В ушах саднило от неистового лая болонки. С поджатым хвостом она металась в горячем пространстве, порой смолкала и, сжавшись, присев на задние лапы, жалобно скулила. Чего она ждала? И чего ждал я?
   Мужичок что-то продолжал говорить, но я уже не слышал его слов. Они были лишними. И он, видимо, это понял. Отошел и встал рядом с женщиной, зябко сцепившей на груди руки.
   Огонь стал сникать, меркнуть, и я уже спиной ощущал ненужность всего оставленного позади себя. В затылке набирала силу нестерпимая боль. Кругом стояла такая тишина, словно я оглох. Но нет, я слышал кваканье лягушки, стрекот цикад, что мне напомнило Крым и по ассоциации — лицо той, из-за которой все в моей жизни перевернулось вверх дном.
   Я понимал, что возвращаться на машине в Ригу нельзя — наверняка все дороги уже перекрыты. Вдоль Утрои я дошел до пограничной зоны…
   Здесь я разделся и, держа одежду над головой, переплыл туманную речушку. Она, словно бритвой, отрезала прошлое, и я оказался в другом мире. И как ни странно, ощущение определенности, пусть и горестной, принесло какое-то облегчение. Теперь разве что смерть могла остановить меня.
   Я шел проселочной дорогой, не забывая, что все еще нахожусь в приграничной зоне. Сзади послышался звук приближающейся машины, и вскоре я действительно увидел «Жигули». Я вышел на середину дороги и поднял руку. Из полуоткрытой двери услышал:
   — Контрабандист? Куда направляешься?
   — В Краславу… Может, подбросите?
   — А если стукнешь по башке и скажешь, что так и было?.. Ладно, садись…
   Мы ехали по лесу, и фары высвечивали кусты старого орешника. Его здесь было столько, что казалось, ничего больше в этой местности не растет.
   — Откуда, собственно, ты топаешь в такую рань? — от моего добродетеля несло алкоголем и табаком. — Ты знаешь, кто я?
   — Судя по отзывчивости, неплохой мужик, и с меня причитается, — но когда я повернул голову и увидел лейтенантские знаки отличия пограничной службы, пожалел о своих словах.
   — Ты мне, пожалуйста, мозги не пудри, говори, откуда идешь…
   — Прямо из Москвы, специалист по повороту рек… Хочу Даугаву повернуть вспять, хватит ей целоваться с этой клоакой по имени Балтийское море…
   — Во, видишь, до чего дошли… Еще немного советской власти — и все потекло бы назад… Слышь, нет ли у тебя сигареты, все со свояком выкурили?
   — С удовольствием бы, но не курю…
   — Значит, непорядочный человек…
   — Зато пью, как зверь.
   — Это меняет дело. Когда приедем в Краславу, проверим. Понял?
   Уже рассвело, когда мы вкатились в Краславу. Перед тем как выйти из машины, я своему благодетелю протянул десять долларов. Пограничник скривился и сказал, что, мол, этой зеленой бумажкой не опохмелишься. Мы поехали по ближайшей тихой улочке и вскоре остановились возле чистенького домика за высоким некрашеным забором. Долго не открывали, а потом отдернулась занавеска и в окне появилось заспанное лицо молодой женщины.
   — Бирута, гони быстро бутылку, — крикнул ей пограничник, — я встретил дружка… И что-нибудь занюхать…
   Потом мы сидели в его машине, пили самогонку и закусывали старым салом и соленым огурцом. Я чувствовал себя не просто оглушенным — отупевшим, абсолютно деревянным. К этому состоянию нужно привыкнуть. Самый большой стресс можно как бы отложить, как откладывают карточный долг, пока в организме не наберется достаточно сил. Надо просто не думать о том, что произошло. И по возможности все время с кем-то общаться. И как можно больше пить спиртного, без перерыва на обед… Мой бывший психолог всегда приводил в пример поведение одного персонажа Хемингуэя. После того, как тот узнал, что в автокатастрофе погибли его двое сыновей, он выпил пару стаканов виски. Самое невыносимое время после трагедии — сутки-полтора. Я на всю жизнь запомнил слова наставника: есть только одно средство, которое подавит даже самое жестокое горе, — это пьянство.
   »…Он сидел в глубоком удобном кресле, пил виски и понимал, что невозможно читать «Нью-Йоркер», если те, кого ты любишь, умерли всего несколько дней назад. Он взял «Тайм» и «Тайм» смог читать — все, включая раздел «Некрологи», где были оба его мальчика — мертвые, и был указан их возраст, возраст их матери, не совсем точно указано ее семейное положение и то, что она развелась с ним в 1933 году. Хороший журнал «Нью-Йоркер», — подумал он. Его, видимо, можно читать на четвертый день после того, как что-то случилось. Не на первый, не на второй и не на третий. Но на четвертый — можно ».
   Это полезно знать, — повторяя слова писателя, говорил наш психолог.
   «Следом за „Нъю-Йоркером“ он стал читать „Ринг“, а потом все, что было читабельно и нечитабельно в „Атлантик монсли“. — В этом месте наставник делал красноречивую паузу и, покусав свой черный ус, заканчивал: „Потом приговорил третью порцию и взялся за „Харперс“. Вот видишь, сказал он себе, все и обошлось…“
   Нас, спецназовцев-«интернационалистов», готовили к «мертвым петлям», когда неподготовленная психика вырубается, словно предохранители в электросистеме.
   Я знал одного бойца, который после захвата виллы вождя исламских фундаменталистов, где особенно много было крови и жестокости, возвратившись на базу, умер от разрыва сердца. Не пил, не курил, занимался каратэ и мечтал когда-нибудь получить черный пояс…
   В Краславе я пробыл ровно столько, сколько потребовалось, чтобы со своим новым знакомым опустошить четыре бутылки самогона и наслушаться его лекций насчет творившихся на границе несправедливостей. Он плакался, что работает в таком месте, где за день проезжают одна-две машины и ни одного порядочного автопоезда с контейнерами. А на нихто как раз только и можно заработать. «Нет каравана, нет и навара», — повторял он явно чужую присказку и пьяно щерил рот, полный металлических зубов. В претензиях к своему начальству он зашел так далеко, что пожалел о том, что в Латвии нет такого «орла, как Жириновский», который очень скоро навел бы железный порядок и укротил бы мафию, забывая, что без мафии навара не будет.
   В конце концов пограничник посадил меня на автобус, который с минуты на минуту должен был отправиться в Ригу.
   Всю дорогу я спал, а когда проснулся, увидел безжизненные корпуса «Ригас мануфактуры». Я сошел раньше и, поймав такси, помчался в аэропорт. Купил три розы и, как в прошлый раз, сделал вид, что кого-то встречаю. В автоматической камере хранения народу было много, что упрощало мою задачу. Я открыл ячейку и с облегчением убедился — мой бесценный багаж на месте. Забрал свои «удочки» и на частном такси уехал в Юрмалу.

Глава двенадцатая

   В холле гостиницы я встретил горничную и сказал, что машину продал, поэтому оставлять ее больше не придется. Поблагодарив, пошел к себе в номер.
   За стеной слышалась музыка и кто-то меланхолическим голосом пел: «Нам часто снится белая зима, рябины гроздь, крещенские морозы…» Кто-то включал и выключал магнитофон, кричал и смеялся, бил посуду. И вдруг все смолкло, и в этой неожиданно наступившей тишине я начал куда-то проваливаться…
   Врать не стану: спал как убитый, и только под утро третьего дня настиг странный сон. Как будто сижу за столом и кто-то подталкивает меня в бок, шепчет: «Ты не отворачивайся, это ведь твоя мать… Видишь, она на тебя смотрит?» Я поднял глаза и напротив себя увидел Велту. Она не шевелилась, глаза были неподвижны, и мне вспомнилось, что она мертва. Но нет, не мертва: вдруг протянула ко мне руку, и я заметил в ней клочок бумаги. Я взял его и прочитал: «Я люблю Заварзина, как никогда и никого в жизни…»
   Утром, запершись у себя в номере, я вытащил из чехла винчестер и досконально разобрал его. Меня смутило, что смазка немного загустела, и я начал все детали протирать бензином, флакончик с которым всегда находился в том же чехле. Я чистил карабин и не то чтобы думал о чем-то определенном, не то чтобы о чем-то переживал — нет, со мной ничего этого не происходило. Я находился как бы в пустоте — ни в чем, нигде и ни для кого. Вроде бы и существовал, и уже как бы меня и не было… Потом я пересмотрел коробку с патронами и каждый протер фланелевым лоскутком, пропитанным оружейным маслом. Смазал и резьбу глушителя. Я все подготовил, оставалось только выйти на огневой рубеж.
 
   В десять я спустился вниз и в ближайшем киоске купил пива и две банки земляных орехов. Потом принял душ, побрился, подстриг ногти, поменял белье. Поскольку свежих носков не было, я спустился в магазин и купил их там.
   Все документы, визитные карточки — свои и чужие — я положил в отдельный целлофановый пакет. В другой — более значительные веши: перочинный нож, бритвенный станок, бинокль, гранаты, электронную записную книжку, в которой предварительно стер все файлы, пистолет и четыре обоймы к нему. Зажигалку я оставил себе, у нее другая роль…
   Мысленно попрощался с каждой вещью, как бы благодаря за верную службу. Когда очередь дошла до фотографии Велты, я уже был готов справиться со своими чувствами. Провел рукой по снимку, всмотрелся в лицо этой незнакомой по существу женщины, и показалось, что оно ожило и глаза пытаются что-то сказать. Может, то же самое, что было написано на клочке бумаги, который мне тогда приснился? Я положил фотографию в карман и про себя сказал: ничего не было и быть теперь ничего не может…
   С пакетами-«гробами» вышел в фойе, а оттуда — в комнатушку горничной. Я протянул ей конверт с деньгами и объяснил, что уезжаю в такую страну, где деньги мне ни к чему и люди живут, как при коммунизме. «Если не вернусь к ужину, считайте, что уехал навсегда, а это возьмите себе…» Женщина открыла в шкафу один из ящиков и аккуратно, под стопку белья, положила конверт. «Мне чужого не надо, — сказала горничная. — Когда вернетесь, все будет здесь».
   …Передавали теленовости, и я уже был на пороге, когда до моего слуха долетели знакомые созвучия: Велта Краузе, Гунар Подиньш, сын Краузе Денис… Я замер и, не в силах совладать с собой, взглянул на экран. Текст диктора сопровождался картинками: крупным планом — оплывшая кровью колода, на носилках какой-то предмет, только очертаниями напоминающий человеческое тело. Речь шла о Гунаре, затем лицо мальчика — в разных ракурсах… Камера съехала на кроны деревьев, под которыми лежал Денис, на речку, струящуюся у корневищ ольхи. Камера зафиксировала горящий дом, лица пожарников, зевак, бегающую, как затравленная, болонку; затем я увидел пепелище и «жигуленок», на котором я приехал в Пыталово и который оставил у моста. Его принадлежность уже определили, назвав имя Бориса Краузе. И наконец пошли версии криминальной полиции Латвии и следователей российской районной прокуратуры. В общем, они были схожи: вооруженное нападение с целью разбоя и грабежа… Идет совместная работа и так далее…
   С целлофановыми пакетами я вышел на улицу и возле корпуса с пожарного щита снял штыковую лопату. С ней я отправился в дюны, где и захоронил свой нехитрый скарб. Кто и когда его найдет, меня не волновало.
   Я поднялся на верхнюю площадку заброшенного, полуразрушенного прокатного пункта. Раньше здесь работал буфет с «жигулевским» и «рижским» и постоянно выстраивались длинные очереди. Открылась широкая гладь моря — серая, обрыдлая, как и все, что меня окружало.
   Туман понемногу рассеивался, и не надо было быть гидрометеорологом, чтобы предсказать безветренный и солнечный день. Хотя мне в высшей степени было наплевать на красоты природы. Интересовал лишь участок пляжа примерно в полукилометре. Слева белело здание спасательной станции под красной черепицей, возле нее — два катера и весельная лодка. Рядом со станцией, на самом пляже, можно было определить площадку, ограниченную «воротами» из мусорных баков. Здесь почти каждый день резвятся в футбол те, кто заполняет «фордами», «ауди» и «мерседесами» близлежащие переулки. Сегодняшнее воскресенье вряд ли станет исключением.
   Я выбрал подходящее место, где можно залечь и откуда удобно вести снайперский огонь. Это будет последняя в моей жизни Ангола…
   Хорошо был виден пляж, оживление в районе проката водных велосипедов и мотоциклов. Рядом — декоративная яхта с белым парусом и надписью — «Юрмала», прибежище фотографов, которые первыми осваивали частный сервис. Их присутствие здесь меня не устраивало. Не хотелось, чтобы безобидные промысловики попали в переделку…
   Я снова вернулся в гостиницу и от нечего делать принялся разгадывать кроссворд. Однако это занятие сегодня было не по мне, и, отбросив газету, я просто валялся на кровати, заложив руки под голову. В окно стучала ветка ивы, и это успокаивало. Припомнилось что-то далекое… Я дежурил по общежитию, а все детдомовцы уехали на экскурсию. Было такое же нудное воскресенье, и сидеть у окна, за которым шел дождь, казалось сущим наказанием… Я все смотрел на сетку дождя и прилипший к стеклу лист рябины. Сама рябина, обремененная красными гроздьями, тоже билась под ветром в окно. Сколько лет минуло — двадцать, двадцать пять? Жизнь прошла. Минувшее укатило, растворилось во времени, как капля белил в ацетоне…
   Я встал, сделал несколько приседаний и непроизвольно застыл посреди комнаты. Я понял — час вендетты наступил. Взяв стоящий в углу чехол с «удочками», я отправился на свою привычную работу.
   Уходя, окинул взглядом последнее прибежище, что-то дрогнуло во мне, но только на мгновение. Не знаю, откуда это: «Вот, вышел сеятель сеять…» Я взял со стола газету и крупно написал поперек страницы: «В уничтожении банды Заварзина прошу винить самого Заварзина и его шестерок. Стрелок».

Глава тринадцатая

   Было без четверти два. Солнце, отвоевав у перистых облаков большую часть неба, плавило асфальт и скручивало в трубочки листы верб. Но меня его агрессивность не беспокоила. Мой теплообмен был идеален, как, впрочем, и все другие физиологические параметры. И чем ближе к краю пропасти, тем четче работал организм.
   Я проделал тот же путь от пансионата до полуразвалившегося прокатного пункта. Рядом никого не было, только внизу, у самой кромки воды, на раскладушках загорало несколько отдыхающих. Я подошел к бордюру высотой не более полуметра и стал «разматывать удочки». Руки работали автономно, независимо от головы. Взгляд был направлен туда, куда вскоре полетят пули.
   Пляж напоминал муравейник — хаотическое движение тел, над которыми, словно осы, роились волейбольные мячи. А на той площадке, что рядом со спасательной станцией, сильные молодые ноги гоняли футбольный мяч. Меня терзала только одна мысль: есть ли где-то там Заварзин?
   Когда винчестер своим гладким брюхом лег на бордюр, я опустился на колено и изготовился к стрельбе. Рядом, утрамбованные патронами девятого калибра, лежали три магазина. Сквозь оптический прицел я методически осмотрел «поле битвы», на котором пока играли в футбол, и первым, кого увидел, оказался тот, с чечевицеобразной родинкой на щеке. Злую радость вызвал и Солдатенок — он стоял на ближних ко мне воротах и все время размахивал руками. Дирижировал игрой. Увидел я и того долговязого, который хотел меня возле «Фламинго» заковать в наручники. На лавке, свесив живот на колени, с банкой пива в руках сидел Шашлык. Вроде бы вся бригада Рэма была в сборе. Все налицо, кроме Заварзина. Жаль, без хозяина праздничка не получится…Может быть, подумал я, его не отпустили из СИЗО? Хотя вряд ли…
   Я повернул оптический прицел в сторону спасательной станции и выездного буфета, возле которого постоянно кучковались накачанные мальчики. Затем посмотрел вправо, туда, где рокотали водные мотоциклы. Вот он! Узнал его я не сразу — ввела в заблуждение синяя резиновая шапочка, натянутая чуть ли не на глаза. Могучий торс Рэма выступал над рулевой колонкой, но был скверной мишенью. Слишком подвижной.
   Я пытался поймать в видоискатель его лицо, но оно, словно стеклышки в калейдоскопе, все время меняло положение… Я не стал на нем зацикливаться — понимал: этот теперь от меня никуда не денется. Снова глянул на Шашлыка. Он кому-то что-то кричал, сложив ладони рупором. Банка с пивом теперь стояла рядом. На мгновение перевел взгляд на Родимчика: тот весь лоснился и по какойто непонятной ассоциации напоминал племенного жеребца на смотринах — может быть, потому, что перебирал в нетерпении, ожидая мяча, ногами, как лошадь.
   Но почему я медлил? Почему палец так нерешительно ласкал облучье спускового крючка и никак не мог угомониться на его отполированной поверхности? Я подумал о сне, в котором привиделось письмо Велты. Но тут же отвлекся: взглянул на четко просматриваемый маяк. Над морем висела голубая дымка, и на какое-то мгновение, как никогда раньше, я почувствовал красоту мира, ее неповторимость.
   Однако я отринул сантименты, подумав, что коечто в природе не должно повторяться. Я, как и те, за кем охочусь, — ее мусор, по ценности мы уступаем на Земле самому последнему пресмыкающемуся.
   Вдруг поймал себя на том, что уже несколько мгновений прицел винчестера, как привязанный, держится на лице незнакомой женщины. Она шла вдоль берега моря, ведя за руку темноволосого мальчугана. В чертах ее лица я уловил что-то, напоминающее Велту. Я не стал обдумывать до конца эту спонтанную мысль, а просто смотрел и не мог оторвать взгляда от ее лица. И это видение какимто образом дало сигнал правой руке, указательному пальцу, который поглаживал дугу спускового крючка. И сигнал этот в одно мгновение расставил все по местам. Включилась автоматика. В поле зрения вновь появилась раскисшая от жары физиономия Шашлыка. Винчестер дважды ударил в плечо. Я видел, как из левого виска, а потом — из шеи, оттуда, где сонная артерия, брызнула кровь. Он, еще не понимая, что уже мертв, начал клониться вбок, судорожно нащупывая рукой точку опоры. Со скамейки свалилась банка с пивом. Упал и он, перевернулся на спину, и левая рука, стараясь зажать рану, судорожно потянулась к горлу…
   Но Шашлык меня больше не интересовал. В прицеле уже был тот, в зеленых плавках. Ведь этот Родимчик хотел меня захомутать возле «Фламинго», это он помогал погубить Гунара, Велту и ее мальчишку. Еще ничего не зная о Шашлыке, он ловко вел мяч к дальним от меня воротам. Ударив по мячу, развернулся, чтобы возвратиться, и тут я встретил его спаренными выстрелами. Целился в ноги — в обе, чуть выше колен — крови почти не было, но на ляжках стали взбухать пузырьками две осиные норки. Он упал на колени и, дико озираясь по сторонам, стал хватать растопыренными пальцами сухой песок. В прицеле, словно рядом, появилась его голова с мощным бритым затылком. Я плавно спустил курок… К нему ктото подбежал, а кто-то уже склонился над Шашлыком.
   Но пока это был всего лишь пролог, и не все зрители видели то, что происходит на сцене.
   На долговязого я не стал тратить лишнюю пулю: я уложил его с первого выстрела и мог поклясться — пуля прошла по центру сердца.
   На площадке, однако, стало что-то меняться. За отбитым в сторону мячом никто больше не побежал. Но что любопытно, те, кто сидел на скамейке, продолжали там оставаться, словно рядом и не корчился в предсмертных судорогах человек, который еще минуту назад делил с ними эту самую скамейку.
   Я на какое-то время потерял из виду Солдатенка. Во всяком случае, на воротах его уже не было. Нет, этого сукина сына упустить нельзя, слишком большой к нему счет. Я искал в толпе его круглую стриженую голову, рысью хищную морду с редкой порослью вместо усов. Достань он меня в Пыталове, то, не сомневаюсь, содрал бы семь шкур.
   Я посмотрел в сторону моря, где по-прежнему, захлебываясь грохотом, выделывали свои бессмысленные выкрутасы водные мотоциклы. Я мельком отметил синюю шапочку, перемещающуюся в каскадах воды. Но и увидел, как в сторону моря кто-то побежал, размахивая руками. Это и был Солдатенок. Он, видимо, вспомнив про свои обязанности телохранителя, понял, что все катится куда-то в тартарары. Пуля достала его у самой кромки воды. По инерции сделав еще два шага, он рухнул лицом в зеленую жижицу.
   Вверх побежали несколько молодых сильных парней — видимо, хотели укрыться на спасательной станции.
   Первого, который находился ближе к лестнице, я вел в прицеле несколько секунд, и когда его маленькое загорелое ухо, обрамленное выстриженной каемкой, появилось в перекрестье прицела, нажал на курок. Парень, словно споткнувшись, сунулся лицом в выщербленный край опорной стенки. Бежавшие за ним замерли на месте, и только один из них приблизился к лежащему и перевернул его вверх лицом. И, увидев его, тоже стал озираться, почувствовал опасность, однако не знал, откуда она исходит. Он побежал назад к воде и, как Солдатенок, простерев руки к морю, начал взывать к своему шефу. Но музыка и рев мотоциклов делали свое дело. Точку в его тщетном крике поставила пуля…
   На площадке началась бешеная суета. Будто стадо овечек подверглось внезапному нападению волчьей стаи.
   …Вдруг привиделась меловая, высохшая до трещин дорога и ползущие по ней змеи. Их было столько, что создавалось впечатление, будто вся земля превратилась в нечто осклизлое, неуловимое по форме. И море казалось уже не морем, а стоячей рекой, по которой тоже что-то угрожающе надвигалось. Грохочущий огненно-красный кентавр. И я почувствовал несказанную усладу, когда синяя его голова появилась в оптике. Но кентавр перемещался так шустро, уходя из перекрестья, что с трудом удавалось вновь и вновь его засекать.
   Я нащупывал уязвимое место — им оказался сорокалитровый бак с бензином. Дизайнеры были на высоте: мотоцикл ярко выделялся и легко просматривался через оптический прицел. Раз, два, три — три пули, двадцать семь граммов свинца полетели и вонзились в красное подбрюшье мотоцикла. Над водой поднялось смелое и яркое пламя. Я видел отпавшее от агрегата тело Заварзина. Упав в воду, он хотел под ней спрятаться, но не было уже сил на это. В последний момент прицел показал его лицо: искривленное судорогой, покрытое копотью и странными пузырями… Ревущий мотоцикл, двигаясь по инерции, не пощадил сброшенного седока и проутюжил его вместе с горящей водой. Через несколько мгновений там, где предавался забавам этот странный кентавр — человекоагрегат, — остались синие факелочки, напоминающие зажженные свечи…
   Я сменил обойму и протер пальцем стекло. И когда вновь посмотрел в тот сектор смерти, увидел лицо Рэма. Он шел вдоль воды с большим разноцветным мячом в руках и полотенцем через плечо. Я выстрелил и попал ему в лоб. Но за этим упавшим Заварзиным находился еще один — удалялся в сторону Дзинтари, и я узнал его по затылку. Я снова выстрелил… И вдруг почувствовал, как из глаз моих что-то полилось. Как будто из них потекли красные потоки, а я, чтобы их приостановить, крепко зажмурил глаза и закрылся рукой. Но потоки превратились в водопад — красный, горячий, как камни на крымском берегу… Я тряхнул головой, и все стало на место. Передо мной по-прежнему расстилалось море — кроткое, уставшее от жары животное…
   В глазах рябило от искорок, которые отражали лежащие под ногами гильзы. Я взял винчестер за его горячую плоть и позволил себе сентиментальность — как малого ребенка, обнял и поднес к губам. После прощания вместе с магазинами запеленал его в чехол для удочек. С винчестером я спустился вниз и, подержав его мгновение на вытянутых руках, опустил винтовку в щель — между опалубкой и стеной. Было слышно, как он глухо обо что-то стукнулся.
   Прощай, друг…
   В наступившей тишине над пляжем без помех летел голос Шуфутинского: «Надоело нам волыны маслом мазать день-деньской, отпусти, маманя, сына, сын сегодня холостой…»
   Ушел с прокатного пункта я так же свободно, как и пришел. Путь лежал на станцию, чтобы оттуда добраться на электричке до Риги, до своего убежища. Там меня ждали мои «летучие мыши», боксики, усыпанные крысиными катышками, и две тротиловые шашки. Вставлю в них взрыватели вместе с бикфордовым шнуром и лягу с ними в обнимку на заплесневелый матрац, буду лежать и перебирать отрывочные мысли о жизни. Потом достану из кармана зажигалку, поднесу огонь к бикфордову шнуру. Конец мой должен быть точно такой же, как вся нескладная, дурная жизнь…
   Я направился по аллее, где еще вовсю цвели липы, и подошел к мороженщице. Хотелось пить, губы от сухости во рту горели, словно ошпаренные. Однако в кармане не было ни гроша, и я, постояв возле лотка. пошел дальше.
   Когда поравнялся с газетным киоском, с разных сторон ко мне кинулись люди и, повиснув на плечах, сложив надвое, защелкнули на запястьях наручники. Ноги и руки отяжелели, стали свинцовыми. Значит, планам моим не суждено сбыться. И как ни странно, я почувствовал необыкновенное облегчение, это ощущение было дороже глотка воды, которого я так жаждал и тогда, после боя у белой дороги, и минуту назад…
   Я обвел взглядом ближайшее пространство и ничего, кроме людей в камуфляже и с автоматами, не увидел. А со стороны моря несся голос все того же певца: «Гуляют мальчики, все в пиджачках, нага-наганчики у них в руках, рубашки белые — сплошной крахмал, а жизнь горелая, один обман…»
   — Пошли, — сказал я ментам, и это, как тогда казалось, было последними словами, произнесенными мною в этом мире.

Эпилог

   Уже после приговора следователь прокуратуры передал мне две общие тетради с записями Стрелка и рассказал о дальнейшей его судьбе.
   Ему было предъявлено несколько обвинений, главное — умышленное убийство тринадцати человек. Девять из них входили в банду Заварзина, остальные — случайные прохожие.
   Выжил только один Солдатенок, который и был на суде главным свидетелем и, вместе с тем, обвиняемым в ряде преступлений.
   Сам Стрелок от какого-либо контакта со следствием и судом отказался. Отказался и от адвоката, нанятого санитаркой пансионата «Дружба». Во время следствия был абсолютно безучастен и не проронил ни слова. Вернее, почти ни слова.
   Только когда Солдатенок показал, что Заварзин постоянно встречался с Велтой Краузе и что «скорее всего у них были интимные отношения», Стрелок не сдержался. Он вскочил со скамьи и, вцепившись в прутья решетки, крикнул: «Врешь, сучара, не было этого!» И опять — ни слова. Даже тогда, когда показания давала жена Заварзина. Слушая ее, Стрелок побледнел и впервые за долгие месяцы глаза его зажглись неподдельным интересом. Заварзина по-женски эмоционально рассказала суду об отношениях Рэма с Велтой.
   Простая история: три года они находились в сожительстве, он ревновал ее к каждому столбу, что в конце концов и привело к «разводу». Дом, который он якобы у нее вымогал, был лишь зацепкой, поводом для притязаний на Краузе.
   Шесть месяцев Стрелок сидел в одиночке, не проявляя ни малейшего интереса к своей судьбе. Дважды его направляли в стационар на психиатрическую экспертизу. В первый раз признали психически неуравновешенным, с синдромом раздвоения личности. Вторично, уже перед самым судом, вывод врачей был однозначным — вменяем, хотя и с незначительными психическими отклонениями. Во всяком случае, настолько здоров, чтобы применить к нему исключительную меру наказания.
   Следствие, не без помощи Сухарева, сделало небольшое «открытие». Оказывается, криминальная полиция долго и безуспешно искала подходы к Заварзину, но никаких более или менее весомых доказательств его преступной деятельности (кроме оперативных разработок) предъявить не могла. И когда в поле зрения появился Стрелок, полицейские отнюдь не мешали их разборке.
   Правда, не предвидели они столь «эффектного» финала… Сам не сознавая того, Стрелок стал карающим мечом правосудия и сделал то, что долго не удавалось всей системе правоохранительных органов.
   В одну из ночей за ним пришли, чтобы отвести в расстрельную камеру (теперь исполнение смертного приговора производится в Латвии, а не как раньше, в питерских Крестах).
   Когда его подстригли и переодели, он, ни к кому конкретно не обращаясь, сказал: «Прошу вас, оставьте меня одного». Однако никто его не послушался, и лишь в глазах адвоката промелькнуло недоумение.
   Стрелок поднял с пола сброшенную с плеч полосатую куртку, достал из кармана фотографию Велты. Без всякого выражения на лице он смотрел на цветной квадратик и, видимо, уже не ощущал, как две теплые струйки проутюживали щеки и затерялись в углах сжатых губ. Затем подошел к выступу в стене и поставил на него снимок. Ни секунды не медля, приговоренный повернулся, заложил руки за спину и направился к выходу.
   Прокурор, стоявший у дверей, увидел глаза Стрелка и содрогнулся. Их прикрывала тускло мерцающая красная пелена, без зрачков и роговицы.
   В дальнем конце коридора стояла одинокая фигура Сухарева. Он, привстав на носках, вытянув шею, сделал механическое движение рукой, словно совершая прощальный обряд.
   Никто не слышал, как прозвучал выстрел, и не мог увидеть, как неслышно, продираясь сквозь бетон и железо тюрьмы, отлетела его душа в Космос…