Я поднял коробку с письмами и начал проглядывать их; за этим занятием меня и застал вернувшийся сверху Франкенштейн. Я сказал:
   — У вас здесь недурная библиотека.
   — В эту башню я перенес все необходимое. Это единственное место, где я могу пребывать в уединении и без помех предаваться своей работе. У вас в руках письма великого Генри Кавендиша. К сожалению, он ныне мертв, а как много он знал об электричестве! Хотел бы я иметь его мозги. Не знаю, почему он так и не потрудился обнародовать свои познания, разве что как аристократ он, чего доброго, считал ниже своего достоинства публиковаться в печати. Мы переписывались, и именно ему я обязан практически всеми своими знаниями в том, что касается электропроводности и воздействия электричества на тела, через которые оно проходит. Кавендиш намного опередил свое время.
   Я не смог удержаться от пошлости.
   — Вы, похоже, тоже намного опережаете свое.
   Он не обратил внимания на мое замечание.
   — Я продолжаю переписываться с Майкл Фарадеем. Вам знакомо это имя? Он посещал меня здесь, в Женеве, в 1814 году вместе с лордом и леди Дейви. Лорд
   Хэмфри Дейви — просто кладезь замечательных познаний. Например, он научил меня, как использовать закись азота — веселящий газ, — чтобы победить физическую боль. Я так и делаю. Кто еще во всей Европе на это способен? Но гораздо более важным для поставленной мною перед собой цели…
   Он запнулся.
   — Ну вот, я оседлал своего любимого конька. Мистер Боденленд, что нам с вами делать? Скажу вам напрямую: я вас здесь не хочу и в вас не нуждаюсь.
   Если у вас есть некая информация, которую вы желаете продать, будьте добры, назовите вашу цену, чтобы я мог остаться в одиночестве. Я должен продолжать свою работу.
   — Нет, как раз этого и не должно произойти! Я здесь для того, чтобы предупредить вас: ваша работа должна быть остановлена. Мне доподлинно известно, что она приведет лишь к все новым бедам. Немало бед она за собой уже повлекла, но это только начало.
   Лицо его было мертвенно бледно в резком свете дуговой лампы, руки сжаты.
   — Кто вы такой, чтобы выступать в роли моей совести? Откуда вы взяли, что знаете что-то о будущем?
   — Не думайте обо мне как о своем противнике — таковой уже рыщет по нашей планете. Я просто хочу помочь вам — и прошу вашей помощи. Поскольку я из-за вас попал в тюрьму, элементарная человеческая благожелательность требует, чтобы вы теперь мне помогли. Прежде всего скажите, что стряслось на свете, пока я был в тюрьме? Скажите, какое сегодня число и что это за новые земли появились на том месте, где некогда красовалось Леманское озеро?
   — Вы даже этого не знаете? — Он расслабился, словно почувствовав, что если не с вызовом, то с неведением вполне может справиться. — На дворе все еще июль, хотя в это не так-то просто поверить. Температура упала, как только появились эти насквозь промерзшие земли. Они примыкают к Женеве почти со всех сторон. Ну а о том, что же это такое, до сих пор спорят ученые. Они писали и барону Кювье, и Гете, и доктору Бакленду, и не знаю еще кому, но так и не получили ни от кого ответа. На самом деле возникло и все крепнет подозрение, что Париж и Веймар, как и многие другие города, прекратили свое существование. А эта мерзлая местность, на мой взгляд, очень удачно подтверждает теорию катастроф в эволюции Земли.
   Вопреки Эразму Дарвину…
   — Так сейчас июль 1816 года?
   — Ну да.
   — Но если озеро исчезло, что стало с его восточным побережьем? В частности, меня интересует вилла Диодати, где однажды останавливался поэт
   Мильтон. Не поглотила ли мерзлота и ее?
   — Откуда мне знать? Меня это не интересует. Ваши вопросы…
   — Подождите! Вы, конечно, знаете о лорде Байроне. А знакомо ли вам имя другого поэта — Перси Биши Шелли?
   — Естественно! Поэт науки наподобие Марка Аврелия, последователь Дарвина и писатель получше, чем этот авантюрист от стихов лорд Байрон.
   Позвольте я докажу вам, сколь хорошо знаю своего Шелли!
   И он принялся декламировать, мелодраматически жестикулируя, как того и требовала его эпоха:
   И здесь, среди руин забытых храмов,
   Где меж колонн видны изображенья
   Существ нечеловечески прекрасных,
   Где мраморные демоны хранят Мистическую тайну Зодиака
   И на стенах немых запечатлелись
   Немые мысли тех, кого уж нет,
   Кто говорит сквозь тьму тысячелетий, —
   Здесь медлил он, пытливо созерцая
   Обломки дней былых, тех дней, когда
   Был молод мир…
   Без сомнения, гигантские кости допотопных животных.
   Как там дальше?..
   И все глядел — глядел, до той поры
   Пока значенье символов неясных
   Не вспыхивало искрой светоносной
   Во тьме его пытливого ума, —
   И в этот краткий миг проникновенья
   Он понимал весь смысл, весь скрытый ужас
   Рождения времен.
   Поэтический отзвук моих собственных исследований! Разве не здорово написано, а, Боденленд?
   — Могу понять, как это вас привлекает. Виктор Франкенштейн, будущая жена Шелли, Мэри Годвин, опубликует о вас роман, где выведет вас в качестве ужасного примера того, как человек, стремясь управлять природой, от природы отрывается. Поостерегитесь — воздержитесь от своих экспериментов!
   Он взял меня за руку и по-дружески обратился ко мне:
   — Следите за своими словами, сударь.
   Йет как раз проходил через комнату, поднимая по винтовой лестнице в лабораторию последний ящик.
   — Нет никакой нужды просвещать не только меня, но и моего слугу. Когда он спустится, чтобы приготовить нам поесть, следите за своими словами.
   — Он же, наверное, знает о… о том, что снаружи рыщет ваш doppelganger[6]?
   — Он знает, что в лесу скрывается демон, который хочет меня погубить.
   О его подлинной сущности ему, похоже, известно меньше, чем вам!
   — Неужели этой ужасной тени, омрачающей вашу жизнь, недостаточно, чтобы вы наконец осознали, что необходимо отказаться от дальнейших экспериментов?
   — Шелли лучше вашего оказался способен понять страстный поиск истины, который превозмогает любые иные соображения в сердце того, кто тщится раскрыть секреты природы, будь то ученый или поэт. Я несу ответственность перед этой истиной, а не перед развращенным обществом. Пусть другие возьмут на себя разглагольствования о моральных соображениях; я озабочен только прогрессом знания. Разве тот, кто впервые впряг ветер в парус, думал о том, что в результате его открытия армады парусников отправятся в захватнические походы? Нет! Как он мог это предвидеть? Он одарил человечество новым открытием, а то, что оно могло оказаться недостойным этого дара, — совсем другой вопрос.
   Заметив, что в комнату вернулся и тут же скрылся за занавесом, чтобы приготовить нам обещанную Франкенштейном еду, Йет, он понизил голос и продолжал:
   — Я дарю, я награждаю человечество свои даром — секретом жизни. Пусть оно поступает с ним как захочет. Если бы победили ваши доводы, человечество до сих пор прозябало бы в полном невежестве и носило звериные шкуры — опасаясь всего нового.
   Приведенный им довод не был забыт и в мои дни, иногда с чуть большим, иногда — меньшим бахвальством. Мне было тошно возражать ему: я видел, как сверкают от удовольствия его глаза, он уже не раз излагал все это и получал от этого наслаждение.
   — Логикой вас не поколебать, я знаю. Вы во власти одержимости.
   Бесполезно указывать, что сама по себе любознательность ученого столь же безответственна, как и любознательность ребенка. Просто совать нос куда попало, не более того. В области науки, как и всюду, необходимо отвечать за плоды своих действий. Вы заявляете, что наградили человечество даром — секретом жизни; на самом же деле — ничего подобного. Мне ведомо — так уж получилось, — что вы создали жизнь во многом случайно — да, Виктор, благодаря удаче, и ваши целенаправленные устремления здесь ни при чем, ибо истинного понимания пересадки тканей, членов и органов, иммунологии и доброго десятка других — логий предстоит ждать еще несколько поколений. Это не знания, это везение. И к тому же как вы наградили этим даром? Самым что ни на есть жалким образом! Упиваясь в гордом одиночестве своими достижениями и оставляя на долю других одни лишь мерзкие последствия своих деяний! Ваш младший брат Уильям задушен, вы не забыли? Ваша замечательная служанка,
   Жюстина Мориц, несправедливо повешена за это убийство, вы не забыли? Не это ли те дары, которыми, как вы громогласно заявляете, вы наградили человечество? Если бы человечество догадывалось, кого оно должно за эти дары благодарить, неужели вы сомневаетесь, что люди взяли бы штурмом ваш холм и дотла спалили бы эту башню вместе со всеми ее непотребными секретами?
   Моя речь задела его! Я вновь заметил в нем ту же ущербность, некую внутреннюю трухлявость, которая стала очевидной, когда он заговорил чуть ли не хныкающим тоном:
   — Кто вы такой, чтобы читать мне наставления? Вас не тяготит мое бремя, мои страхи! К чему преумножаете вы мои невзгоды, преследуя меня и попрекая моими же грехами?
   В этот момент появился Йет. С подносом в руках он бесстрастно замер рядом с Франкенштейном. Виктор машинально взял у него поднос и коротким жестом отпустил слугу.
   Расставляя перед нами тарелки с холодным мясом, картошкой и луком, он говорил:
   — Вы не знаете, что мне угрожает. Мое творение, мое измышление, в которое я заронил искру жизни, ускользнуло из-под моего попечения. Будучи в плену, он не принес бы никакого вреда, оставаясь в неведении о своей судьбе.
   На свободе он сумел затаиться в глуши и воспитал сам себя. Не всем должно быть даровано образование. Мало кто способен руководствоваться в жизни идеями. Мой — мое, если угодно, чудовище научилось говорить и даже читать.
   Он нашел кожаный чемодан с книгами. Разве я в этом виноват?
   К нему вернулось самообладание, он обернулся ко мне в холодной запальчивости.
   — Так и случилось, что он прочел "Страдания молодого Вертера " Гете и открыл для себя природу любви. Прочел «Жизнеописания» Плутарха и открыл природу человеческой борьбы. И, печальнее всего, прочел он .и великую поэму
   Мильтона «Утерянный Рай», благодаря которой открыл религию. Можете себе представить, какой урон нанесли эти великие книги, заколдовав своими чарами совершенно неискушенный ум.
   — Неискушенный! Как вы можете это утверждать? Разве мозг вашей твари не позаимствован у трупа, когда-то знавшего и жизнь и мысль?
   — Ба! От предыдущего существования в нем ничего не осталось — разве что осадок иль отстой мысли, сны о былом, на которые тварь и вполовину не обращает столько внимания, сколько уделяет его вымыслам, почерпнутым у Мильтона! В результате он определил себя на роль Сатаны, предоставив мне роль Всемогущего. И требует, чтобы я создал для него супругу — огромную Еву, в которой он обрел бы утешение.
   — Вы не должны делать этого! Я заметил, что он непроизвольно посмотрел вверх, словно в направлении небес или, быть может, верхнего этажа. Последнее казалось более вероятным; на Бога у него, похоже, просто не оставалось времени.
   — Но какая перспектива! — сказал он. — Привнести совершенство в свои первые, неумелые опыты…
   — Вы сошли с ума! Вам не хватает одного изверга, и вы намерены изготовить другого ему на пару? Сейчас у вашего монстра есть причины беречь вашу жизнь. Но стоит вам снабдить его женой, и ему станет выгодно вас убить!
   Виктор устало склонил голову и подпер ее рукой.
   — Как вам объяснить всю сложность моего положения? Почему я вам все это рассказываю? Тварь произнесла страшнейшую угрозу — не моей жизни, ее я не слишком ценю, но жизни Элизабет. «Я буду с тобой в твою брачную ночь!»
   Так он сказал. Если у него не будет свадьбы, он не допустит, чтобы она была у меня. Если я не вызову к жизни его невесту, он исторгнет жизнь из моей.
   Я чуть не задохнулся. Он невольно раскрыл даже то в своей деградировавшей чувствительности, о чем сам не догадывался, косвенно уравняв себя с порожденной им травестией жизни, а Элизабет — с неведомым, еще не сотворенным чудовищем.
   Я встал.
   — У вас уже есть один непримиримый враг. Во мне вы отыщите второго, если не согласитесь отправиться завтра же вместе со мной в город и изложить все обстоятельства дела перед синдиками. Вы что, собираетесь населить своими монстрами весь мир?
   — Вы слишком поспешны, Боденленд!
   — Ничуть! Решайтесь же, соглашайтесь!.. Прямо с утра?
   Он сидел, глядя на меня, и уголки его рта горько клонились вниз. Затем он внезапно опустил глаза и принялся вертеть в руках нож.
   — Давайте поедим не ссорясь, — сказал он. — Я приму решение после трапезы. Налить, что ли, нам вина? Вы же не против, как я помню, выпить за едой немного вина.
   Его лицо лоснилось, — может быть, из-за выделяемого лампами тепла.
   Более чем когда-либо он казался отчеканенным из металла.
   В застекленном шкафу стояли бутылки красного вина и изящные бокалы.
   Виктор вынул бутылку и два бокала и ушел с ними за занавес, на кухню.
   — Сейчас открою бутылку, — откликнулся он оттуда.
   Он провозился с этим какое-то время. Потом вернулся с двумя наполненными до краев бокалами.
   — Ешьте, пейте! Хоть цивилизация и рушится, пусть цивилизованные люди останутся таковыми до самого конца! Пью за вас, Боденленд!
   Он поднял свой бокал.
   Меня настиг приступ кашля. Не мог ли он отравить мое вино, подсыпать в него яд или дурман? На первый взгляд идея казалась нелепо мелодраматической — до тех пор, пока я не вспомнил, что любая мелодрама уходит своими корнями к трагическим событиям минувших поколений.
   — Под вашими лампами так жарко, — сказал я. — Нельзя ли открыть окно?
   — Абсурд, снаружи идет снег. Пейте же!
   — Но окно, которое туда выходит… мне показалось, что оттуда донесся какой-то звук…
   На этот раз подействовало. Он встал и подошел к указанному окну, пытаясь разглядеть что-либо в щелку между закрывавшими его деревянными ставнями.
   — Ничего нет. Мы достаточно высоко над землей… Хотя этот изверг способен соорудить И лестницу…
   Последнюю фразу он задумчиво пробурчал себе под нос. Вернувшись на свое место, он уселся, поднял бокал и пристально уставился на меня.
   На сей раз я поднял свой бокал с большей уверенностью, ибо успел его подменить. Мы оба выпили, глядя друг на друга. Я заметил в нем проблески нервного напряжения. Он словно подталкивал меня взглядом осушить мой бокал до дна, и, когда я так и поступил, он по инерции осушил и свой.
   Я приоткрыл рот и тяжело опустил бокал на стол, потом позволил голове откинуться назад и прикрыл, имитируя потерю сознания, глаза.
   — В точности… — сказал он. — В точно…
   Он попытался встать со стула. Бокал выпал у него из руки и, не разбившись, мягко приземлился на коврик. Виктор упал бы тоже, но я успел обежать вокруг стола и подхватил его, пока он, шатаясь, удерживался еще на ногах. Тело Франкенштейна совершенно расслабилось. Сердце продолжало биться, а на лбу выступил обильный пот.
   Я уложил его на пол и выпрямился. Что же мне теперь делать?
   Положение мое было не из привлекательных. Ниже меня находился Йет, и, даже если обманом мне удастся его миновать, снаружи притаилось чудовище. В любом случае сейчас или никогда — мне представлялся шанс разрушить планы Виктора. Как недавно Франкенштейн, я устремил взор на потолок, за которым находилась лаборатория — и мне были доступны теперь все ее отвратительные секреты!


18


   Винтовая лестница ввинчивалась вверх, цепляясь за грубую каменную стену башни. Я торопливо перешагивал через ее червем изгибающиеся ступени. Дверь на верхнем этаже оказалась усилена дополнительными брусьями, а сверху на ней красовались новенькие засовы.
   Я отодвинул их и распахнул дверь настежь.
   Внутри оказалась абсолютно цилиндрическая комната, высота ее пересеченного балками потолка достигала, я думаю, футов девяти. В центре комнаты ярко пылала дуговая лампа, щедро расплескивая отблески по нагроможденным в лаборатории аппаратам. Лампы Франкенштейна выделяли немало тепла. Чтобы поддержать низкую температуру, в потолке был чуть приоткрыт люк; немногочисленные хлопья снега, попадавшие в щель, медленно проплывали по комнате, прежде чем растаять.
   Мое внимание притягивал к себе — восхищая и устрашая — сдвинутый в сторону верстак. На нем, прикрытая полотнищами простынь, лежала чудовищная фигура. Судя по ее очертаниям, хотя бы отчасти она была человеческой.
   О назначении машин, лепившихся вокруг верстака, у меня было весьма смутное представление, кроме разве что возвышавшегося прямо над ним резервуара, наполненного красной жидкостью, по капле стекавшей по теряющейся под простынями трубке. Были там и другие трубки и провода, извивавшиеся под верстаком; они вели к другим сосудам и машинам, которые, подрагивая, не прекращали работы, словно в каком-то смутном предвкушении жизни.
   Аккомпанементом их работе служили чмокающие и журчащие звуки.
   Меня охватил жуткий страх. Комната пропахла консервирующей жидкостью и разложением, к этим запахам примешивались и другие, не менее зловонные. Я знал, что должен приблизиться к этой безмолвной фигуре. Я должен был уничтожить ее и поддерживающее ее оборудование, но мое тело отказывалось приблизить меня к ней.
   Я огляделся вокруг. На стенах висели исполненные в манере Леонардо да Винчи красивые схемы мускулатуры человеческих членов и действия рычагов.
   Были там и изящные скелеты из Везалия, гравированные Калькаром, и схемы нервной системы, и другие анатомические рисунки и диаграммы, помеченные разными цветами. На полках с одной стороны выстроились реторты, в которых плавали в консервирующей жидкости члены, по-прежнему облаченные в плоть, — человеческие, надо думать, но я даже и не пытался отождествить их. Хранились там и половые органы, как мужские, так и женские, а некоторые из них, без сомнения, принадлежали животным. И набор извлеченных из утробы плодов, начинавших уже разлагаться в своих колбах. И, вероятно, сама матка, медленно расслаивающаяся от возраста. И многочисленные цветные восковые модели, изготовленные в подражание содержимому сосудов. И иные модели — костей и органов, — изготовленные из дерева и различных металлов.
   Целая полка была отведена под человеческие черепа. Одни из них были распилены горизонтально, другие вертикально, обнажая внутри сложные камеры.
   Некоторые оказались частично заполнены цветным воском. Другие несли на себе следы странной косметики, с глубоко утонувшими глазницами, поднятыми кверху скулами, переделанными бровями, видоизмененными носами. Все вместе казалось чередой фантастических шлемов.
   Мой страх уступил место любопытству. В частности, я потратил некоторое время, изучая фигуру, набросанную мелом на грифельной доске, что стояла неподалеку от обремененного запеленутым телом верстака.
   Фигура эта в общих чертах повторяла контур человеческого тела. Небрежно было набросано лицо с развевающимися волосами, более тщательно изображены гениталии, из вида которых следовало, что рисунок представляет собой женщину. Отступления от обычной человеческой анатомии были намечены красным.
   На схеме я насчитал шесть дополнительных ребер, что намного увеличивало грудную клетку. Дыхательная система оказалась изменена таким образом, что, вдыхая воздух как обычно, через нос, ее обладательница могла выдыхать его через отверстия, расположенные позади ушей. Увеличенная деталь привлекла мое внимание к коже; хотя я и не мог разобраться в сопровождавших рисунок символах, выглядело все так, словно для того, чтобы сделать наружный кожный покров менее чувствительным, нервы и капиллярные кровеносные сосуды были убраны из внешних слоев эпидермиса — на самом деле такого рода шкура, покрывающая живую плоть, должна позволять своему владельцу легко переносить даже крайние колебания температуры. Был преобразован и мочеполовой канал.
   Влагалищная область всецело служила делу произведения потомства; на бедре виднелся своего рода рудиментарный, пародийный пенис, через который предполагалось извергать мочу. Я разглядывал эту деталь с известным интересом, думая о том, что она, пожалуй, многое подсказала бы психологу о мыслительных процессах Виктора Франкенштейна на настоящем этапе.
   Возможно, самой необычной особенностью этой схемы являлся двойной позвоночник представленной на ней фигуры, что позволяло заметно усилить сей традиционно слабый участок. Укреплен был и таз, и это дало возможность нарастить мускулатуру ног. Я подумал о призрачной фигуре, с такой стремительностью у меня на глазах вскарабкавшейся на Мон Салэв, и начал понимать все величие свершений и замыслов Франкенштейна!
   С одной стороны лаборатории была расставлена превосходная четырехстворчатая ширма, украшенная рельефными изображениями символических фигур. Обогнув распростертую на верстаке прикрытую фигуру, я подошел и заглянул за нее.
   Как назвать то, что я увидел? Склеп? Прозекторская? На позаимствованном в морге столе и сложенными в каменную раковину валялись туловища человеческих существ, одно или два из них вскрытые и разделанные, точно свиные туши. Там были и лодыжки, и коленные чашечки, и еще кучи какого-то неопознанного мяса. Гибкий женский торс — без головы, но с руками — был прижат к стене; с одного плеча снята кожа, обнажая сеть мышц. Я поскорее отвернулся. Что за отвратительный склад припрятанных на будущее запасных частей!
   Теперь я обратился к главному обитателю лаборатории Франкенштейна, к запеленутой фигуре, возлежавшей на своем ложе в окружении гнусавящих машин.
   Я убедил себя, что Виктор занимался просто некой совершенно самостоятельной проблемой человеческой инженерии. Немудрено, что чудовище видело в своем творце Всемогущего Господа! До сих пор я рассматривал легендарного
   Франкенштейна как своего рода дилетанта-эклектика, якшающегося с трупами, второстепенного чудака, обшаривающего склепы и могилы в поисках не обязательно парных глаз или рук. Моя ошибка была на совести постановщиков фильмов и прочих торговцев ужасами. Милая Мэри оказалась гораздо ближе к истине, когда назвала Виктора «Современным Прометеем».
   Но даже и так, начало ошибке вполне могла положить она сама. Ведь некоторым образом — благодаря силе своей восприимчивости и предвидения, каковая во многом была свойственна и Шелли, — она извлекла, как я мог судить, историю Франкенштейна почти из ничего. Без сомнения, ей пришлось опустить в своем повествовании многие научные теории, связанные с этой историей, поскольку она была не в состоянии их понять. Я и сам был бы вынужден поступить точно так же. Только сейчас мне стало ясно, чего достиг
   Виктор Франкенштейн и сколь велико должно быть его желание продолжить свои исследования, к каким бы последствиям это ни привело. Итак, я смело шагнул вперед и сдернул простыни с того, что они скрывали.
   Там лежала огромная фигура женщины, всю одежду которой составляли трубки и провода, подводившие или отводившие от нее необходимые вещества.
   Вцепившись в полотно, непроизвольно глухо застонав, я, пошатываясь, попятился от лежака. Ее лицо! Ее лицо, пусть волосы и были сбриты с головы, обнажив голый, исчерченный синевато-багровыми шрамами череп, ее лицо было лицом Жюстины Мориц. Затуманенные смертью глаза, казалось, смотрели на меня.


19


   На мгновение мое сердце замерло — почти как у нее.
   Только тут я впервые отчетливо увидел всю мерзость и неподдельный ужас исследований Франкенштейна. Мертвые безличны, и посему, возможно, нет ничего особенного в том, что их тревожат — примерно так мог бы я раньше выгораживать Виктора. Но использовать, будто это всего-навсего некий запасник годных еще к употреблению органов, тело слуги, друга — причем друга, умершего из-за преступления, виной которому — твоя собственная небрежность, — нет, это нравственное безумие ставило его вне всяких рамок человечности.
   В этот миг во мне созрела решимость убить не только его порождение, но и самого Виктора Франкенштейна.
   И однако, пока одна часть моего рассудка приходила к этому решению, пока во мне поднималась волна ужаса и нравственного негодования, другая его часть работала в прямо противоположном направлении.
   Вопреки самому себе, мой взгляд продолжала приковывать распростертая передо мною поразительная фигура. На это тело пошел не один скелет.
   Колебался цвет кожи, а шрамы, словно алые путы, метили ее пропорции, напоминая изображение на схеме мясника. Я не мог не заметить, что намеченные на грифельной доске усовершенствования проведены в жизнь, заняли свое место переделанные органы. Вовсе не женскими выглядели ноги. На них было слишком много мышц, слишком много волос, они казались чудовищно толстыми в бедрах.
   Дополнительные ребра образовывали огромную грудную клетку, увенчанную гигантскими, хотя и дряблыми грудями, явно способными вскормить целый выводок чудовищных детишек.
   Отнюдь не ужас вызвало у меня это зрелище. Что касается исследований
   Франкенштейна, да, тут я чувствовал ужас. Но, столкнувшись вдруг с бездыханным существом, увенчанным этим застывшим, но безвинным женским лицом, я почувствовал одну только жалость. В основном это была жалость к слабости человеческой плоти, к печальному несовершенству нашего рода, к нашей обнаженности, непрочному обладанию жизнью. Быть, оставаться человеком — это уже борьба, причем борьба, всегда в конце вознаграждаемая смертью. Да, верующие считают, что смерть — явление только физическое, но я никогда не позволял моим инстинктивным религиозным чувствам подниматься на поверхность. До сих пор.