У нас ничего подобного не будет. Патриарх Константинопольский всегда будет далеко, князья будут под рукой. А потом произойдет самое худшее. Византия достанется туркам, христианские монахи превратятся в голодных изгнанников, в обыкновенных прихлебателей при княжеских столах. Они будут заливать московские и великокняжеские престолы безудержной лестью. Они обещают Москве, что она станет Третьим Римом. Они будут пресмыкаться, они будут позволять абсолютно все. Они никогда и слова не посмеют молвить, пока не случится такое чудо, что митрополитом станет Филипп Колычев.
   Это был единственный, наверное, в нашей истории эпизод противостояния духовной и светской властей. Но героическими подвигами не может жить история, не может жить народ, если это не его подвиги, а подвиги исключительных личностей. Нельзя никого спасти чужими подвигами. Поэтому, когда Христос умирал на Голгофе, он, конечно, должен был знать, и он знал, что он спасает отнюдь не людей. Он спасал только свою совесть и свою честь. А люди должны были сделать свои выводы и повторить его путь. Иначе нет никакого спасения, и даже быть его не может. Нельзя спастись чужими муками, чужими терновыми венцами, чужим распятием, чужим героизмом. Спасение приходит к человеку непосредственно. И спасение надо заслужить, надо попотеть за спасение.
   Поэтому византийская формула власти предполагает абсолют. Это уже содержало в себе железную формулу автократии. И власть, и вера. Нет ничего, кроме абсолютного авторитета в законе, и на небе, и на земле, и спорить с ним не дозволено. Плюс к этому прибавлялась магическая ипостась византийского христианства. Когда вначале Слово, когда нет никаких дел. А там, где Слово не звучит на площадях, там, где Слово не звучит на форумах, — это Слово не имеет общественного резонанса, не имеет даже общественного применения. Тогда Слово рано или поздно начинает звучать просто на кухнях, на лужайках, на полянках, на маевках. Тогда это Слово выходит за гражданскую формулу государства, и государство лепится без этого гражданского слова по худшей из всех возможных формул из колючей проволоки. А из нее получаются очень квадратные и прямолинейные узоры.
   А почему мы, собственно, называем западное христианство фаустианским? Что там такое было, чего не было дано нам? Вроде бы все читали те же четыре Евангелия: от Луки, от Матфея, от Иоанна и от Марка? Ну пусть они больше читали Евангелие от Матфея. Пусть так. Но там было то, чего мы не получили с самого начала. Там была дифференциация светской и духовной властей. Так почему мы называем фаустианским это христианство? Там были очень интересные отношения с небом, с землей и с властью. Когда Гете сформулировал основы фаустианского духа и фаустианской мелодии для грядущих поколений на весь XIX век, на весь XX век, на те века, которые сделали из Запада то, чем он является, — тогда это выразилось в совершенно чеканных формулах фаустианства: противоборство, противостояние. Неверие в авторитет и нежелание ему подчиниться. Вот, скажем, отношения с небом, перед которым в византийской традиции допустимо только одно: хлопнуться на колени и стукаться лбом об пол. А что там? Что, собственно, говорит Фауст, когда собирается выпить яд? Обращали ли вы на это внимание? Это формула отношений человека Запада с божеством.
 
   Но отчего мой ум к себе так властно
   Та склянка привлекает, как магнит?
   В моей душе становится так ясно,
   Как будто лунный свет в лесу разлит.
   Бутыль с заветной жидкостью густою,
   Тянусь с благоговеньем за тобою,
   В тебе я чту венец исканий наш,
   Из сонных трав настоянная гуща,
   Смертельной силою, тебе присущей,
   Сегодня своего творца уважь.
   Взгляну лишь на тебя, и легче муки,
   И даль светлей, возьму тебя лишь в руки,
   Волненье начинает убывать,
   И шире даль, и тянет ветром свежим,
   И к новым дням и новым побережьям
   Зовет зеркальная морская гладь.
   Слетает огненная колесница,
   И я готов, расправив шире грудь,
   На ней в эфир стрелою устремиться,
   К неведомым мирам направить путь.
   О эта высь! О это просветленье!
   Достоин ли ты, червь, так вознестись?
   Спиною к солнцу встань без сожаленья,
   С земным существованием распростись.
   Набравшись духу, выломай руками
   Врата, которых самый вид страшит,
   На деле докажи, что пред богами
   Решимость человека устоит,
   Что он не дрогнет даже у преддверья
   Глухой пещеры, у того жерла,
   Где мнительная сила суеверья
   Костры всей преисподней разожгла.
   Распорядись собой, прими решенье,
   Хотя бы и ценой уничтоженья.
   Сейчас сказать я речи не успею,
   Напиток этот действует скорее,
   Хоть медленней струя его течет.
   Ты дело рук моих, моя затея,
   И вот я пью тебя душою всею
   Во славу дня, за солнечный восход.
 
   Это о самоубийстве, которое абсолютно запрещено христианской религией. Вот оно, западное христианство. Оно вне запретов, оно вне канонов. Оно то, что позволяет на равных говорить с Богом и никогда не становится на колени ни перед кем, в том числе и перед Демиургом — создателем Вселенной.
   Человек рождается свободным и равным не только в гражданском обществе, но и там, у Всевышнего престола. Человек не должен никому подчиняться. Вот что такое западное христианство. Вот что такое эти готические шпили, устремляющиеся в небеса. Это вызов, который человек бросает Вечности, бросает мировому абсолюту, бросает даже мировому Добру. Фауст впоследствии, когда эта чаша с ядом выпита не будет, сочтет свой минутный порыв глупостью, слабостью, но слово «грех» не произнесет. Во всем романе в стихах «Фауст», во всей этой истории, во всем эпосе ни разу не будет употреблено слово «грех».
   Это христианство, которое является религией свободы, а не религией греха и подчинения. Самый худший грех для фаустианского христианина — это слабость, это трусость, это глупость. И второй раз этот абсолют христианской веры фаустианского человека, эта магическая формула, которая как ключ открывает дверь в неведомую страну абсолютного равенства человека и Божества, в страну, которую мы зовем Запад, будет произнесена устами Жанны д'Арк в пьесе Ануя «Жаворонок»:
   «От содеянного мною — не отрекусь». Фаустианский человек никогда не отрекается от содеянного им.
   Он ни разу не кается.
   Отношения с землей у них тоже на уровне полнейшего экзистенциализма. Помните, какими словами Фауст сожалеет о том, что поддался слабости и прислушался к колокольному звону и даже почувствовал детское умиление. Это тоже, если хотите, формула будущей гражданской позиции. Это формула развития социальной структуры Запада.
 
   "О если мне в тот миг разлада
   Был дорог благовеста гул
   И с детства памятной отрадой
   Мою решимость пошатнул,
   Я презираю ложь без меры
   И изворотливость без дна,
   С которой в тело, как в пещеру,
   У нас душа заключена.
   И обольщенье семьянина
   Детей, хозяйство и жену,
   И наши сны, наполовину
   Неисполнимые, кляну.
   Кляну Маммона, власть наживы,
   Растлившей в мире все кругом,
   Кляну святой любви порывы
   И опьянение вином.
   Я шлю проклятие надежде,
   Переполняющей сердца,
   Но более всего и прежде
   Кляну терпение глупца.
 
   Вот он, фаустианский человек, вот оно — фаустианское христианство. Ничего и никогда не терпеть. Терпение — глупость, смирение — глупость. И это есть единственный главный грех человека. И рождаются руны Запада. Последние слова Фауста: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой». Вот оно, гражданское общество, вот отношения людей друг с другом, с властью, с божеством. Вот поэтому фаустианскому человеку выпала почетная роль, и он дал свое имя фаустианскому христианству. Вот оно — западное христианство. Вот то, чего мы были лишены, то, чего мы не восприняли, то, чем нас обнесли. Это было непоправимо. Потому что человек живет так, как он верует, а человек верует в какую-то формулу жизни. У нас этой формулы, вдохновляющей, приподнимающей человека над житейской грязью, трусостью, слабостью, над компромиссом, не было никогда. Все это скажется.
   Это начнет сказываться очень скоро. Мы это прекрасно почувствуем уже где-то к XIV веку.
   Но пока византийское христианство кажется очень соблазнительным и даже сложным и глубоко духовным лесным славянам, которые таких изысков вообще-то не видели. Они начинают опять, чуть ли не после тысячелетнего перерыва, читать книги. Они приобщаются к кое-какой эллинской культуре, правда, запачканной этим византийством, замутненной до неузнаваемости. Там осталось знание, но там уже не было свободного духа. А культура — это не только сумма информации; не ее биты, это дух, который исходит от этой культуры. Духа не было, но биты информации были. Формула вина без букета и градусов.
   А пока Русь творит своих святых.
   И посмотрите, кого она делает своими святыми? Самые первые святые на Руси — это Борис и Глеб, которые отказались защищаться, которые погибли потому, что Святополк Окаянный, который поднял на них руку, был их братом. И не желая участвовать в братской розни, не желая защищаться теми же методами, поскольку цель не оправдывает средства (по византийской формуле), они предпочли умереть. Добродетель подчинилась без боя пороку и покорно подставила горло. Хорошо, что еще потом были и Владимир, и Ярослав, которые в сходной ситуации горло не подставили. Иначе тех зачатков государства и цивилизации, которые на Руси произросли, не было бы. Когда настал их час, и Владимир, и Ярослав просто-напросто послали за варягами. С помощью варягов они своих братцев (ситуации были совершенно зеркальные и у того, и у другого, проста через некоторое время) выгнали — и очень далеко. И те пошли скитаться, ища помощи при европейских дворах. Тот, кто отказывался принимать правила игры, тот погибал. И все на Руси как-то притихло. Не было динамики.
   Хотя на первый взгляд Русь производила хорошее впечатление. В Киеве было 600 церквей, было много денег, было много рынков. И если сравнивать Русь тех изначальных времен, когда Валентин Иванов мог себе позволить называть ее Русью Великой, с бегунами на соседних дорожках и даже с теми, кто бежал чуточку поодаль, мы не обнаружим пока контраста…
   Мы не заметим ни в XI-ом, ни в XII в., ни тем более в X-ом такого уж большого отставания.
   Мы увидим везде примерно то же самое. На Западе дерутся герцоги, бароны, графы. Из-за чего дерутся — понять абсолютно невозможно. Из-за славы, из-за власти, из-за владений. В будущем великом Альбионе, том самом, который станет главным хранителем и оплотом западных свобод и гражданских прав, тоже сплошные потасовки. То два короля, то чуть ли не три. Ничего не поймешь, сплошной хаос, из которого время от времени доносятся какие-то дикие вопли и вылезают копья и мечи. Сплошной клубок тел и пыль по дорогам.
   На Руси дерутся князья, все при деле. Все примерно одинаково одеты и у них, и у нас. Но на Руси люди лучше накормлены. На Руси в этот момент нет голодных. Богатая земля, больше возможностей уклониться от налогов…Не взять в степях и лесах вовремя налоги. На Западе это было лучше поставлено.
   Крестьяне у нас не ободранные. Если их кто-то и обдирает, то, скорее, — половцы, кочевники. Вот эта опасность над ними висит чаще, она страшнее для них, чем собственные сеньоры. Собственные сеньоры беспечны и щедры. Им немного надо. Деньги некуда вкладывать. Нет администрации, нет инфраструктуры. Никто об этом не думает.
   Римские законы, римский водопровод, римские преторы, римская армия и римские дороги требовали громадных затрат, но они оправдывали существование Империи.
   А князья— Рюриковичи были типичными обломовыми.
   Они ничего не могли сделать с этой землей, и они ничего не хотели с ней сделать, потому что им нечего было ей сказать. У них не было той великой государственной истины, ради которой стоило кого-нибудь завоевывать, как это делал Рим, как это делали Афины. Такая же ситуация, как с Советским Союзом, которому тоже нечего было сказать. Просто нечего. А на голой силе, на голой власти не держатся империи.
   Но в отличие от Советской империи, империя Рюриков была достаточно мягкой. Один раз тебя завоевали, а потом живи, как хочешь. К тебе не пристают. Тебе ничего не навязывают. Довольствуются очень небольшой данью. А больше идти тебе некуда. Поляки тобой не интересуются, чехи — очень далеко, за Червонной Русью. Их вообще никто не видел. Про франков даже и не слышал никто. А про Византию и послушать страшно. Там какие-то турки, враги христианства, враги человечества с ятаганами. Вокруг роились легенды. Вокруг Руси не было реальной действительности. Она была одна в своих лесах. Она ни с кем не сталкивалась. И казалось бы, при таком изобилии свободы, при такой анархии не могло быть деспотизма. Но нет!
   Сейчас вы увидите, почему. Пока то, что князь находится в очень теплых отношениях со своим придворным монахом из ближайшего храма, никому еще не мешает. Пока не нужно искать защиты. Никто тебе не желает зла, ни этот князь, ни этот монах. Пока всем хорошо, всем тепло в этой коммунальной квартире, но скоро, очень скоро понадобится дифференциация, а ее не будет. Дифференциация — это то, что вынашивается веками. Это некий очень прочный фундамент, это такое плато, на котором стоит либерализм. И когда нам понадобится дифференциация, а она понадобится и в XIV веке, и в XV веке, поздно будет ее создавать. И Филипп Колычев сделать ничего не мог, не было традиции.
   Дифференциация должна существовать по меньшей мере три-четыре века до того момента, когда ее можно будет использовать.
   И вот у нас есть, вроде бы, Империя. Но почему-то каждый новый князь завоевывает все волости обратно. Владимир вынужден был пройтись ревизорским походом по всем областям от юга до севера, даже с Новгородом пришлось утрясать отношения. Затем то же самое пришлось делать Ярославу, а до этого все это делал Святослав.
   Святослав — это была потерянная возможность. Святослав обладал даром великого государя. Он обладал огромной силой и огромной тягой к тому, чтобы что-то создать. Он даже не знал, зачем он это делает. Он не был книжником.
   Он никогда ничего не читал. Но в нем жила беспокойная душа викинга, конкистадора, варяга. Он не знал, что он делает, но возможно, боги вели его рукой. Он создавал традиции единого государства, и только его власть была непререкаема. Вот когда он всех завоевал, пока он жил, никто не смел и возникнуть, никто не смел отказать в повиновении, никто не смел не дать дани. Если бы Святослав прожил дольше или имел равных ему потомков, возможно, у нас бы получилось что-то вроде Норвегии, возможно, на Руси появился бы король, а значит, понадобилось бы от него защищаться. Свободные лендлорды стали бы отстаивать от короля свои вольности, как это произошло в Англии, и возник бы документ, который был бы назван Великой Хартией Вольностей. А он не возникает на пустом месте. Нужна единая королевская власть, нужна борьба с ней. Если свободу не вырываешь, то считай, что нет свободы на уровне общественного документа и на уровне публичной политики.
   Свободу у нас можно было бы посадить. Но Святослав не знал, что ему надо было сажать и выращивать в горшке свободу.
   Святослав был типичным варягом. Вот это его знаменитое «Иду на Вы!» — это идеология скандинавов, это гордыня.
   Я намеренно говорю: «королевская власть». Нам была нужна только она, и ее мы не получили.
   Царская власть очень сильно отличалась от королевской власти. Царская власть абсолютна. Королевская власть почти всегда — договорная власть. Власть от договора с гражданским обществом, потому что хотя пока нет гражданского общества, но есть договор с лендлордами, есть договор с герцогами, есть договор с баронами. Попробуй не договорись. У тебя начнется такая феодальная усобица, что небо с овчинку покажется. Столетняя война едва не была проиграна Францией только потому, что один из феодалов, герцог Бургундский, был убит по приказу короля. А у нас вместо дифференциации была соборность. Соборность — это отсутствие узаконенных прав людей. Соборность — это допущение, что все люди — братья и любят друг друга, что они все хорошие, что в них нет зла и, если дать возможность реализовываться их инстинктам, они придут к итогу и результату, полезному как для них, так и для государства.
   Соборность — это избыточное равенство, это отсутствие жесткой договорной иерархии, это отказ от правовой почвы, это идеализм, переходящий в агрессивную утопию.
   Лествичное право было именно соборностью. Русью правили братья. Один брат — в Киеве, второй брат — в Чернигове, третий брат — где-нибудь в Новгороде, четвертый брат — в Ростове или Тьмутаракани какой-нибудь. Это расслабляло, потому что место под солнцем было обеспечено. Семейственность. Клан. На Западе все было иначе. Там феодалы старались преуспеть, потому что они знали, что им никто не поможет, что они должны своими руками завоевать и деньги, и славу, и власть. Они рано начинали стоять на собственных ногах. А здесь каждому обязаны были дать. Это был такой великокняжеский социализм. Такой первобытный великокняжеский социализм. И что происходило на самом деле? Формула была прекрасна. А в действительности все получалось, как всегда. В действительности дядья и племянники, если племянники были старше, чем эти дядья (дядья еще стрыями назывались, вы встретите этого стрыя у Соловьева и долго будете думать, кто это такой, — так вот, это дядя), начинали выяснять отношения. А поскольку никаких договоров не было, судебной власти не было, как вы помните, суд чинил князь, и чинил он его с помощью своих бояр (то есть опять нет дифференциации властей, даже на этом уровне!), то некуда было идти. Надо было браться за меч и выяснять братские отношения в бою, втягивая в этот бой не только свои дружины, но и свои города. И от братских чувств осталось так мало, что когда на Русь являются татары, бывают случаи (они были вначале сплошь и рядом), когда один город со злорадством отказывается помочь другому городу, помня старые обиды и не желая ничего делать, потому что нет чувства единого государства, нет чувства общности. Хотя и культура общая и язык общий, и всюду братья, даже до тошноты. «Братья и сестры!» — это не к добру!… Их чувства скоро доходят до самой страшной взаимной ненависти. Потому что нельзя полагаться на чувства, полагаться на эмоции, полагаться можно только на закон и на жесткий договор. Лествичное право, можно сказать, предопределило завоевание Руси монголо-татарами. Лествичное право предопределило бесконечное дробление и слабость областей. Эта братская утопия вместе с византийской формулой христианства сделала наше развитие настолько злокачественным, что по идее спасать страну, которая еще не являлась страной, не считала себя страной и не называлась страной, можно было, начиная с XIII века.
   Но поскольку на Руси тогда не было интеллигенции, спасать ее было некому, и никто даже не мог понять, что она нуждается в спасении.
   Лествичное право привело к образованию княжеских снемов или съездов. Что такое княжеский снем или съезд? Это попытка князей договориться и установить какие-то отношения. Они смутно почувствовали, что что-то неладное происходит, что нужен какой-то общественный договор. Но поскольку никаких формул права на Руси не было, а Византии поделиться было нечем, происходит абсурдная вещь. Княжеские снемы, первый из которых происходит в XI веке, дают формулу «Каждый да держит отчину свою».
   То есть опять попытка вернуться к здравому смыслу, к традиции. Традиционалистская формула государства, не договорная, а традиционалистская!
   Первый княжеский снем, с которого разъехались после братской пирушки довольные и счастливые князья, завершается страшным преступлением. Потому что злокозненный князь Давид Игоревич с сообщниками ловит князя Василька Теребовльского и ослепляет его сразу после снема. Договор «по совести» ровным счетом ничего не значил, и другие князья принудить этого Давида Игоревича к какому-то искуплению не смогли, потому что тщетно пытались собрать какое-то ополчение, и вот: один идет, второй говорит, что меня это не касается, третий говорит, что у меня более важные дела.
   Ярослав тоже вовсю барахтался в этой формуле. Сначала он разбирался со своими братцами — всю первую половину своего княжения. Потом у него был маленький период передышки, когда он вводил на Руси элементы культуры Запада, вернее, пытался ввести с помощью династических союзов. Вот в этот момент чуточку открывается форточка, возникает какой-то сквознячок. Но, к сожалению, вместо того, чтобы впустить к себе книжников, проповедников, начала правовой культуры Запада, о которой Ярослав не знает ровном счетом ничего, он просто ссужает деньги норвежскому и французскому королям, и даже его супруга, которая сохранила свою веру и своих священников, абсолютно ни в какие споры с ним не входит: ни в религиозные, ни в политические; и они существуют параллельно.
   А на Западе — Генуя, на Западе — Венеция, на Западе возникает ранний капитализм.
   Русь и Запад скользят мимо друг друга и не соприкасаются. Не происходит диффузии, не происходит взаимопроникновения. Потому что уже есть настороженность: из Галилеи, то есть с Запада, может ли быть что доброе? Поскольку единственная заграница, с которой по-настоящему соприкасается Русь, это Дикая Степь с половцами. Естественно, от заграницы Русь ничего доброго не ждет. Есть ужас, есть чувство, что все чужое — это смертельно. Нет ощущения, что можно что-то взять, чем-то покорыстоваться: каким-то новым знанием, какой-то новой культурой.
   И князья со своими братскими чувствами доходят до того, что у 1216 году состоялась знаменитая битва при Липице. Помните, что происходит в другом мире в 1215 году? Значит, в Англии — Великая Хартия Вольностей, а у нас — битва при Липице. Сражаются князья, опять по поводу своих заморочек, и 9 тысяч человек погибают только за один день. Взаимная ненависть достигла апогея. Чувства единого народа нет. И после такого прецедента, как битва при Липице, его еще очень долго не будет.
   Но на Севере есть нечто, что выходит из общего ряда настолько, что заставляет биться сердце (вопреки всему!) неумеренной надеждой. Там есть господин Великий Новгород. Там есть Псков — (Плесков).
   Они абсолютно независимы, за исключением небольшой дани, скорее взноса на общие нужды, этакого налога на Великого князя. И их гражданская структура совершенно совпадает со структурой западных городов, но она выше структуры Запада.
   Потому что военная демократия Новгорода и Пскова предполагает полное отсутствие унижения низших перед высшими. Она предполагает равенство. Гражданское равенство. Она предполагает гражданские права. Собственно, это наш Рим, наш республиканский Рим. Рим после царей, но до императоров. Рим Сципионов и Регула, Рим, который победил Карфаген только потому, что он не был деспотией, только потому, что он нес новую истину: гражданскую свободу.
   Новгород устроен идеально. Это город-государство, республика, у которой очень оригинальная структура. Все выбирается, и всех выбирают. Епископа выбирают. Совершенно неслыханная вещь для тогдашней Руси, да и для Запада тоже. Епископ избирается, избирается посадник — исполнительная власть. Есть законодательная власть, как бы плебисцит, Вече, наш Форум, есть все, что и сейчас имеется на Западе, только без тайного голосования. Есть и некий Совет Господ. По сути дела это Сеньория: флорентийская, венецианская, — какая хотите. Это Сенат. И сенаторами там состоят очень своеобразные новгородские бояре, которые отнюдь не обломовы, не бездельники. Это знать, которая получила свои деньги благодаря торговле, благодаря тогдашней промышленности. Каждый чем-то владеет. Мастерскими, целыми рядами мастерских, где изготавливают иконы, ткани, посуду. Все торгуют. То есть, по сути, от купечества бояре отличаются только тем, что они происходят из более древнего рода. Это те же патриции, но деятельные.
   Штольцы хорошего происхождения.
   Чем отличались патриции от плебеев к I веку до н. э. в Риме? Ведь Юлий Цезарь происходит не из патрицианского рода. Он происходит из знатного плебейского рода. Какой абсурд! Как может быть плебей знатным? Да, он может быть знатным. Потому что патрицианские роды просто первыми пришли в Альба-Лонгу, а затем в Рим, а плебеи пришли потом. Они были нисколько не хуже, но они пришли на два-три века позже. Потом у них будут те же деньги, те же традиции, та же гордость, та же честь.
   И вот наши бояре — это патриции Новгорода. Есть купцы. Они стоят на ступеньку ниже. Они пришли потом. Это новгородские плебеи.
   И есть житые люди, или лучшие люди. Это новгородские дворяне. Они беднее бояр, они мелкие предприниматели. Они не крупные и не средние. Они тоже занимаются делом. В Новгороде все зарабатывают себе на хлеб. Каждый или торгует, или что-то производит, или владелец какой-нибудь мануфактуры или мастерской: такой древней протофабрики.