Именно об этом он и упомянул в одном из своих первых писем. Он вынужден был оставаться в Нью-Йорке, сидеть в жаре, в то время как она наслаждалась прохладой на борту парохода и чувствовала себя человеком. Ее письма были пылкими, радостными, ласковыми, полными новой и внезапной любви. Вместе с ней плыли Николае Мэррей Батлер, Энн Морган, Эдди Кантор, Дженевьев Тобин и Джозеф И.Уайденер. Слова «интересно, люблю ли я его» были как припев — так часто она их произносила, — и она то и дело напевала про себя: «Интересно — интересно».
   — Кого? Джо Уайденера? — спрашивала Либ.
   — Его тоже зовут Джо.
   — Джо Инглиша, который тебя провожал?
   — Его зовут Джу. Джу — сокращенно от Джулиан.
   — Кого же тогда?
   — Ты его не знаешь, — отвечала Кэролайн.
   — Нет, знаю. Это тот молодой человек, что привез тебя в отель в жутком виде.
   — Именно.
   Его письма, однако, не соответствовали ее настроению. В них проглядывали недовольство и раздражение, и, хотя она с жадностью перечитывала строки со словами любви, тем не менее вынуждена была честно признаться самой себе, что они больше похожи на постскриптум. Она оправдывала это жарой, царившей в Нью-Йорке и Рединге, и жалела его, о чем и писала в своих ответах. Всю ее первую поездку в Европу он был единственным человеком, по ком она скучала, с кем ей хотелось делить радость открытия новых стран. Она очень скучала по нему. А потом пришло письмо, которое испортило ее путешествие или, по крайней мере, разделило его на две части. Он исписал много страниц, но все это сводилось к тому, что много времени спустя она признала справедливым: «По правде говоря, моя дорогая, судьба свела нас вместе, и та же судьба разлучила вечером накануне твоего отплытия. Этим людям предначертано было приехать и забрать тебя у меня в тот вечер. Мне кажется, что, не будь их, ты бы применила на практике ту теорию, о которой рассуждала во время нашего купания. Но они приехали, правда? А поскольку так случилось, ты уехала, не применив своей теории на практике, а я после этого осложнил возникшую между нами ситуацию связью с другой девушкой. Поэтому, мне кажется, мы должны расстаться. Я чувствую себя ужасно…»
   Она не поверила ему, а потом решила протелеграфировать, что связь с другой ничего не меняет. Она любила его и не меньше его жалела о том, что не провела с ним своего последнего вечера в Нью-Йорке. Если бы она могла с ним поговорить! Но такой возможности не представлялось, а от писем и телеграмм толку было мало. К концу того дня, когда пришло письмо, она наконец уяснила себе, чем же оно так потрясло ее (что, однако, ничуть не сделало ее менее несчастной): первую свою отставку она получила, насколько понимала, из-за того, что мужчина пытался быть с нею честным. Она сообразила это и впервые в жизни решила напиться. И в тот же вечер напилась в компании красивого студента-еврея из Гарвардского университета, которому суждено было сыграть в ее сексуальной жизни несколько своеобразную роль. Он продемонстрировал ей все возможности парижских развлечений, начиная от самых безыскусных и кончая «цирком». Все это вспомнилось ей только на следующий день, когда к ней, мучающейся в похмелье, пришли на память сцены, которые, она знала, ей присниться не могли. Она тут же решила собраться и уехать домой, но Из Стэннард спасла ее от безумия. Когда Либ Мак-Крири ушла за покупками, Из явилась к Кэролайн и села на ее кровать.
   — Куда Генри водил тебя вчера?
   — О господи, если бы я только помнила!
   — Ты была так пьяна?
   — О господи! — повторила Кэролайн.
   — И ничего не помнишь?
   — Очень мало.
   — Он… Вы были в таком месте, где мужчина и женщина… Ну, знаешь?
   — По-моему, да. Боюсь, что да.
   — Он и меня водил туда. Я думала, что умру, когда мы вошли. Я его не понимаю. Я не была так пьяна, как ты. Я все помню. Все подробности. Но Генри я не могу понять. Он ни разу до меня не дотронулся. Его интересовала только моя реакция. Он не смотрел на них, он смотрел на меня. По-видимому, получал удовольствие от того, какое впечатление производили на меня эти люди. Пожалуй, не стоит больше общаться с ним и с его компанией. Он-то хочет, чтобы мы снова пришли к ним.
   — Господи, как все это ужасно. Как ты думаешь, он что-нибудь сделал со мной? — спросила Кэролайн.
   — Нет. Уверена, что нет. Ему доставляет удовольствие следить за нашей реакцией. Есть такие люди. Ты никогда себе ничего не позволяла, Кэлли?
   — Нет.
   — Я тоже нет, и, по-моему, люди вроде Генри догадываются об этом, лишь взглянув на нас. Ей-богу.
   — Тогда зачем он… Как хорошо бы очутиться дома.
   — Не беспокойся. Ты заметила, что Либ он не приглашает? Я давно знаю, что у Либ был роман, может, и не один. Значит, это касается только нас. Не говори ничего Либ, а если Генри станет слишком настойчив, мы можем уехать из Парижа. Дать аспирин или еще что-нибудь?
   Кэролайн так напугалась, что старалась больше не напиваться. Остальную часть путешествия самое большее, чем она одаривала интересующихся ею молодых людей, говорящих по-английски, это согласием потанцевать с ними, и еще целый год страшный случай с Генри-Как-Его-Там и унизительный, разочаровывающий опыт знакомства с Джо Монтгомери влияли на ее выбор кавалеров: они должны быть людьми нравственными, лучше светловолосыми и ни в коем случае не обладать эффектной или чрезмерно привлекательной внешностью.
   Дома, в Гиббсвилле, ей решительно нечего было делать, кроме как днем играть в бридж в женском клубе, а вечером развлекаться в смешанных клубах, пройти курс стенографии и машинописи в гиббсвиллском Деловом колледже, смутно надеясь, что на зиму, быть может, удастся уехать в Нью-Йорк, по вторникам принимать участие в играх в гольф и обязательном после них ленче, собирать пожертвования во время благотворительных базаров, быть шофером у собственной матери, которая никак не могла научиться водить машину с двигателем внутреннего сгорания, и, когда наступала ее очередь, устраивать вечера. Она старалась держать свой вес в пределах 115 фунтов. Коротко стриглась. Пила чуть больше, чем полагалось в обществе, и научилась умеренно сквернословить. Она знала, что считается самой привлекательной девицей с Лантененго-стрит. На танцах она не «шла нарасхват», как это порой бывает со школьницами, но успехом она пользовалась большим. С ней жаждали танцевать и совсем еще юные студенты, и мужчины до сорока, а то и старше. Ей никогда не приходилось делать вид, что она предпочитает посидеть с бокалом в руке, нежели танцевать. Другие девицы относились к ней дружески, но «хорошим товарищем» не называли и не слишком доверяли ей своих мужей и женихов. Собственно, ей-то они доверяли, а вот на своих мужчин не очень полагались.
   К началу лета 1926 года она подвела итог и пришла к выводу, что находится в несколько затруднительном положении. Чаще других она встречалась с Джулианом Инглишем, Гарри Райли, Картером Дейвисом и с молодым человеком из Скрантона по имени Росс Кэмпбелл. Джулиан Инглиш уже превратился в привычку, и она подозревала, что он продолжает встречаться с ней, потому что она никогда ничего не спрашивает про его полячку, которую никто не видел, но все считали красавицей. Гарри Райли был внимательным и не жалел денег. Он так сходил по ней с ума, что даже проявлял самоотверженность. Картер Дейвис был уж чересчур ясен. Она не сомневалась, что может сказать, через сколько лет он бросит пить и приставать к молоденьким ирландкам на выходе из церкви после вечерней мессы, остепенится и женится на девице с Лантененго-стрит. «Но не на мне, — решила она. — Что это за муж, самая сильная страсть которого — бридж! И спортивный клуб! И футбол! Боже!» Самым подходящим кандидатом в мужья был Росс Кэмпбелл. Старше других, за исключением Райли, он выгодно отличался от гиббсвиллских молодых людей: выпускник Гарвардского университета, высокий, стройный, он, казалось, надел свежую сорочку — мягкую белоснежную сорочку с пуговичками в уголках воротничка — лишь минуту назад, а костюм не менял, по меньшей мере, года два. Он не был богат, но у него «водились деньги». У него были крупные крепкие зубы, а обаяние его в значительной степени проистекало из свойственной высоким людям обманчивой неуклюжести, хорошо поставленного голоса и гарвардского акцента. Само собой разумеется, как только он принялся ухаживать за Кэролайн, он вступил в члены их загородного клуба, и именно в этот момент она впервые заметила, что он, помимо всего прочего, еще и сноб. Он сказал ей, что намерен вступить в клуб. «Я попрошу Уитни Хофмана выдвинуть мою кандидатуру. И думаю, будет лучше, если он сам найдет второго рекомендателя. Я ведь больше никого здесь не знаю». Он знал других не хуже Уита Хофмана, но Кэролайн понимала, что только к Уиту Хофману он может позволить себе обратиться за одолжением, ибо Уит был самым богатым из гиббсвиллских молодых людей да еще с безупречной репутацией. Итак, кандидатура Росса была выдвинута мистером Уитни Стоукс Хофманом и поддержана миссис Уитни Стоукс Хофман; вступительный взнос — пятьдесят долларов, ежегодный взнос — двадцать пять долларов. Затем она заметила, что он несколько скуповат. Перед тем как подписать чек, он проверял принесенный ему официантом счет. И сам крутил себе сигареты, что можно было объяснить как желанием курить определенный сорт табака, так и желанием экономить деньги. А один раз, выиграв в бридж несколько долларов, он положил их в карман, заметив: «Как раз покрывают мои расходы на бензин и масло в этой поездке. Неплохо». Все это как-то не вязалось с тем, что следовало ожидать от молодого человека, жизнь которого посвящена «наведению порядка в семейном состоянии. Это моя обязанность. Мама и таблицы умножения-то как следует не знает». Я была права, думала Кэролайн, когда сообразила, что он не принадлежит к богачам из угольных районов. Кое-что в нем ей импонировало: его манеры, стиль, умение войти в дом с приятной улыбкой, которая в то же время говорила: «А что вы можете мне предложить?» Ей нравилось, что он не лез к ней с поцелуями, и нравилось так сильно, что она и не спешила выяснить, почему он так себя ведет. А поскольку она не спешила удовлетворить свое любопытство, то произошло нечто другое: она утратила к нему интерес. Наступил день, когда ей уже не надо было больше откладывать выяснение причины его безразличия, оно ее вполне удовлетворяло. Не состоялось никаких объяснений, потому что она сразу дала ему понять, что произошло: ей все равно, приедет он или не приедет в Гиббсвилл. Она ни о чем не жалела, хотя и видела, что ее приятели — а не только приятельницы — стали присматриваться к ней с боязнью и удивлением — ведь Росс Кэмпбелл так явно ею интересовался. Ей было жаль своих приятельниц, которые уже мечтали познакомиться на ее свадьбе с молодыми людьми из Нью-Йорка и Бостона, и она делала вид, что жалеет и себя. Ведь порой он ей так нравился, что у нее появлялось желание обнять его и прижаться к нему. Но она этого не сделала, и вся их дружба разладилась. И довольно скоро ей стало очень, очень легко думать об этой потере как о потере чего-то неодушевленного.
   В то же время она нервничала и злилась на себя. Что-то не получалось, не выходило в ее отношениях с мужчинами, которые ей нравились. И мужчины были не те, и вели они себя как-то не так. Джером Уокер был с ней чересчур сдержан, потому что она была еще совсем девочкой. Джо Монтгомери ей нравился больше всех, но из-за обещания, данного другим людям, она не смогла провести с ним вечер накануне отплытия. Росс Кэмпбелл, к которому она не питала большого чувства, но за которого следовало бы выйти замуж, превратился в пустое место прямо на ее глазах. А больше никого и не было. То есть было много мужчин во главе с Джулианом Инглишем, с которыми она целовалась и обнималась и о которых потом думала с активной неприязнью. В целом она презирала всех знакомых ей мужчин, несмотря на то что могла вспоминать минуты, проведенные с ними в автомобилях, моторных лодках, поездах, на пароходах, на диванах, на террасах загородных клубов, на чужих вечеринках или даже на кровати в собственном доме чуть ли не с нежностью. И досадовала, что нет в ней ничего такого, о чем мужчины не знали бы, — хотя ни один из них не знал ее до конца. До сих пор чувства, которое рождалось в ней, было достаточно, чтобы… Она не заканчивала этой мысли. Но одно она решила твердо: если к тому времени, когда, ей исполнится тридцать лет, она не выйдет замуж, она выберет какого-нибудь мужчину и скажет ему: «Послушай, я хочу ребенка», а потом поедет во Францию или еще куда-нибудь и там родит. Она знала, что никогда это не произойдет, но одна половина ее существа грозила другой, что она так сделает.
   Затем весной 1926 года она влюбилась в Джулиана Инглиша и поняла, что никого никогда не любила. Вот смешно-то. Смешнее и не придумаешь. Он жил рядом, приглашал ее повсюду, целовал на прощанье, то не замечал ее, то искал с ней встречи, а потом переставал замечать, ходил вместе с нею в школу танцев, в детский сад, в частную школу — она знала его всю жизнь: пряча, вешала его велосипед на дерево, намочила однажды штанишки у него на дне рождения, их вместе купали в одной ванне две старшие по возрасту девочки, у которых теперь уже свои дети. Он сопровождал ее на ее первый бал, прикладывал ей к ноге глину, когда ее укусила оса, разбил ей до крови нос и так далее. Для нее, оказывается, никогда никого другого не было. Не существовало. Она немного боялась, что он по-прежнему любит свою полячку, но не сомневалась, что ее он любит больше.
   Сначала они не хотели признаться даже себе в том, что влюбились, и не придавали значения участившимся встречам вплоть до того дня, когда он пригласил ее пойти с ним на бал в честь Дня независимости. На такое празднество полагается приглашать за месяц вперед, причем приглашать девушку, которая тебе нравится больше всех. На этот раз он пригласил ее по собственной инициативе. А на первый в их жизни бал его мать велела ему пригласить ее. Бал в честь Дня независимости был не простым танцевальным вечером, и все дни между днем, когда она приняла его приглашение, и днем бала они об этом помнили. Девушке полагалось чаще, чем с другими, встречаться с тем, кто будет сопровождать ее на этот бал. «Ты теперь моя девушка, — говорил он. — По крайней мере, до окончания бала». Или она звонила ему и говорила: «Не хочешь ли поехать в Филадельфию со мной и мамой? Ты теперь мой кавалер, поэтому я звоню тебе первому, но ты вовсе не обязан соглашаться, если тебе не хочется». И когда он целовал ее, она чувствовала, что он хочет понять, насколько она опытна. Сначала их долгие поцелуи были именно такими: бесстрастными, ленивыми и полными любопытства. Они замирали в поцелуе, потом она откидывала голову и улыбалась ему, а он ей, а затем, не говоря ни слова, снова прижимали губы к губам. Так они и продолжали целоваться, пока однажды вечером, когда он проводил ее домой после кино, она не поднялась на минуту наверх и не увидела, что ее мать крепко спит. Он был в уборной на первом этаже и услышал, что она спустилась по черной лестнице и проверила дверь на кухню. Они вошли в библиотеку.
   — Хочешь стакан молока? — спросила она.
   — Нет. Из-за этого ты и ходила на кухню?
   — Я хотела посмотреть, дома ли служанки.
   — Дома?
   — Да. Черный ход заперт.
   Она протянула руки, и он обнял ее. Сначала он лежал головой у нее на плече, а затем она, дернув шнур торшера, погасила свет и подвинулась на тахте так, чтобы он мог лечь рядом. Он поднял ее свитер, расстегнул лифчик, а она расстегнула его жилет, и он снял его и вместе с пиджаком бросил на пол.
   — Только… Только не забывайся, милый, ладно? — сказала она.
   — Ты не хочешь? — спросил он.
   — Больше всего на свете, любимый. Но я не могу. Ни разу не делала. Для тебя я это сделаю, но не здесь. Не… ты понимаешь. Я хочу в постели в спокойной обстановке.
   — Ты ни разу этого не делала?
   — До конца никогда. Не будем говорить об этом. Я люблю тебя и хочу быть с тобой, но здесь я боюсь.
   — Ладно.
   — Ах, Джу, еще раз. Почему ты так ласков со мной? Никто не мог бы быть таким нежным. Почему?
   — Потому что я тебя люблю. Я всегда любил тебя.
   — О, любовь моя! Милый!
   — Что, родная?
   — Я больше так не могу. У тебя есть это? Ну, ты знаешь.
   — Есть.
   — Как ты думаешь, все будет в порядке? Я так боюсь, но остановиться сейчас — это просто глупо. Правда?
   — Да, родная.
   — Я просто с ума схожу…

6

   За столом сидели Лют и Ирма Флиглеры, Уиллард и Берта Доаны, Уолтер и Элен Шейферы, Харви и Эмили Зигенфусы, Немец (Ральф) и Фрэнни Снайдеры, Вик и Моника Смиты и Дьюи и Лоис Харгенстины. С того места, где он сидел, сбоку и почти позади оркестра, практически у барабанщика на коленях, Алю Греко было видно их всех. Он знал всех мужчин в лицо, Люта Флиглера и Немца Снайдера называл по имени, а с остальными просто здоровался, не добавляя имени, и они отвечали ему, не называя его ни Аль, ни Греко. Он был знаком с Ирмой Флиглер и, когда разговаривал с ней, величал ее миссис Флиглер. С Фрэнни Снайдер он тоже был знаком, и если бы разговаривал с ней, то мог бы называть ее Фрэнни, или Малышка, или как угодно, но обычно ограничивался лишь коротким «Привет!» и сдержанно кивал. Какого черта! Она была замужем, хоть и за этим Немцем, но все-таки, и, насколько Алю было известно, была добродетельна, как сама матерь божья (а матерь божья, порой думал Аль, вовсе и не была добродетельна), уже целых два года. Поэтому заговаривать с ней не имело смысла. Кто знает, что вообразит этот крикливый юнец, ее муж, если увидит их за беседой? И что натворит. Кроме того, нельзя судить о Малышке по одному вечеру два года назад. Быть может, это был единственный раз, когда она изменила своему горлопану, и обвинять ее нельзя. Она легко досталась Алю, можно сказать, легче других. Он знал ее еще по школе, но потом, когда они выросли, редко встречал ее на улице. А когда видел на улице, она говорила: «Здравствуй, Тони Мураско!», он же отвечал: «Привет, Фрэнсис!» А потом он прочел в газете, что она выходит замуж за Немца Снайдера, и пожалел ее, потому что знал, что представляет собой Немец: горластый куклуксклановец, который, частенько получая по морде за глупые шутки в адрес католической церкви, тем не менее всегда старался приударить за католичками, что ему и удавалось. Когда Аль прочел об их свадьбе, он решил, что Фрэнсис забеременела, но ошибся. Получилось так, что отец Фрэнсис, Большой Эд Кэрри, полицейский, застал свою дочь и Снайдера в несколько неловкой ситуации и потребовал от Снайдера либо жениться, либо умереть. Аль об том не знал. Но зато ему было известно, что вскоре после свадьбы Немец, которого девицы из «Капли росы» звали Ральфи, снова там появился. Он никогда не давал чаевых и считался одним из самых нежелательных клиентов заведения. Однажды, два года назад, Аль ехал через Кольеривилл и увидел Фрэнсис. Она ждала автобус. Он остановился.
   — Подвезти тебя? — спросил он.
   — Нет… А, это ты, Тони? — узнала его она. — Ты возвращаешься в город?
   — Так точно, — ответил Аль. — Садись.
   — Видишь ли, не знаю…
   — Как угодно. Мне-то что… — И потянулся закрыть дверь.
   — О, я хотела… Я поеду с тобой. Только ты высадишь меня где-нибудь…
   — Садись, объяснишь по дороге, — сказал он.
   Она села, и он угостил ее сигаретой. Она ездила в Кольеривилл к бабушке. Она охотно закурила, выпила и легко согласилась немного покататься. Кататься и вправду долго не пришлось: в полумили от шоссе между Гиббсвиллом и Кольеривиллом у плотины был сарай для лодок. Во всей этой истории ощущалась какая-то неловкость, вроде когда имеешь дело с родственницей. Он помнил Фрэнсис в школе маленькой девочкой, и вдруг в один прекрасный день совершенно неожиданно перед тобой женщина, причем с опытом и все такое прочее — вот в этом и крылась неловкость. Как будто нашел деньги на улице: не зарабатывал, не добывал… Должно быть, и она испытывала то же самое, потому что если уж кого не пришлось уговаривать, так это ее в тот раз. Но по дороге домой она сказала: «Если ты кому-нибудь проболтаешься, убью. Я не шучу». И было видно, что она не шутит. Она отказалась от новых с ним встреч и не разрешила ему ни звонить ей, ни пытаться увидеть. Она, казалось, чуть жалела о случившемся, но он не был уверен, не притворяется ли она и тут. Он часто вспоминал это. И вспомнил сейчас, заметив, что она смотрит, как Немец танцует с Эмили Зигенфус, просунув колено между ее ног и делая вид, будто они танцуют так же, как и все остальные Сукин сын! Фрэнни — хорошая баба. Она нравилась Алю. А вот этот Немец — хорошо бы влепить ему как следует! И почему это женщинам (за исключением монахинь, весь женский пол он называл несколько по-другому) почти всегда достается какое-нибудь дерьмо? Очень редко им удается заполучить хорошего парня. Как Флиглер, например.
   И тут он начал злиться на Ирму Флиглер. Интересно, соображает ли она, какой мировой парень у нее в мужьях. Наверное, нет. Наверное, считает, что ей так и положено. Вот вам пожалуйста: одна женщина замужем за подлецом, который ее бьет и обманывает, и уверена, что так и должно быть, а другой достался стоящий мужик, который и не думает шляться, и у нее нет даже сомнений, что иначе быть не может. Все женщины так привыкли иметь дело с дерьмом, убеждал себя Аль, что на это не ропщут, а если на их долю выпадает лучшая участь, то не теряют уверенности, что все может измениться к худшему. Черт с ними. Хорошо бы забыть про них.
   Но в «Дилижансе» сделать это было трудно, ибо женщин тут полным-полно. Все танцзалы, ночные клубы, придорожные рестораны, магазины, церкви и даже публичные дома — все принадлежит женщинам. А хуже всего, вероятно, заведение вроде этого, где мужчины, напялив на себя обезьяний костюм и перерезав горло крахмальным воротничком, напиваются, не получая даже удовольствия от выпивки, потому что пили в присутствии женщин, отчего становилось совсем уж тошно. Раз есть оркестр, значит, женщины тут как тут, можете быть уверены. Женщины поют песни вроде: «Слышу ритм», «Три словечка», «Ты сведешь меня с ума», «Я думаю о милом», «Я так печальна, лишь по тебе тоскую, милый, по тебе, ах, что за радость тебе отдаться». «Отдаться, сука этакая!» — сказал Аль Греко и посмотрел через стол на Элен Хольман, которую он ненавидел сейчас в тысячу раз больше всех на свете. Весь вечер он исходил ненавистью. Сначала ему было ненавистно само поручение Эда Чарни: следить за Элен. Она превосходно знала, зачем он пожаловал, и вымещала на нем свою злость на то, что Эд остался дома с ребенком. И с женой. Элен, пожалуй, была единственным человеком, кто осмеливался открыто выражать свое презрение к Алю, и сегодня она измывалась больше обычного. «Ну и рождество у тебя», — заметила она. И пошло, пошло. Почему он не наладит себе жизнь? Что у него за роль? Да знает ли он, что он просто подпевала? Замечает он за собой странности? Какие странности? По-видимому, объяснила она, он гермафродит. И он был вынужден слушать эти бредни целых два часа без передышки, за исключением тех минут, когда она уходила петь. Но часов в десять — одиннадцать пыл ее остыл. Она перестала приставать к нему, решив применить другой метод.
   На ней было платье с таким вырезом впереди, что он только пупка ее не видел. Когда она вставала, материал, атлас или что-то там другое, натягивался и грудь была видна лишь на одну треть. Зато когда она сидела напротив него, положив локти на стол и опершись подбородком на руки, платье было свободно, и при любом движении ему открывались ее соски. Она заметила, что он смотрит, а не смотреть он не мог, и улыбнулась.
   — Вряд ли ты хочешь остаться без зубов, а? — спросил он.
   — Кто же это сделает, позвольте поинтересоваться? — сказала она.
   — Такие красивые зубки — и все к черту, а?
   — Вот это да! Малышка Аль обиделся, потому что…
   — Забудь про малышку Аля, девочка. И послушай меня для собственной же пользы. Умный понимает с полуслова.
   — Я прямо трясусь от страха, — сказала она.
   Внезапно желание у него пропало, но он поддался другой слабости.
   — Перестань, слышишь? Я сижу здесь не по своей воле. Ты могла бы догадаться.
   Она вонзилась в него взглядом.
   — Тогда проваливай. Убирайся отсюда, дай мне повеселиться.
   — Проваливай? Сию минуту. Ты что, спятила? Куда я уйду? Далеко мне придется пойти, если я смоюсь отсюда без приказания. Далеко. Да мне и не уйти. Как ты думаешь, что эта сволочь француз будет делать, если я двинусь к выходу? Думаешь, он меня выпустит? Как бы не так.
   — Да? — улыбнулась Элен.
   Что-то новое. Значит, Лис лезет к Элен, как Аль давно уже и предполагал. Но на это ему сейчас наплевать. Ему надо только, чтобы Элен вела себя прилично, иначе жди неприятностей от Эда.
   — Мне велели, — сказал он, — и, нравится или не нравится это нам с тобой, я должен здесь сидеть.
   — Понятно, — отозвалась она.
   — И приказано смотреть, чтобы ты не раздвигала колени, девочка.
   — Пошел ты! — разозлилась она. — Выпить-то, по крайней мере, можно?
   — Нельзя. Ты уже сегодня один раз окосела.
   — Хочешь потанцевать со мной? Должна же я веселиться, а не только стоять там и петь, теша похоть этих мерзавцев.
   — Не хочу я с тобой танцевать, — отказался он. — Мне этого не приказывали.
   — Боишься?
   — Пусть так, — сказал он. — Хочешь убедить меня, что я боюсь? Боюсь, только оставь меня в покое.