Страница:
Потом они разъехались по домам и зажили как прежде.
Но потом в рутину вкралась поправка: однажды зимой москвич поехал в Серпухов, нашел там эту даму, зазвал к себе в гостиницу – и они возобновили нежную дружбу. Она стала наезжать к нему в Москву, где они встречались опять же в гостинице.
В какой-то момент они задались вопросом: а что дальше? И дали такой ответ: кто его знает. Ответ ясный, четкий, правдивый и верный.
На этом автор счел возможным поставить точку. Что же, это его право. Не нам учить Антона Павловича, как сочинять короткие лирические рассказы.
Хочется только сделать от себя короткое добавление. Многие так и видят в этом москвиче настоящего Чехова, такого дымчатого, бесплотного, интеллигентного (в плохом смысле этого слова). Таким его нас заставляли проходить в школе. Просто жалко становится человека. Но в жизни, слава Богу, все было не так. Антон Палыч в этом смысле жил весело и широко. Он был не страдатель, а, напротив, настоящий ходок. Я с радостью думаю об этом всякий раз по пути в редакцию, которая находится в самых что ни на есть чеховских местах. Мало того, что он где-то тут, между Сретенкой и Трубной, снимал квартиру, так еще и часто бывал тут по делам. Антон Палыч студентом подрабатывал на медосмотрах проституток, которые как раз гнездились в районе Сретенки. Девицы давали охочему до них молодому медику скидку. При всей своей тонкости Чехов не раз жаловался друзьям на так называемых порядочных женщин: они-де слишком занудные (и собачек зачем-то таскают за собой), с ними мухи от тоски дохнут. То ли дело падшие девицы! Свидетельских показаний на эту тему полно. Большой издатель Суворин со смешанными чувствами рассказал такую историю. Вывез он однажды молодого писателя, своего автора, в Рим, и, едва только они бросили вещи в отеле, тут же позвал осматривать культурные достопримечательности. Классик решительно перенес экскурсию на завтра, сославшись на усталость с дороги, и немедленно потребовал у портье адрес наилучшего публичного дома. Что касается увлечения Чехова этническими проститутками (Индия, Япония), то это просто песня, причем отдельная.
При всем своем огромном интересе к платному сексу писатель, к сожалению, не гнушался и порядочными женщинами. Есть такое мнение, что они его и погубили.
Это касается главным образом известной в свое время актрисы Ольги Книппер, впоследствии Книппер-Чеховой, кратковременной жены и после многолетней вдовы классика. Есть убедительная версия, что эта Ольга вытаскивала больного Чехова из Ялты в морозную Москву (несмотря на категорический запрет врачей!) на репетиции его бессмертных пьес, принося жизнь писателя в жертву театру. Надо же ей было где-то блистать. Некоторые литературоведы даже уверяют, что Станиславский специально велел Книппер, даром что она, как и положено примадонне, была его любовницей, соблазнить Чехова – чтоб подтянуть его к театру.
– А не вредно ли больному отлучаться из Крыма на север? – спрашивали добрые люди.
– Нам бы этот сезон продержаться, а там Макс Горький обещал пьесу «На дне» дописать, – якобы отвечал циничный главный режиссер. А что, театралы вообще такие. Они думают, что важней театра ничего нет…
Из всех чехововедов мне больше всего понравился английский профессор с фамилией типа Рейфильд или Рейсфилд, что-то в этом роде, автор колоссального труда «Жизнь Чехова». Дотошность у него просто нечеловеческая. Так, англичанин даже достал где-то график месячных Ольги Книппер и, совместив его с расписанием ее поездок в Ялту к законному мужу, пришел к выводу, что беременна она была не от Антона Палыча (дело кончилось выкидышем), а от другого человека – предположительно от Станиславского.
Этот иностранный профессор перечел кучу всяких русских ЖЗЛ про Чехова и страшно удивлялся: почему в них нет ни слова про увлекательные любовные похождения писателя? Может, наши литературоведы по лености не познакомились с архивами? Но они в них рылись и все дружеские письма с отчетами про бл…дей читали, это зафиксировано в архивной отчетности… Все знали – но не донесли интересных сведений до широкого читателя. Англичанин сделал вывод, что наши предприняли это с целью Антона Павловича приукрасить.
И в итоге оболгали человека, выставив его робким импотентом.
Зачем?
Что он плохого сделал литературоведам?
СИЯНИЕ НЕБЫТИЯ
Пресс-секретарь Вечности
Игорь Свинаренко
ДЕКАБРИСТ 37-ГО ГОДА
Но потом в рутину вкралась поправка: однажды зимой москвич поехал в Серпухов, нашел там эту даму, зазвал к себе в гостиницу – и они возобновили нежную дружбу. Она стала наезжать к нему в Москву, где они встречались опять же в гостинице.
В какой-то момент они задались вопросом: а что дальше? И дали такой ответ: кто его знает. Ответ ясный, четкий, правдивый и верный.
На этом автор счел возможным поставить точку. Что же, это его право. Не нам учить Антона Павловича, как сочинять короткие лирические рассказы.
Хочется только сделать от себя короткое добавление. Многие так и видят в этом москвиче настоящего Чехова, такого дымчатого, бесплотного, интеллигентного (в плохом смысле этого слова). Таким его нас заставляли проходить в школе. Просто жалко становится человека. Но в жизни, слава Богу, все было не так. Антон Палыч в этом смысле жил весело и широко. Он был не страдатель, а, напротив, настоящий ходок. Я с радостью думаю об этом всякий раз по пути в редакцию, которая находится в самых что ни на есть чеховских местах. Мало того, что он где-то тут, между Сретенкой и Трубной, снимал квартиру, так еще и часто бывал тут по делам. Антон Палыч студентом подрабатывал на медосмотрах проституток, которые как раз гнездились в районе Сретенки. Девицы давали охочему до них молодому медику скидку. При всей своей тонкости Чехов не раз жаловался друзьям на так называемых порядочных женщин: они-де слишком занудные (и собачек зачем-то таскают за собой), с ними мухи от тоски дохнут. То ли дело падшие девицы! Свидетельских показаний на эту тему полно. Большой издатель Суворин со смешанными чувствами рассказал такую историю. Вывез он однажды молодого писателя, своего автора, в Рим, и, едва только они бросили вещи в отеле, тут же позвал осматривать культурные достопримечательности. Классик решительно перенес экскурсию на завтра, сославшись на усталость с дороги, и немедленно потребовал у портье адрес наилучшего публичного дома. Что касается увлечения Чехова этническими проститутками (Индия, Япония), то это просто песня, причем отдельная.
При всем своем огромном интересе к платному сексу писатель, к сожалению, не гнушался и порядочными женщинами. Есть такое мнение, что они его и погубили.
Это касается главным образом известной в свое время актрисы Ольги Книппер, впоследствии Книппер-Чеховой, кратковременной жены и после многолетней вдовы классика. Есть убедительная версия, что эта Ольга вытаскивала больного Чехова из Ялты в морозную Москву (несмотря на категорический запрет врачей!) на репетиции его бессмертных пьес, принося жизнь писателя в жертву театру. Надо же ей было где-то блистать. Некоторые литературоведы даже уверяют, что Станиславский специально велел Книппер, даром что она, как и положено примадонне, была его любовницей, соблазнить Чехова – чтоб подтянуть его к театру.
– А не вредно ли больному отлучаться из Крыма на север? – спрашивали добрые люди.
– Нам бы этот сезон продержаться, а там Макс Горький обещал пьесу «На дне» дописать, – якобы отвечал циничный главный режиссер. А что, театралы вообще такие. Они думают, что важней театра ничего нет…
Из всех чехововедов мне больше всего понравился английский профессор с фамилией типа Рейфильд или Рейсфилд, что-то в этом роде, автор колоссального труда «Жизнь Чехова». Дотошность у него просто нечеловеческая. Так, англичанин даже достал где-то график месячных Ольги Книппер и, совместив его с расписанием ее поездок в Ялту к законному мужу, пришел к выводу, что беременна она была не от Антона Палыча (дело кончилось выкидышем), а от другого человека – предположительно от Станиславского.
Этот иностранный профессор перечел кучу всяких русских ЖЗЛ про Чехова и страшно удивлялся: почему в них нет ни слова про увлекательные любовные похождения писателя? Может, наши литературоведы по лености не познакомились с архивами? Но они в них рылись и все дружеские письма с отчетами про бл…дей читали, это зафиксировано в архивной отчетности… Все знали – но не донесли интересных сведений до широкого читателя. Англичанин сделал вывод, что наши предприняли это с целью Антона Павловича приукрасить.
И в итоге оболгали человека, выставив его робким импотентом.
Зачем?
Что он плохого сделал литературоведам?
СИЯНИЕ НЕБЫТИЯ
В каждом Храме есть колонны, стены, иконостас, алтарь. Камень, резной, кружевной камень, сладкая, смертная мука Души, пытающейся приблизиться к Творцу. Но в этих каменных симфониях обязательно плачет и ликует какая-то главная тема, какой-то лейтмотив, тот цветок, который распускается лишь раз в году, в полночь, и сулит клад. Это запомнят все: визитная карточка музыкального произведения. Начало в «Рондо-каприччиозо» Сен-Санса, начало, вступление к 40-й симфонии Моцарта, ария князя Игоря из одноименной оперы, «Марш победителей» из «Аиды», песня пленников о свободе из «Набукко», шествие пилигримов из «Тангейзера». Роскошь, украшение, золотая вышивка на и без того богатом наряде. В храме это витражи, прозрачные и нарядные, как леденцы: услада и для смертного, и для Бога. Их так мало в каменных твердынях храмов, но без них все строение было бы просто тюрьмой, склепом. Древние зодчие, создававшие чудо готического храма, так выразили свое понимание Мира и Бытия: тяжкий, мощный, занимающий все наше внимание и время материальный мир, но в нем – проблески, окна Света, редкие точки встречи с трансцендентным, Космосом, Духом. В витражах скрыта идея выхода в сияющую огнями Вечность, в тот Свет, который так трудно заслужить и которого не заслужил даже булгаковский Мастер. Русская поэзия – вот витражи Храма русской литературы. Поэты знают пароль, с ними мы попадаем в девятую Сферу, в тот самый блаженный Валинор, который недоступен смертным. И какие же у нас дивные витражи! Те страны, где стоят самые прекрасные готические храмы, страны, выносившие и породившие готику: Испания, Италия, Франция, Британия, – могут нам позавидовать, нам, чей Храм нельзя увидеть, но можно прочесть. Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Блок, Гумилев, Мандельштам, Пастернак, Бродский, Цветаева, Ахматова…
Но почему я говорю о готическом, католическом, фаустианском Храме? Ведь все эти поэты или были православными, или агностиками, католиков среди них почти нет! Нет, я не ошиблась: не милая, задушевная, какая-то очень человеческая церковь Покрова-на-Нерли, в Угличе и Суздале с золотыми звездами на синих куполах, а надменный, дерзновенный, бросающий вызов небесам фаустианский Храм. Вечное непокорство и вызов, брошенный вверх, вызов Фауста и готического портала. Здесь мы равны Западу, ибо наши поэты несли в себе три чистые изначальные традиции: скандинавскую, славянскую, Дикого поля. Страсть и пламя диких степных племен, слияние с красотой лугов, лесов и болот, свойственное славянам, и непримиримая свобода викингов, свобода и ристание, свобода, вызывающая на бой. Все это есть в нашей литературе, в которую страна вложила всю свою страсть и тоску, всю свою гордость, все мечты о Несбывшемся, потому что к XIX веку стало уже ясно, что литература заменит нам жизнь, нормальную реальность, которой мы были лишены. Вся русская культура и ее носители: аристократы, разночинцы, интеллигенты – постриглась в этом Храме, как в монастыре, и преданно служила Истине и Красоте. Нашу Троицу сформулировал Мандельштам: Россия, Лета, Лорелея. Это символ веры и нашей поэзии, и нашей литературы, и всей российской культуры.
Прежде чем следовать дальше по великим рекам нашей Словесности, рассмотрим витражи, этот цветник поэзии. Русская поэзия, как мы увидим, питалась из двух источников. Кастальский ключ, возвещенный Пушкиным, породил два потока: холодный ключ забвения, надмирного взгляда, космического созерцания, и ключ быстрый и мятежный, ключ гордости, свободы и вызова, ключ вечной юности. Поэты вольны были пить из одного или из другого, а то и из обоих ключей сразу. Как видите, мы вернулись к пушкинской карте будущего, заложенной в его стихи. И это он предвидел! Мы приближаемся к вратам Двух Королей, к порогам нашего Осгилиата. Мы плывем мимо них, мимо двух гигантских силуэтов Тютчева и Лермонтова, осеняющих потоки вечности и юности, то сливающиеся, то расходящиеся двумя серебряными рукавами. Целая плеяда поэтов отходит от этих пьедесталов, и оба поэта – словно два мастера из разных цехов.
Но почему я говорю о готическом, католическом, фаустианском Храме? Ведь все эти поэты или были православными, или агностиками, католиков среди них почти нет! Нет, я не ошиблась: не милая, задушевная, какая-то очень человеческая церковь Покрова-на-Нерли, в Угличе и Суздале с золотыми звездами на синих куполах, а надменный, дерзновенный, бросающий вызов небесам фаустианский Храм. Вечное непокорство и вызов, брошенный вверх, вызов Фауста и готического портала. Здесь мы равны Западу, ибо наши поэты несли в себе три чистые изначальные традиции: скандинавскую, славянскую, Дикого поля. Страсть и пламя диких степных племен, слияние с красотой лугов, лесов и болот, свойственное славянам, и непримиримая свобода викингов, свобода и ристание, свобода, вызывающая на бой. Все это есть в нашей литературе, в которую страна вложила всю свою страсть и тоску, всю свою гордость, все мечты о Несбывшемся, потому что к XIX веку стало уже ясно, что литература заменит нам жизнь, нормальную реальность, которой мы были лишены. Вся русская культура и ее носители: аристократы, разночинцы, интеллигенты – постриглась в этом Храме, как в монастыре, и преданно служила Истине и Красоте. Нашу Троицу сформулировал Мандельштам: Россия, Лета, Лорелея. Это символ веры и нашей поэзии, и нашей литературы, и всей российской культуры.
Прежде чем следовать дальше по великим рекам нашей Словесности, рассмотрим витражи, этот цветник поэзии. Русская поэзия, как мы увидим, питалась из двух источников. Кастальский ключ, возвещенный Пушкиным, породил два потока: холодный ключ забвения, надмирного взгляда, космического созерцания, и ключ быстрый и мятежный, ключ гордости, свободы и вызова, ключ вечной юности. Поэты вольны были пить из одного или из другого, а то и из обоих ключей сразу. Как видите, мы вернулись к пушкинской карте будущего, заложенной в его стихи. И это он предвидел! Мы приближаемся к вратам Двух Королей, к порогам нашего Осгилиата. Мы плывем мимо них, мимо двух гигантских силуэтов Тютчева и Лермонтова, осеняющих потоки вечности и юности, то сливающиеся, то расходящиеся двумя серебряными рукавами. Целая плеяда поэтов отходит от этих пьедесталов, и оба поэта – словно два мастера из разных цехов.
Пресс-секретарь Вечности
Из Тютчева мог выйти второй Тургенев. Уж слишком похожими были истоки их дней, начало их жизни. Но как длинна была тютчевская жизнь, словно охраняемая и освещаемая зарницами бессмертия! В России поэты долго не жили: они не созданы для этого мира и мир был создан не для них. Федор Иванович Тютчев – наверное, почти единственное исключение. И не только в России, но и в мире. Поэты сгорают быстро, как яркие свечки. А Тютчев жил 70 лет. Они с Пастернаком вдвоем нарушили заповедь: «Кто кончил жизнь трагически, тот истинный поэт» (В. Высоцкий). А он был истинным поэтом, он жил долго и со вкусом, и если бедный Пушкин тщетно пытался попасть за бугор, то Федор Иванович жил там целых 22 года.
Он был моложе Пушкина только на 4 года, но волны и бури той же эпохи не проехались по нему, он смотрел на них словно сверху, с какой-то другой планеты, где вся наша жизнь – уже пройденный этап, где живут мудрые и всевидящие небожители… Семья у Тютчева была вполне тургеневская. Старинная, богатая, «среднепоместная». Материальная независимость, но не магнаты. Нет фанаберии, нет великосветского лицемерия и пустоты. Ах, как прекрасно было имение Тютчевых Овстуг в Орловской губернии! Какой белый барский дом с колоннами, для нашей сегодняшней убогой действительности – дворец! Какая церквушечка при поместье, какая колокольня, какой парк! И воспитывал будущего поэта поэт, молодой переводчик С. Раич. Он сделал своего ученика причастным к великой античной культуре, он дал ему глотнуть этой горькой и спасительной вечности. Юный Тютчев понял: все проходит, все было, все еще будет. «Все должно в природе повториться: и стихи, и пули, и любовь, и кровь: времени не будет примириться». Федор научился бесстрастию и стоицизму. В 12 лет он уже Горация переводил. В 16 лет его перевод был напечатан. Из него не вышло Тургенева: в его жизни и стихах России не больше, чем Европы и Рима, а звон римских мечей отдается эхом в ночи столетий. И есть еще что-то неземное, нечеловеческое, то, что поражает в музыке Моцарта: холодный смех небожителей, этот не любопытный, но всевидящий взгляд со стороны. И уж конечно, в 1819 году он поступает в Московский университет на отделение словесности: факультет для тех, кто хорошо обеспечен и в куске хлеба не нуждается. С университетом талантливый юноша управился за 2 года, после чего пошел служить по дипломатической части. В 1822 году он едет в Баварию. Казалось бы, он очень хорошо подготовлен и из него выйдет новый Горчаков. Но увы! Великие поэты не бывают хорошими чиновниками. Он слишком много знает, слишком независим, слишком умен. Да и деньги ему не очень нужны, и кланяться и унижаться ему незачем. Пять лет он ходит во «внештатных», только потом получает «звание» «младшего советника». Как назло, ему хочется служить, он верит (искренне и постоянно, а не порывами, как Пушкин) в великую миссию России, в панславизм, в сверхсмысл монархии, делая из неврастеника Александра I что-то вроде короля Артура, а из холодного сатрапа Николая I – почти что Юлия Цезаря. Он верит во всякую чушь перманентно, а ведь у Пушкина она умерялась здравым смыслом, «острым галльским смыслом». А на долю Тютчева достался один только «сумрачный германский гений». Он вообще германофил, дружит с философом Шеллингом и поэтом Гейне. Он прекрасно переводит Гейне и Шиллера, но все дороги разумного, доброго и вечного в России ведут в пушкинский «Современник», где в 1836 году (Пушкин успел его опубликовать, за год до гибели) появляется подборка его стихов. Является и слава. Этот знаток античности не знал пушкинских классицизмов насчет Пегаса, Ариста и Парнаса и не писал былин и легенд про Русланов и Черноморов. Он сразу стал писать современно. И не для начала ХIХ века современно, а и для ХХI, пожалуй. Тютчев – это поэтическая пирамида + Сфинкс: древние, как Вечность, они современнее и важнее всего, что есть в Египте, а теории насчет происхождения пирамид попали в фэнтези и антиутопии, одни «Звездные врата» чего стоят! Мысль Тютчева – как лазерный луч. Пристрастия века, политическая конъюнктура, заблуждения и эмоции – ничего этого у него нет. Пушкин так стал писать за 7 лет до смерти, особенно это у него осталось в «Маленьких трагедиях» и «Евгении Онегине». И конечно, в «Борисе Годунове». Но у Тютчева, мастера коротких, малых форм, все это подано в страшной концентрации. Трагедия декабристов подается им сухо, жутко, без слез и иллюзий: «О жертвы мысли безрассудной! Вы уповали, может быть, что хватит вашей крови скудной, чтоб вечный Полюс растопить? Едва она, дымясь, сверкнула на вековой громаде льдов, Зима железная дохнула – и не осталось и следов».
Вот и в первых строках – прозрение. «Вас развратило Самовластье». Да, заговор, попытка протащить республику под предлогом верности Константину, вовлечение обманом в это дело солдат, ложь и попытка утрясти все сверху, тайно, ни у кого не спрашивая, – это воспитание, даваемое автократией, его следы. В одном маленьком стихотворении – история гражданского протеста в России, сущность ее власти и оппозиции. Это слова даже не мудреца, а пришельца. Все время вспоминается роман Стругацких «Трудно быть богом».
Однако этот мудрец не был ни постником, ни аскетом. У него были две очаровательные жены, любовница, куча детей. И денег вечно не хватало: скорее, от безалаберности, чем от бедности. Покоренный образом Гретхен, этот умник женился только на немках. В 1826 году он женится на прелестной Элеоноре Петерсон (какая шея! какие кудри! Царевна-лебедь, да и только!). Она умирает в 1838 году. А в 1839-м он уже женится снова на Эрнестине Дернберг, дальней родственнице немецкого баснописца (Эрнестина – загадочная женщина, прямо-таки Линор безумного Эдгара: огромные глаза, прическа, как у Клеопатры, диадема). Поехал жениться в Швейцарию, вылетел со службы, а ведь только в 1837-м он наконец сделал карьеру: был назначен секретарем Русской миссии в Италию, в Турин! Первым секретарем! Но поэты – плохие карьеристы. А он еще и любовницу завел, прелестную (ну типичная Лавальер!) Елену Денисьеву, ровесницу дочери, при живой-то жене! Она умрет от чахотки в 1864 году, а за ней – двое их детей! Он переживет еще и старшего сына Дмитрия, и младшую дочь Марию. Вот она, цена бессмертия: одиночество. Но Тютчев его сносил, оно питало его гений. Он и в Германии был как рыба в воде, хотя католицизм он терпеть не мог за его рационализм; а революции ему казались пошлыми, как любому идеалисту, приверженцу древности. Французов он считал пустыми людьми. А Россия виделась ему издалека пленительной загадкой, причем не современная, а будущая, достигшая некоей «меты», черт знает где расположенной. Это он создаст универсальную философию истории России в одной строфе: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить. У ней особенная стать: в Россию можно только верить». Вот мы и верим, а на дворе уже ХХI век. Что еще нам остается! И нашего ума не хватает на понимание столь скользкого и загадочного предмета.
В 1844 году он возвращается в Россию и опять идет служить по линии МИДа. В 1858 году он станет даже председателем Комитета иностранной цензуры и там будет защищать свободу слова. Тютчев был джентльменом и либералом, хотя и не западником. Он был трезв и не питал иллюзий ни насчет Запада, ни насчет нынешней (XIX в.) России. Так что и славянофилом его нельзя считать. И державником он тоже не был. Восторженно принял Великие реформы Александра II. Польское восстание 1830 года вызвало у него уважение к полякам, даже восторг, а подавление он почему-то простил во имя будущего якобы славянского союза. Это подход если не инсургента, то и не империалиста. «Ты ж, братскою стрелой пронзенный, судеб свершая приговор, ты пал, орел одноплеменный, на очистительный костер! Верь слову русского народа: твой пепл мы свято сбережем, и наша общая свобода, как феникс, зародится в нем». Так все и случится, опять Тютчев пророк. И будет лозунг «За вашу и нашу свободу», и дружба диссидентов с «Солидарностью», и песня Окуджавы «Мы связаны, поляки, всегда одной судьбою». Российская империя, а после СССР поперхнутся Польшей, и полет этого орла смутит рабов и подорвет устои. Тютчев шел по жизни как на пуантах: у него было звание камергера, и он от этого не страдал. Иногда тусовался в светском обществе, но чаще пренебрегал и даже не писал на него пасквилей. Его читали и любили очень разные люди, абсолютно несовместимые: Пушкин, Толстой, Вяземский, Аксаков, Погодин, Жуковский, Тургенев. Но и Некрасов, и Чернышевский, и даже В.И. Ульянов. Вечность, которая стоит за стихами Тютчева, лишена политических тяжб. Среди его прозрений есть и космогонические. В XIX веке он просто не мог этого знать. «Когда минет последний час природы, состав частей разрушится земных. Все зримое опять покроют воды, и Божий лик отобразится в них!» Этого еще ни один Голливуд не поставил. Он и о любви, и о религии пишет так же рассудочно. Конечно, он не лирик по сути, а философ, беспощадный философ. Первая ласточка экзистенциализма. Сартр и Камю отыщут эти идеи на полке Времен через 110 лет. Запад Тютчева проглядел. Может быть, в связи с трудностями перевода. А мог бы сказать: «Ай да русские! Ай да сукины сыны! И экзистенциализм первыми вычислили!»
Наш Храм – место наших приоритетов, место компенсаций Искусства за несостоявшуюся жизнь. Тютчев – основа философской, леденящей, надмирной струи в русской поэзии. Он здесь и хранитель, и виночерпий. Он и умер так, как хотел: в полном сознании, не утратив ни мощи разума, ни силы духа, не изменив взгляды на жизнь. Со смертью он был накоротке, он знал о ней все. «Кто знает, может быть, и есть в природе звуки, благоухания, цветы и голоса, предвестники для нас последнего часа и усладители последней нашей муки. И ими-то судеб посланник роковой, когда сынов земли из жизни вызывает, как тканью легкою свой облик прикрывает: да утаит от них приход ужасный свой!»
Он был моложе Пушкина только на 4 года, но волны и бури той же эпохи не проехались по нему, он смотрел на них словно сверху, с какой-то другой планеты, где вся наша жизнь – уже пройденный этап, где живут мудрые и всевидящие небожители… Семья у Тютчева была вполне тургеневская. Старинная, богатая, «среднепоместная». Материальная независимость, но не магнаты. Нет фанаберии, нет великосветского лицемерия и пустоты. Ах, как прекрасно было имение Тютчевых Овстуг в Орловской губернии! Какой белый барский дом с колоннами, для нашей сегодняшней убогой действительности – дворец! Какая церквушечка при поместье, какая колокольня, какой парк! И воспитывал будущего поэта поэт, молодой переводчик С. Раич. Он сделал своего ученика причастным к великой античной культуре, он дал ему глотнуть этой горькой и спасительной вечности. Юный Тютчев понял: все проходит, все было, все еще будет. «Все должно в природе повториться: и стихи, и пули, и любовь, и кровь: времени не будет примириться». Федор научился бесстрастию и стоицизму. В 12 лет он уже Горация переводил. В 16 лет его перевод был напечатан. Из него не вышло Тургенева: в его жизни и стихах России не больше, чем Европы и Рима, а звон римских мечей отдается эхом в ночи столетий. И есть еще что-то неземное, нечеловеческое, то, что поражает в музыке Моцарта: холодный смех небожителей, этот не любопытный, но всевидящий взгляд со стороны. И уж конечно, в 1819 году он поступает в Московский университет на отделение словесности: факультет для тех, кто хорошо обеспечен и в куске хлеба не нуждается. С университетом талантливый юноша управился за 2 года, после чего пошел служить по дипломатической части. В 1822 году он едет в Баварию. Казалось бы, он очень хорошо подготовлен и из него выйдет новый Горчаков. Но увы! Великие поэты не бывают хорошими чиновниками. Он слишком много знает, слишком независим, слишком умен. Да и деньги ему не очень нужны, и кланяться и унижаться ему незачем. Пять лет он ходит во «внештатных», только потом получает «звание» «младшего советника». Как назло, ему хочется служить, он верит (искренне и постоянно, а не порывами, как Пушкин) в великую миссию России, в панславизм, в сверхсмысл монархии, делая из неврастеника Александра I что-то вроде короля Артура, а из холодного сатрапа Николая I – почти что Юлия Цезаря. Он верит во всякую чушь перманентно, а ведь у Пушкина она умерялась здравым смыслом, «острым галльским смыслом». А на долю Тютчева достался один только «сумрачный германский гений». Он вообще германофил, дружит с философом Шеллингом и поэтом Гейне. Он прекрасно переводит Гейне и Шиллера, но все дороги разумного, доброго и вечного в России ведут в пушкинский «Современник», где в 1836 году (Пушкин успел его опубликовать, за год до гибели) появляется подборка его стихов. Является и слава. Этот знаток античности не знал пушкинских классицизмов насчет Пегаса, Ариста и Парнаса и не писал былин и легенд про Русланов и Черноморов. Он сразу стал писать современно. И не для начала ХIХ века современно, а и для ХХI, пожалуй. Тютчев – это поэтическая пирамида + Сфинкс: древние, как Вечность, они современнее и важнее всего, что есть в Египте, а теории насчет происхождения пирамид попали в фэнтези и антиутопии, одни «Звездные врата» чего стоят! Мысль Тютчева – как лазерный луч. Пристрастия века, политическая конъюнктура, заблуждения и эмоции – ничего этого у него нет. Пушкин так стал писать за 7 лет до смерти, особенно это у него осталось в «Маленьких трагедиях» и «Евгении Онегине». И конечно, в «Борисе Годунове». Но у Тютчева, мастера коротких, малых форм, все это подано в страшной концентрации. Трагедия декабристов подается им сухо, жутко, без слез и иллюзий: «О жертвы мысли безрассудной! Вы уповали, может быть, что хватит вашей крови скудной, чтоб вечный Полюс растопить? Едва она, дымясь, сверкнула на вековой громаде льдов, Зима железная дохнула – и не осталось и следов».
Вот и в первых строках – прозрение. «Вас развратило Самовластье». Да, заговор, попытка протащить республику под предлогом верности Константину, вовлечение обманом в это дело солдат, ложь и попытка утрясти все сверху, тайно, ни у кого не спрашивая, – это воспитание, даваемое автократией, его следы. В одном маленьком стихотворении – история гражданского протеста в России, сущность ее власти и оппозиции. Это слова даже не мудреца, а пришельца. Все время вспоминается роман Стругацких «Трудно быть богом».
Однако этот мудрец не был ни постником, ни аскетом. У него были две очаровательные жены, любовница, куча детей. И денег вечно не хватало: скорее, от безалаберности, чем от бедности. Покоренный образом Гретхен, этот умник женился только на немках. В 1826 году он женится на прелестной Элеоноре Петерсон (какая шея! какие кудри! Царевна-лебедь, да и только!). Она умирает в 1838 году. А в 1839-м он уже женится снова на Эрнестине Дернберг, дальней родственнице немецкого баснописца (Эрнестина – загадочная женщина, прямо-таки Линор безумного Эдгара: огромные глаза, прическа, как у Клеопатры, диадема). Поехал жениться в Швейцарию, вылетел со службы, а ведь только в 1837-м он наконец сделал карьеру: был назначен секретарем Русской миссии в Италию, в Турин! Первым секретарем! Но поэты – плохие карьеристы. А он еще и любовницу завел, прелестную (ну типичная Лавальер!) Елену Денисьеву, ровесницу дочери, при живой-то жене! Она умрет от чахотки в 1864 году, а за ней – двое их детей! Он переживет еще и старшего сына Дмитрия, и младшую дочь Марию. Вот она, цена бессмертия: одиночество. Но Тютчев его сносил, оно питало его гений. Он и в Германии был как рыба в воде, хотя католицизм он терпеть не мог за его рационализм; а революции ему казались пошлыми, как любому идеалисту, приверженцу древности. Французов он считал пустыми людьми. А Россия виделась ему издалека пленительной загадкой, причем не современная, а будущая, достигшая некоей «меты», черт знает где расположенной. Это он создаст универсальную философию истории России в одной строфе: «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить. У ней особенная стать: в Россию можно только верить». Вот мы и верим, а на дворе уже ХХI век. Что еще нам остается! И нашего ума не хватает на понимание столь скользкого и загадочного предмета.
В 1844 году он возвращается в Россию и опять идет служить по линии МИДа. В 1858 году он станет даже председателем Комитета иностранной цензуры и там будет защищать свободу слова. Тютчев был джентльменом и либералом, хотя и не западником. Он был трезв и не питал иллюзий ни насчет Запада, ни насчет нынешней (XIX в.) России. Так что и славянофилом его нельзя считать. И державником он тоже не был. Восторженно принял Великие реформы Александра II. Польское восстание 1830 года вызвало у него уважение к полякам, даже восторг, а подавление он почему-то простил во имя будущего якобы славянского союза. Это подход если не инсургента, то и не империалиста. «Ты ж, братскою стрелой пронзенный, судеб свершая приговор, ты пал, орел одноплеменный, на очистительный костер! Верь слову русского народа: твой пепл мы свято сбережем, и наша общая свобода, как феникс, зародится в нем». Так все и случится, опять Тютчев пророк. И будет лозунг «За вашу и нашу свободу», и дружба диссидентов с «Солидарностью», и песня Окуджавы «Мы связаны, поляки, всегда одной судьбою». Российская империя, а после СССР поперхнутся Польшей, и полет этого орла смутит рабов и подорвет устои. Тютчев шел по жизни как на пуантах: у него было звание камергера, и он от этого не страдал. Иногда тусовался в светском обществе, но чаще пренебрегал и даже не писал на него пасквилей. Его читали и любили очень разные люди, абсолютно несовместимые: Пушкин, Толстой, Вяземский, Аксаков, Погодин, Жуковский, Тургенев. Но и Некрасов, и Чернышевский, и даже В.И. Ульянов. Вечность, которая стоит за стихами Тютчева, лишена политических тяжб. Среди его прозрений есть и космогонические. В XIX веке он просто не мог этого знать. «Когда минет последний час природы, состав частей разрушится земных. Все зримое опять покроют воды, и Божий лик отобразится в них!» Этого еще ни один Голливуд не поставил. Он и о любви, и о религии пишет так же рассудочно. Конечно, он не лирик по сути, а философ, беспощадный философ. Первая ласточка экзистенциализма. Сартр и Камю отыщут эти идеи на полке Времен через 110 лет. Запад Тютчева проглядел. Может быть, в связи с трудностями перевода. А мог бы сказать: «Ай да русские! Ай да сукины сыны! И экзистенциализм первыми вычислили!»
Наш Храм – место наших приоритетов, место компенсаций Искусства за несостоявшуюся жизнь. Тютчев – основа философской, леденящей, надмирной струи в русской поэзии. Он здесь и хранитель, и виночерпий. Он и умер так, как хотел: в полном сознании, не утратив ни мощи разума, ни силы духа, не изменив взгляды на жизнь. Со смертью он был накоротке, он знал о ней все. «Кто знает, может быть, и есть в природе звуки, благоухания, цветы и голоса, предвестники для нас последнего часа и усладители последней нашей муки. И ими-то судеб посланник роковой, когда сынов земли из жизни вызывает, как тканью легкою свой облик прикрывает: да утаит от них приход ужасный свой!»
Игорь Свинаренко
ПАРА СЛОВ
Обычно на этом месте стоит настоящее изложение текста заинтересовавшего нас классика – своими словами. А когда это лирический поэт? Тоже своими лезть? Это было б слишком смело даже для нас.
Вообще без изложения тоже некрасиво было бы. Но выход найден: вот вам произведение великого поэта, которое заставляет по-новому взглянуть на все. Что и требовалось доказать. Автора этого мы с Анной Политковской (которая тогда еще носила девичью фамилию Мазепа) проходили на первом курсе журфака, где учились одновременно – правда, в разных группах.
Ну и еще важна старая мысль про то, что классика тем и хороша, что она современна. Перечитайте внимательно и убедитесь лично.
Памяти Политковской.
Обычно на этом месте стоит настоящее изложение текста заинтересовавшего нас классика – своими словами. А когда это лирический поэт? Тоже своими лезть? Это было б слишком смело даже для нас.
Вообще без изложения тоже некрасиво было бы. Но выход найден: вот вам произведение великого поэта, которое заставляет по-новому взглянуть на все. Что и требовалось доказать. Автора этого мы с Анной Политковской (которая тогда еще носила девичью фамилию Мазепа) проходили на первом курсе журфака, где учились одновременно – правда, в разных группах.
Ну и еще важна старая мысль про то, что классика тем и хороша, что она современна. Перечитайте внимательно и убедитесь лично.
Памяти Политковской.
* * *
Начало марта 1872
Elle a ete douce devant la mort[1]
Многозначительное слово
Тобою оправдалось вновь:
В крушении всего земного
Была ты – кротость и любовь.
В самом преддверье тьмы могильной
Не оскудел в последний час
Твоей души любвеобильной
Неисчерпаемый запас…
И та же любящая сила,
С какой, себе не изменя,
Ты до конца переносила
Весь жизни труд, всю злобу дня, —
Та ж торжествующая сила
Благоволенья и любви,
Не отступив, приосенила
Часы последние твои.
И ты, смиренна и послушна,
Все страхи смерти победив,
Навстречу ей шла благодушно,
Как на отеческий призыв.
О, сколько душ, тебя любивших,
О, сколько родственных сердец —
Сердец, твоею жизнью живших,
Твой ранний поразит конец!
Я поздно встретился с тобою
На жизненном моем пути,
Но с задушевною тоскою
Я говорю тебе: прости.
В наш век отчаянных сомнений,
В наш век, неверием больной,
Когда все гуще сходят тени
На одичалый мир земной, —
О, если в страшном раздвоенье,
В котором жить нам суждено,
Еще одно есть откровенье,
Есть уцелевшее звено
С великой тайною загробной,
Так это – видим, верим мы —
Исход души, тебе подобной,
Ее исход из нашей тьмы.
ДЕКАБРИСТ 37-ГО ГОДА
Странно выглядит наш Аргонат. Вместо двух древних королей дорогу в сверкающий бескрайний океан русской поэзии указуют и стерегут два поэта, ни в чем друг с другом не схожих. Лысоватый, заурядной наружности, безукоризненно одетый европейский джентльмен со звездным даром холодного всезнающего небожителя – Тютчев. Эллинист, пифагореец, гедонист. А кто же второй? Худенький, изящный мальчик в блестящем мундире с эполетами, сумрачный, кудрявый, прекрасный, с гневным презрением в блистающем взоре, с недоброй улыбкой на красивых губах, осененных красивыми офицерскими усиками. Это он, грозный и беззащитный Мишель Лермонтов, последний декабрист, никому не причинивший зла и сделавший из Сатаны носителя Мысли и Добра, Сомнения и Рефлексии – Демона; сложивший голову не на кинжал злого чеченца, а на пистолет доброго христианина, товарища по оружию – Мартынова; один вышедший на свою Сенатскую площадь размером с Российскую империю; неспособный стрелять в своего Грушницкого и застреленный одним из бесчисленных Грушницких. Если Пушкин был явным «смогистом» шестидесятых годов будущего века (Сила – Мысль – Образ – Глубина), то Лермонтов привнес в русскую поэзию сказочную, нездешнюю, неправдоподобную красоту природы и женщины (именно он, неженатый, невенчанный); водопад вечных человеческих чувств, после которых не захочешь разума; восхищение чужим, диким народом, бардом которого он становится; дьявольскую гордыню, серьезное, трагическое отношение к жизни, неумение и нежелание выживать и вечное диссидентство. И наконец, этот царский офицер, заслуживший себе орден на Кавказе, где он верой и правдой служил (хоть и невольно) Империи (а не дали орден за строптивость), первым ввел в обиход кампанию гражданского неповиновения, то есть несотрудничества с властью, когда шпильки и выпады перемешиваются с таким ледяным равнодушием, что оно хуже любых нападок. И все это вместе с поэзией и прозой (абсолютно перпендикулярной поэзии), университетом, романами, балами, любовью к властной бабушке и выгнанному отцу уместилось в 26 лет, с 1814 до 1841 года. Такая коротенькая жизнь, даже для поэта это рекорд. Побьет этот рекорд через много десятилетий только юный Каннегиссер, ну да ведь он принадлежит совсем другой эпохе, а советская власть не щадила даже детей, не только убийц председателя петербургской ЧК…
А Лермонтова, по сути дела, уморили на Кавказе, в действующей армии, причем Мартынов вполне может быть приравнен к «дедам».
И началась эта жизнь под несчастной звездой. Родился Мишель у родителей, разгневавших богатую и властную бабушку, Елизавету Алексеевну Арсеньеву, пензенскую помещицу, дочь богатого откупщика, даму просвещенную и знатную, но уж очень любящую командовать.
Родился Миша в Москве, но рос у бабушки в имении Тарханы (еще одна колыбель русской поэзии). Дело в том, что Мари, его мать, совершила мезальянс и без материнского благословения вышла замуж за родовитого, но бедного армейского капитана Юрия Петровича Лермонтова. Ходили геральдические слухи, что он происходил от шотландца Лермонта, в незапамятные петровские времена приехавшего в Россию «искать карьеры и фортуны». Может, и правда: у Мишеля всю его короткую жизнь была шотландская гордость, и шотландская тяга к независимости стоила ему дорого. Мать так корила и попрекала дочь, что сжила Марию Михайловну со свету (и ведь ходили слухи и сплетни, что дед Миши тоже не вынес бабушкиного нрава и руки на себя наложил). Бедняжка Мари умерла в 22 года, Мише и трех не было. И здесь Арсеньева просто выкупает внука: завещает ему все свое состояние при условии, что до совершеннолетия ребенок останется на ее попечении. Что ж, Юрий Петрович хотел сыну счастья и богатства. Но он взял и «отступное», вексель на 25 тысяч рублей, и уехал в Тульскую губернию, в свою бедную деревеньку Кропотово. Он виноват перед сыном: они более не увидятся, отец умрет в 1831 году, а богатство Мише не пригодилось, богатая бабушка переживет его на 4 года. Юный Мишель рано узнал, что такое предательство, хотя он и не винил отца. А бабушка души не чаяла во внуке, потакала ему во всем, дала прекрасное образование. Малышом он знал французский и немецкий, а когда поступил в 14 лет, в 1828 году, в Московский университетский благородный пансион, он был так хорошо подготовлен (и английский успел выучить, и Байрона прочел), что его зачислили сразу на 4-е отделение, в старший класс. А до этого бабушка трижды свозила его на Кавказ, на воды. Мальчик был потрясен величием, дикостью, непричесанностью природы. Горский фольклор пал на благодатную почву его шотландской гордости и культа вольности и свободы. Прибавьте сюда Байрона – и вы получите великий характер и великое неумение жить, этакое сухопутное корсарство, «веселый Роджер» во главе судьбы, бригантину из флибустьерского моря, дальнего, синего, вместо экипажа. Этому мальчику рано надоело «говорить и спорить, и смотреть в усталые глаза». И когда он напишет свой «Парус», это будет и чистый Стивенсон, и байроновский «Корсар», и «Одиссея капитана Блада».
А Лермонтова, по сути дела, уморили на Кавказе, в действующей армии, причем Мартынов вполне может быть приравнен к «дедам».
И началась эта жизнь под несчастной звездой. Родился Мишель у родителей, разгневавших богатую и властную бабушку, Елизавету Алексеевну Арсеньеву, пензенскую помещицу, дочь богатого откупщика, даму просвещенную и знатную, но уж очень любящую командовать.
Родился Миша в Москве, но рос у бабушки в имении Тарханы (еще одна колыбель русской поэзии). Дело в том, что Мари, его мать, совершила мезальянс и без материнского благословения вышла замуж за родовитого, но бедного армейского капитана Юрия Петровича Лермонтова. Ходили геральдические слухи, что он происходил от шотландца Лермонта, в незапамятные петровские времена приехавшего в Россию «искать карьеры и фортуны». Может, и правда: у Мишеля всю его короткую жизнь была шотландская гордость, и шотландская тяга к независимости стоила ему дорого. Мать так корила и попрекала дочь, что сжила Марию Михайловну со свету (и ведь ходили слухи и сплетни, что дед Миши тоже не вынес бабушкиного нрава и руки на себя наложил). Бедняжка Мари умерла в 22 года, Мише и трех не было. И здесь Арсеньева просто выкупает внука: завещает ему все свое состояние при условии, что до совершеннолетия ребенок останется на ее попечении. Что ж, Юрий Петрович хотел сыну счастья и богатства. Но он взял и «отступное», вексель на 25 тысяч рублей, и уехал в Тульскую губернию, в свою бедную деревеньку Кропотово. Он виноват перед сыном: они более не увидятся, отец умрет в 1831 году, а богатство Мише не пригодилось, богатая бабушка переживет его на 4 года. Юный Мишель рано узнал, что такое предательство, хотя он и не винил отца. А бабушка души не чаяла во внуке, потакала ему во всем, дала прекрасное образование. Малышом он знал французский и немецкий, а когда поступил в 14 лет, в 1828 году, в Московский университетский благородный пансион, он был так хорошо подготовлен (и английский успел выучить, и Байрона прочел), что его зачислили сразу на 4-е отделение, в старший класс. А до этого бабушка трижды свозила его на Кавказ, на воды. Мальчик был потрясен величием, дикостью, непричесанностью природы. Горский фольклор пал на благодатную почву его шотландской гордости и культа вольности и свободы. Прибавьте сюда Байрона – и вы получите великий характер и великое неумение жить, этакое сухопутное корсарство, «веселый Роджер» во главе судьбы, бригантину из флибустьерского моря, дальнего, синего, вместо экипажа. Этому мальчику рано надоело «говорить и спорить, и смотреть в усталые глаза». И когда он напишет свой «Парус», это будет и чистый Стивенсон, и байроновский «Корсар», и «Одиссея капитана Блада».