Страница:
Из них Елена, которая всегда молчит, чтобы сохранить репутацию сфинкса. Остаётся 19.
Из них 9 девочек, влюблённых в Фабриса, которые открывают рот только для того, чтобы громко одобрять всё, что бы ни сказал их длинноволосый идол. Остаётся 10.
Из них 4 мальчика, которые подражают Фабрису и которые только и умеют, что блеять от восторга, когда говорит их кумир. Итого шесть.
Среди них один румын, очень важный с виду, всё время повторяющий, как ему нравится эта идея, и как он мечтает принять в ней участие. На этом его участие и заканчивалось. Без него остаётся пять.
Из них двое — соперники Фабриса, которые робко пытаются противиться всему, что он говорит, но малейший их выпад гасится общим улюлюканьем. Итого трое.
Среди них странный тип, который говорил только по подсказке. Остаётся два человека.
Один из них — мальчик, жаловавшийся, возможно искренне, что у него нет ни капли воображения.
И вот как мой соперник самостоятельно написал наш коллективный труд.
(Впрочем, таково большинство коллективных трудов).
И вот как те, кто должны были научиться читать и писать, благодаря этому спектаклю ничему не научились.
Эта махинация длилась три месяца.
Мало-помалу учитель заметил некоторые негативные стороны этого предприятия, которое становилось всё менее и менее коллективным.
Однако, он не пожалел о своей идее, потому что мы никого не поколотили за три месяца, а это уже было достижением.
Однажды он всё-таки рассердился, видя, что мы все больше шумим. И он приказал тем, кто не участвовал в написании истории, нарисовать рисунки к истории Фабриса.
Этим занялись двадцать детей, которые, как предполагалось, изобразят прекрасный поступок героя.
Непонятно почему, учитель велел нам рисовать наши шедевры при помощи палочек, вырезанных из сырого картофеля, которые окунались в китайские чернила. Эта идея прекрасно сочеталась с человеколюбивой моралью истории, которую мы рисовали.
Задумка должна была, наверное, выглядеть авангардно, но это было скорее смешно, учитывая, что цена на картофель в Китае была гораздо выше цен на кисти.
Нас разделили на художников и чистильщиков-строгальщиков картошки. Я заверила, что таланта к живописи у меня нет, и подалась в чистильщики, где начала с тайным бешенством применять разные технические методы саботажа картофельных палочек. Я делала всё, что угодно, чтобы палочка не получалась, резала слишком тонко или поперёк, а иногда даже попросту глотала сырые клубни, чтобы уничтожить их, что само по себе геройский поступок.
Я никогда не бывала в министерстве культуры, но когда я себе его воображала, то всегда видела перед собой классную комнату в Городе Вентиляторов, где десять человек чистили картошку, десять художников-импровизаторов марали бумагу, девятнадцать интеллектуалов сидели без дела, а верховный жрец самостоятельно трудился над коллективной историей.
Если на этих страницах почти не говорится о Китае, то это не значит, что он меня не интересовал: не обязательно быть взрослым, чтобы подхватить эту болезнь, которая у каждого называется по-разному: синомания, синолалия, синопатия, синолатрия, или даже синофагия — называйте, как хотите, всё зависит от того, какие чувства вызывает у вас эта страна. Мы едва начинаем понимать, что интересоваться Китаем, значит, интересоваться самим собой. По странным причинам, которые вызваны, вероятно, её огромными размерами, древностью, ни с чем не сравнимой цивилизацией, её гордыней, изысканной утончённостью, её легендарной жестокостью, необъяснимыми парадоксами, её молчанием и мифической красотой, свободой интерпретаций, которую позволяет её таинственность, её законченностью, её всеми признанной мудростью, тайным господством, постоянством, страстью, которую она внушает, и, наконец, и более всего, своей неузнаваемостью, — по всем этим неблаговидным причинам, человек внутренне отождествляет себя с Китаем, и что ещё хуже, в Китае он видит географическое воплощение самого себя.
Так же, как дом терпимости позволяет обывателю воплотить в жизнь свои самые непристойные фантазии, так и Китай становится местом, где позволено предаваться самым низким инстинктам, там учатся говорить о себе. Потому что разговор о Китае — это удобно завуалированный способ поговорить о себе (исключения можно сосчитать по пальцам одной руки). Отсюда и претенциозность, о которой говорилось выше, и которая, под маской злословия и поношения, никогда, однако, не удаляется от первого лица единственного числа.
Дети — натуры ещё более эгоцентричные, чем взрослые. Вот почему Китай околдовал меня, как только я ступила на его землю в возрасте пяти лет. Потому что эта мечта, доступная даже незамысловатым умам, обходится не дёшево: по сути все мы — китайцы. Конечно, каждый в той или иной степени, каждый несёт в себе частичку Китая, как у каждого есть некое количество холестерина в крови или самодовольства во взгляде. Любая цивилизация по-своему повторяет китайскую модель. В сети бесконечных повторений можно было бы выделить великую ось истории — доисторический мир-Китай-цивилизация, поскольку невозможно упомянуть одно из трёх понятий, исключив два другие.
И, однако, Китай, почти отсутствует на этих страницах. Можно придумать много отговорок: что присутствие Китая чувствуется тем сильнее, чем меньше о нём упоминаешь; что это рассказ о воспоминаниях детства и что, в каком-то смысле, каждое детство это свой Китай; что Срединная Империя слишком интимное место на теле человечества, чтобы я осмелилась описать её более подробно; что при описании этого двойного путешествия — в детство и в Китай — слова становятся особенно слабыми и невыразительными. Все это звучит правдоподобно и мне, наверняка, поверили бы.
Однако, я отвергаю все это ради самого досадного довода: эта история происходит в Китае, но едва ли именно там. Можно было бы с успехом сказать, что всё это случилось не в Китае, — причин тому нашлось бы немало. Приятнее было бы думать, что эта страна больше не Китай, что он куда-то исчез, и что на краю Евразии появилась огромная по численности нация, бездушная и безымянная, а, значит, и не способная истинно страдать. Увы, я этого сделать не могу. И, вопреки всем ожиданиям, эта отвратительная страна, была именно Китаем.
Что вызывает сомнение, так это присутствие в Китае иностранцев. Необходимо понять, что означает слово «присутствовать». Конечно, мы жили в Пекине, но разве можно говорить о «присутствии», когда ты так тщательно изолирован от китайцев? Если доступ к остальной территории страны запрещён? Если общение с её жителями невозможно?
За три года мы по-настоящему были знакомы только с одним китайцем: это был переводчик из посольства, милый человек, носивший неожиданное имя Чанг. Его французский был восхитителен и изыскан, с очаровательными фонетическими неточностями: например, вместо того, чтобы сказать «в прошлом», он говорил «в очень холодной воде», потому что так он слышал слово «в прошлом»[26]. Мы не сразу поняли, почему господин Чанг так часто начинал свою речь с фразы «в очень холодной воде». Но его рассказы об этой «холодной воде» были всегда чрезвычайно интересны, и чувствовалось, какую ностальгию они у него вызывают. Однако, именно из-за упоминаний о «холодной воде» на господина Чанга обратили внимание и очень скоро он исчез, а вернее испарился, не оставив и следа, как будто его никогда не было.
Когда такое случается, предполагать можно всё, что угодно.
Довольно быстро его сменила несговорчивая китаянка с неожиданным именем Чанг. Но если господин Чанг был господином, то она не терпела никакого другого обращения, кроме «товарищ». Когда к ней обращались «мадам Чанг» или «мадемуазель Чанг», она поправляла нас, словно речь шла о грамматической ошибке.
Однажды моя мать спросила: «Товарищ Чанг, как обращались к китайцам раньше? Был ли какой-то эквивалент слов „мадам“ или „месье“»?
— К китайцам обращаются «товарищ», — неумолимо ответила переводчица.
— Да, конечно, — наивно настаивала мать. — А раньше, вы понимаете… раньше?
— Не было никакого «раньше», — безапелляционно отрезала товарищ Чанг.
Мы все поняли.
У Китая не было прошлого.
Нечего было говорить об «очень холодной воде».
На улицах китайцы шарахались от нас, как от зачумлённых. Что касается обслуживающего персонала, который китайские власти выделили иностранцам, то эти люди очень мало общались с нами. Так что, по крайней мере, их нельзя было заподозрить в шпионаже.
Наш повар, у которого было неожиданное имя Чанг, очень тепло к нам относился, наверное, потому что имел доступ к миру продуктов, которые в голодном Китае считались наипервейшей ценностью. Чанг был одержим идеей закармливать трёх детей с запада, которых ему поручили. Он присутствовал при каждом приёме пищи, когда мы ели без родителей, а это было почти всегда, и строго наблюдал за тем, как мы ели, как будто от наших тарелок зависела судьба человечества. Он говорил всегда только два слова «много кушать», священная формула, которую он произносил редко и сдержанно, как магическое заклинание. В зависимости от нашего аппетита на его лице отражались или удовлетворение от чувства выполненного долга, или болезненная тревога. Повар Чанг любил нас. И если он заставлял нас есть, то только потому, что это был единственный дозволенный ему способ выразить эту любовь: китайцам было разрешено общаться с иностранцами только на языке питания.
Ещё были рынки, куда я ездила верхом покупать карамельки, косоглазых красных рыбок, китайские чернила и прочие чудеса, но там общение ограничивалось товарно-денежным обменом.
Вот и все.
После всего вышесказанного остаётся сделать вывод: эта история произошла в Китае настолько, насколько это было позволено, то есть очень мало.
Это история гетто. А, значит, рассказ о двойном изгнании: изгнание из моей родной страны (для меня это была Япония, потому что я считала себя японкой), и изгнание из Китая, который нас окружал, но от которого мы были отрезаны как весьма нежелательные гости.
Так или не так, но, в конечном счёте, Китай занимает на этих страницах такое же место, как чума в «Декамероне» Боккаччо: если о ней почти не говорится то лишь потому, что она СВИРЕПСТВУЕТ повсюду.
Елена всегда была недоступна. А с тех пор, как появился Фабрис, и того больше.
Я уже не знала, что придумать, чтобы обратить на себя её взор. Я хотела рассказать ей про вентиляторы, но подумала, что она поведёт себя так же, как в случае с конём, пожмёт плечами и равнодушно отвернётся.
Я благословляла судьбу за то, что Фабрис жил в Вай Чжао Та Лю. И я благословляла мать моей любимой, которая запрещала своим детям покидать Сан Ли Тюн.
На самом деле попасть из одного гетто в другое было просто. На велосипеде у меня это занимало четверть часа. Я часто ездила туда, потому что в Вай Чжао Та Лю был магазин, торгующий отвратительной китайской карамелью, стопроцентной инфекцией, но которая казалась мне самым лучшим лакомством в мире.
Я заметила, что за три месяца ухаживания, Фабрис ни разу не наведался в Сан Ли Тюн.
Это навело меня на мысль, которая, как я надеялась, была жестока. По дороге из школы я спросила у маленькой итальянки безразличным тоном:
— Фабрис влюблён в тебя?
— Да, — ответила она равнодушно, как будто речь шла о чём-то естественном.
— А ты его любишь?
— Я его невеста.
— Невеста! Но тогда вы должны с ним часто видеться.
— Мы видимся каждый день в школе.
— Нет, не каждый день. Кроме субботы и воскресенья.
Надменное молчание.
— И вечером вы тоже не видитесь. А ведь жених и невеста чаще всего встречаются по вечерам. Чтобы ходить в кино.
— В Сан Ли Тюн нет кинотеатра.
— Кинотеатр есть во Французском Альянсе, рядом с Вай Чжао Та Лю.
— Но мама не разрешает мне выходить отсюда.
— А почему Фабрис не приходит к тебе в Сан Ли Тюн?
Молчание.
— На велосипеде туда можно доехать за четверть часа. Я каждый день туда езжу.
— Мама говорит, что выходить опасно.
— Ну и что? Фабрис боится? Я каждый день выхожу.
— Его родители ему не позволяют.
— И он слушается?
Молчание.
— Я велю ему прийти ко мне завтра в Сан Ли Тюн. Вот увидишь, он придёт. Он делает всё, что я ему говорю.
— А вот и нет! Если он любит тебя, он должен сам до этого додуматься. По-другому не считается.
— Он любит меня.
— Почему же он не приходит?
Молчание.
— Может быть у Фабриса есть другая невеста в Вай Чжао Та Лю, — предположила я.
Елена презрительно рассмеялась.
— Другие девочки не так красивы, как я.
— Откуда ты знаешь? Они не все ходят во французскую школу. Англичанки, например.
— Англичанки! — засмеялась маленькая итальянка так, словно уже одно это слово рассеивало всякие подозрения.
— Ну и что, что англичанки? Есть же леди Годива[27].
Елена недоуменно взглянула на меня. И я объяснила, что у англичанок есть привычка прогуливаться голыми верхом на коне, завернувшись в плащ из собственных волос.
— Но в гетто нет лошадей, — холодно возразила Елена.
— Ну, если ты думаешь, что англичанок это очень волнует…
Моя возлюбленная удалилась быстрым шагом. Я впервые видела, чтобы она так быстро шла.
На лице её не отразилось никакого страдания, но я уверена, что задела по меньшей мере её гордыню, а может и сердце, существование которого до сих пор ничем себя не проявляло.
Для меня это был великий триумф.
Я ничего не знала о возможном двоежёнстве Фабриса.
Всё, что мне известно это то, что на следующий день Елена разорвала свою помолвку.
Она сделала это с примерным равнодушием. Я очень гордилась её бесчувствием.
Репутация длинноволосого соблазнителя потерпела сокрушительный удар.
Я ликовала.
Уже дважды я была благодарна китайскому коммунизму.
С наступлением зимы военные действия активизировались.
Когда гетто покрывался льдом, нас заставляли разбивать его кирками, потому что машинам было невозможно проехать.
Значит, нужно было заранее выплеснуть свою агрессию.
И мы ни в чём себе не отказывали.
Особенно мы гордились новым отрядом, который назывался «когортой блюющих».
Оказалось, что среди нас были дети, обладавшие чудесным даром. Феи, склонявшиеся над их колыбелями, наделили их способностью блевать почти по желанию.
Достаточно было только, чтобы в желудке была какая-та пища, чтобы опустошить его.
Эти люди вызывали восхищение.
Большинство среди них прибегали к обычному средству — два пальца в рот. Но некоторые были просто поразительны: они действовали одним усилием воли. Обладая чрезвычайными спиритическими способностями, они имели доступ к клеткам мозга, отвечающим за рвотный рефлекс. Надо было немного сконцентрироваться, и всё получалось.
Содержание когорты блюющих напоминало заправку самолётов: нужно было уметь подпитывать их на лету. Блевать впустую было расточительством.
Самые бесполезные из нас должны были поставлять рвотное топливо: красть у китайских поваров пищу, которую можно было легко съесть. Взрослые заметили, как быстро исчезало печенье, изюм, плавленые сырки, сгущёнка, шоколад, а особенно растительное масло и растворимый кофе — ведь мы открыли философский камень рвоты. Смесь масла для салата и растворимого кофе. Эта бурда выходила быстрее всего остального.
(Деликатный момент. Ни один из упомянутых продуктов не продавался в Пекине. Раз в три месяца наши родители ездили в Гонконг, чтобы пополнить запасы продовольствия. Эти путешествия дорого стоили. Рвота влетала в копеечку).
Продукты выбирали по весу: они должны были быть как можно легче. Поэтому продукты в стеклянных банках исключались сразу. Тот, кто носил на себе столько еды, назывался «резервистом». Блюющего должен был сопровождать хотя бы один «резервист». Такое сотрудничество порождало верную дружбу.
Для немцев не было пытки ужаснее. Когда их макали в секретное оружие, они часто плакали, но с достоинством. Блевота лишала их чести: они выли от ужаса, когда эта субстанция касалась их, как будто это была серная кислота. Однажды одному из них стало так плохо, что его самого вырвало к нашему общему ликованию.
Конечно, довольно быстро самочувствие блюющих стало ухудшаться. Но их священный сан вызывал такие похвалы с нашей стороны, что они безмятежно принимали этот ущерб здоровью.
Их престижу не было равных. Я мечтала вступить в ряды когорты. Увы, у меня к этому не было ни малейших способностей. Напрасно я глотала мерзкий философский камень, меня не рвало.
И всё же нужно было совершить что-то великое. Без этого Елена никогда не захочет знаться со мной.
Я готовилась к этому в величайшем секрете.
Между тем в школе моя возлюбленная снова вернулась к своему больничному одиночеству.
Но теперь я знала, что она не так недоступна. И я ходила за ней на каждой перемене, не осознавая всей глупости подобного поведения.
Я шагала рядом и что-нибудь рассказывала. Она едва ли слушала меня. Мне это было почти безразлично: её неземная красота затмевала разум.
Потому что Елена была поистине великолепна. Итальянская грация, утончённая цивилизацией, элегантностью и умом, смешивалась в ней с кровью американских индейцев её матери, с дикой поэтичностью человеческих жертвоприношений и прочих замечательных варварств, которые я до сих пор ей наивно приписываю. Взгляд моей возлюбленной источал яд кураре и очарование картин Рафаэля: было отчего упасть замертво.
И девочка хорошо знала это.
В тот день во дворе школы я не смогла удержаться и не сказать ту классическую фразу, которая в моих устах звучала, как нечто новое и бесконечно искреннее:
— Ты так красива, что ради тебя я готова на все.
— Мне это уже говорили, — равнодушно заметила она.
— Но я правду тебе говорю, — сказала я, прекрасно понимая, что в моём ответе был намёк на недавнюю историю с Фабрисом.
Она ответила быстрым насмешливым взглядом, словно говоря: «Думаешь, ты меня задела?»
Потому что надо признать, насколько безутешен был француз, настолько равнодушна была итальянка, подтверждая тем самым, что она никогда не любила своего жениха.
— Значит, ради меня ты сделаешь всё, что угодно? — весело спросила она.
— Да! — ответила я, надеясь, что она прикажет сделать самое худшее.
— Ладно, я хочу, чтобы ты пробежала двадцать кругов по двору без остановки.
Задание показалось мне очень лёгким. Я тут же сорвалась с места. Я носилась как метеор сама не своя от радости. После десятого круга мой пыл поубавился. Я ещё больше сникла, когда увидела, что Елена совсем не смотрит на меня, и неспроста: к ней подошёл один из смешных.
Однако, я выполнила своё обещание, я была слишком послушна (слишком глупа), чтобы соврать, и предстала перед Еленой и мальчишкой.
— Все, — сказала я.
— Что? — снизошла она до вопроса.
— Я пробежала двадцать кругов.
— А. Я забыла. Повтори, а то я не видела.
Я снова побежала. Я видела, что она опять не смотрит на меня. Но ничто не могло меня остановить. Бег делал меня счастливой: моя страстная любовь могла выразить себя в этой бешеной скачке, а не получив то, на что я надеялась, я испытывала большой прилив сил.
— Вот, пожалуйста.
— Хорошо, — сказала она, не обращая на меня внимания. — Ещё двадцать кругов.
Казалось, ни она, ни смешной даже не замечают меня.
Я бегала. В экстазе я повторяла про себя, что бегаю ради любви. Одновременно я чувствовала, что начинаю задыхаться. Хуже того, я припомнила, что уже говорила Елене о своей астме. Она не знала, что это такое, и я ей объяснила. Это был единственный раз, когда она слушала меня с интересом.
Значит, она приказала мне бегать, зная, чем мне это грозит.
После шестидесяти кругов я вернулась к моей возлюбленной.
— Повтори.
— Ты помнишь, что я тебе говорила? — смущённо спросила я.
— Что?
— У меня астма.
— Думаешь, я бы приказала тебе бегать, если бы забыла об этом, — ответила она с полным равнодушием.
Покорённая, я снова сорвалась с места.
Я не отдавала себе отчёта в том, что делаю. У меня в голове стучало: «Ты хочешь, чтобы я топтала себя ради тебя? Это прекрасно. Это достойно тебя и достойно меня. Ты увидишь, на что я способна».
Слово «топтать» было мне по душе. Я не увлекалась этимологией, но в этом слове мне слышалось «копыто» и «конский топот», это были ноги моего коня, а значит, мои настоящие ноги. Елена хотела, чтобы я топтала себя ради неё, значит, я должна раздавить себя этим галопом. И я бежала, воображая, что земля это моё тело и что я топчу его, чтобы затоптать до смерти. Я улыбалась такой замечательной идее и ускоряла свой бег, разгоняясь все больше.
Моё упорство удивляло меня. Частая верховая езда на велосипеде натренировала моё дыхание не смотря на астму. И всё же я чувствовала приближение приступа. Воздух поступал с трудом, а боль становилась невыносимой.
Маленькая итальянка ни разу не взглянула на меня, но ничто, ничто на свете не могло меня остановить.
Она придумала такое испытание, потому что знала, что у меня астма: она и сама не знала, как она была права. Астма? Всего лишь мелочь, недостаток моего организма. Важнее было то, что она приказала мне бежать. И я благословляла скорость, как добродетель, это был герб моей лошади — просто скорость, цель которой не выиграть время, а убежать от времени и всего, что за ним тянется, от трясины безрадостных мыслей, унылых тел и вялой монотонной жизни.
Ты, Елена, ты была прекрасна и медлительна — потому что ты одна могла себе это позволить. Ты всегда шагала так неторопливо, словно затем, чтобы позволить нам подольше полюбоваться тобой. Ты приказала мне, сама того не зная, быть собой, то есть стать вихрем, сумасшедшим метеором, опьяневшим от бега.
На восьмидесятом круге свет помутился в моих глазах. Лица детей стали чёрными. Последний гигантский вентилятор остановился. Мои лёгкие взорвались от боли.
Я потеряла сознание.
Я пришла в себя дома, в постели. Мать спросила меня, что произошло.
— Ребята сказали, что ты бегала без остановки.
— Я упражнялась.
— Пообещай мне больше так не делать.
— Не могу.
— Почему?
Я не удержалась и всё рассказала. Мне хотелось, чтобы хоть кто-нибудь знал о моём подвиге. Я согласна была умереть от любви, но пусть об этом узнают.
Тогда мать стала объяснять мне, как устроен мир. Она сказала, что на свете существуют очень злые люди, которые, в то же время, могут быть очень привлекательными. Она заверила, что если я хочу, чтобы такой человек полюбил меня, то должна вести себя также жестоко, как он.
— Ты должна вести себя с ней так, как она ведёт себя с тобой.
— Но это невозможно. Она меня не любит.
— Стань такой, как она, и она тебя полюбит.
Эти слова не нашли отклика в моей душе. Мне казалось это нелепым: я не хотела, чтобы Елена стала похожей на меня. На что нужна любовь-близнец? Однако, я решила отныне следовать материнским советам, просто ради опыта. Я рассудила, что человек, научивший меня завязывать шнурки, не мог дать глупый совет.
К тому же подвернулся удобный случай проверить новый метод на практике.
Во время одной битвы Союзники захватили в плен главу немецкой армии, некоего Вернера, которого нам не удавалось поймать до сих пор, и который казался нам воплощением Зла.
Радости нашей не было предела. Теперь он у нас попляшет. Мы покажем ему, где раки зимуют.
Это означало, что мы сделаем с ним всё, на что мы способны.
Генерала связали, как батон колбасы и заткнули рот мокрой ватой (смоченной в секретном оружии, разумеется).
Через два часа после интеллектуальной оргии угроз, Вернера сначала отвели на вершину пожарной лестницы и подвесили над пустотой на четверть часа на не слишком прочной верёвке. По тому, как он извивался было ясно, что у него сильно кружится голова.
Когда его втащили на платформу, он был весь синий.
Тогда его снова спустили на землю и подвергли классической пытке. Его на минуту окунули в секретное оружие, а потом над ним потрудились пятеро прекрасно накормленных блюющих.
Всё это было хорошо, но мы так и не утолили жажду крови. Ничего больше не приходило нам в голову.
И я решила, что мой час настал.
— Подождите, — проговорила я таким торжественным голосом, что все стихли.
Я была самой младшей в армии, и на меня смотрели снисходительно. Но то, что я сделала, возвело меня в ранг самых свирепых бойцов.
Я приблизилась к голове немецкого генерала.
И произнесла, как музыкант перед тем, как сыграть отрывок «allegro ma non troppo»:
— Пусть стоит тут, только без рук.
Голос мой был сдержанным, как у Елены.
Я повела себя правильно, и все это на глазах у Вернера, корчившегося от унижения.
Пробежал лёгкий ропот. Такого никогда раньше не видели.
Из них 9 девочек, влюблённых в Фабриса, которые открывают рот только для того, чтобы громко одобрять всё, что бы ни сказал их длинноволосый идол. Остаётся 10.
Из них 4 мальчика, которые подражают Фабрису и которые только и умеют, что блеять от восторга, когда говорит их кумир. Итого шесть.
Среди них один румын, очень важный с виду, всё время повторяющий, как ему нравится эта идея, и как он мечтает принять в ней участие. На этом его участие и заканчивалось. Без него остаётся пять.
Из них двое — соперники Фабриса, которые робко пытаются противиться всему, что он говорит, но малейший их выпад гасится общим улюлюканьем. Итого трое.
Среди них странный тип, который говорил только по подсказке. Остаётся два человека.
Один из них — мальчик, жаловавшийся, возможно искренне, что у него нет ни капли воображения.
И вот как мой соперник самостоятельно написал наш коллективный труд.
(Впрочем, таково большинство коллективных трудов).
И вот как те, кто должны были научиться читать и писать, благодаря этому спектаклю ничему не научились.
Эта махинация длилась три месяца.
Мало-помалу учитель заметил некоторые негативные стороны этого предприятия, которое становилось всё менее и менее коллективным.
Однако, он не пожалел о своей идее, потому что мы никого не поколотили за три месяца, а это уже было достижением.
Однажды он всё-таки рассердился, видя, что мы все больше шумим. И он приказал тем, кто не участвовал в написании истории, нарисовать рисунки к истории Фабриса.
Этим занялись двадцать детей, которые, как предполагалось, изобразят прекрасный поступок героя.
Непонятно почему, учитель велел нам рисовать наши шедевры при помощи палочек, вырезанных из сырого картофеля, которые окунались в китайские чернила. Эта идея прекрасно сочеталась с человеколюбивой моралью истории, которую мы рисовали.
Задумка должна была, наверное, выглядеть авангардно, но это было скорее смешно, учитывая, что цена на картофель в Китае была гораздо выше цен на кисти.
Нас разделили на художников и чистильщиков-строгальщиков картошки. Я заверила, что таланта к живописи у меня нет, и подалась в чистильщики, где начала с тайным бешенством применять разные технические методы саботажа картофельных палочек. Я делала всё, что угодно, чтобы палочка не получалась, резала слишком тонко или поперёк, а иногда даже попросту глотала сырые клубни, чтобы уничтожить их, что само по себе геройский поступок.
Я никогда не бывала в министерстве культуры, но когда я себе его воображала, то всегда видела перед собой классную комнату в Городе Вентиляторов, где десять человек чистили картошку, десять художников-импровизаторов марали бумагу, девятнадцать интеллектуалов сидели без дела, а верховный жрец самостоятельно трудился над коллективной историей.
Если на этих страницах почти не говорится о Китае, то это не значит, что он меня не интересовал: не обязательно быть взрослым, чтобы подхватить эту болезнь, которая у каждого называется по-разному: синомания, синолалия, синопатия, синолатрия, или даже синофагия — называйте, как хотите, всё зависит от того, какие чувства вызывает у вас эта страна. Мы едва начинаем понимать, что интересоваться Китаем, значит, интересоваться самим собой. По странным причинам, которые вызваны, вероятно, её огромными размерами, древностью, ни с чем не сравнимой цивилизацией, её гордыней, изысканной утончённостью, её легендарной жестокостью, необъяснимыми парадоксами, её молчанием и мифической красотой, свободой интерпретаций, которую позволяет её таинственность, её законченностью, её всеми признанной мудростью, тайным господством, постоянством, страстью, которую она внушает, и, наконец, и более всего, своей неузнаваемостью, — по всем этим неблаговидным причинам, человек внутренне отождествляет себя с Китаем, и что ещё хуже, в Китае он видит географическое воплощение самого себя.
Так же, как дом терпимости позволяет обывателю воплотить в жизнь свои самые непристойные фантазии, так и Китай становится местом, где позволено предаваться самым низким инстинктам, там учатся говорить о себе. Потому что разговор о Китае — это удобно завуалированный способ поговорить о себе (исключения можно сосчитать по пальцам одной руки). Отсюда и претенциозность, о которой говорилось выше, и которая, под маской злословия и поношения, никогда, однако, не удаляется от первого лица единственного числа.
Дети — натуры ещё более эгоцентричные, чем взрослые. Вот почему Китай околдовал меня, как только я ступила на его землю в возрасте пяти лет. Потому что эта мечта, доступная даже незамысловатым умам, обходится не дёшево: по сути все мы — китайцы. Конечно, каждый в той или иной степени, каждый несёт в себе частичку Китая, как у каждого есть некое количество холестерина в крови или самодовольства во взгляде. Любая цивилизация по-своему повторяет китайскую модель. В сети бесконечных повторений можно было бы выделить великую ось истории — доисторический мир-Китай-цивилизация, поскольку невозможно упомянуть одно из трёх понятий, исключив два другие.
И, однако, Китай, почти отсутствует на этих страницах. Можно придумать много отговорок: что присутствие Китая чувствуется тем сильнее, чем меньше о нём упоминаешь; что это рассказ о воспоминаниях детства и что, в каком-то смысле, каждое детство это свой Китай; что Срединная Империя слишком интимное место на теле человечества, чтобы я осмелилась описать её более подробно; что при описании этого двойного путешествия — в детство и в Китай — слова становятся особенно слабыми и невыразительными. Все это звучит правдоподобно и мне, наверняка, поверили бы.
Однако, я отвергаю все это ради самого досадного довода: эта история происходит в Китае, но едва ли именно там. Можно было бы с успехом сказать, что всё это случилось не в Китае, — причин тому нашлось бы немало. Приятнее было бы думать, что эта страна больше не Китай, что он куда-то исчез, и что на краю Евразии появилась огромная по численности нация, бездушная и безымянная, а, значит, и не способная истинно страдать. Увы, я этого сделать не могу. И, вопреки всем ожиданиям, эта отвратительная страна, была именно Китаем.
Что вызывает сомнение, так это присутствие в Китае иностранцев. Необходимо понять, что означает слово «присутствовать». Конечно, мы жили в Пекине, но разве можно говорить о «присутствии», когда ты так тщательно изолирован от китайцев? Если доступ к остальной территории страны запрещён? Если общение с её жителями невозможно?
За три года мы по-настоящему были знакомы только с одним китайцем: это был переводчик из посольства, милый человек, носивший неожиданное имя Чанг. Его французский был восхитителен и изыскан, с очаровательными фонетическими неточностями: например, вместо того, чтобы сказать «в прошлом», он говорил «в очень холодной воде», потому что так он слышал слово «в прошлом»[26]. Мы не сразу поняли, почему господин Чанг так часто начинал свою речь с фразы «в очень холодной воде». Но его рассказы об этой «холодной воде» были всегда чрезвычайно интересны, и чувствовалось, какую ностальгию они у него вызывают. Однако, именно из-за упоминаний о «холодной воде» на господина Чанга обратили внимание и очень скоро он исчез, а вернее испарился, не оставив и следа, как будто его никогда не было.
Когда такое случается, предполагать можно всё, что угодно.
Довольно быстро его сменила несговорчивая китаянка с неожиданным именем Чанг. Но если господин Чанг был господином, то она не терпела никакого другого обращения, кроме «товарищ». Когда к ней обращались «мадам Чанг» или «мадемуазель Чанг», она поправляла нас, словно речь шла о грамматической ошибке.
Однажды моя мать спросила: «Товарищ Чанг, как обращались к китайцам раньше? Был ли какой-то эквивалент слов „мадам“ или „месье“»?
— К китайцам обращаются «товарищ», — неумолимо ответила переводчица.
— Да, конечно, — наивно настаивала мать. — А раньше, вы понимаете… раньше?
— Не было никакого «раньше», — безапелляционно отрезала товарищ Чанг.
Мы все поняли.
У Китая не было прошлого.
Нечего было говорить об «очень холодной воде».
На улицах китайцы шарахались от нас, как от зачумлённых. Что касается обслуживающего персонала, который китайские власти выделили иностранцам, то эти люди очень мало общались с нами. Так что, по крайней мере, их нельзя было заподозрить в шпионаже.
Наш повар, у которого было неожиданное имя Чанг, очень тепло к нам относился, наверное, потому что имел доступ к миру продуктов, которые в голодном Китае считались наипервейшей ценностью. Чанг был одержим идеей закармливать трёх детей с запада, которых ему поручили. Он присутствовал при каждом приёме пищи, когда мы ели без родителей, а это было почти всегда, и строго наблюдал за тем, как мы ели, как будто от наших тарелок зависела судьба человечества. Он говорил всегда только два слова «много кушать», священная формула, которую он произносил редко и сдержанно, как магическое заклинание. В зависимости от нашего аппетита на его лице отражались или удовлетворение от чувства выполненного долга, или болезненная тревога. Повар Чанг любил нас. И если он заставлял нас есть, то только потому, что это был единственный дозволенный ему способ выразить эту любовь: китайцам было разрешено общаться с иностранцами только на языке питания.
Ещё были рынки, куда я ездила верхом покупать карамельки, косоглазых красных рыбок, китайские чернила и прочие чудеса, но там общение ограничивалось товарно-денежным обменом.
Вот и все.
После всего вышесказанного остаётся сделать вывод: эта история произошла в Китае настолько, насколько это было позволено, то есть очень мало.
Это история гетто. А, значит, рассказ о двойном изгнании: изгнание из моей родной страны (для меня это была Япония, потому что я считала себя японкой), и изгнание из Китая, который нас окружал, но от которого мы были отрезаны как весьма нежелательные гости.
Так или не так, но, в конечном счёте, Китай занимает на этих страницах такое же место, как чума в «Декамероне» Боккаччо: если о ней почти не говорится то лишь потому, что она СВИРЕПСТВУЕТ повсюду.
Елена всегда была недоступна. А с тех пор, как появился Фабрис, и того больше.
Я уже не знала, что придумать, чтобы обратить на себя её взор. Я хотела рассказать ей про вентиляторы, но подумала, что она поведёт себя так же, как в случае с конём, пожмёт плечами и равнодушно отвернётся.
Я благословляла судьбу за то, что Фабрис жил в Вай Чжао Та Лю. И я благословляла мать моей любимой, которая запрещала своим детям покидать Сан Ли Тюн.
На самом деле попасть из одного гетто в другое было просто. На велосипеде у меня это занимало четверть часа. Я часто ездила туда, потому что в Вай Чжао Та Лю был магазин, торгующий отвратительной китайской карамелью, стопроцентной инфекцией, но которая казалась мне самым лучшим лакомством в мире.
Я заметила, что за три месяца ухаживания, Фабрис ни разу не наведался в Сан Ли Тюн.
Это навело меня на мысль, которая, как я надеялась, была жестока. По дороге из школы я спросила у маленькой итальянки безразличным тоном:
— Фабрис влюблён в тебя?
— Да, — ответила она равнодушно, как будто речь шла о чём-то естественном.
— А ты его любишь?
— Я его невеста.
— Невеста! Но тогда вы должны с ним часто видеться.
— Мы видимся каждый день в школе.
— Нет, не каждый день. Кроме субботы и воскресенья.
Надменное молчание.
— И вечером вы тоже не видитесь. А ведь жених и невеста чаще всего встречаются по вечерам. Чтобы ходить в кино.
— В Сан Ли Тюн нет кинотеатра.
— Кинотеатр есть во Французском Альянсе, рядом с Вай Чжао Та Лю.
— Но мама не разрешает мне выходить отсюда.
— А почему Фабрис не приходит к тебе в Сан Ли Тюн?
Молчание.
— На велосипеде туда можно доехать за четверть часа. Я каждый день туда езжу.
— Мама говорит, что выходить опасно.
— Ну и что? Фабрис боится? Я каждый день выхожу.
— Его родители ему не позволяют.
— И он слушается?
Молчание.
— Я велю ему прийти ко мне завтра в Сан Ли Тюн. Вот увидишь, он придёт. Он делает всё, что я ему говорю.
— А вот и нет! Если он любит тебя, он должен сам до этого додуматься. По-другому не считается.
— Он любит меня.
— Почему же он не приходит?
Молчание.
— Может быть у Фабриса есть другая невеста в Вай Чжао Та Лю, — предположила я.
Елена презрительно рассмеялась.
— Другие девочки не так красивы, как я.
— Откуда ты знаешь? Они не все ходят во французскую школу. Англичанки, например.
— Англичанки! — засмеялась маленькая итальянка так, словно уже одно это слово рассеивало всякие подозрения.
— Ну и что, что англичанки? Есть же леди Годива[27].
Елена недоуменно взглянула на меня. И я объяснила, что у англичанок есть привычка прогуливаться голыми верхом на коне, завернувшись в плащ из собственных волос.
— Но в гетто нет лошадей, — холодно возразила Елена.
— Ну, если ты думаешь, что англичанок это очень волнует…
Моя возлюбленная удалилась быстрым шагом. Я впервые видела, чтобы она так быстро шла.
На лице её не отразилось никакого страдания, но я уверена, что задела по меньшей мере её гордыню, а может и сердце, существование которого до сих пор ничем себя не проявляло.
Для меня это был великий триумф.
Я ничего не знала о возможном двоежёнстве Фабриса.
Всё, что мне известно это то, что на следующий день Елена разорвала свою помолвку.
Она сделала это с примерным равнодушием. Я очень гордилась её бесчувствием.
Репутация длинноволосого соблазнителя потерпела сокрушительный удар.
Я ликовала.
Уже дважды я была благодарна китайскому коммунизму.
С наступлением зимы военные действия активизировались.
Когда гетто покрывался льдом, нас заставляли разбивать его кирками, потому что машинам было невозможно проехать.
Значит, нужно было заранее выплеснуть свою агрессию.
И мы ни в чём себе не отказывали.
Особенно мы гордились новым отрядом, который назывался «когортой блюющих».
Оказалось, что среди нас были дети, обладавшие чудесным даром. Феи, склонявшиеся над их колыбелями, наделили их способностью блевать почти по желанию.
Достаточно было только, чтобы в желудке была какая-та пища, чтобы опустошить его.
Эти люди вызывали восхищение.
Большинство среди них прибегали к обычному средству — два пальца в рот. Но некоторые были просто поразительны: они действовали одним усилием воли. Обладая чрезвычайными спиритическими способностями, они имели доступ к клеткам мозга, отвечающим за рвотный рефлекс. Надо было немного сконцентрироваться, и всё получалось.
Содержание когорты блюющих напоминало заправку самолётов: нужно было уметь подпитывать их на лету. Блевать впустую было расточительством.
Самые бесполезные из нас должны были поставлять рвотное топливо: красть у китайских поваров пищу, которую можно было легко съесть. Взрослые заметили, как быстро исчезало печенье, изюм, плавленые сырки, сгущёнка, шоколад, а особенно растительное масло и растворимый кофе — ведь мы открыли философский камень рвоты. Смесь масла для салата и растворимого кофе. Эта бурда выходила быстрее всего остального.
(Деликатный момент. Ни один из упомянутых продуктов не продавался в Пекине. Раз в три месяца наши родители ездили в Гонконг, чтобы пополнить запасы продовольствия. Эти путешествия дорого стоили. Рвота влетала в копеечку).
Продукты выбирали по весу: они должны были быть как можно легче. Поэтому продукты в стеклянных банках исключались сразу. Тот, кто носил на себе столько еды, назывался «резервистом». Блюющего должен был сопровождать хотя бы один «резервист». Такое сотрудничество порождало верную дружбу.
Для немцев не было пытки ужаснее. Когда их макали в секретное оружие, они часто плакали, но с достоинством. Блевота лишала их чести: они выли от ужаса, когда эта субстанция касалась их, как будто это была серная кислота. Однажды одному из них стало так плохо, что его самого вырвало к нашему общему ликованию.
Конечно, довольно быстро самочувствие блюющих стало ухудшаться. Но их священный сан вызывал такие похвалы с нашей стороны, что они безмятежно принимали этот ущерб здоровью.
Их престижу не было равных. Я мечтала вступить в ряды когорты. Увы, у меня к этому не было ни малейших способностей. Напрасно я глотала мерзкий философский камень, меня не рвало.
И всё же нужно было совершить что-то великое. Без этого Елена никогда не захочет знаться со мной.
Я готовилась к этому в величайшем секрете.
Между тем в школе моя возлюбленная снова вернулась к своему больничному одиночеству.
Но теперь я знала, что она не так недоступна. И я ходила за ней на каждой перемене, не осознавая всей глупости подобного поведения.
Я шагала рядом и что-нибудь рассказывала. Она едва ли слушала меня. Мне это было почти безразлично: её неземная красота затмевала разум.
Потому что Елена была поистине великолепна. Итальянская грация, утончённая цивилизацией, элегантностью и умом, смешивалась в ней с кровью американских индейцев её матери, с дикой поэтичностью человеческих жертвоприношений и прочих замечательных варварств, которые я до сих пор ей наивно приписываю. Взгляд моей возлюбленной источал яд кураре и очарование картин Рафаэля: было отчего упасть замертво.
И девочка хорошо знала это.
В тот день во дворе школы я не смогла удержаться и не сказать ту классическую фразу, которая в моих устах звучала, как нечто новое и бесконечно искреннее:
— Ты так красива, что ради тебя я готова на все.
— Мне это уже говорили, — равнодушно заметила она.
— Но я правду тебе говорю, — сказала я, прекрасно понимая, что в моём ответе был намёк на недавнюю историю с Фабрисом.
Она ответила быстрым насмешливым взглядом, словно говоря: «Думаешь, ты меня задела?»
Потому что надо признать, насколько безутешен был француз, настолько равнодушна была итальянка, подтверждая тем самым, что она никогда не любила своего жениха.
— Значит, ради меня ты сделаешь всё, что угодно? — весело спросила она.
— Да! — ответила я, надеясь, что она прикажет сделать самое худшее.
— Ладно, я хочу, чтобы ты пробежала двадцать кругов по двору без остановки.
Задание показалось мне очень лёгким. Я тут же сорвалась с места. Я носилась как метеор сама не своя от радости. После десятого круга мой пыл поубавился. Я ещё больше сникла, когда увидела, что Елена совсем не смотрит на меня, и неспроста: к ней подошёл один из смешных.
Однако, я выполнила своё обещание, я была слишком послушна (слишком глупа), чтобы соврать, и предстала перед Еленой и мальчишкой.
— Все, — сказала я.
— Что? — снизошла она до вопроса.
— Я пробежала двадцать кругов.
— А. Я забыла. Повтори, а то я не видела.
Я снова побежала. Я видела, что она опять не смотрит на меня. Но ничто не могло меня остановить. Бег делал меня счастливой: моя страстная любовь могла выразить себя в этой бешеной скачке, а не получив то, на что я надеялась, я испытывала большой прилив сил.
— Вот, пожалуйста.
— Хорошо, — сказала она, не обращая на меня внимания. — Ещё двадцать кругов.
Казалось, ни она, ни смешной даже не замечают меня.
Я бегала. В экстазе я повторяла про себя, что бегаю ради любви. Одновременно я чувствовала, что начинаю задыхаться. Хуже того, я припомнила, что уже говорила Елене о своей астме. Она не знала, что это такое, и я ей объяснила. Это был единственный раз, когда она слушала меня с интересом.
Значит, она приказала мне бегать, зная, чем мне это грозит.
После шестидесяти кругов я вернулась к моей возлюбленной.
— Повтори.
— Ты помнишь, что я тебе говорила? — смущённо спросила я.
— Что?
— У меня астма.
— Думаешь, я бы приказала тебе бегать, если бы забыла об этом, — ответила она с полным равнодушием.
Покорённая, я снова сорвалась с места.
Я не отдавала себе отчёта в том, что делаю. У меня в голове стучало: «Ты хочешь, чтобы я топтала себя ради тебя? Это прекрасно. Это достойно тебя и достойно меня. Ты увидишь, на что я способна».
Слово «топтать» было мне по душе. Я не увлекалась этимологией, но в этом слове мне слышалось «копыто» и «конский топот», это были ноги моего коня, а значит, мои настоящие ноги. Елена хотела, чтобы я топтала себя ради неё, значит, я должна раздавить себя этим галопом. И я бежала, воображая, что земля это моё тело и что я топчу его, чтобы затоптать до смерти. Я улыбалась такой замечательной идее и ускоряла свой бег, разгоняясь все больше.
Моё упорство удивляло меня. Частая верховая езда на велосипеде натренировала моё дыхание не смотря на астму. И всё же я чувствовала приближение приступа. Воздух поступал с трудом, а боль становилась невыносимой.
Маленькая итальянка ни разу не взглянула на меня, но ничто, ничто на свете не могло меня остановить.
Она придумала такое испытание, потому что знала, что у меня астма: она и сама не знала, как она была права. Астма? Всего лишь мелочь, недостаток моего организма. Важнее было то, что она приказала мне бежать. И я благословляла скорость, как добродетель, это был герб моей лошади — просто скорость, цель которой не выиграть время, а убежать от времени и всего, что за ним тянется, от трясины безрадостных мыслей, унылых тел и вялой монотонной жизни.
Ты, Елена, ты была прекрасна и медлительна — потому что ты одна могла себе это позволить. Ты всегда шагала так неторопливо, словно затем, чтобы позволить нам подольше полюбоваться тобой. Ты приказала мне, сама того не зная, быть собой, то есть стать вихрем, сумасшедшим метеором, опьяневшим от бега.
На восьмидесятом круге свет помутился в моих глазах. Лица детей стали чёрными. Последний гигантский вентилятор остановился. Мои лёгкие взорвались от боли.
Я потеряла сознание.
Я пришла в себя дома, в постели. Мать спросила меня, что произошло.
— Ребята сказали, что ты бегала без остановки.
— Я упражнялась.
— Пообещай мне больше так не делать.
— Не могу.
— Почему?
Я не удержалась и всё рассказала. Мне хотелось, чтобы хоть кто-нибудь знал о моём подвиге. Я согласна была умереть от любви, но пусть об этом узнают.
Тогда мать стала объяснять мне, как устроен мир. Она сказала, что на свете существуют очень злые люди, которые, в то же время, могут быть очень привлекательными. Она заверила, что если я хочу, чтобы такой человек полюбил меня, то должна вести себя также жестоко, как он.
— Ты должна вести себя с ней так, как она ведёт себя с тобой.
— Но это невозможно. Она меня не любит.
— Стань такой, как она, и она тебя полюбит.
Эти слова не нашли отклика в моей душе. Мне казалось это нелепым: я не хотела, чтобы Елена стала похожей на меня. На что нужна любовь-близнец? Однако, я решила отныне следовать материнским советам, просто ради опыта. Я рассудила, что человек, научивший меня завязывать шнурки, не мог дать глупый совет.
К тому же подвернулся удобный случай проверить новый метод на практике.
Во время одной битвы Союзники захватили в плен главу немецкой армии, некоего Вернера, которого нам не удавалось поймать до сих пор, и который казался нам воплощением Зла.
Радости нашей не было предела. Теперь он у нас попляшет. Мы покажем ему, где раки зимуют.
Это означало, что мы сделаем с ним всё, на что мы способны.
Генерала связали, как батон колбасы и заткнули рот мокрой ватой (смоченной в секретном оружии, разумеется).
Через два часа после интеллектуальной оргии угроз, Вернера сначала отвели на вершину пожарной лестницы и подвесили над пустотой на четверть часа на не слишком прочной верёвке. По тому, как он извивался было ясно, что у него сильно кружится голова.
Когда его втащили на платформу, он был весь синий.
Тогда его снова спустили на землю и подвергли классической пытке. Его на минуту окунули в секретное оружие, а потом над ним потрудились пятеро прекрасно накормленных блюющих.
Всё это было хорошо, но мы так и не утолили жажду крови. Ничего больше не приходило нам в голову.
И я решила, что мой час настал.
— Подождите, — проговорила я таким торжественным голосом, что все стихли.
Я была самой младшей в армии, и на меня смотрели снисходительно. Но то, что я сделала, возвело меня в ранг самых свирепых бойцов.
Я приблизилась к голове немецкого генерала.
И произнесла, как музыкант перед тем, как сыграть отрывок «allegro ma non troppo»:
— Пусть стоит тут, только без рук.
Голос мой был сдержанным, как у Елены.
Я повела себя правильно, и все это на глазах у Вернера, корчившегося от унижения.
Пробежал лёгкий ропот. Такого никогда раньше не видели.