя.
Из окна моей новой комнаты Китай выглядит до смешного убогим. Я снисходительно гляжу на небо и прыгаю на кровати.
«Мир — это всё, что имеет место», сказал Витгенштейн.
Если верить китайским газетам, в Пекине имели место разного рода поучительные события.
Проверить это было невозможно.
Каждую неделю дипломатическая почта доставляла в посольства национальные газеты. Статьи, посвящённые Китаю, походили на новости с другой планеты.
Циркуляр ограниченного тиража распространялся среди членов китайского правительства, а также, по нелепой необходимости соблюдать гласность, среди иностранных дипломатов: его печатали там же, где и «Народный ежедневник», и новости в этих двух изданиях сильно различались. Этими новостями не приходилось гордиться, и их нельзя было выдать за «настоящие»: во времена правления Банды Четырёх создатели разных новостей зачастую сами путались в них. Для иностранного сообщества тем более было трудно разобраться в этой путанице. И многие дипломаты признавались, что, в сущности, они ничего не знали о том, что происходит в Китае.
Отчёты, которые они писали в свои министерства, были верхом литературного творчества за всю историю их карьеры. Много писательских талантов родилось тогда в Пекине.
Если бы Бодлер[12] знал, что там, «где-то вдали от этого мира» он столкнётся с этой гремучей китайской смесью правды, лжи и полулжи-полуправды, уверена, он не стал бы желать этой встречи с таким пылом.
В 1974 году живя в Пекине, я не читала ни Витгенштейна, ни Бодлера, ни «Женмин Жибао»[13].
Я мало читала, у меня было слишком много дел. Пусть читают эти бездельники взрослые. Надо же их чем-то занять.
А у меня были дела поважнее.
Был конь, занимавший три четверти моего времени.
Была толпа, которую нужно было восхищать.
Была репутация, которую нужно было сохранять.
И легенда, которой надо себя окружить.
Но важнее всего была война. Ужасная и яростная война в гетто Сан Ли Тюн.
Возьмите ватагу ребятишек самых разных национальностей, заприте их вместе в ограниченном бетонированном пространстве и оставьте без присмотра.
Весьма наивен тот, кто полагает, что ребятня сразу подружится.
Наш приезд совпал с конференцией на высшем уровне, на которой было решено, что Вторая Мировая война закончилась неудачно.
Нужно было всё переделать, тем более, что ничего с тех пор не изменилось, и немцы, как были врагами, так и остались.
Уж кого-кого, а немцев в Сан Ли Тюн хватало.
Кроме того, последней мировой войне не хватало размаха, а в этот раз армия союзников состояла из всех возможных национальностей, в том числе чилийцев и камерунцев.
Однако, среди нас не было ни американцев, ни англичан.
Расизм тут ни при чём, всё дело в географии.
Война ограничивалась территорией гетто Сан Ли Тюн, а англичане жили в старом гетто под названием Вай Чжао Та Лю. У американцев была своя резиденция, где они жили вместе с их послом, неким Джорджем Бушем.
Отсутствие представителей этих двух наций в наших рядах нас нисколько не тревожило. Можно было обойтись и без них. Но нельзя было обойтись без немцев.
Война началась в 1972 году. В этом году я поняла кое-что очень важное: никто в жизни так не нужен, как враг.
Без врагов человек — жалкое существо, а его жизнь — тяжкое испытание, полное уныния и скуки.
Враг же подобен мессии.
Одного врага достаточно, чтобы человек воспрял духом.
Благодаря врагу это несчастье под названием «жизнь», становится эпопеей.
Христос был прав, говоря: «возлюби врага своего».
Но он делал из этого нелепый вывод, что нужно примириться со своими врагами, подставить левую щеку и так далее.
Как бы не так! Если помириться с врагом, он станет другом.
А если больше не будет врагов, придётся искать новых. И опять все сначала.
Так далеко не уедешь.
Значит, нужно любить своего врага, но не говорить ему об этом. А главное, ни в коем случае не мириться с ним.
Перемирие это роскошь, которую человек не может себе позволить.
И доказательство тому — новые войны, которыми всегда кончается мирное время.
Мир вредит человечеству, война же влияет благотворно.
А значит, нужно философски смотреть на некоторый вред, наносимый войной.
Ни одна газета, ни одно информационное агентство и ни один учебник истории никогда не рассказывали о мировой войне в Сан Ли Тюн, которая продлилась с 1972 по 1975 год.
Так с юных лет я поняла, чего стоит цензура и дезинформация.
А иначе, разве можно было умолчать о трёхлетнем военном конфликте, в котором приняли участие десятки наций, и во время которого совершались страшные зверства?
Газеты обошли нас вниманием, потому что средний возраст бойцов равнялся десяти годам.
Ну, так что ж, дети уже ничего не значат для истории?
После международной конференции 1972 года какой-то ябеда рассказал родителям о том, что мы затеваем войну.
Взрослые поняли, что это неизбежно, и что помешать нам нельзя.
Однако, новая война с немцами-детьми могла осложнить отношения с их родителями. В Пекине некоммунистические страны должны были жить в мире друг с другом.
Делегация от родителей выдвинула свои условия: «пусть будет мировая война, раз уж это неизбежно, но ни один западный немец не должен считаться врагом».
Нас это ничуть не смутило: нам хватало и восточных немцев.
Но взрослые хотели большего: они требовали, чтобы западных немцев приняли в армию Союзников. Мы не могли на это решиться. Ладно, мы не будем их трогать, но сражаться с ними плечом к плечу казалось нам противоестественным. Впрочем, и сами западные немцы не были с этим согласны, в чём и просчитались, потому что им, беднягам, пришлось стать нейтральной стороной и умирать со скуки.
(За исключением нескольких предателей, перешедших на сторону Востока: единичные измены, о которых никогда не упоминали)
Итак, по мнению родителей, всё было в порядке: войну детей они принимали за войну против коммунизма. Я свидетельствую, что дети так никогда не считали. Только немцы были нашими лучшими врагами. В доказательство можно сказать, что мы никогда не дрались с албанцами и прочими болгарами из Сан Ли Тюн. Их было мало, и они остались вне игры.
Про русских вообще нечего говорить, они жили в отдельном поселении. Другие страны востока располагались в Вай Чжао Та Лю, кроме югославов, которых нам не за что было преследовать, и румын, которых взрослые запретили нам трогать. В те времена считалось хорошим тоном иметь румынских друзей.
Это было единственное вмешательство взрослых в ход войны. И я подчёркиваю, что нам это было совершенно безразлично.
В 1974 году я была самым младшим солдатом союзной армии, мне было 7 лет. Старшему из нас было 13, и он казался мне стариком. Основной костяк составляли французы, но больше всего было африканцев: наши батальоны заполняли камерунцы, малийцы, заирцы, марокканцы, алжирцы и прочие. Были ещё чилийцы, итальянцы и те самые румыны, которых мы не любили, потому что нам их навязали, и которые были похожи на официальную делегацию.
Бельгийцев было трое: мой брат Андре, моя сестра Жюльетт и я. Других детей нашей национальности не было. В 1975 году прибыли ещё две очаровательные маленькие фламандки, но они были безнадёжными пацифистками, и от них не было никакого толка.
С 1972 года в армии был создан мощный блок из трёх самых надёжных, как в дружбе, так и в бою, стран: Франции, Бельгии и Камеруна. У камерунцев были чудные имена, они громко разговаривали и всё время смеялись, их все обожали. Французы казались нам забавными: с искренним простодушием они просили нас сказать что-нибудь по-бельгийски, отчего мы хохотали. А также они часто упоминали некоего незнакомца, чьё имя — Помпиду — меня ужасно смешило.
Итальянцы были славой или бедствием: среди них было столько же трусов, сколько храбрецов. А их героизм зависел от настроения. Самые отважные из них могли оказаться самыми трусливыми на другой же день после совершенного подвига. Среди них была наполовину итальянка, наполовину египтянка по имени Джиан. Ей было 12 лет, рост 170 сантиметров, а вес 65 килограмм. Она была нашим главным козырем: она одна могла обратить в бегство немецкий патруль, а видели бы вы, как она дралась. Но она продолжала расти, и это сказывалось на её характере. В те дни, когда Джиан «росла», она была совершенно непригодной и не внушала нам доверия.
Заирцы здорово дрались, жаль только, что они дрались не только с врагами, но и друг с другом. А если мы вмешивались, могло и нам достаться.
Война быстро достигла размаха, и мы поняли, что без госпиталя нам не обойтись. На территории гетто, недалеко от кирпичного завода мы обнаружили огромный деревянный ящик для перевозки мебели. Туда могло войти десять человек.
Единодушно было решено использовать этот ящик под военный госпиталь.
Нам не хватало только медсестёр. Мою десятилетнюю сестру Жюльетт сочли слишком красивой и хрупкой, чтобы драться на фронте. Её назначили санитаркой-врачом-хирургом-психиатором-интендантом, и она со всем прекрасно справлялась. У швейцарских дипломатов она стащила такие целебные лекарства, как стерильную марлю, йод, аспирин и витамин С, которому она приписывала волшебное свойство излечивать от трусости.
Во время одной крупной вылазки нам удалось окружить гараж, принадлежащий семье восточных немцев. Гаражи были важным стратегическим объектом, поскольку взрослые хранили там запасы провизии. А одному богу было известно, как ценились эти продукты в Пекине, где на рынке продавали только свинину и капусту.
В немецком гараже мы отбили у неприятеля ящик с супами в пакетиках и отнесли его в госпиталь. Оставалось только решить, что с ним делать. Состоялся симпозиум по этому вопросу, который постановил, что супы гораздо полезнее в виде порошка. Генералы тайно уединились с санитаркой-врачом и решили, что этот порошок послужит нам панацеей от всех недугов, как телесных, так и душевных. Тот, кто добавит в них воду, предстанет перед военным трибуналом.
Супчики пользовались большим успехом, и госпиталь никогда не пустовал. Симулянтов можно было простить, ведь благодаря Жюльетт больница превратилась в райский уголок. Она укладывала «больных» и «раненых» на матрасы из «Женмин Жибао», ласково и серьёзно расспрашивала об их недугах, пела им колыбельные, обмахивала веером и кормила с ложечки сухими супами. Даже сады Аллаха не могли сравниться с этим раем.
Генералы догадывались об истинной причине болезней, но не осуждали эту хитрость, т.к. это поддерживало моральных дух солдат и привлекало в наши ряды много новобранцев. Конечно, новые рекруты, вступая в армию, надеялись, что их ранят, но военачальники не теряли надежды сделать из них храбрых вояк.
Мне пришлось проявить настойчивость, чтобы попасть в армию Союзников. Меня считали слишком маленькой. В гетто были другие дети моего возраста, то есть ещё младше меня, но их война не интересовала.
Мне помогли храбрость, упорство, безграничная преданность, а особенно резвость моего скакуна.
Последнее достоинство привлекло наибольшее внимание.
Генералы долго совещались между собой. Наконец меня позвали. С дрожью в ногах я явилась в ставку. Мне объявили, что за маленький рост и проворство меня назначали разведчиком.
— Тем более, ты ещё ребёнок, враг ничего не заподозрит.
Я даже не обиделась, так велика была моя радость.
Разведчик! Невозможно было придумать лучше, грандиознее и достойнее меня.
Можно было жонглировать этим словом так и этак, оседлать его, как мустанга, повиснуть на нём, как на трапеции: оно оставалось столь же блистательным.
От разведчика зависит жизнь армии. С риском для жизни он крадётся по незнакомой территории в поисках опасности, может случайно наступить на мину и его разорвёт на тысячу частей. Кусочки его геройского тела медленно лягут на землю, нарисовав перед этим в воздухе ядерный гриб, этакое конфетти из плоти. Уцелевшие товарищи по оружию, увидев в небе его останки, воскликнут: «Это был наш разведчик!» А, поднявшись на приличную для исторического события высоту, тысяча осколков замрёт на мгновение и приземлится столь грациозно, что даже враг будет рыдать над моей кончиной. Я мечтала так умереть. Этот фейерверк сделал бы из меня легенду на все времена.
Дело разведчика — узнавать и разведывать, проливать свет на то, что скрыто от глаз, освещать неведомое. Нести свет — мне бы это так пошло. Я стану настоящим человеком-факелом.
Но переменчивый как Протей[14], разведчик мог вдруг стать невидимым и неслышимым. Никем не замеченный, лёгкой тенью скользит он меж вражеских рядов. Хитрый шпион меняет свой облик, гордый разведчик не опускается до переодеваний. Затаившись в тени, он храбро рискует жизнью.
И когда он вернётся в лагерь после смертельно опасной вылазки, его товарищи будут с восхищением и благодарностью внимать его словам. Добытые им сведения бесценны и подобны манне небесной. Когда говорит разведчик, генералы замолкают. Никто не поздравляет его, но восхищённые взгляды вокруг говорят сами за себя.
Никогда ни одно звание не наполняло меня такой гордостью, и никогда ни одну должность я не считала настолько достойной меня.
Позже, когда я стану Нобелевским лауреатом в области медицины или мучеником, я без особой досады смирюсь с этими простоватыми титулами, думая о том, что самый славный период моей жизни уже позади, и останусь ему вечно верна. До самой смерти я буду вызывать восхищение простыми словами: «Во время войны в Пекине я была разведчиком».