Страница:
Какой-то подпоручик, подбежав к толпе, испуганно спросил:
– Что с государем?
– Слава Богу, – отвечал подошедший государь, – я уцелел, но вот… – И показал на корчившихся людей.
Злодей, подняв голову, со злобным смехом прокричал:
– Не слишком ли рано вы благодарите Бога?!
– Хогош! – сказал император и направился к саням.
В этот же миг другой неизвестный, стоявший у решетки канала, бросил бомбу прямо под ноги государю. Прогремел второй оглушительный взрыв. И спустя время многие с ужасом увидели, как, прислонившись спиною к решетке, государь медленно повалился на бок и, упершись руками в панель, без фуражки и шинели, опустился на стылую брусчатку. Обнажившиеся ноги его были раздроблены, тело висело клочьями, лицо заливала кровь. Глаза его были открыты, но он, кажется, ничего не видел.
– Помогите же мне… – шептал император. – Жив ли наследник?.. Снесите меня во двогец… там умегеть.
Рядом стонал тяжело раненный Дворжицкий.
Первым к царю подбежал справлявшийся о нем подпоручик, затем – нагнавший его карету великий князь Михаил Николаевич. Они подняли его с панели, а прохожие, и в их числе несколько юнкеров Павловского училища и солдат флотского экипажа, помогли перенести государя в сани.
Император был без сознания…
Тридцатишестилетний цесаревич чувствовал себя растерянным и беспомощным, словно ребенок. Глазами, полными слез, он смотрел на отца и не мог понять, кто этот окровавленный безногий старик с красной полосой на лице и выпяченными губами. Неужели – батюшка?..
Александр Александрович оглядел комнату – врачи с засученными рукавами, которые распоряжались в кабинете государя словно у себя дома, княгиня Юрьевская, в полубеспамятстве лепетавшая бессвязные французские слова, седой камердинер Трубицын. И любимый шотландский черный сеттер Милорд, тоскливо не сводящий глаз с того, что было его хозяином. Как сквозь сон услышал он слова Боткина:
– Не прикажете ли, ваше высочество, продлить на час жизнь его величества? Это возможно, если впрыскивать камфару. И еще…
– Сергей Петрович! А надежды нет никакой?
– Никакой, ваше высочество…
Глядя на отца, тело которого содрогалось в предсмертных судорогах, цесаревич – нет, уже император! – вспомнил об откровении, которое явилось некогда Пушкину.
Об этом рассказывал отец петербургского цензора[10] – поэт князь Вяземский.
Как-то в Царском Селе на квартире Жуковского собралось человек пять его близких друзей. Как раз в этот день батюшка, еще будучи наследником, прислал любимому воспитателю свой мраморный бюст. Тронутый таким вниманием, Жуковский поставил его на самое видное место в зале и подводил к нему каждого гостя. Вдруг Пушкин впился в мраморные черты странным, застывшим взглядом, закрыл лицо обеими руками и воскликнул надтреснутым голосом:
– Какое чудное, любящее сердце! Какие благородные стремления! Вижу славное царствование, великие дела, и – о Боже! – какой ужасный конец! По колени в крови! – И как-то странно твердил последние слова.
«По колени в крови…» – повторил про себя Александр Александрович и, сдерживая рыдания, спросил Боткина:
– Долго ли проживет страдалец?
– От десяти до пятнадцати минут, – отвечал тот.
Цесаревич отвернулся и горько заплакал. Он обнял великих князей Владимира Александровича и Михаила Николаевича и сквозь рыдания сказал:
– Вот до чего мы дожили!..
Александр Николаевич уже агонизировал, дышал с перерывами, и зрачки его не отзывались на свет. Явился протоиерей придворного собора Рождественский с запасными дарами.[11]
В тишине вслед за «Верую, Господи…» зазвучал канон при разлучении души от тела:
– «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек, вопию Ти: возведи от Тли живот мой, Многомилостиве…»
Да, житейское море! И теперь ему, наследнику, предстоит вести в этом море корабль России!..
– «Святых ангел священным и честным рукам преложи мя, Владычице, яко да тех крилы покрывся, не вижу бесчестного и смрадного и мрачного бесов образа…»
Бесы! Это они наполняют смрадом житейское море, и несть им числа! Их дело – разлагать все здоровое, сеять смуту, толкать Россию к пропасти. Снова вспомнился Пушкин, стихи которого так любил отец:
– Государь император скончался! – громко произнес он.
Княгиня Юрьевская вскрикнула и упала как подкошенная на пол. Ее розовый с белым пеньюар был весь пропитан кровью. Милорд жалобно заскулил, уставившись стеклянными глазами на обезображенное тело хозяина.
Присутствующие опустились на колени. Над ними возвышалась коленопреклоненная фигура нового императора. Странная перемена произошла в нем. Это был уже не тот цесаревич Александр Александрович, который любил забавлять маленьких друзей своего сына Ники тем, что разрывал колоду карт или же завязывал узлом железный прут. В несколько минут он совершенно преобразился.
Нечто неизмеримо большее, нежели простое осознание обязанностей монарха, осветило его тяжелую фигуру. Какой-то огонь святого мужества загорелся в его спокойных глазах.
Он встал.
– Ваше величество имеет какие-нибудь приказания? – смущенно спросил вызванный градоначальник.
– Приказания? – переспросил Александр III. – Конечно! Но, по-видимому, полиция совсем потеряла голову. В таком случае армия возьмет в свои руки охрану порядка в столице.
Государь повелел привести своих детей и детей княгини Юрьевской.
Появились двенадцатилетний Николай, девятилетний Георгий, шестилетняя Ксения; принесли двухлетнего малыша, великого князя Михаила. Робко вошли пугавшиеся Александра Александровича Юрьевские – восьмилетний Георгий и семилетняя Ольга.
– Смотрите же! Смотрите! – встретил их новый император, указывая на обезображенное, неприбранное тело отца. – Смотрите, чем все это кончилось!
Маленький Ники, теперь уже наследник престола, в ужасе глядел на труп безногого деда своими большими, газельими глазами. Впечатлительный мальчик запомнил этот страшный день навсегда. И не о нем ли, об окровавленном бездыханном Александре Освободителе, вспомнилось ему в ночь на 17 июля 1918 года, в ту ужасную минуту, когда злодей Юровский зачитал короткое решение «революционного штаба», оборвавшее жизнь монарха и еще десяти невинных жертв…[13]
Камер-лакеи спешно отбивали замазку с остекленных дверей. Потом престарелый и безголосый князь Суворов, внук генералиссимуса, вышел на балкон и объявил:
– Император Александр Второй почил в Бозе… Воцарился сын его император Всероссийский Александр Третий…
Толпа росла стремительно, притекая отовсюду, словно Нева вышла из берегов и затопила площадь. Глухой рокот перекатывался по ней, и можно было расслышать возгласы сочувствия и просьбы, чтобы новый государь вышел к народу. Но император не появился.
Врачи уже готовились к бальзамированию тела покойного, когда к Александру III неслышно подошел и стал рядом Лорис-Меликов.
– Ваше величество! – тихо сказал он, привстав на цыпочки и почти касаясь огромными седыми бакенбардами щеки молодого императора. – Мне было приказано покойным государем опубликовать в завтрашнем номере «Правительственного вестника» манифест о преобразовании Государственного совета и созыве Земской думы…
– Да-да, – рассеянно отвечал Александр Александрович. – Я всегда уважал волю отца…
Но губы его неслышно шептали:
– Я буду править по-другому!
Глава вторая
Обожавший старшего брата двадцатилетний великий князь Александр Александрович примчался из Петербурга, когда уже не оставалось никаких надежд.
Болезнь проявилась внезапно. Прошлым годом, после Пасхи, когда двор переехал из столицы в Царское Село, наследник вдруг занемог и должен был остаться в Петербурге. Чем он занемог, оставалось загадкой, так как состоявший при нем доктор Шестов сам толком не знал, что к чему, и объявил, что это всего лишь легкая простуда.
Но когда Александр Александрович пришел проститься с братом, то увидел его в кровати с бледным, словно полотно, лицом и сам испугался своего впечатления.
– Что с тобой, Никса, милый? – только и сказал он.
– Слабость, Саша… И временами боли в пояснице… Но Шестов обещает, что это все пройдет… – слабым голосом отвечал цесаревич.
Александр Александрович никак не мог взять в толк, как это слабая простуда могла отразиться на лице брата такой страшной переменой. Но с того дня лицо цесаревича утратило молодую свежесть и приняло желтоватый оттенок. Видимо, болезнь начала свое разрушительное действие.
Не было ли причиной то, что год назад наследник упал с лошади и ударился о землю головой? Но Шестов не обратил на это внимания. Позже при дворе повторяли мрачную шутку камер-юнкера[14] князя Мещерского: великие мира сего находятся в наихудшем положении сравнительно с простыми смертными: у них есть свой врач.
Шестов наметил для наследника морское лечение в Скевенгине, в Голландии, и это стало началом его гибели.
Летом 1864 года вся царская семья выехала за границу. Император и императрица с младшими детьми отправились в Дармштадт, великий князь Владимир Александрович – в Штутгарт, а цесаревич – в Голландию на морские купанья. Его сопровождали воспитатель граф Строганов, флигель-адъютант[15] Рихтер, наставник по государственному праву Чичерин, преображенец князь Барятинский, кирасир Козлов, племянник первого главного воспитателя Зиновьева, и, конечно, доктор Шестов.
Раз от разу наследнику становилось все хуже от морских ванн. Но только Козлов видел, что Николай Александрович тает как свеча, чувствуя свою болезнь, о которой доктора не подозревали. С каким-то глубоким фатализмом сам цесаревич относился ко всему, что с ним происходит. Гуляя перед сном по пляжу, он говорил Козлову:
– Трудно передать мое состояние… Бывают минуты, когда я ужасно страдаю… Наступает бессонница, тоска гложет, не знаешь, куда деваться… Выступает холодный пот, бред какой-то начинается… И когда все это проходит, является предчувствие смерти… – И добавил после паузы: – Но это как будто легче…
– Отчего же вы ничего не говорите доктору? Есть тут и другие хорошие доктора!
– Ах, Павлик! Не стоит. Они скажут, что это нервы, действие морских купаний…
– Так позвольте, я поговорю с Шестовым?
– Нет, ни в коем случае. Может, все это и пройдет и я опять стану молодцом. Одно мне тяжело, Павлик, в такие минуты – быть без Саши. Его чистая и спокойная душа так хорошо на меня действует…
Сухо шуршала галька под набегавшей и пенно рассыпавшейся волной. Вечное небо и вечное, по человеческим меркам, море, вдоль берега которого шли русский принц, отягощенный заботами о будущем России, и просто столбовой дворянин – равно смертные, равно беззащитные перед взмахом обрывающей жизнь косы.
– Ваше высочество! – неосторожно сказал Козлов. – Что же будет, если с вами что-нибудь случится? Кто будет править Россией? Ведь ваш брат Александр к этому совсем не подготовлен!..
Цесаревич внимательно оглядел своего кирасира.
– Ты моего брата совсем не знаешь, – наконец ответил он. – У него сердце и характер вполне заменяют способности. Нет, они даже выше всех прочих способностей, которые человеку могут быть привиты!
Наследник непрестанно возвращался мыслями к младшему брату – «моему Саше» – как к чудесному человеку, необыкновенно доброму и мягкому сердцем. Характер цесаревича в эти последние месяцы несколько переменился. При замечательном уме и способностях, тонкости в понимании людей он хотел прибегая к кокетству, всем нравиться и играл сарказмами, острил, ерничал. Наследник был полной противоположностью младшему брату, отличаясь некоторой изнеженностью и, как сам выражался, «рыбьим темпераментом». И то обожание, какое он испытывал к Александру, объяснялось недостижимой для него нравственной чистотой.
Братья любили друг друга особенной даже для самых близких родственников любовью.
В глазах Александра старший брат выглядел совершенством. Цесаревич был необыкновенно хорош собой и знал это. Он получил образование и воспитание, о котором великий князь мог только мечтать.
Лучшие педагоги и ученые занимались им и хвалили его способности, тогда как младший брат довольствовался Законом Божиим в уложении священнослужителей Бажанова и Рождественского, военной историей и тактикой, курсы которых читал генерал Драгомиров, и законоведением по лекциям Победоносцева. Правда, был еще знаменитый историк Соловьев, сделавший многое, чтобы придать образованию обоих великих князей истинно русский национальный характер.
Впрочем, что лукавить: великий князь Александр не испытывал горячего влечения к наукам и по династической традиции Романовых предавался всего более военным утехам. Его воспитатель Перовский смотрел на это сквозь пальцы, между тем наставник цесаревича граф Строганов без устали приобщал Николая Александровича к наукам.
Один из образованнейших людей своего времени, граф Сергей Григорьевич был человеком удивительной судьбы и достоинств. Восемнадцатилетним юношей он отличился в Бородинском сражении, затем участвовал во взятии Шумлы в 1828 году и в Севастопольской кампании. Ему как попечителю московского учебного округа Московский университет обязан блестящей эпохой: он искал расположения выдающихся людей и покровительствовал целой плеяде талантливых профессоров: Бодянскому,[16] Грановскому,[17] Кавелину,[18] Шевыреву,[19] Соловьеву, Буслаеву,[20] состоял председателем Московского общества истории и древностей российских и издал под своим руководством монументальный труд «Древности Российского государства», а сам написал замечательную книгу «Дмитриевский собор во Владимире-на-Клязьме». Строганов основал Археологическую комиссию, председателем которой оставался до конца своей долгой жизни, содействовал раскопкам на Черноморском побережье и значительно поднял научный интерес к нумизматике, оставив богатейшую коллекцию русских монет. Он был главным воспитателем всех великих князей, однако основное внимание уделял наследнику.
Можно сказать, граф Строганов готовил цесаревича к престолу, а цесаревич своего друга и брата – к его судьбе. Но при полной свободе делать все, что ему заблагорассудится, великий князь Александр обладал таким нравственным инстинктом, что его воспитатель граф Перовский не раз говорил:
– Приходится думать не о том, чтобы улучшить нравственное чувство великого князя, а о том, чтобы не портить его.
Душа Александра Александровича затворялась при малейшем прикосновении к ней фальши, лукавства к всего того, что составляло придворную жизнь. При этой правдивости его натуры выступали наружу и ее недостатки: много лени и еще больше упрямства. Воспитатель Гогель сердился на то, что великий князь отлынивал от занятий как мог. Ломать же его упрямство было невозможно и бесполезно: оно только усиливалось от противодействия. Но так как он был добр и мягок сердцем и необыкновенно деликатен, то можно было одолевать это упрямство обходными путями, воздействуя на сердце, на честность и доброту великого князя.
Говорили, что любимым сыном государя был второй сын, а любимцем матери – цесаревич.
Осенью Николай Александрович ездил в Данию на помолвку с принцессой Дагмарой. Он был бесконечно счастлив, что женится по любви, и по любви взаимной, что так редко случалось в семьях монархов. Цесаревич прибыл в Копенгаген морем на фрегате «Александр Невский» в составе эскадры, которой командовал адмирал Головачев. Король Христиан IX дал в его честь парадный обед, где было объявлено о помолвке наследника и Дагмары.
Вернувшись в Россию, Николай строил радужные планы, делился с братом:
– Я могу сказать, что предчувствую счастье… Теперь я у берега. Бог даст, отдохну и укреплюсь здоровьем зимой в Италии. Затем свадьба, а потом новая жизнь, семейный очаг, служба и работа… Пора… Жизнь бродяги надоела… В Скевенгине все черные мысли лезли в голову. В Дании они ушли и сменились розовыми. Мне дала их моя ненаглядная невеста, и с тех пор я живу мечтами о будущем. Мне рисуется наш дом и наша общая жизнь в труде и простых радостях… Любовь и отцовство!..
Он припоминал подробности помолвки на парадном обеде:
– Знаешь, Саша, когда король в должное время провозгласил тост за невесту и жениха, Головачев, сидевший рядом с ним, попробовал шампанское, поморщился, поставил бокал и громко сказал: «Горько». Король Христиан с недоумением и не без обиды заметил, что это самый изысканный сорт шампанского – брют[21] «Гордон вер». Головачев объяснил: не могу-де пить шампанское – оно «горькое»; по русскому обычаю вино можно пить на помолвке только после того, как жених и невеста поцелуются и оно станет сладким. Христиан пришел в восторг от объяснения адмирала и приказал нам с Дагмарой поцеловаться при всеобщем оживлении. После обеда я обнял Головачева, поцеловал его и сказал: «Дмитрий Захарович! Благодаря вам я в первый раз поцеловал свою невесту и никогда этого не забуду!»
…Зима кончилась как началась – весело.
Итальянская опера в Большом театре и французские спектакли в Михайловском, кажется, еще никогда не представляли такого блестящего бельэтажного бомонда, как в ту зиму. Это были феерические выставки великолепнейших туалетов и фамильных драгоценных камней. Балы поражали своей роскошью. Улыбки сияли на всех устах, и можно было подумать, что в этом разливанном море красоты, нарядов, бриллиантового блеска ни у кого нет забот и царит полное довольство.
Цесаревич уехал сперва в Италию, а после – в Ниццу. Тон его писем брату оставался жизнерадостным. Он говорил о будущем, ощущая возврат энергии и живого интереса ко всему шутил и острил. В каждом письме ощущалось веселое состояние духа.
И вдруг как удар молнии – телеграмма из Ниццы от государыни Марии Александровны с роковым известием.
Сраженный горем, Александр Александрович совершил путь до Ниццы за восемьдесят пять часов – по тем временам с неимоверной быстротой. Через два дня выехал император, сопровождаемый великими князьями Владимиром и Алексеем. Одновременно из Копенгагена царский поезд повез принцессу Дагмару с августейшей матерью королевой Луизой и братом Фридрихом, наследным принцем Датским.
В белоснежной, словно корабль под парусами, вилле Бермон великий князь нашел брата уже умирающим.
Николай Александрович бредил, временами к нему возвращалось сознание, хотя он и не понимал своего положения. Врачи – Пирогов, Опольцер, Здекауэр – поставили страшный диагноз: спинномозговой менингит. Брат вместе с принцессой Дагмарой могли видеть цесаревича изредка и на короткое время, только с разрешения докторов. А вечерами Александр Александрович говорил и говорил принцессе о замечательном уме наследника, его способностях и познаниях.
Надо сказать, что великий князь робел в присутствии женщин и даже дичился их. Но общее горе сблизило его с Дагмарой, хотя она и не показалась ему: маленького росточка, чуть курносая, правда, чернокудрая и с голубыми глазами. Глазами, «словно отразившими воды датского Северного моря», как немного высокопарно говорил Никса. «Но брату виднее. Он лучше понимает прекрасный пол», – думал великий князь.
Между тем беда приближалась.
Накануне кончины наследник провел ночь без сна, наступил быстрый упадок сил, но вместе с тем – полная ясность сознания. Вечером с одиннадцатого на двенадцатое апреля вокруг смертного одра собралась царская семья: безутешные родители, Александр Александрович и принцесса Дагмара. В минуту кончины государь и императрица держали одну руку умирающего, другую – невеста и брат.
Последними словами цесаревича были:
– Саша! Я прошу тебя выполнить мою просьбу…
– Конечно, Никса, – не стыдясь слез, отвечал великий князь.
– Оставляю тебе тяжелые обязанности… Славный трон… Отца, мать… – слабым голосом проговорил Николай Александрович. – И невесту… которая облегчит тебе это бремя…
У двадцатилетнего брата упало сердце. Ведь он уже был влюблен и оставил эту любовь в России. И это была его, только его тайна. Александр Александрович опустил голову, и слезы еще сильнее полились по его лицу.
Некоторое время спустя на том же фрегате «Александр Невский», на котором цесаревич прибыл в Копенгаген на помолвку, гроб с его телом проследовал из Вийефранш-сюр-мер, близ Ниццы, в Петербург для погребения…
Приехав в Ниццу, по собственным словам, «простым великим князем», а вернувшись наследником российского престола, Александр Александрович очень переменился.
Придворные увидели в этом двадцатилетнем юноше как бы другого человека. Исчезло детское по беззаботности выражение лица, и на лбу, ближе к переносице, образовались складки, которые изменяли его физиономию, отражая, когда они появлялись, душевную заботу и умственное напряжение. В душе его уже появился зародыш той драмы, которая, развиваясь, мучила его неизбежностью будущего царствования. И чем дальше, тем больше эти складки на лбу стали врезываться в его лицо. Изменился и сам взгляд его, выказывающий теперь глубокую заботу, исчезла детская беспечная веселость, и кажется, навсегда.
– Что с государем?
– Слава Богу, – отвечал подошедший государь, – я уцелел, но вот… – И показал на корчившихся людей.
Злодей, подняв голову, со злобным смехом прокричал:
– Не слишком ли рано вы благодарите Бога?!
– Хогош! – сказал император и направился к саням.
В этот же миг другой неизвестный, стоявший у решетки канала, бросил бомбу прямо под ноги государю. Прогремел второй оглушительный взрыв. И спустя время многие с ужасом увидели, как, прислонившись спиною к решетке, государь медленно повалился на бок и, упершись руками в панель, без фуражки и шинели, опустился на стылую брусчатку. Обнажившиеся ноги его были раздроблены, тело висело клочьями, лицо заливала кровь. Глаза его были открыты, но он, кажется, ничего не видел.
– Помогите же мне… – шептал император. – Жив ли наследник?.. Снесите меня во двогец… там умегеть.
Рядом стонал тяжело раненный Дворжицкий.
Первым к царю подбежал справлявшийся о нем подпоручик, затем – нагнавший его карету великий князь Михаил Николаевич. Они подняли его с панели, а прохожие, и в их числе несколько юнкеров Павловского училища и солдат флотского экипажа, помогли перенести государя в сани.
Император был без сознания…
Тридцатишестилетний цесаревич чувствовал себя растерянным и беспомощным, словно ребенок. Глазами, полными слез, он смотрел на отца и не мог понять, кто этот окровавленный безногий старик с красной полосой на лице и выпяченными губами. Неужели – батюшка?..
Александр Александрович оглядел комнату – врачи с засученными рукавами, которые распоряжались в кабинете государя словно у себя дома, княгиня Юрьевская, в полубеспамятстве лепетавшая бессвязные французские слова, седой камердинер Трубицын. И любимый шотландский черный сеттер Милорд, тоскливо не сводящий глаз с того, что было его хозяином. Как сквозь сон услышал он слова Боткина:
– Не прикажете ли, ваше высочество, продлить на час жизнь его величества? Это возможно, если впрыскивать камфару. И еще…
– Сергей Петрович! А надежды нет никакой?
– Никакой, ваше высочество…
Глядя на отца, тело которого содрогалось в предсмертных судорогах, цесаревич – нет, уже император! – вспомнил об откровении, которое явилось некогда Пушкину.
Об этом рассказывал отец петербургского цензора[10] – поэт князь Вяземский.
Как-то в Царском Селе на квартире Жуковского собралось человек пять его близких друзей. Как раз в этот день батюшка, еще будучи наследником, прислал любимому воспитателю свой мраморный бюст. Тронутый таким вниманием, Жуковский поставил его на самое видное место в зале и подводил к нему каждого гостя. Вдруг Пушкин впился в мраморные черты странным, застывшим взглядом, закрыл лицо обеими руками и воскликнул надтреснутым голосом:
– Какое чудное, любящее сердце! Какие благородные стремления! Вижу славное царствование, великие дела, и – о Боже! – какой ужасный конец! По колени в крови! – И как-то странно твердил последние слова.
«По колени в крови…» – повторил про себя Александр Александрович и, сдерживая рыдания, спросил Боткина:
– Долго ли проживет страдалец?
– От десяти до пятнадцати минут, – отвечал тот.
Цесаревич отвернулся и горько заплакал. Он обнял великих князей Владимира Александровича и Михаила Николаевича и сквозь рыдания сказал:
– Вот до чего мы дожили!..
Александр Николаевич уже агонизировал, дышал с перерывами, и зрачки его не отзывались на свет. Явился протоиерей придворного собора Рождественский с запасными дарами.[11]
В тишине вслед за «Верую, Господи…» зазвучал канон при разлучении души от тела:
– «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек, вопию Ти: возведи от Тли живот мой, Многомилостиве…»
Да, житейское море! И теперь ему, наследнику, предстоит вести в этом море корабль России!..
– «Святых ангел священным и честным рукам преложи мя, Владычице, яко да тех крилы покрывся, не вижу бесчестного и смрадного и мрачного бесов образа…»
Бесы! Это они наполняют смрадом житейское море, и несть им числа! Их дело – разлагать все здоровое, сеять смуту, толкать Россию к пропасти. Снова вспомнился Пушкин, стихи которого так любил отец:
Боткин, слушавший пульс у императора, кивнул головой и выпустил государеву руку.
Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Словно листья в ноябре…[12]
– Государь император скончался! – громко произнес он.
Княгиня Юрьевская вскрикнула и упала как подкошенная на пол. Ее розовый с белым пеньюар был весь пропитан кровью. Милорд жалобно заскулил, уставившись стеклянными глазами на обезображенное тело хозяина.
Присутствующие опустились на колени. Над ними возвышалась коленопреклоненная фигура нового императора. Странная перемена произошла в нем. Это был уже не тот цесаревич Александр Александрович, который любил забавлять маленьких друзей своего сына Ники тем, что разрывал колоду карт или же завязывал узлом железный прут. В несколько минут он совершенно преобразился.
Нечто неизмеримо большее, нежели простое осознание обязанностей монарха, осветило его тяжелую фигуру. Какой-то огонь святого мужества загорелся в его спокойных глазах.
Он встал.
– Ваше величество имеет какие-нибудь приказания? – смущенно спросил вызванный градоначальник.
– Приказания? – переспросил Александр III. – Конечно! Но, по-видимому, полиция совсем потеряла голову. В таком случае армия возьмет в свои руки охрану порядка в столице.
Государь повелел привести своих детей и детей княгини Юрьевской.
Появились двенадцатилетний Николай, девятилетний Георгий, шестилетняя Ксения; принесли двухлетнего малыша, великого князя Михаила. Робко вошли пугавшиеся Александра Александровича Юрьевские – восьмилетний Георгий и семилетняя Ольга.
– Смотрите же! Смотрите! – встретил их новый император, указывая на обезображенное, неприбранное тело отца. – Смотрите, чем все это кончилось!
Маленький Ники, теперь уже наследник престола, в ужасе глядел на труп безногого деда своими большими, газельими глазами. Впечатлительный мальчик запомнил этот страшный день навсегда. И не о нем ли, об окровавленном бездыханном Александре Освободителе, вспомнилось ему в ночь на 17 июля 1918 года, в ту ужасную минуту, когда злодей Юровский зачитал короткое решение «революционного штаба», оборвавшее жизнь монарха и еще десяти невинных жертв…[13]
Камер-лакеи спешно отбивали замазку с остекленных дверей. Потом престарелый и безголосый князь Суворов, внук генералиссимуса, вышел на балкон и объявил:
– Император Александр Второй почил в Бозе… Воцарился сын его император Всероссийский Александр Третий…
Толпа росла стремительно, притекая отовсюду, словно Нева вышла из берегов и затопила площадь. Глухой рокот перекатывался по ней, и можно было расслышать возгласы сочувствия и просьбы, чтобы новый государь вышел к народу. Но император не появился.
Врачи уже готовились к бальзамированию тела покойного, когда к Александру III неслышно подошел и стал рядом Лорис-Меликов.
– Ваше величество! – тихо сказал он, привстав на цыпочки и почти касаясь огромными седыми бакенбардами щеки молодого императора. – Мне было приказано покойным государем опубликовать в завтрашнем номере «Правительственного вестника» манифест о преобразовании Государственного совета и созыве Земской думы…
– Да-да, – рассеянно отвечал Александр Александрович. – Я всегда уважал волю отца…
Но губы его неслышно шептали:
– Я буду править по-другому!
Глава вторая
Цесаревич
1
В Ницце, среди вечнозеленых растений, вблизи теплого моря тихо угасал наследник российского престола.Обожавший старшего брата двадцатилетний великий князь Александр Александрович примчался из Петербурга, когда уже не оставалось никаких надежд.
Болезнь проявилась внезапно. Прошлым годом, после Пасхи, когда двор переехал из столицы в Царское Село, наследник вдруг занемог и должен был остаться в Петербурге. Чем он занемог, оставалось загадкой, так как состоявший при нем доктор Шестов сам толком не знал, что к чему, и объявил, что это всего лишь легкая простуда.
Но когда Александр Александрович пришел проститься с братом, то увидел его в кровати с бледным, словно полотно, лицом и сам испугался своего впечатления.
– Что с тобой, Никса, милый? – только и сказал он.
– Слабость, Саша… И временами боли в пояснице… Но Шестов обещает, что это все пройдет… – слабым голосом отвечал цесаревич.
Александр Александрович никак не мог взять в толк, как это слабая простуда могла отразиться на лице брата такой страшной переменой. Но с того дня лицо цесаревича утратило молодую свежесть и приняло желтоватый оттенок. Видимо, болезнь начала свое разрушительное действие.
Не было ли причиной то, что год назад наследник упал с лошади и ударился о землю головой? Но Шестов не обратил на это внимания. Позже при дворе повторяли мрачную шутку камер-юнкера[14] князя Мещерского: великие мира сего находятся в наихудшем положении сравнительно с простыми смертными: у них есть свой врач.
Шестов наметил для наследника морское лечение в Скевенгине, в Голландии, и это стало началом его гибели.
Летом 1864 года вся царская семья выехала за границу. Император и императрица с младшими детьми отправились в Дармштадт, великий князь Владимир Александрович – в Штутгарт, а цесаревич – в Голландию на морские купанья. Его сопровождали воспитатель граф Строганов, флигель-адъютант[15] Рихтер, наставник по государственному праву Чичерин, преображенец князь Барятинский, кирасир Козлов, племянник первого главного воспитателя Зиновьева, и, конечно, доктор Шестов.
Раз от разу наследнику становилось все хуже от морских ванн. Но только Козлов видел, что Николай Александрович тает как свеча, чувствуя свою болезнь, о которой доктора не подозревали. С каким-то глубоким фатализмом сам цесаревич относился ко всему, что с ним происходит. Гуляя перед сном по пляжу, он говорил Козлову:
– Трудно передать мое состояние… Бывают минуты, когда я ужасно страдаю… Наступает бессонница, тоска гложет, не знаешь, куда деваться… Выступает холодный пот, бред какой-то начинается… И когда все это проходит, является предчувствие смерти… – И добавил после паузы: – Но это как будто легче…
– Отчего же вы ничего не говорите доктору? Есть тут и другие хорошие доктора!
– Ах, Павлик! Не стоит. Они скажут, что это нервы, действие морских купаний…
– Так позвольте, я поговорю с Шестовым?
– Нет, ни в коем случае. Может, все это и пройдет и я опять стану молодцом. Одно мне тяжело, Павлик, в такие минуты – быть без Саши. Его чистая и спокойная душа так хорошо на меня действует…
Сухо шуршала галька под набегавшей и пенно рассыпавшейся волной. Вечное небо и вечное, по человеческим меркам, море, вдоль берега которого шли русский принц, отягощенный заботами о будущем России, и просто столбовой дворянин – равно смертные, равно беззащитные перед взмахом обрывающей жизнь косы.
– Ваше высочество! – неосторожно сказал Козлов. – Что же будет, если с вами что-нибудь случится? Кто будет править Россией? Ведь ваш брат Александр к этому совсем не подготовлен!..
Цесаревич внимательно оглядел своего кирасира.
– Ты моего брата совсем не знаешь, – наконец ответил он. – У него сердце и характер вполне заменяют способности. Нет, они даже выше всех прочих способностей, которые человеку могут быть привиты!
Наследник непрестанно возвращался мыслями к младшему брату – «моему Саше» – как к чудесному человеку, необыкновенно доброму и мягкому сердцем. Характер цесаревича в эти последние месяцы несколько переменился. При замечательном уме и способностях, тонкости в понимании людей он хотел прибегая к кокетству, всем нравиться и играл сарказмами, острил, ерничал. Наследник был полной противоположностью младшему брату, отличаясь некоторой изнеженностью и, как сам выражался, «рыбьим темпераментом». И то обожание, какое он испытывал к Александру, объяснялось недостижимой для него нравственной чистотой.
Братья любили друг друга особенной даже для самых близких родственников любовью.
В глазах Александра старший брат выглядел совершенством. Цесаревич был необыкновенно хорош собой и знал это. Он получил образование и воспитание, о котором великий князь мог только мечтать.
Лучшие педагоги и ученые занимались им и хвалили его способности, тогда как младший брат довольствовался Законом Божиим в уложении священнослужителей Бажанова и Рождественского, военной историей и тактикой, курсы которых читал генерал Драгомиров, и законоведением по лекциям Победоносцева. Правда, был еще знаменитый историк Соловьев, сделавший многое, чтобы придать образованию обоих великих князей истинно русский национальный характер.
Впрочем, что лукавить: великий князь Александр не испытывал горячего влечения к наукам и по династической традиции Романовых предавался всего более военным утехам. Его воспитатель Перовский смотрел на это сквозь пальцы, между тем наставник цесаревича граф Строганов без устали приобщал Николая Александровича к наукам.
Один из образованнейших людей своего времени, граф Сергей Григорьевич был человеком удивительной судьбы и достоинств. Восемнадцатилетним юношей он отличился в Бородинском сражении, затем участвовал во взятии Шумлы в 1828 году и в Севастопольской кампании. Ему как попечителю московского учебного округа Московский университет обязан блестящей эпохой: он искал расположения выдающихся людей и покровительствовал целой плеяде талантливых профессоров: Бодянскому,[16] Грановскому,[17] Кавелину,[18] Шевыреву,[19] Соловьеву, Буслаеву,[20] состоял председателем Московского общества истории и древностей российских и издал под своим руководством монументальный труд «Древности Российского государства», а сам написал замечательную книгу «Дмитриевский собор во Владимире-на-Клязьме». Строганов основал Археологическую комиссию, председателем которой оставался до конца своей долгой жизни, содействовал раскопкам на Черноморском побережье и значительно поднял научный интерес к нумизматике, оставив богатейшую коллекцию русских монет. Он был главным воспитателем всех великих князей, однако основное внимание уделял наследнику.
Можно сказать, граф Строганов готовил цесаревича к престолу, а цесаревич своего друга и брата – к его судьбе. Но при полной свободе делать все, что ему заблагорассудится, великий князь Александр обладал таким нравственным инстинктом, что его воспитатель граф Перовский не раз говорил:
– Приходится думать не о том, чтобы улучшить нравственное чувство великого князя, а о том, чтобы не портить его.
Душа Александра Александровича затворялась при малейшем прикосновении к ней фальши, лукавства к всего того, что составляло придворную жизнь. При этой правдивости его натуры выступали наружу и ее недостатки: много лени и еще больше упрямства. Воспитатель Гогель сердился на то, что великий князь отлынивал от занятий как мог. Ломать же его упрямство было невозможно и бесполезно: оно только усиливалось от противодействия. Но так как он был добр и мягок сердцем и необыкновенно деликатен, то можно было одолевать это упрямство обходными путями, воздействуя на сердце, на честность и доброту великого князя.
Говорили, что любимым сыном государя был второй сын, а любимцем матери – цесаревич.
Осенью Николай Александрович ездил в Данию на помолвку с принцессой Дагмарой. Он был бесконечно счастлив, что женится по любви, и по любви взаимной, что так редко случалось в семьях монархов. Цесаревич прибыл в Копенгаген морем на фрегате «Александр Невский» в составе эскадры, которой командовал адмирал Головачев. Король Христиан IX дал в его честь парадный обед, где было объявлено о помолвке наследника и Дагмары.
Вернувшись в Россию, Николай строил радужные планы, делился с братом:
– Я могу сказать, что предчувствую счастье… Теперь я у берега. Бог даст, отдохну и укреплюсь здоровьем зимой в Италии. Затем свадьба, а потом новая жизнь, семейный очаг, служба и работа… Пора… Жизнь бродяги надоела… В Скевенгине все черные мысли лезли в голову. В Дании они ушли и сменились розовыми. Мне дала их моя ненаглядная невеста, и с тех пор я живу мечтами о будущем. Мне рисуется наш дом и наша общая жизнь в труде и простых радостях… Любовь и отцовство!..
Он припоминал подробности помолвки на парадном обеде:
– Знаешь, Саша, когда король в должное время провозгласил тост за невесту и жениха, Головачев, сидевший рядом с ним, попробовал шампанское, поморщился, поставил бокал и громко сказал: «Горько». Король Христиан с недоумением и не без обиды заметил, что это самый изысканный сорт шампанского – брют[21] «Гордон вер». Головачев объяснил: не могу-де пить шампанское – оно «горькое»; по русскому обычаю вино можно пить на помолвке только после того, как жених и невеста поцелуются и оно станет сладким. Христиан пришел в восторг от объяснения адмирала и приказал нам с Дагмарой поцеловаться при всеобщем оживлении. После обеда я обнял Головачева, поцеловал его и сказал: «Дмитрий Захарович! Благодаря вам я в первый раз поцеловал свою невесту и никогда этого не забуду!»
…Зима кончилась как началась – весело.
Итальянская опера в Большом театре и французские спектакли в Михайловском, кажется, еще никогда не представляли такого блестящего бельэтажного бомонда, как в ту зиму. Это были феерические выставки великолепнейших туалетов и фамильных драгоценных камней. Балы поражали своей роскошью. Улыбки сияли на всех устах, и можно было подумать, что в этом разливанном море красоты, нарядов, бриллиантового блеска ни у кого нет забот и царит полное довольство.
Цесаревич уехал сперва в Италию, а после – в Ниццу. Тон его писем брату оставался жизнерадостным. Он говорил о будущем, ощущая возврат энергии и живого интереса ко всему шутил и острил. В каждом письме ощущалось веселое состояние духа.
И вдруг как удар молнии – телеграмма из Ниццы от государыни Марии Александровны с роковым известием.
Сраженный горем, Александр Александрович совершил путь до Ниццы за восемьдесят пять часов – по тем временам с неимоверной быстротой. Через два дня выехал император, сопровождаемый великими князьями Владимиром и Алексеем. Одновременно из Копенгагена царский поезд повез принцессу Дагмару с августейшей матерью королевой Луизой и братом Фридрихом, наследным принцем Датским.
В белоснежной, словно корабль под парусами, вилле Бермон великий князь нашел брата уже умирающим.
Николай Александрович бредил, временами к нему возвращалось сознание, хотя он и не понимал своего положения. Врачи – Пирогов, Опольцер, Здекауэр – поставили страшный диагноз: спинномозговой менингит. Брат вместе с принцессой Дагмарой могли видеть цесаревича изредка и на короткое время, только с разрешения докторов. А вечерами Александр Александрович говорил и говорил принцессе о замечательном уме наследника, его способностях и познаниях.
Надо сказать, что великий князь робел в присутствии женщин и даже дичился их. Но общее горе сблизило его с Дагмарой, хотя она и не показалась ему: маленького росточка, чуть курносая, правда, чернокудрая и с голубыми глазами. Глазами, «словно отразившими воды датского Северного моря», как немного высокопарно говорил Никса. «Но брату виднее. Он лучше понимает прекрасный пол», – думал великий князь.
Между тем беда приближалась.
Накануне кончины наследник провел ночь без сна, наступил быстрый упадок сил, но вместе с тем – полная ясность сознания. Вечером с одиннадцатого на двенадцатое апреля вокруг смертного одра собралась царская семья: безутешные родители, Александр Александрович и принцесса Дагмара. В минуту кончины государь и императрица держали одну руку умирающего, другую – невеста и брат.
Последними словами цесаревича были:
– Саша! Я прошу тебя выполнить мою просьбу…
– Конечно, Никса, – не стыдясь слез, отвечал великий князь.
– Оставляю тебе тяжелые обязанности… Славный трон… Отца, мать… – слабым голосом проговорил Николай Александрович. – И невесту… которая облегчит тебе это бремя…
У двадцатилетнего брата упало сердце. Ведь он уже был влюблен и оставил эту любовь в России. И это была его, только его тайна. Александр Александрович опустил голову, и слезы еще сильнее полились по его лицу.
Некоторое время спустя на том же фрегате «Александр Невский», на котором цесаревич прибыл в Копенгаген на помолвку, гроб с его телом проследовал из Вийефранш-сюр-мер, близ Ниццы, в Петербург для погребения…
2
Что это было? Провидение или его величество случай?..Приехав в Ниццу, по собственным словам, «простым великим князем», а вернувшись наследником российского престола, Александр Александрович очень переменился.
Придворные увидели в этом двадцатилетнем юноше как бы другого человека. Исчезло детское по беззаботности выражение лица, и на лбу, ближе к переносице, образовались складки, которые изменяли его физиономию, отражая, когда они появлялись, душевную заботу и умственное напряжение. В душе его уже появился зародыш той драмы, которая, развиваясь, мучила его неизбежностью будущего царствования. И чем дальше, тем больше эти складки на лбу стали врезываться в его лицо. Изменился и сам взгляд его, выказывающий теперь глубокую заботу, исчезла детская беспечная веселость, и кажется, навсегда.