Мои химические операции довели меня до четырех основных элементов, общих всем человеческим организмам; может быть, их больше или меньше; это зависит от искусства химика; но я пока довольствуюсь ими, как атомистическая химия довольствуется шестью десятками так называемых простых тел. По-моему, эти четыре элемента называются очень просто: потребностию истины, любви, благоговения и силы, или власти. Эти элементы - общечеловеческие; от их различных соединений, от первенства одного над другим, от застоя того или другого происходят все различные ближайшие элементы. Должна быть определенная пропорция между сими элементами, но она может быть известна лишь некоторым алхимикам; впрочем, для практики довольно и приблизительных вычислений. Не удивляйтесь, что иногда эти элементы производят действия, по-видимому, весьма противоположные, - это оптический обман! Один знаменитый химик, много занимавшийся органическими разложениями, по имени Боссюэт, {77} сказал: "Если мы будем пристально всматриваться в то, что происходит внутри нас, то найдем, что все наши страсти зависят от любви, которая их все обнимает и возбуждает. Самая ненависть к одному предмету происходит лишь от любви к другому; так, например, я чувствую отвращение к одному предмету потому только, что он препятствует обладать предметом, к которому чувствую любовь". {* Bossuet, "Connaissance de Dieu et de soi-meme", ch. 1 .}
   Иногда один элемент развивается на счет других и, вышедши из определенной пропорции, не умиряется другими; так, например, дышать одним оживляющим кислородом очень приятно, но он умерщвляет так же, как и удушающий азот; в воздухе же они соединены в такой пропорции, что вредное свойство каждого сограничено другим. В человеческом организме, например, чувство силы - может обратиться в полную беззаботность и беспечность или в удовлетворение одним вещественным вожделениям; потребность полной истины может привести к поверхностному энциклопедицизму или ко всеотвергающему скептицизму; чувство дружества - довести до расточительности и проч., тому подобное. Во всех таких случаях организм страждет, как растение без воды или слишком политое. Человеку дана привилегия творить особый мир, где он может соединять основные элементы в какой хочет пропорции, даже в их настоящем естественном равновесии; этот мир называется искусством, поэзиею; важный мир, ибо в нем человек может найти символы того, что совершается, или должно бы совершаться внутри и вокруг его; но зодчие этого мира часто вносят и в него ту несоразмерность между стихиями, которою они сами страждут, не замечая того; другие же счастливцы строят сей мир так же бессознательно, как и первые, и неожиданно в сем мире отражается та гармония, которая звучит в душе самих зодчих; древность выразила этот замечательный акт человеческой деятельности именем Амфиона. {78}
   Как бы то ни было, когда не существует равновесия и гармонии между элементами, - организм страждет; и таков педантизм в этом законе, что ничто не спасает от сего страдания: ни развитие воли, ни дар творчества, ни сверхъестественное знание, - будь он страною, обладающею всеми средствами силы, называйся он Бетховеном, Бахом, - организм страждет, ибо не выполнил полноты жизни. Роскошный кактус, захваченный морозом, достигает иногда до степени душистого цветка, - но потом мгновенно погибает.
   Тут происходит часто другое замечательное явление: организм, смыкаясь в своих элементах, знает их одних и потому никак не может понять возможности другого элементного соединения, часто стихии одного народного организма так отдалены от стихий другого, что один никак не может понять жизни другого, ибо каждый видит лишь в своих элементах условие жизни. Так западные писатели пишут историю человечества, но понимают под этим словом лишь то, что вокруг них, забывая иногда о безделице: например, о девятой части земного шара и о сотне миллионов людей; когда же доходят до славянского мира, то готовы доказать, что он не существует, ибо он не подходит под ту форму, которая образовалась из западных элементов. Если бы рыбы умели писать, то они наверно бы доказали, и очень ясно, что птицы никак не должны существовать, ибо не могут плавать в воде. Случается и наоборот.
   Был на сем свете великий естествоиспытатель, по имени Петр Великий; ему достался на долю организм чудный, достойный его духа. Глубоко вникнул Великий в строение этого чудного мира; он нашел в нем размеры огромные, силы исполинские, крепкие, закаленные зубчатые колеса, прочные упоры, быстрые шестерни - но этой огромной системе сил недоставало маятника; оттого мощные элементы этого мира доходили до действий, противоположных существу их; чувство силы - тянулось к совершенной беспечности, поглотившей племена азийские; многосторонность духа, выражавшаяся дивною восприимчивостию и сродная чувству истины, не находила себе пищи и вяла в бездействии; еще несколько веков этих мгновений в жизни народа - и мощный мир изнурил бы себя собственной своею мощью. Великий знаток природы и человека не отчаялся; он видел в своем народе действие иных стихий, почти потерявшихся между другими народами: чувство любви и единства, укрепленное вековою борьбою с враждебными силами; видел чувство благоговения и веры, освятившее вековые страдания; оставалось лишь обуздать чрезмерное, возбудить заснувшее. И великий мудрец привил к своему народу те второстепенные западные стихии, которых ему недоставало: он умирил чувство разгульного мужества - строением; народный эгоизм, замкнутый в сфере своих поверий, - расширил зрелищем западной жизни; восприимчивости - дал питательную науку. Прививка была сильна; протекли времена, чуждые стихии усвоились, умирили первобытных - и новая, горячая кровь полилась в широких жилах исполина; все чувства его пришли в деятельность; напружились дебелые мышицы; он вспомнил все неясные мечты своего младенчества, все, до того непонятные ему, внушения высшей силы; он откинул одни, дал тело другим, - вздохнул вольно дыханием жизни, поднял над Западом свою мощную главу, опустил на него свои светлые, непорочные очи и задумался глубокою думою.
   Запад, погруженный в мир своих стихий, тщательно разрабатывал его, забывая о существовании других миров. Чудна была его работа и породила дела дивные; Запад произвел все, что могли произвесть его стихии, - но не более; в беспокойной, ускоренной деятельности он дал развитие одной и задушил другие. Потерялось равновесие, и внутренняя болезнь Запада отразилась в смутах толпы и в темном, беспредметном недовольстве высших его деятелей. Чувство самосохранения дошло до щепетливого эгоизма и враждебной предусмотрительности против ближнего; потребность истины - исказилась в грубых требованиях осязания и мелочных подробностях; занятый вещественными условиями вещественной жизни, Запад изобретает себе законы, не отыскивая в себе их корня; в мир науки и искусства перенеслись не стихии души, но стихии тела; потерялось чувство любви, чувство единства, даже чувство силы, ибо исчезла надежда на будущее; в материальном опьянении Запад прядает на кладбище мыслей своих великих мыслителей - и топчет в грязь тех из них, которые сильным и святым словом хотели бы заклясть его безумие.
   Чтобы достигнуть полного гармонического развития основных, общечеловеческих стихий, - Западу, несмотря на всю величину его, недостало другого Петра, который бы привил ему свежие, могучие соки славянского Востока!
   Между тем, что не совершилось рукой человека, то совершается течением времен. - Недаром человек, увлеченный, по-видимому, мгновенным прибытком, усовершает способы сообщения; недаром люди теснятся друг к другу, как низшие животные, чуя опасность. Чует Запад приближение славянского духа, пугается его, как наши предки пугались Запада. Неохотно замкнутый организм принимает в себя чуждые ему стихии, хотя они бы должны были поддержать бытие его, - а между тем он тянется к ним невольно и бессознательно, как растение к солнцу.
   Не бойтесь, братья по человечеству! Нет разрушительных стихий в славянском Востоке - узнайте его, и вы в том уверитесь; вы найдете у нас частию ваши же силы, сохраненные и умноженные, вы найдете и наши собственные силы, вам неизвестные, и которые не оскудеют от раздела с вами. Вы найдете у нас зрелище новое и для вас доселе неразгаданное: вы найдете историческую жизнь, родившуюся не в междоусобной борьбе между властию и народом, но свободно, естественно развившуюся чувством любви и единства, вы найдете законы, изобретенные не среди волнения страстей и не для удовлетворения минутной потребности, не занесенные чужеземцами, но медленно, веками поднявшиеся из недр родимой земли; вы найдете верование в возможность счастия не одного большого числа, но в счастие всех и каждого; вы найдете даже в меньших братьях наших то чувство общественного единения, которого тщетно ищете, взрывая прах веков и вопрошая символы будущего; вы поймете, отчего ваш папизм клонится к протестантизму, а протестантизм к папизму, т. е. каждый к своему отрицанию, и вы поймете, отчего лучшие ваши умы, углубляясь в сокровищницу души человеческой, нежданно для самих себя выносят из оной те верования, которые издавна сияют на славянских скрижалях, им неведомых; {* Баадер, {79} Кениг, {80} Баланш, {81} Шеллинг. {82}} вы изумитесь, что существует народ, который начал свою литературную жизнь, чем другие кончают, - сатирою, т. е. строгим судом над самим собою, отвергающим всякое лицеприятие к народному эгоизму; вы изумитесь, узнав, что есть народ, которого поэты, посредством поэтического магизма, угадали историю прежде истории - и нашли в душе своей те краски, которые на Западе черпаются из медленной, давней разработки веков исторических; {* Стихия всеобщности или, лучше сказать, всеобнимаемости произвела в нашем ученом развитии черту довольно замечательную: везде поэтическому взгляду в истории предшествовали ученые изыскания; у нас, напротив, поэтическое проницание предупредило реальную разработку; "История" Карамзина навела на изучение исторических памятников, до сих пор еще не конченное; Пушкин (в "Борисе Годунове") разгадал характер русского летописца, - хотя наши летописи не прошли сквозь вековую историческую критику, а самые летописцы еще какой-то миф в историческом отношении; Хомяков (в "Димитрии Самозванце") глубоко проникнул в характер еще труднейший: {83} в характер древней русской женщины - матери; Лажечников (в "Басурмане") воспроизвел характер и того труднейший: древней русской девушки; {84} между тем, значение женщины в русском обществе до Петра Великого остается совершенною загадкой в ученом смысле. Теперь следите за этими характерами в исторических памятниках, только что появляющихся в свет, и вас поразит верность этих призраков, вызванных магическою деятельностью поэтов. - Нельзя не подивиться, как люди, ударившиеся в ультраславянизм, до сих пор не обратили внимания на это замечательное явление.} вы изумитесь, узнав, что существует народ, понимающий музыкальную гармонию естественно, без материального изучения; вы изумитесь, узнав, что не все мелодические дороги истоптаны и что художник, порожденный славянским духом, один из членов триумвирата, {* Мендельзон-Бартольди, Берлиоз, Глинка.} сохраняющего святыни развращенного, униженного, опозоренного на Западе искусства, нашел путь свежий, непочатый; наконец, вы уверитесь, что существует народ, которого естественное влечение - та всеобъемлющая многосторонность духа, которую вы тщетно стараетесь возбудить искусственными средствами; вы уверитесь, что существует народ, которого самые льды и снега, вас столько устрашающие, заставляют невольно углубляться внутрь, а извне побеждать враждебную природу; вы преклоните колено перед неизвестным вам человеком который был и поэтом, и химиком, и грамматиком, и металлургом, прежде Франклина низвел гром на землю - и писал историю, наблюдал течение звезд - и рисовал мозаики стеклом, им отлитым, - и в каждой отрасли подвинул далеко науку; вы преклоните колено пред Ломоносовым, этим самородным представителем многосторонней славянской мысли, когда узнаете, что он, наравне с Лейбницем, с Гете, с Карусом, открыл в глубине своего духа ту таинственную методу, которая изучает не разорванные члены природы, но все ее части в совокупности, и гармонически втягивает в себя все разнообразные знания. Тогда вы поверите своей темной надежде о полноте жизни, поверите приближению той эпохи, когда будет одна наука и один учитель, и с восторгом произнесете слова, не замеченные вами в одной старой книге: "человек есть стройная молитва земли!". {85}
   Фауст замолчал. "Все хорошо, - сказал Виктор, - но что ж нам между тем остается делать?"
   - Ждать гостей и встретить их с хлебом и солью.
   Вячеслав. А потом надеть учительский колпак и рассадить гостей по скамьям...
   Фауст. Нет, господа, для этого вам еще надобно выйти из состояния брожения, которое осталось от прививки; подождать той минуты, когда гармонически улягутся все стихии, вас образующие, когда вы, подобно Ломоносову, будете черпать изо всех чаш, забыв, которая своя, которая чужая; эта минута недалека. - А между тем не худо приготовиться к принятию дорогих гостей - наших старых учителей; прибрать горницу, наполнить ее всем нужным для жизни, чтобы ни в чем не было недостатка, и самим принарядиться и тщательно позаботиться о своих меньших братьях, например хотя передать им в руки науку, чтоб они не зевали по сторонам; не худо подчас и бичом сатиры, по примеру предков, стегнуть мышей, которые забираются в дом, не спросясь хозяина; вообще своего не чуждаться, чужого не бояться, а пуще всего: хорошенько протереть собственные наши очки и помнить, что вся штука не в одной оправе, а также, что и лучшее стекло негодно, когда его затянет плесенью. Вячеслав. Все, что я могу сказать, - c'est qu'il у a quelque chose a faire... {это - что нужно что-то делать (франц.).}
   Виктор. Я подожду парового аэростата, чтобы посмотреть тогда, что будет с Западом...
   Ростислав. А у меня так не выходит из головы мысль сочинителей рукописи: "Девятнадцатый век принадлежит России!".
   ДОПОЛНЕНИЯ
   ПРЕДИСЛОВИЕ
   Самое затруднительное для писателя дело: говорить о самом себе. Тут напрасны все оговорки и все возможные риторические предосторожности; его непременно обвинят или в самолюбии, или, что еще хуже, в ложном смирении; нет определенной черты между тем и другим, или, по крайней мере, трудно отыскать ее. Остается последовать примеру Сервантеса, который начал одну из своих книг следующими словами: "Я знаю, любезный читатель, что тебе нет никакой нужды читать мое предисловие, но мне очень нужно, чтобы ты прочел его". {1} - Такое откровенное объяснение, кажется, мирит все противоречия.
   Мои сочинения в первый раз были собраны и изданы в 1844 году. Как известно, в течение двух-трех лет их уже не было в книжной торговле, и скоро они сделались библиографическою редкостию. Меня часто спрашивали: отчего я не приступаю к новому изданию? отчего я не пишу, или, по крайней мере, ничего не печатаю? и проч. т. п. Спрашивать у сочинителя о таких домашних обстоятельствах почти то же, что спрашивать у мусульманина о здоровье его жены. Но хорошо, когда дело ограничивается одними вопросами; худо, когда появляются ответы, - помимо настоящего ответчика; хорошо и то, когда эти ответы только нелепы; худо, когда подчас эти ответы не сообразны ни с вашим взглядом на вещи, ни ... с вашими правилами.
   Покусившийся хоть раз, как говорилось в старину, предать себя тиснению, - с той самой минуты становится публичной собственностью, которую всякий может трактовать, как ему угодно. Но этот трактамент не только дает право публичному человеку, но даже налагает на него обязанность когда-нибудь публично же и объясниться.
   Дело очень простое: в 1845 году я намерен был предпринять новое издание моих сочинений, исправить их, пополнить и проч. т. п., как бывает в подобных случаях. Но в начале следующего года (1846) на меня пало одно дело; {2} друзья мои знают - какое (говорить о нем для публики было бы еще рано); они также хорошо знают, какого рода занятий и какой упорной борьбы оно требовало. Этому делу, в течение девяти лет, я принес в жертву все, что я мог принести: труд и любовь; эти девять лет поглотили мою литературную деятельность всю без остатка. Признаюсь, я об этом не жалею; но, естественно, не могу быть равнодушен, если другие о том жалеют.
   Затем, не легко, - всякий это знает, - после долгого отсутствия, воротясь на прежнее пепелище, связать настоящее с давнопрошедшим, концы с концами. В эту минуту некоторое раздумье неизбежно.
   Между тем, пока я был на стороне, добрые люди воспользовались тем, что моя книга сделалась библиографическою редкостию, и втихомолку принялись таскать из нее, что кому пришлось по его художеству; иные - на основании литературного обычая, т. е. заимствовались с большою тонкостию и с разными прикрытиями, иные с меньшими церемониями просто вставляли в мои сочинения другие имена действующих лиц, изменяли время и место действия и выдавали за свое; нашлись и такие, которые без дальних околичностей брали, напр, мою повесть всю целиком, называли ее, напр, биографиею и подписывали под нею свое имя. Таких курьезных произведений довольно бродит по свету. - Я долго не протестовал против подобных заимствований, частию потому, что я просто не знал о многих из них, а частию потому, что мне казался довольно забавным этот особый род нового издания моих сочинений. Лишь в 1859-м году я счел нужным предостеречь некоторых господ о возможном следствии их бесцеремонных проделок. {* В ... "СПб. ведомостей". {3} При сем случае я не могу не выразить моей благодарности гг. издателям..., которые в ... "Ведомостей" обличили один из таких подлогов, {4} без чего может быть я его бы и не заметил. - В таких случаях все добросовестные литераторы должны помогать друг другу - здесь дело общей литературной безопасности. Какое бы дитя ни было, оно мое; нет ничего утешительного видеть, что его уродуют. Такими поступками, независимо от их житейского значения, оскорбляется художественное чувство, лучшее достояние всякого писателя.}
   Есть, наконец, люди, которые к ремеслу невинного заимствования присоединяют и другое: приписывать известному лицу, называя его по имени, нелепости собственного изделия, даже обставляя их рачительно, во избежание всякого сомнения, вводными знаками. Такую проделку позволило себе одно издание..., {5} о котором не позволю себе теперь говорить, ибо оно прекратилось; да и сам издатель, человек, имевший довольно странное понятие о житейских условиях, но человек не без дарований, уже не существует. De mortuis seu bene, seu nihil. {О мертвых или хорошо, или ничего (лат.).}
   Итак, участь моей книги была следующая: из нее таскали, взятое уродовали, и на нее клепали; а для большинства поверить эти проделки было не на чем.
   Сопряжение всех этих причин, имеющих важное значение для человека, свято сознающего права и обязанности литератора, заставило меня приступить к новому изданию моих сочинений.
   Я полагал в них многое исправить, многое переделать, но вскоре убедился, что такое дело - невозможно. Семнадцать лет - есть почти половина деятельной жизни. В такой период времени многое передумалось, многое забылось, многое наплыло вновь - нет возможности попасть в тот лад, с которого начал; камертон изменился; и внутренняя жизнь и внешняя среда другие; всякая переделка будет не живым органическим произведением, но механическою приставкою. И сверх того: наши ли - наши мысли даже в минуту их зарождения? Не суть ли они в нас живая химическая переработка начал внешних и равносложных: духа эпохи вообще и среды, в которой мы живем, впечатлений детства, беседы с современниками, исторических событий, - словом, всего, что нас окружает?... Трудно отделиться от семьи, от народа - еще труднее; от человечества - вовсе невозможно; каждый человек волею или неволею - его представитель, особливо человек пишущий; большой или малый талант - все равно; между ним и человечеством установляется электрический ток, - слабый или сильный, смотря по представителю, - но беспрерывный, неумолимый. С этой точки зрения человеческое слово, при его проявлении в данном народе и в известный момент, есть исторический факт, более или менее важный, но уже не принадлежащий так называемому сочинителю; если в нем это слово тогда неудачно выговорилось, если он не сознал определительно своего представительства, то виноват он сам и должен нести за то ответственность; после договаривать уже поздно: стрелка двинулась на часах мира, два раза рождения не бывает.
   Эта книга является в том самом виде, как она была издана в 1844 году; я позволил себе исправить лишь некоторые, слишком явные промахи (не все!), пополнить вольные и невольные пропуски, ввести некоторые статьи, при первом издании забытые, некоторые новые, и, наконец, присоединить особо примечания, которые, сколько мне кажется, могут иметь некоторое историческое значение. Dixi. {Сказано (лат.).}
   ----
   P. S. Публика такое существо, с которым никогда нельзя вдоволь наговориться. Особенно эта невольная болтливость является после долгой жизни, в продолжение которой накопилось на голову дюжины с две всякой напраслины. Оправдать себя от напраслины есть право всякого, - но для публичного человека, литератора, такое оправдание есть даже обязанность. Меня вообще обвиняют в каком-то энциклопедизме, хотя я никогда еще не мог хорошенько выразуметь: что это за зверь? Это слово можно понимать в разных смыслах: если человек хватается то за то, то за другое, так, зря, на авось, когда его деятельность разорвана и чрез нее не прошло живой, органической связи - должно ли называть его энциклопедистом? - Наоборот, если одно дело вырастает из другого органическим путем, как из корня вырастает лист, из листа цветок, из цветка плод, - будет ли такая история также энциклопедизмом? - В первом, что бы ни говорили, я не грешен; я хватаюсь за весьма немногое, - но, правда, придерживаюсь за все, - что попадется под руку. Этому искусству научила меня жизнь; рассказ об этом процессе, может быть, не останется без пользы для нового поколения. - Моя юность протекла в ту эпоху, когда метафизика была такою же общею атмосферою, как ныне политические науки. Мы верили в возможность такой абсолютной теории, посредством которой возможно было бы строить (мы говорили - конструировать) все явления природы, точно так, как теперь верят возможности такой социальной формы, которая бы вполне удовлетворяла всем потребностям человека; может быть, и действительно, и такая теория, и такая форма и будут когда-нибудь найдены, но ab posse ad esse consequentia non valet. {из возможного еще не следует действительное (лат.).} - Как бы то ни было, но тогда вся природа, вся жизнь человека казалась нам довольно ясною, и мы немножко свысока посматривали на физиков, на химиков, на утилитаристов, которые рылись в грубой материи. Из естественных наук лишь одна нам казалась достойною внимания любомудра - анатомия, как наука человека, и в особенности анатомия мозга. Мы принялись за анатомию практически, под руководством знаменитого Лодера, {6} у которого многие из нас были любимыми учениками. Не один кадавер {7} мы искрошали, но анатомия естественно натолкнула нас на физиологию, науку тогда только что начинавшуюся, и которой первый плодовитый зародыш появился, должно признаться, у Шеллинга, впоследствии у Окена {8} и Каруса. {9} Но в физиологии естественно встретились нам на каждом шагу вопросы, не объяснимые без физики и химии; да и многие места в Шеллинге (особенно в его Weltseele {мировой душе {10} (нем.).}) были темны без естественных знаний; вот каким образом гордые метафизики, даже для того, чтобы остаться верными своему званию, были приведены к необходимости завестись колбами, реципиентами {11} и тому подобными снадобьями, нужными для - грубой материи.
   В собственном смысле именно Шеллинг, может быть, неожиданно для него самого, был истинным творцом положительного направления в нашем веке, по крайней мере в Германии и в России. В этих землях лишь по милости Шеллинга и Гете мы сделались поснисходительней к французской и английской науке, о которой прежде, как о грубом эмпиризме, мы и слышать не хотели.