Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Оксана Ветловская
Имперский маг. Оружие возмездия
Тюрингенский лес
Ноябрь 1944 года
– Wiedziałem, że to prawda.
«Я знал, что это правда».
Взъерошенный седой человек спотыкается, тщетно пытаясь ускорить шаг, и едва не падает. Сбившееся дыхание срывается в надсадный кашель. Человек поминутно оглядывается через плечо и всякий раз успевает заметить – или ему только кажется – тень невесомого, неощутимого, стремительного движения у себя за спиной. Но на снегу видны лишь его следы. Две борозды пошире, где снег взрыхлили пришаркивающие, нетвёрдые от усталости ноги, и третья, узкая, пунктиром, – где земли коснулась ноша, которую человек не бросил бы даже под угрозой расстрела.
Снегопад погрузил выстуженный северными ветрами лес в глубокое оцепенение. Графическая чернота и неподвижность мёрзлых ветвей кустарника поперёк морщинистых сосновых стволов. Ледяной покой и тишина. Но ветки чуть покачиваются, стряхивая снег, там, где человек мимоходом, шатаясь от тяжести большого угловатого чемодана, задел их плечом, – или выдают присутствие того, кто крадётся следом?
– Wiedziałem, – бормочет человек, стараясь успокоить себя звуком собственного хриплого, стёртого голоса, и вздрагивает, когда чёрно-белая мешанина подлеска на самой границе зрения вдруг оживает, складываясь в подобие фигуры – не то зверь, не то охотник – и, стоит только обернуться, рассыпается, как фрагменты мозаики, превращаясь в переплетение ветвей.
Лес внезапно обрывается, словно не смея переступить черту некой запретной зоны. Впереди – белое поле, протянувшееся до чёрной горы, сквозь редкую сеть тихо падающего снега смутно различимы острые пики елей у её подножия. Человек оглядывается: с каждым шагом всё дальше отступают и всё плотнее смыкаются высокие сосны позади, в их кронах под порывом ветра зарождается сдавленный гул, перерастающий в густой басовитый рокот.
Пригибаясь, человек бредёт через мертвенную пустоту белой равнины. Чемодан он волочит по снегу. Последние силы иссякают. Ему кажется, стоит лишь добраться до тесной тьмы ельника, и то незримое, что неотрывно смотрит ему в спину, дышит холодом в затылок, призрачно мелькает то справа, то слева, наконец, проявит себя – или оставит его в покое.
Удар по лодыжке – нет, просто нога подворачивается на камне или кочке. Человек падает на колени, судорожно оборачивается. Вокруг – никого. Он один посреди заснеженного поля. Ветер затих, снег повалил гуще, и стеной надвинулась тишина. Собственное дыхание кажется человеку оглушительным – и на мгновение оно прерывается, как от резкого толчка в грудь, когда человек замечает в снежной ряби смутное движение, растущую бледную тень. Мерещится? Да. Вроде бы да… Нет… Нет.
– Wiedziałem, że tak będzie. To się musiało zdarzyć, – обречённо шепчет он.
«Я знал, что так будет. Это должно было случиться».
Тень приближается: беззвучные удары сильных лап по снегу. Человек вскакивает, обрывки молитвы безотчётно срываются с его омертвевших губ и тонут в язычески-равнодушной морозной тишине. Угловатая ноша всем весом своего металлически погромыхивающего содержимого толкается в ноги, мешая бежать.
– Dlaczego?.. Za со?.. – Вопрос звучит жалко и бессмысленно – человек знает, почему и за что.
В последний миг он оборачивается. С бредовой отчётливостью горячечного кошмара видит волчий оскал и мягко перекатывающуюся в такт движению встопорщенную светлую шерсть на загривке. Когда его сбивают с ног тяжёлым смертоносным прыжком, он не чувствует дыхания хищника на лице: сознание гаснет, и отчего-то чудится мимолётное скользящее прикосновение длинных, шелковистых женских волос.
«Я знал, что это правда».
Взъерошенный седой человек спотыкается, тщетно пытаясь ускорить шаг, и едва не падает. Сбившееся дыхание срывается в надсадный кашель. Человек поминутно оглядывается через плечо и всякий раз успевает заметить – или ему только кажется – тень невесомого, неощутимого, стремительного движения у себя за спиной. Но на снегу видны лишь его следы. Две борозды пошире, где снег взрыхлили пришаркивающие, нетвёрдые от усталости ноги, и третья, узкая, пунктиром, – где земли коснулась ноша, которую человек не бросил бы даже под угрозой расстрела.
Снегопад погрузил выстуженный северными ветрами лес в глубокое оцепенение. Графическая чернота и неподвижность мёрзлых ветвей кустарника поперёк морщинистых сосновых стволов. Ледяной покой и тишина. Но ветки чуть покачиваются, стряхивая снег, там, где человек мимоходом, шатаясь от тяжести большого угловатого чемодана, задел их плечом, – или выдают присутствие того, кто крадётся следом?
– Wiedziałem, – бормочет человек, стараясь успокоить себя звуком собственного хриплого, стёртого голоса, и вздрагивает, когда чёрно-белая мешанина подлеска на самой границе зрения вдруг оживает, складываясь в подобие фигуры – не то зверь, не то охотник – и, стоит только обернуться, рассыпается, как фрагменты мозаики, превращаясь в переплетение ветвей.
Лес внезапно обрывается, словно не смея переступить черту некой запретной зоны. Впереди – белое поле, протянувшееся до чёрной горы, сквозь редкую сеть тихо падающего снега смутно различимы острые пики елей у её подножия. Человек оглядывается: с каждым шагом всё дальше отступают и всё плотнее смыкаются высокие сосны позади, в их кронах под порывом ветра зарождается сдавленный гул, перерастающий в густой басовитый рокот.
Пригибаясь, человек бредёт через мертвенную пустоту белой равнины. Чемодан он волочит по снегу. Последние силы иссякают. Ему кажется, стоит лишь добраться до тесной тьмы ельника, и то незримое, что неотрывно смотрит ему в спину, дышит холодом в затылок, призрачно мелькает то справа, то слева, наконец, проявит себя – или оставит его в покое.
Удар по лодыжке – нет, просто нога подворачивается на камне или кочке. Человек падает на колени, судорожно оборачивается. Вокруг – никого. Он один посреди заснеженного поля. Ветер затих, снег повалил гуще, и стеной надвинулась тишина. Собственное дыхание кажется человеку оглушительным – и на мгновение оно прерывается, как от резкого толчка в грудь, когда человек замечает в снежной ряби смутное движение, растущую бледную тень. Мерещится? Да. Вроде бы да… Нет… Нет.
– Wiedziałem, że tak będzie. To się musiało zdarzyć, – обречённо шепчет он.
«Я знал, что так будет. Это должно было случиться».
Тень приближается: беззвучные удары сильных лап по снегу. Человек вскакивает, обрывки молитвы безотчётно срываются с его омертвевших губ и тонут в язычески-равнодушной морозной тишине. Угловатая ноша всем весом своего металлически погромыхивающего содержимого толкается в ноги, мешая бежать.
– Dlaczego?.. Za со?.. – Вопрос звучит жалко и бессмысленно – человек знает, почему и за что.
В последний миг он оборачивается. С бредовой отчётливостью горячечного кошмара видит волчий оскал и мягко перекатывающуюся в такт движению встопорщенную светлую шерсть на загривке. Когда его сбивают с ног тяжёлым смертоносным прыжком, он не чувствует дыхания хищника на лице: сознание гаснет, и отчего-то чудится мимолётное скользящее прикосновение длинных, шелковистых женских волос.
1. Первосвященник
Франконский лес, Адлерштайн
14 октября 1944 года
Вечером Хайнц вспомнил о дневнике. Машинально поднимая руку к левому нагрудному карману, где лежала возвращённая книжечка, Хайнц подумал, что последние полторы недели протащились мимо, не потрудившись отметиться в дневнике ни единой строкой. И дело было не только в однообразии казарменного существования. До сих пор Хайнц передёргивался до судороги в пальцах ног при малейшем напоминании об отвратительном происшествии недельной давности. Пережитый стыд горячей кашей стекал по затылку за шиворот, и Хайнц со злостью думал о том, что больше не возьмётся ничего записывать, покуда существует опасность, что вновь засекут за этим делом.
В унылой пустыне ничем не обоснованного безделья (оно угнетало больше всего) каждый подыскивал способ развлечься по мере полномочий. Пока солдаты резались в карты, задирали друг друга или безуспешно пытались споить малолетку Вилли Фрая, унтер-шарфюрер Людеке ждал солдатских проступков. Людеке, эта фатальная ошибка эволюции, как выражался насчёт него несостоявшийся студент Эрвин Кунц, был здоровенным представителем вида прямоходящих, за всё время своей службы не усвоившим ничего, кроме того, что человек с пустой левой петлицей равнозначен пустому месту. Людеке был выдрессирован в Дахау, где хлыстом гонял по кругу колонны заключённых, и закрепил навыки в Равенсбрюке, где порол девочек-подростков. Существо с таким положительным послужным списком, несомненно, было идеальной кандидатурой на пост заместителя командира отделения, и Людеке ревностно доказывал это каждый день, выполняя свои обязанности с удовольствием почти физиологическим. Помимо того, что здесь называлось поддержанием дисциплины – то есть прочищения солдатских мозгов руганью такого акустического свойства, что от неё трескалась краска на стенах, – Людеке занимался изобретением наказаний для провинившихся. Ради последнего он гнусно шпионил за вверенными ему рядовыми, ища, к чему бы придраться, рылся в их шкафчиках и, кроме прочего, досконально изучал содержимое карманов кителя каждого солдата, до последней соринки, пока отделение выгоняли на утреннюю зарядку.
Именно таким образом он, по-видимому, и узнал о Хайнцовом дневнике. Подсмотрел, как вечерами Хайнц что-то строчит, и решил выведать, что именно. Вообще у Людеке обыкновенно шла изо рта зелёная пена, когда он видел кого-нибудь из подчинённых склонившимся над письмом домой (скупым, со скованным слогом, с тщательно выверенными фразами – ибо потом письмо, беззащитное, незапечатанное, следовало сдать в специальное окошечко рядом с комендатурой, и там его распинали равнодушные руки цензора, оставляя на полях преступные серые отпечатки холодных пальцев). Проходя мимо пишущего, Людеке грохал кулаком в угол стола и бросал что-нибудь вроде: «Если хочешь марать бумагу, катись в сортир». Но всё-таки Людеке не мог отменить священное право солдата писать письма домой. На прочие же виды добровольных писаний неприкосновенность не распространялась. Можно было представить, в какую зверски-радостную ярость впал унтер-шарфюрер, обнаружив в кармане кителя рядового Рихтера то, чему там, по монолитно-бетонным убеждениям Людеке, вообще не полагалось находиться, – книжечку в поцарапанном кожаном переплёте, на четверть исписанную мелким аккуратным почерком, остро заточенным карандашом. Основание для образцово-показательного издевательства было найдено, оставалось отыскать повод. Для выявления последнего при всеобщем разлагающем безделье даже не требовалось особой внимательности.
После обеда Людеке приметил, как Хайнц с Эрвином слиняли с уборки территории. Двое нарушителей порядка прокрались за хозяйственными постройками к дальней угловой вышке, где в тот момент нёс караул один хороший человек, и провели на ней пятнадцать минут, болтая с часовым. Влезать на сторожевые вышки, разумеется, категорически воспрещалось, но караульные никогда не доносили начальству на рядовых неприкаянного отделения, относясь заговорщически ко всем их выходкам. Отвадить сослуживцев Хайнца от облюбованной вышки не могли никакие угрозы. Людеке, кстати, и сам охотно забирался туда, когда там дежурил его земляк.
На вечерней поверке шарфюрер Отто Фрибель благосклонно выслушал донесение заместителя насчёт злостного нарушения дисциплины рядовым Рихтером (об Эрвине почему-то не прозвучало ни слова – впрочем, Хайнц и не собирался сдавать приятеля) и дал добро на проведение экзекуции. Шарфюрер был уполномочен самолично разбирать незначительные происшествия и наказывать провинившихся, не беспокоя некоего полумифического оберштурмфюрера, которому отделение формально подчинялось, хотя тот, похоже, предпочёл навсегда забыть о совершенно лишней в жизни расположения горстке не понятно кому нужных людей. Традиционные наряды вне очереди командир отчего-то не считал эффективной мерой наказания, да и вообще старался не придерживаться какой-либо строгой определённости в выборе карательных мер, предпочитая вольную импровизацию. Роль карателя и импровизатора он передавал по-обезьяньи изобретательному Людеке, сильно скучавшему по своим обязанностям надсмотрщика в «кацет».
В тот вечер Людеке несколько раз прошёлся вдоль короткого строя, предвкушая дальнейшее. Остановился напротив Хайнца, обдав его скотской вонищей ядовитого пота, и приказал сделать шаг вперёд. Хайнц шагнул, чувствуя, как в желудке тает кубик льда.
– Что ты такое? – очень тихо и почти дружелюбно поинтересовался Людеке.
– Рядовой СС Хайнц Рихтер, унтершарфюрер, – безо всякого выражения произнёс Хайнц, тупо глядя во вторую сверху пуговицу на мундире Людеке.
– Не-е-ет!!! Ты не рядовой!!!
Строй вздрогнул, как под порывом ветра.
– Ты, шкура, не рядовой! Ты ленивая свинья! Недоделок! Засранец! Выпердок собачий, мешок с дерьмом!!! – хрипло ревел Людеке, и с грязного потолка печально облетала штукатурка, светлыми чешуйками ложась на плечи трепещущих солдат.
– Ты падаль, недоносок, говнюк! Вздумал отлынивать от работы!!! – драл глотку Людеке, орошая всё вокруг брызгами зловонной слюны, и Хайнц с облегчением подумал было, что самое страшное уже позади: сейчас вот проорётся и на том успокоится. Но не тут-то было – Людеке намеревался творчески подойти к дисциплинарному взысканию. Перво-наперво он сгрёб Хайнца за шиворот и затряс им, как соломенной куклой, не переставая остервенело орать. Китель затрещал по швам, пуговицы застучали по полу. Стиснув зубы, Хайнц в ужасе смотрел на толстую морду Людеке, расцвеченную жёлтыми гнойниками и синюшными пятнами, моля Бога отменить всё последующее, в чём бы оно ни заключалось. Но Создатель, похоже, не имел привычки вмешиваться в казарменные дела. Людеке с размаху швырнул Хайнца спиной на бетонный пол – удар отозвался во всех внутренностях, а в затылке взорвалась такая боль, будто туда врезался пушечный снаряд. Хайнц с трудом приподнялся на локтях, отыскивая взглядом качающийся и пульсирующий потолок, норовящий переместиться куда-то за стену. Фрибель сказал уже от двери:
– Только не сделай его инвалидом.
– Я щас покажу этому дристуну литературу! – злорадно объявил Людеке, а Хайнц всё ещё не понимал, что его ждёт. Не успел подняться, как его вновь повалили на спину – Гутман с Хафнером, два оперившихся птенчика из «Гитлерюгенда», за прошедшие полмесяца успевших так крепко подмазаться к заместителю командира, что у них с Людеке установилась прямо-таки телепатическая связь, где оба паршивца непременно оказывались стороной принимающей и незамедлительно исполняющей. По одному невразумительному движению волосатой унтершарфюрерской лапы они резво подскочили к Хайнцу, Гутман уселся ему на ноги, припечатав своей задницей его голени к холодному полу, и впился жёсткими пальцами в колени, а Хафнер развёл руки Хайнца крестом, всем весом навалившись и ухмыляясь в лицо. Всё это называлось «товарищеским участием в воспитательной работе». Хайнц, распяленный на бугристом полу, чуть слюной не подавился от ненависти. Далеко вверху вздрагивал пятнистый потолок с кривым жестяным плафоном, в котором, как гнилая картофелина в тюремной миске, желтела загаженная мухами лампочка. Слева в очень непривычном ракурсе уходил в полутьму ряд бледных в прозелень лиц сослуживцев. Потом в эту странную картину – так, наверное, видят мир казарменные мыши – вторгся Людеке. Низ подбородка у него был в тёмных полосах невыбритой щетины. Он наклонился, уперев руки в бока. «Ну что он будет делать? – изнывал Хайнц. – Бить, что ли, будет, по животу, по яйцам? Да не имеет он такого права, избивать солдат…» Реалист в Хайнце вполне отдавал себе отчёт в том, что понятия «право» и «законность» безнадёжно неусвояемы примитивным, как водоросли в доисторическом океане, сознанием Людеке, который под своей койкой хранил длинную толстую плеть, скрученную из старых телефонных проводов в металлической оплётке, – этим инструментом он на днях выдрал за нерасторопность Вилли Фрая, вчерашнего школьника, не умеющего ещё сдерживать слёзы. Хайнц упрямо закусил губу и решил для себя, что эти сволочи не выбьют из него ни звука, пусть хоть какую мерзость затевают.
Людеке склонился ещё ниже.
– Рядовой Рихтер! Назовите главную обязанность солдата войск СС!
Хайнц закашлялся.
– Повиноваться… – остальные слова застряли в глотке.
– Вот именно!!! – взревел Людеке. – Повиноваться! Подчиняться приказам! А не шляться где вздумается!.. Солдат должен быть солдатом!!!
«Какое потрясающее умозаключение», – совсем в скобках отметил Хайнц, как всегда в минуту серьёзных неприятностей от какого-то третьего лица с отстранённым интересом наблюдая за расслоением собственного сознания – одна его часть боится до тошноты, вторая ехидничает, третья… третья гадает, каким способом унтершарфюрер дышит с такими зарослями волос в носу.
– Ты куча говна, а не солдат! – продолжал сотрясать воздух Людеке. На сальных висках масляно блестели дорожки пота. – Сучье отродье, вшивое животное! Ты не выполняешь обязанностей! Ты – вот чем занимаешься! Дрочишь в бумагу! Это называется именно так! Что это за сопли?! Что это за дерьмо?! Ты солдат или целка на выданье?!! – При последних словах Людеке бешено рванул клапан левого кармана на кителе Хайнца. Клапан наполовину оторвался, пуговица, сверкнув, ускакала прочь по коридору. Людеке выпотрошил карман, окончательно разодрав, – Хайнц принялся отчаянно извиваться, пока ещё молча, – и тут Людеке вытащил двумя пальцами и поднял кверху на всеобщее обозрение книжечку в кожаном переплёте. Вот тогда Хайнц заорал. Что-то очень глупое и безнадёжно бессмысленное: «Это моё! Не имеете права!..» – а может, вовсе без слов. Такого паскудства он и вообразить не мог. Он вообще раньше не представлял себе, что такое бывает. Людеке раскрыл дневник на первой попавшейся странице и начал что-то зачитывать, нарочно коверкая слова. Солдаты в строю жевали губы и отводили глаза, а Гутман с Хафнером, отличники и активисты, ухмылялись во всю пасть, гадёныши. На левом кармане чистенького кителя Хафнера болтался спортивный значок Гитлерюгенда. «За мастерство в ГЮ». Хайнц принялся плеваться, пытаясь попасть в низко склонённую морду этого «мастера». Слюна холодной водяной пылью оседала на лице. Тем временем Людеке выдрал из книжечки пачку листов и широким взмахом рассеял по коридору, остальное бросил на пол рядом с Хайнцем.
– Рядовой Рихтер! Встаньте! Подотрите этим хламом вашу грязную жопу!
Краем глаза Хайнц увидел, как вытянувшийся по стойке «смирно» Вилли Фрай изо всех сил зажмурился, сморщив веснушчатый нос.
Хайнц так рванулся, что прижатые к полу руки едва не вылетели из плечевых суставов.
– Ну-ка, помогите этой бабе стянуть штаны, – распорядился Людеке.
Удобно усевшийся на голенях упитанный Гутман потянул розовые лапки к поясному ремню Хайнца.
– Уйди к чёрту, пусти, тварь!!! – хрипло взвыл Хайнц и так дёрнулся в сторону, что Хафнер, пытаясь удержать жертву, склонился ниже, чем следовало, и Хайнц, рванувшись вперёд, лбом ударил его в нос и подбородок – с отвратительнейшим тупым стуком. Хафнер, мыча и хлюпая, зажал обеими руками разбитую физиономию, а Хайнц уже вовсю ссаживал костяшки кулаков о зубы Гутмана, в бесконечном изумлении от такого оборота дел раззявившего хлебало. Увернувшись от чьего-то пинка, Хайнц вскочил на ноги, от души врезал по уху Гутману, отплёвывающемуся кровью, наподдал подвернувшемуся хныкающему Хафнеру и, завывая что-то непотребное, бросился на унтершарфюрера Людеке.
Дальнейшее Хайнц знал по чужим рассказам. Он сразу упал без сознания, получив от Людеке удар по голове, а через несколько секунд в казарму прибежал Фрибель – во время драки ор, по словам товарищей, стоял оглушительный, вопли Хайнца, наверное, слышали даже в штабе.
Фрибелю пришлось-таки срочно извлекать из небытия полумифического оберштурмфюрера, потому как именно в его ведении находились вопросы об одиночном заключении – «строгом аресте» – и штрафных работах. К разочарованию Фрибеля, обер-штурмфюрер, нехотя материализовавшись, не проявил должного интереса к малозначительному делу о драке, развязанной неким злосчастным новобранцем, и, с одобрения высших сфер, представленных недосягаемым комендантом, позволил Хайнцу отделаться тремя сутками гауптвахты с выходом на работы в качестве полотёра в главном здании расположения.
Под конвоем, состоявшим из одного дружелюбного солдата штабной охраны, Хайнц три дня ходил мыть офицерские сортиры. Так Хайнц впервые побывал в «штабе», как здесь называли большое, но изящное каменное строение семнадцатого века, бывший дворец какого-то давно загнувшегося от позорной болезни герцога. Что это за штаб и к чему он относится, никто толком не знал, да особо и не спрашивал. Внутри были мраморные лестницы, тёмно-бордовые ковры по всем коридорам и резные дубовые панели на стенах. А ещё там по всем углам тускло блестели рыцарские доспехи в полном комплекте. Хайнцу было интересно, как они так стоят, не падая.
В туалетах (а они имелись на каждом этаже, чтоб господа офицеры далеко не бегали) было безлюдно, свежо и очень тихо. На белом кафеле уютно лежали скошенные прямоугольники солнечного света. Окна оказались просто замечательными: высокими, стрельчатыми, стёкла снизу были матовые, будто в изморози, и с затейливыми готическими завитушками, словно выведенными по инею нагретым на огне металлическим пером. Краны на умывальниках сверкали так, будто участвовали в параде, который принимает сам фюрер. Скруглённые брусочки мыла пахли травами, а в углу скромно присутствовала плетённая из проволоки симпатичная корзинка, в которой Хайнц с радостным интересом обнаружил два белейших листочка, скатанных в аккуратные шарики. На одном листе были записаны столбцами какие-то цифры, а снизу красовалось крупное и старательное сообщение: «Мориц тут был и признаков разумной жизни не нашёл». На другом был изображён в профиль очень брюзгливый носатый типус, и под рисунком было торопливо нацарапано: «Гюнтер, это ты». Кроме того, на подоконнике кто-то забыл прекрасный, совсем ещё длинный кохиноровский карандаш, который Хайнц благодарно присвоил.
По сравнению с казармой, офицерский нужник был настоящим раем на грешной земле. Хайнц, без шуток, запросто согласился бы жить в таком чудесном месте.
Беззаботно насвистывая, он водил полусухой тряпкой по ослепительно-белой стене и за дверью, там, где не очень хорошо видно, открыл для себя примечательный апокриф. Некий обладатель элегантного хвостастого почерка и отточенного тёмно-синего карандаша отчётливо вывел на стене следующее: «Господа, внимание: всё, что вы тут делаете, тоже должно служить великой победе германского народа!» Хайнц очень порадовался такому патриотичному сортирному восклицанию и несильно тёр надпись. Так, чтобы хоть совсем бледная, но осталась. Надо же, оказывается, и среди офицеров люди есть. Интересно, насколько рискованно для офицера оставлять на стенах подобные автографы?
Чины, время от времени посещавшие кафельные покои, относились к старательно скребущему пол солдатику по-разному. Одни приветливо шутили с ним и угощали дорогими сигаретами, а другие требовали, чтоб он сию секунду освободил помещение от своего присутствия на всё время их пребывания в этом самом помещении. Хайнц послушно выходил за дверь. В конце концов, мало ли, может, они там над унитазами секретные шифровки сжигают (правда, Хайнц как-то слышал, что для этой цели в каждом кабинете будто бы имеется специальная жаровня).
Во второй половине дня в белые покои заглядывал конвойный и, ухмыляясь до ушей, объявлял: «Ну что, король унитазов, бал окончен! Пожалуйте на квартиру!» Под присмотром конвоира Хайнц направлялся в приземистую бетонную постройку за гаражами, в свою камеру-одиночку с узкими голыми нарами в торчащих занозах и зловонной дырой в углу. Кормили его два раза в день, просовывая малоаппетитную жратву через отверстие в двери. Утром был кусок чёрствого хлеба и большая кружка с холоднющей колодезной водой. На ужин полагался ещё один кусок хлеба, и ещё одна кружка воды, и в придачу миска слизеобразной каши из крупы не подлежащего установлению сорта. Вечером Хайнц сидел на краю нар, смотрел, как в маленьком забранном сеткой квадратном окошке лиловеет, а затем темнеет небо, и наслаждался тишиной и одиночеством.
На второй день его заключения, как раз после ужина, загрохали тяжёлые задвижки на двери и в камеру ввалился запыхавшийся Эрвин. Хайнц молча посмотрел на него с тревожным недоумением. Эрвин торопливо выгрузил из-за пазухи плоскую флягу и ком обёрточной бумаги, торжественно объявив:
– Хайни, ты герой. Это тебе вместо Железного креста.
Хайнц развернул жёсткие клочья обёрточной бумаги и с умилением обнаружил внутри кусок копчёной колбасы и слипшийся брюквенный мармелад. В отрадно увесистой фляжке что-то булькало. Когда он отвинтил крышечку, запахло вином.
– Слушай, Хайни, ну и зануды эти парни из твоей охраны, я, пока уламывал их, едва не поседел, – возбуждённо разглагольствовал Эрвин, а Хайнц без лишних слов радостно вгрызался в колбасу, с любовью глядя на огненно-рыжие лохмы Эрвина, – не верилось, что такие жизнелюбивые патлы смогут когда-нибудь поседеть. У самого Хайнца волосы были хорошо приспособлены под седину – светлые, пепельно-русые. Да и весь облик Хайнца, не слишком крепкого для своих семнадцати лет, ещё по-мальчишески тонкого, был сработан словно бы с дальним расчётом: мягкие меланхоличные черты приятного лица обещали в будущем обрести интеллигентскую сухую остроту, просторный лоб – стать ещё более высоким за счёт небольших залысин, а чуть близорукие, всегда затенённые серые глаза – скрыться за стёклами очков, которые, несомненно, очень бы ему пошли.
Колбаса оказалась чертовски твёрдой, мармелад и вовсе напоминал доисторическую окаменелость, а вино было препаршивым и сильно разбавленным, но всё-таки это была пища богов. Хайнц жевал с таким усердием, что в ушах стоял хруст, а Эрвин тем временем рассказывал. История с Хайнцем стала почётным примером, способным при случае воодушевить прочих рядовых отделения, и теперь Людеке хоть и горланит по-прежнему, но не рукоприкладствует, поскольку солдаты глядят на него уже волками, а не побитыми собаками. Красавчик и аккуратист Хафнер ходит с разбитым опухшим носом и, судя по отдельным случайно обронённым им фразам, готовит Хайнцу индивидуальный апокалипсис. Гутман непонятно зачем попёрся в санчасть и продемонстрировал там дежурному фельдшеру два выбитых зуба в ладони и две дырки в дёснах, на что фельдшер, сполна подивившись такому кретинизму, резонно заметил, что существует лишь один-единственный доступный ему способ восполнить утрату: посадить зубы на сверхпрочный клей. «Вообще, этих двух поганцев теперь едва над полом видать», – заключил Эрвин. Фрибель был вызван на ковёр оберштурмфюрером, очевидно решившим ради разнообразия на время перейти из области мифов в разряд вещественных явлений, и получил грандиозный разнос за работу с личным составом. Всё отделение собралось под окнами штаба послушать отзвуки бури библейского размаха, обрушившейся на голову подловатого и туповатого Фрибеля. Оберштурмфюрер, как и положено всякому мифическому существу, оказался истинным громовержцем. Хайнц давился вином от разбиравшего его хохота, покуда Эрвин приводил зубодробильные эпитеты, которыми начальство сполна наградило незадачливого командира отделения.
– А знаешь, Хайни, что самое интересное? Оберштурмфюрер вопил: «Не сметь калечить этих солдат!» Кричал, что наше отделение представяет большую ценность. Вообрази, Хайни: мы – ценность!
– Да ладно тебе, – не поверил Хайнц.
– Слушай, он так орал. Грозился, что ещё одна такая драка, и Фрибель отправится на фронт. Вместе с Людеке. Вот ещё что, – Эрвин поднялся с нар, – я, конечно, не ангел, чтобы вывести тебя, как святого Петра, из темницы, но кое-какие чудеса в моих силах, – он достал из-за пазухи плоский предмет, в котором Хайнц не сразу узнал свой дневник, и положил на серые доски. Рядом поставил баночку с канцелярским клеем.
– Собрать я всё собрал, а склеивать ты уж сам будешь. Всё равно тут делать нечего.
Хайнц улыбнулся:
– Эрвин, ты и впрямь просто ангел.
– Давай, ремонтируй свои записи. А после войны пиши книгу, как ты офицерские толчки драил во славу фатерлянда.
– Между прочим, офицерский нужник – курорт, – сказал Хайнц. – Я будто неделю в отпуске провёл.
– Ещё бы. Да всё что угодно лучше, чем наш цербер из «кацет».
– Людеке я в конце концов убью, – мрачно пообещал Хайнц.
– Ну, это ты зря. Он же уникум. Эта обезьяна, оказывается, даже читать умеет. Представь, сколько сил в него какой-то дрессировщик вложил, как же надо постараться, чтобы такое животное грамоте обучить, – попытался пошутить Эрвин. Хайнц только вздохнул. Тогда Эрвин бодро добавил:
В унылой пустыне ничем не обоснованного безделья (оно угнетало больше всего) каждый подыскивал способ развлечься по мере полномочий. Пока солдаты резались в карты, задирали друг друга или безуспешно пытались споить малолетку Вилли Фрая, унтер-шарфюрер Людеке ждал солдатских проступков. Людеке, эта фатальная ошибка эволюции, как выражался насчёт него несостоявшийся студент Эрвин Кунц, был здоровенным представителем вида прямоходящих, за всё время своей службы не усвоившим ничего, кроме того, что человек с пустой левой петлицей равнозначен пустому месту. Людеке был выдрессирован в Дахау, где хлыстом гонял по кругу колонны заключённых, и закрепил навыки в Равенсбрюке, где порол девочек-подростков. Существо с таким положительным послужным списком, несомненно, было идеальной кандидатурой на пост заместителя командира отделения, и Людеке ревностно доказывал это каждый день, выполняя свои обязанности с удовольствием почти физиологическим. Помимо того, что здесь называлось поддержанием дисциплины – то есть прочищения солдатских мозгов руганью такого акустического свойства, что от неё трескалась краска на стенах, – Людеке занимался изобретением наказаний для провинившихся. Ради последнего он гнусно шпионил за вверенными ему рядовыми, ища, к чему бы придраться, рылся в их шкафчиках и, кроме прочего, досконально изучал содержимое карманов кителя каждого солдата, до последней соринки, пока отделение выгоняли на утреннюю зарядку.
Именно таким образом он, по-видимому, и узнал о Хайнцовом дневнике. Подсмотрел, как вечерами Хайнц что-то строчит, и решил выведать, что именно. Вообще у Людеке обыкновенно шла изо рта зелёная пена, когда он видел кого-нибудь из подчинённых склонившимся над письмом домой (скупым, со скованным слогом, с тщательно выверенными фразами – ибо потом письмо, беззащитное, незапечатанное, следовало сдать в специальное окошечко рядом с комендатурой, и там его распинали равнодушные руки цензора, оставляя на полях преступные серые отпечатки холодных пальцев). Проходя мимо пишущего, Людеке грохал кулаком в угол стола и бросал что-нибудь вроде: «Если хочешь марать бумагу, катись в сортир». Но всё-таки Людеке не мог отменить священное право солдата писать письма домой. На прочие же виды добровольных писаний неприкосновенность не распространялась. Можно было представить, в какую зверски-радостную ярость впал унтер-шарфюрер, обнаружив в кармане кителя рядового Рихтера то, чему там, по монолитно-бетонным убеждениям Людеке, вообще не полагалось находиться, – книжечку в поцарапанном кожаном переплёте, на четверть исписанную мелким аккуратным почерком, остро заточенным карандашом. Основание для образцово-показательного издевательства было найдено, оставалось отыскать повод. Для выявления последнего при всеобщем разлагающем безделье даже не требовалось особой внимательности.
После обеда Людеке приметил, как Хайнц с Эрвином слиняли с уборки территории. Двое нарушителей порядка прокрались за хозяйственными постройками к дальней угловой вышке, где в тот момент нёс караул один хороший человек, и провели на ней пятнадцать минут, болтая с часовым. Влезать на сторожевые вышки, разумеется, категорически воспрещалось, но караульные никогда не доносили начальству на рядовых неприкаянного отделения, относясь заговорщически ко всем их выходкам. Отвадить сослуживцев Хайнца от облюбованной вышки не могли никакие угрозы. Людеке, кстати, и сам охотно забирался туда, когда там дежурил его земляк.
На вечерней поверке шарфюрер Отто Фрибель благосклонно выслушал донесение заместителя насчёт злостного нарушения дисциплины рядовым Рихтером (об Эрвине почему-то не прозвучало ни слова – впрочем, Хайнц и не собирался сдавать приятеля) и дал добро на проведение экзекуции. Шарфюрер был уполномочен самолично разбирать незначительные происшествия и наказывать провинившихся, не беспокоя некоего полумифического оберштурмфюрера, которому отделение формально подчинялось, хотя тот, похоже, предпочёл навсегда забыть о совершенно лишней в жизни расположения горстке не понятно кому нужных людей. Традиционные наряды вне очереди командир отчего-то не считал эффективной мерой наказания, да и вообще старался не придерживаться какой-либо строгой определённости в выборе карательных мер, предпочитая вольную импровизацию. Роль карателя и импровизатора он передавал по-обезьяньи изобретательному Людеке, сильно скучавшему по своим обязанностям надсмотрщика в «кацет».
В тот вечер Людеке несколько раз прошёлся вдоль короткого строя, предвкушая дальнейшее. Остановился напротив Хайнца, обдав его скотской вонищей ядовитого пота, и приказал сделать шаг вперёд. Хайнц шагнул, чувствуя, как в желудке тает кубик льда.
– Что ты такое? – очень тихо и почти дружелюбно поинтересовался Людеке.
– Рядовой СС Хайнц Рихтер, унтершарфюрер, – безо всякого выражения произнёс Хайнц, тупо глядя во вторую сверху пуговицу на мундире Людеке.
– Не-е-ет!!! Ты не рядовой!!!
Строй вздрогнул, как под порывом ветра.
– Ты, шкура, не рядовой! Ты ленивая свинья! Недоделок! Засранец! Выпердок собачий, мешок с дерьмом!!! – хрипло ревел Людеке, и с грязного потолка печально облетала штукатурка, светлыми чешуйками ложась на плечи трепещущих солдат.
– Ты падаль, недоносок, говнюк! Вздумал отлынивать от работы!!! – драл глотку Людеке, орошая всё вокруг брызгами зловонной слюны, и Хайнц с облегчением подумал было, что самое страшное уже позади: сейчас вот проорётся и на том успокоится. Но не тут-то было – Людеке намеревался творчески подойти к дисциплинарному взысканию. Перво-наперво он сгрёб Хайнца за шиворот и затряс им, как соломенной куклой, не переставая остервенело орать. Китель затрещал по швам, пуговицы застучали по полу. Стиснув зубы, Хайнц в ужасе смотрел на толстую морду Людеке, расцвеченную жёлтыми гнойниками и синюшными пятнами, моля Бога отменить всё последующее, в чём бы оно ни заключалось. Но Создатель, похоже, не имел привычки вмешиваться в казарменные дела. Людеке с размаху швырнул Хайнца спиной на бетонный пол – удар отозвался во всех внутренностях, а в затылке взорвалась такая боль, будто туда врезался пушечный снаряд. Хайнц с трудом приподнялся на локтях, отыскивая взглядом качающийся и пульсирующий потолок, норовящий переместиться куда-то за стену. Фрибель сказал уже от двери:
– Только не сделай его инвалидом.
– Я щас покажу этому дристуну литературу! – злорадно объявил Людеке, а Хайнц всё ещё не понимал, что его ждёт. Не успел подняться, как его вновь повалили на спину – Гутман с Хафнером, два оперившихся птенчика из «Гитлерюгенда», за прошедшие полмесяца успевших так крепко подмазаться к заместителю командира, что у них с Людеке установилась прямо-таки телепатическая связь, где оба паршивца непременно оказывались стороной принимающей и незамедлительно исполняющей. По одному невразумительному движению волосатой унтершарфюрерской лапы они резво подскочили к Хайнцу, Гутман уселся ему на ноги, припечатав своей задницей его голени к холодному полу, и впился жёсткими пальцами в колени, а Хафнер развёл руки Хайнца крестом, всем весом навалившись и ухмыляясь в лицо. Всё это называлось «товарищеским участием в воспитательной работе». Хайнц, распяленный на бугристом полу, чуть слюной не подавился от ненависти. Далеко вверху вздрагивал пятнистый потолок с кривым жестяным плафоном, в котором, как гнилая картофелина в тюремной миске, желтела загаженная мухами лампочка. Слева в очень непривычном ракурсе уходил в полутьму ряд бледных в прозелень лиц сослуживцев. Потом в эту странную картину – так, наверное, видят мир казарменные мыши – вторгся Людеке. Низ подбородка у него был в тёмных полосах невыбритой щетины. Он наклонился, уперев руки в бока. «Ну что он будет делать? – изнывал Хайнц. – Бить, что ли, будет, по животу, по яйцам? Да не имеет он такого права, избивать солдат…» Реалист в Хайнце вполне отдавал себе отчёт в том, что понятия «право» и «законность» безнадёжно неусвояемы примитивным, как водоросли в доисторическом океане, сознанием Людеке, который под своей койкой хранил длинную толстую плеть, скрученную из старых телефонных проводов в металлической оплётке, – этим инструментом он на днях выдрал за нерасторопность Вилли Фрая, вчерашнего школьника, не умеющего ещё сдерживать слёзы. Хайнц упрямо закусил губу и решил для себя, что эти сволочи не выбьют из него ни звука, пусть хоть какую мерзость затевают.
Людеке склонился ещё ниже.
– Рядовой Рихтер! Назовите главную обязанность солдата войск СС!
Хайнц закашлялся.
– Повиноваться… – остальные слова застряли в глотке.
– Вот именно!!! – взревел Людеке. – Повиноваться! Подчиняться приказам! А не шляться где вздумается!.. Солдат должен быть солдатом!!!
«Какое потрясающее умозаключение», – совсем в скобках отметил Хайнц, как всегда в минуту серьёзных неприятностей от какого-то третьего лица с отстранённым интересом наблюдая за расслоением собственного сознания – одна его часть боится до тошноты, вторая ехидничает, третья… третья гадает, каким способом унтершарфюрер дышит с такими зарослями волос в носу.
– Ты куча говна, а не солдат! – продолжал сотрясать воздух Людеке. На сальных висках масляно блестели дорожки пота. – Сучье отродье, вшивое животное! Ты не выполняешь обязанностей! Ты – вот чем занимаешься! Дрочишь в бумагу! Это называется именно так! Что это за сопли?! Что это за дерьмо?! Ты солдат или целка на выданье?!! – При последних словах Людеке бешено рванул клапан левого кармана на кителе Хайнца. Клапан наполовину оторвался, пуговица, сверкнув, ускакала прочь по коридору. Людеке выпотрошил карман, окончательно разодрав, – Хайнц принялся отчаянно извиваться, пока ещё молча, – и тут Людеке вытащил двумя пальцами и поднял кверху на всеобщее обозрение книжечку в кожаном переплёте. Вот тогда Хайнц заорал. Что-то очень глупое и безнадёжно бессмысленное: «Это моё! Не имеете права!..» – а может, вовсе без слов. Такого паскудства он и вообразить не мог. Он вообще раньше не представлял себе, что такое бывает. Людеке раскрыл дневник на первой попавшейся странице и начал что-то зачитывать, нарочно коверкая слова. Солдаты в строю жевали губы и отводили глаза, а Гутман с Хафнером, отличники и активисты, ухмылялись во всю пасть, гадёныши. На левом кармане чистенького кителя Хафнера болтался спортивный значок Гитлерюгенда. «За мастерство в ГЮ». Хайнц принялся плеваться, пытаясь попасть в низко склонённую морду этого «мастера». Слюна холодной водяной пылью оседала на лице. Тем временем Людеке выдрал из книжечки пачку листов и широким взмахом рассеял по коридору, остальное бросил на пол рядом с Хайнцем.
– Рядовой Рихтер! Встаньте! Подотрите этим хламом вашу грязную жопу!
Краем глаза Хайнц увидел, как вытянувшийся по стойке «смирно» Вилли Фрай изо всех сил зажмурился, сморщив веснушчатый нос.
Хайнц так рванулся, что прижатые к полу руки едва не вылетели из плечевых суставов.
– Ну-ка, помогите этой бабе стянуть штаны, – распорядился Людеке.
Удобно усевшийся на голенях упитанный Гутман потянул розовые лапки к поясному ремню Хайнца.
– Уйди к чёрту, пусти, тварь!!! – хрипло взвыл Хайнц и так дёрнулся в сторону, что Хафнер, пытаясь удержать жертву, склонился ниже, чем следовало, и Хайнц, рванувшись вперёд, лбом ударил его в нос и подбородок – с отвратительнейшим тупым стуком. Хафнер, мыча и хлюпая, зажал обеими руками разбитую физиономию, а Хайнц уже вовсю ссаживал костяшки кулаков о зубы Гутмана, в бесконечном изумлении от такого оборота дел раззявившего хлебало. Увернувшись от чьего-то пинка, Хайнц вскочил на ноги, от души врезал по уху Гутману, отплёвывающемуся кровью, наподдал подвернувшемуся хныкающему Хафнеру и, завывая что-то непотребное, бросился на унтершарфюрера Людеке.
Дальнейшее Хайнц знал по чужим рассказам. Он сразу упал без сознания, получив от Людеке удар по голове, а через несколько секунд в казарму прибежал Фрибель – во время драки ор, по словам товарищей, стоял оглушительный, вопли Хайнца, наверное, слышали даже в штабе.
Фрибелю пришлось-таки срочно извлекать из небытия полумифического оберштурмфюрера, потому как именно в его ведении находились вопросы об одиночном заключении – «строгом аресте» – и штрафных работах. К разочарованию Фрибеля, обер-штурмфюрер, нехотя материализовавшись, не проявил должного интереса к малозначительному делу о драке, развязанной неким злосчастным новобранцем, и, с одобрения высших сфер, представленных недосягаемым комендантом, позволил Хайнцу отделаться тремя сутками гауптвахты с выходом на работы в качестве полотёра в главном здании расположения.
Под конвоем, состоявшим из одного дружелюбного солдата штабной охраны, Хайнц три дня ходил мыть офицерские сортиры. Так Хайнц впервые побывал в «штабе», как здесь называли большое, но изящное каменное строение семнадцатого века, бывший дворец какого-то давно загнувшегося от позорной болезни герцога. Что это за штаб и к чему он относится, никто толком не знал, да особо и не спрашивал. Внутри были мраморные лестницы, тёмно-бордовые ковры по всем коридорам и резные дубовые панели на стенах. А ещё там по всем углам тускло блестели рыцарские доспехи в полном комплекте. Хайнцу было интересно, как они так стоят, не падая.
В туалетах (а они имелись на каждом этаже, чтоб господа офицеры далеко не бегали) было безлюдно, свежо и очень тихо. На белом кафеле уютно лежали скошенные прямоугольники солнечного света. Окна оказались просто замечательными: высокими, стрельчатыми, стёкла снизу были матовые, будто в изморози, и с затейливыми готическими завитушками, словно выведенными по инею нагретым на огне металлическим пером. Краны на умывальниках сверкали так, будто участвовали в параде, который принимает сам фюрер. Скруглённые брусочки мыла пахли травами, а в углу скромно присутствовала плетённая из проволоки симпатичная корзинка, в которой Хайнц с радостным интересом обнаружил два белейших листочка, скатанных в аккуратные шарики. На одном листе были записаны столбцами какие-то цифры, а снизу красовалось крупное и старательное сообщение: «Мориц тут был и признаков разумной жизни не нашёл». На другом был изображён в профиль очень брюзгливый носатый типус, и под рисунком было торопливо нацарапано: «Гюнтер, это ты». Кроме того, на подоконнике кто-то забыл прекрасный, совсем ещё длинный кохиноровский карандаш, который Хайнц благодарно присвоил.
По сравнению с казармой, офицерский нужник был настоящим раем на грешной земле. Хайнц, без шуток, запросто согласился бы жить в таком чудесном месте.
Беззаботно насвистывая, он водил полусухой тряпкой по ослепительно-белой стене и за дверью, там, где не очень хорошо видно, открыл для себя примечательный апокриф. Некий обладатель элегантного хвостастого почерка и отточенного тёмно-синего карандаша отчётливо вывел на стене следующее: «Господа, внимание: всё, что вы тут делаете, тоже должно служить великой победе германского народа!» Хайнц очень порадовался такому патриотичному сортирному восклицанию и несильно тёр надпись. Так, чтобы хоть совсем бледная, но осталась. Надо же, оказывается, и среди офицеров люди есть. Интересно, насколько рискованно для офицера оставлять на стенах подобные автографы?
Чины, время от времени посещавшие кафельные покои, относились к старательно скребущему пол солдатику по-разному. Одни приветливо шутили с ним и угощали дорогими сигаретами, а другие требовали, чтоб он сию секунду освободил помещение от своего присутствия на всё время их пребывания в этом самом помещении. Хайнц послушно выходил за дверь. В конце концов, мало ли, может, они там над унитазами секретные шифровки сжигают (правда, Хайнц как-то слышал, что для этой цели в каждом кабинете будто бы имеется специальная жаровня).
Во второй половине дня в белые покои заглядывал конвойный и, ухмыляясь до ушей, объявлял: «Ну что, король унитазов, бал окончен! Пожалуйте на квартиру!» Под присмотром конвоира Хайнц направлялся в приземистую бетонную постройку за гаражами, в свою камеру-одиночку с узкими голыми нарами в торчащих занозах и зловонной дырой в углу. Кормили его два раза в день, просовывая малоаппетитную жратву через отверстие в двери. Утром был кусок чёрствого хлеба и большая кружка с холоднющей колодезной водой. На ужин полагался ещё один кусок хлеба, и ещё одна кружка воды, и в придачу миска слизеобразной каши из крупы не подлежащего установлению сорта. Вечером Хайнц сидел на краю нар, смотрел, как в маленьком забранном сеткой квадратном окошке лиловеет, а затем темнеет небо, и наслаждался тишиной и одиночеством.
На второй день его заключения, как раз после ужина, загрохали тяжёлые задвижки на двери и в камеру ввалился запыхавшийся Эрвин. Хайнц молча посмотрел на него с тревожным недоумением. Эрвин торопливо выгрузил из-за пазухи плоскую флягу и ком обёрточной бумаги, торжественно объявив:
– Хайни, ты герой. Это тебе вместо Железного креста.
Хайнц развернул жёсткие клочья обёрточной бумаги и с умилением обнаружил внутри кусок копчёной колбасы и слипшийся брюквенный мармелад. В отрадно увесистой фляжке что-то булькало. Когда он отвинтил крышечку, запахло вином.
– Слушай, Хайни, ну и зануды эти парни из твоей охраны, я, пока уламывал их, едва не поседел, – возбуждённо разглагольствовал Эрвин, а Хайнц без лишних слов радостно вгрызался в колбасу, с любовью глядя на огненно-рыжие лохмы Эрвина, – не верилось, что такие жизнелюбивые патлы смогут когда-нибудь поседеть. У самого Хайнца волосы были хорошо приспособлены под седину – светлые, пепельно-русые. Да и весь облик Хайнца, не слишком крепкого для своих семнадцати лет, ещё по-мальчишески тонкого, был сработан словно бы с дальним расчётом: мягкие меланхоличные черты приятного лица обещали в будущем обрести интеллигентскую сухую остроту, просторный лоб – стать ещё более высоким за счёт небольших залысин, а чуть близорукие, всегда затенённые серые глаза – скрыться за стёклами очков, которые, несомненно, очень бы ему пошли.
Колбаса оказалась чертовски твёрдой, мармелад и вовсе напоминал доисторическую окаменелость, а вино было препаршивым и сильно разбавленным, но всё-таки это была пища богов. Хайнц жевал с таким усердием, что в ушах стоял хруст, а Эрвин тем временем рассказывал. История с Хайнцем стала почётным примером, способным при случае воодушевить прочих рядовых отделения, и теперь Людеке хоть и горланит по-прежнему, но не рукоприкладствует, поскольку солдаты глядят на него уже волками, а не побитыми собаками. Красавчик и аккуратист Хафнер ходит с разбитым опухшим носом и, судя по отдельным случайно обронённым им фразам, готовит Хайнцу индивидуальный апокалипсис. Гутман непонятно зачем попёрся в санчасть и продемонстрировал там дежурному фельдшеру два выбитых зуба в ладони и две дырки в дёснах, на что фельдшер, сполна подивившись такому кретинизму, резонно заметил, что существует лишь один-единственный доступный ему способ восполнить утрату: посадить зубы на сверхпрочный клей. «Вообще, этих двух поганцев теперь едва над полом видать», – заключил Эрвин. Фрибель был вызван на ковёр оберштурмфюрером, очевидно решившим ради разнообразия на время перейти из области мифов в разряд вещественных явлений, и получил грандиозный разнос за работу с личным составом. Всё отделение собралось под окнами штаба послушать отзвуки бури библейского размаха, обрушившейся на голову подловатого и туповатого Фрибеля. Оберштурмфюрер, как и положено всякому мифическому существу, оказался истинным громовержцем. Хайнц давился вином от разбиравшего его хохота, покуда Эрвин приводил зубодробильные эпитеты, которыми начальство сполна наградило незадачливого командира отделения.
– А знаешь, Хайни, что самое интересное? Оберштурмфюрер вопил: «Не сметь калечить этих солдат!» Кричал, что наше отделение представяет большую ценность. Вообрази, Хайни: мы – ценность!
– Да ладно тебе, – не поверил Хайнц.
– Слушай, он так орал. Грозился, что ещё одна такая драка, и Фрибель отправится на фронт. Вместе с Людеке. Вот ещё что, – Эрвин поднялся с нар, – я, конечно, не ангел, чтобы вывести тебя, как святого Петра, из темницы, но кое-какие чудеса в моих силах, – он достал из-за пазухи плоский предмет, в котором Хайнц не сразу узнал свой дневник, и положил на серые доски. Рядом поставил баночку с канцелярским клеем.
– Собрать я всё собрал, а склеивать ты уж сам будешь. Всё равно тут делать нечего.
Хайнц улыбнулся:
– Эрвин, ты и впрямь просто ангел.
– Давай, ремонтируй свои записи. А после войны пиши книгу, как ты офицерские толчки драил во славу фатерлянда.
– Между прочим, офицерский нужник – курорт, – сказал Хайнц. – Я будто неделю в отпуске провёл.
– Ещё бы. Да всё что угодно лучше, чем наш цербер из «кацет».
– Людеке я в конце концов убью, – мрачно пообещал Хайнц.
– Ну, это ты зря. Он же уникум. Эта обезьяна, оказывается, даже читать умеет. Представь, сколько сил в него какой-то дрессировщик вложил, как же надо постараться, чтобы такое животное грамоте обучить, – попытался пошутить Эрвин. Хайнц только вздохнул. Тогда Эрвин бодро добавил: