Страница:
Александр Александрович принял их в Аничковом дворце; ожидалось, что приедет еще Победоносцев, недавно назначенный сенатором.
– Положение крестьянина ужасно! – волнуясь, рассказывал Мещерский. – Но сам крестьянин как бы не понимает этого. Он даже не задумывается о предстоящей весне.
– Мужик надеется на то, что его пропитает Отец Небесный, – вставил Козлов. – А приходит голод, и он только покорно говорит: «Прогневил, видно, Господа за грехи наши!»
– Тут невольно подумаешь, а не рано ли предоставили крестьянина самому себе, – осторожно заметил Мещерский.
– Ну уж нет, Владимир Петрович, это уже слишком, – остановил его цесаревич. – Этак мы посягаем на великие реформы моего отца и нашего императора! – А в душе шевельнулось: «Верно, что рано!»
Приметив на лице князя Мещерского смятение, наследник примирительно продолжал:
– Хорошо, господа. Оставьте ваши отчеты. Я прочитаю их и сопоставлю с докладами чиновников. Но мне уже ясно, что господа из департамента выгораживают губернских и уездных начальников. И кто знает, может быть, и небескорыстно. Я же обращусь к императрице. Сердце Марии Александровны таково, что она не откажет людям в беде. Думаю, что и моя супруга Мария Федоровна не останется в стороне…
– Вы имеете в виду дамские комитеты, ваше высочество? – осведомился князь Мещерский.
– Именно их. Общества попечения о раненых и больных воинах. Оголодавший крестьянин, который ест лебеду, это именно раненый воин. Кроме того, я посоветуюсь с Константином Петровичем, что еще можно сделать для голодающих.
Победоносцев уже поднимался большой лестницей Таврического дворца.
Сын магистра богословия и брат известного писателя, он закончил престижное Училище правоведения, занимал кафедру права в Московском университете и был в эту пору наиболее близким наследнику лицом, не просто наставником и педагогом, но учителем в самом широком смысле этого слова.
Рано облысевший, в круглых очках, за стеклами которых сверкали маленькие пронзительные глаза, Победоносцев был убежденнейшим государственником и охранителем устоев монархии. С первых же минут он заговорил о положении крестьянина:
– Кабак! Вот, ваше высочество, враг номер один нашего мужика. Его спаивают и опутывают векселями, и особенно в западных губерниях, все эти шинкари, винокуры и пивовары, происхождение которых вам хорошо известно. Пьянство – вот первый порок русского человека!
Цесаревич, сам не дурак выпить, опустил глаза в быстро согласился:
– Конечно, Константин Петрович…
– А кроме того, мужика растлевает город! – продолжал Победоносцев. – Там сидят умники, пекущиеся об образовании народа. Между тем распространение образования в народе безусловно вредно! Оно не воспитывает людей, не сообщает умения, но дает лишь так называемые знания и бесполезную для мужика привычку логически мыслить…
– Выходит, Константин Петрович, вы приравниваете образование к водке, а школы для народа к кабаку? – попытался прервать его монолог князь Мещерский.
– Совершенно верно, Владимир Петрович! Стоит только признать силлогизм высшим мерилом истины, и жизнь действительная попадет в рабство к отвлеченной формуле. Ум со здравым смыслом должен будет покориться пустоте и глупости. И искусство, испытанное жизнью, должно будет смолкнуть перед рассуждением первого попавшегося юнца, знакомого с азбукой[48] формального рассуждения. Нет, вера в безусловное нравственное действие умственного образования есть не что иное, как предвзятое положение, натянутое до нелепости…
Александр Александрович не без напряжения внимал красноречию ученого-законоведа.
– Так в чем же тогда положительные идеалы? – не унимался князь Мещерский.
– В натуральной силе инерции, – тотчас же откликнулся Победоносцев, – которую близорукие мыслители новой школы безразлично смешивают с невежеством и глупостью. В пренебрежении или забвении этой силы и заключается главный порок новейшего прогресса! С этой силой непосредственно связывается и главная опора общественной жизни – вера. Народ чует душой, что абсолютную истину нельзя уловить материально. Она – в таинстве, в религиозной жизни и ее обрядах. Для людей неграмотных, каковы крестьяне, Библии не существует. Остается служба церковная и несколько молитв, которые передаются от родителей к детям. Они-то и служат единственным соединительным звеном между человеком из народа и Церковью…
– Я полагаю, – ухмыльнулся Мещерский, – что ни в недавно закрытом «Русском слове», ни в новом «Деле» вас бы не поняли.[49]
– Ах, эта периодическая печать, эта выразительница общественного мнения! – вскипел Победоносцев. – Любой уличный проходимец, любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта может теперь, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать журнал и созвать толпу писак. Куда уж! Им на руку даже голод народа! Подавшийся в город крестьянин дополнит толпу фабричных рабочих и станет почитывать их статейки и прокламации!..
– Вот поэтому-то я и мечтаю о противовесе либеральным болтунам, – сказал Мещерский. – Нужно создавать свои издания, проповедовать здоровые идеи монархии и церковности.
– Но, господа, мы, кажется, замучили своими длинными речами его высочество, – заметил Козлов.
– Нет, почему же… – медленно отозвался Александр Александрович. – Я все это обдумаю на досуге…
Оставшись один, цесаревич долго еще сидел над бумагами, читая и перечитывая их по нескольку раз. Он ничего не мог схватить на лету, с ходу, но поразмыслив и решив что-то, уже не отступал до конца. К печальным размышлениям о судьбе голодных крестьян невольно примешивались иные, противоположные мысли. Оно и понятно. В двадцать три года трудно думать только о мрачных материях. 6 мая 1868 года душка Минни подарила ему первенца.
Родителям не надобно было выбирать имя сыну, не иначе как сам Господь подсказал его. Ведь через три дня после рождения первенца Церковь отмечала перенесение мощей святого Николая Чудотворца из Мир Ликийских в город Бар.[50] В дворцовой церкви звучал тропарь: «Приспе день светлаго торжества, град Барский радуется, и с ним вселенная вся ликовствует песньми и пеньми духовными; днесь бо священное торжество, в перенесение честных и многоцелебных мощей Святителя и Чудотворца Николая, якоже солнце незаходимое возсия светозарными лучами, и разгоняя тьму искушений же и бед, от вопиющих верно: спасай нас, великий Николае».
Александр Александрович напевал в детской этот тропарь, держа в могучих ручищах крошечное красное тельце, утопающее в кружевах. Он вспомнил своего возлюбленного брата, так рано ушедшего из жизни, именем которого они с душкой Минни нарекли первенца, и повторял про себя:
– Верю, что судьба моего мальчика будет счастливее, чем у его несчастного дяди и бедного прадеда…
Глава третья
С утра он подписывал бумаги и принимал многочисленных посетителей, а затем, после завтрака, отправился в Таврический сад на каток, вместе с Минни и детьми. Женщина на коньках уже давно перестала удивлять публику. А ведь было время, когда великосветская молодежь протестовала против появления на катке дам, мешавших их молодецким забавам. Но маленькая и мягкая на вид Минни настояла на том, чтоб мужчины и женщины были уравнены в правах – правда, только на катке.
Александр Александрович и почти через десять лет любил свою Минни так же страстно и нежно, как в первые месяцы их супружества; она отвечала ему полной взаимностью – оба были по-человечески счастливы. Вот почему он без малейшей ревности, но даже с удовольствием наблюдал за тем, что его Маня нравится и великим князьям, и лицам свиты, и ловким и веселым гвардейским офицерам. Слыша ее счастливый смех – лейб-гусар граф Толстой спускал Минни с ледяной горы на салазках, – цесаревич твердо знал, что она не позволит себе ни малейших шалостей…
В три пополудни они с Минни обедали у великих князей Сергея и Павла в Зимнем дворце. Кроме своих были попечитель их императорских высочеств флигель-адъютант Дмитрий Сергеевич Арсеньев, доктор Боткин, камер-фрейлина императрицы графиня Александра Андреевна Толстая, тетка знаменитого писателя, и также знаменитый писатель Иван Александрович Гончаров.
Чтобы сделать приятное Гончарову, Сергей Александрович, оставив обычную надменность, заговорил о его последнем романе «Обрыв» и выведенном в нем нигилисте Марке Волохове.
Цесаревич незлобиво позавидовал тому, как легко и изящно младший брат излагает свои мысли. Самому ему припоминалось другое: безукоризненная государственная служба Гончарова в роли цензора и члена Совета Главного управления по делам печати.[51] Вот на кого можно было положиться! Теперь, выйдя в отставку, Иван Александрович жил частной жизнью я писал мелкие очерки и критические статьи.
Александра Андреевна вспоминала своего великого племянника, его горячий темперамент и чувство достоинства:
– Помнится, лет десять назад он рассказывал мне по горячим следам о своей ссоре с Тургеневым. Это было в имении Фета. Лев Николаевич слово за слово сцепился с Иваном Сергеевичем, который был тогда страшным либералом, и в конце сказал, что не может смотреть на его демократические ляжки. Дело едва не дошло до дуэли,[52] причем последнее слово оставалось за Тургеневым…
– Они сейчас в своем Буживале остается сущим либералом. Нет, даже хуже! Дает деньги на революционный журнал Лаврова, – сказал Александр Александрович и от стеснительности густо покраснел.
– И очень злопамятным человеком, – добавила Александра Андреевна. – Лев Николаевич рассказывал, что, вернувшись к себе в Ясную Поляну, тотчас написал Тургеневу самое дружеское, примирительное письмо, хотя и не чувствовал себя виноватым. И что же? Тургенев ответил так грубо, что моему племяннику невольно пришлось прекратить с ним всякие сношения.[53]
Разговор мало-помалу переместился на тему, которая, кажется, волновала в Петербурге всех: и завсегдатаев великосветских салонов, и мастеровых, и гвардейских офицеров, и кучеров – на события в турецкой провинции Герцеговине. Поводом послужили притеснения сборщиков податей, вызвавшие кровавые схватки между христианами и мусульманами. В дело вмешался низам – регулярные войска, но они встретили неожиданное сопротивление. Все мужское население юга Герцеговины оставило свои дома и ушло в горы; старики, женщины и дети, чтобы избежать поголовной резни, бросились в Черногорию и Далмацию. Из Южной Герцеговины восстание перекинулось в Северную, а оттуда – в Боснию, христианские жители которой бежали в соседнюю Австро-Венгрию, а те, что остались дома, вступили с турками в отчаянную борьбу. Кровь полилась рекой: с обеих сторон проявлялось необычайное ожесточение; не было пощады никому.
– Долг России – помочь братьям славянам! – горячо говорила Мария Федоровна, правда, с небольшим датским акцентом. – Нельзя оставлять их на съедение этим варварам!..
– Пока что им помогает лишь маленькая Черногория и князь Милан,[54] – вставила графиня Толстая. – Черногорцы не только снабжают инсургентов[55] продовольствием, оружием и порохом, но и сами принимают участие в стычках.
– Отважный народ, – сказал пятнадцатилетний Павел Александрович, любуясь своей формой лейб-гусара. – Помните, у Пушкина? Замечательные строки:
Павел декламировал:
– Я думаю, это будет дамский комитет, – сказала цесаревна. – Надеюсь, у ее императорского величества Марии Александровны я найду поддержку…
– Дамский комитет – это отлично, но поговорим о европейской политике, – с едва уловимой иронией молвил Сергей Александрович. – За османами строит Англия. Она ревниво оберегает проливы и Константинополь – наш Царьград…
Досталось и Бисмарку,[58] который, следуя своей двуличной политике, поощрял Россию и заверял Александра II в своих дружеских чувствах, но одновременно старался стравить ее с Австро-Венгрией.
Козни его строились на простом расчете: Франц-Иосиф[59] спит и видит, как бы присоединить Боснию и Герцеговину к своей империи и выйти к Эгейскому морю; Александр II, не помышляя о территориальных приобретениях, желает автономии этим христианским провинциям, хотя бы и под формальным протекторатом Турции.
– С немцами всегда надо держать ухо востро! – уже уверенно заключил наследник. – Да и вообще России следует полагаться только на себя. В Европе у нее нет друзей…
Возвращаясь в Аничков дворец, Мария Федоровна, осуждая Сергея, говорила, что вместе со свойственной ему женственностью он дерзок и надменен и просто не может обойтись в разговорах без подковырок. Александр Александрович, который любил всех своих братьев, не стал ей перечить и вспомнил о графине Толстой и ее племяннике-писателе. Минни, тотчас позабыв о великом князе, принялась восторженно пересказывать новый роман графа Толстого «Анна Каренина», печатавшийся весь 1875 год в московском журнале «Русский вестник».[60] А цесаревич к месту напомнил о толстовской «Азбуке», которой пользовался гувернер, обучая их детей – Ники и Гоги.
– Положение крестьянина ужасно! – волнуясь, рассказывал Мещерский. – Но сам крестьянин как бы не понимает этого. Он даже не задумывается о предстоящей весне.
– Мужик надеется на то, что его пропитает Отец Небесный, – вставил Козлов. – А приходит голод, и он только покорно говорит: «Прогневил, видно, Господа за грехи наши!»
– Тут невольно подумаешь, а не рано ли предоставили крестьянина самому себе, – осторожно заметил Мещерский.
– Ну уж нет, Владимир Петрович, это уже слишком, – остановил его цесаревич. – Этак мы посягаем на великие реформы моего отца и нашего императора! – А в душе шевельнулось: «Верно, что рано!»
Приметив на лице князя Мещерского смятение, наследник примирительно продолжал:
– Хорошо, господа. Оставьте ваши отчеты. Я прочитаю их и сопоставлю с докладами чиновников. Но мне уже ясно, что господа из департамента выгораживают губернских и уездных начальников. И кто знает, может быть, и небескорыстно. Я же обращусь к императрице. Сердце Марии Александровны таково, что она не откажет людям в беде. Думаю, что и моя супруга Мария Федоровна не останется в стороне…
– Вы имеете в виду дамские комитеты, ваше высочество? – осведомился князь Мещерский.
– Именно их. Общества попечения о раненых и больных воинах. Оголодавший крестьянин, который ест лебеду, это именно раненый воин. Кроме того, я посоветуюсь с Константином Петровичем, что еще можно сделать для голодающих.
Победоносцев уже поднимался большой лестницей Таврического дворца.
Сын магистра богословия и брат известного писателя, он закончил престижное Училище правоведения, занимал кафедру права в Московском университете и был в эту пору наиболее близким наследнику лицом, не просто наставником и педагогом, но учителем в самом широком смысле этого слова.
Рано облысевший, в круглых очках, за стеклами которых сверкали маленькие пронзительные глаза, Победоносцев был убежденнейшим государственником и охранителем устоев монархии. С первых же минут он заговорил о положении крестьянина:
– Кабак! Вот, ваше высочество, враг номер один нашего мужика. Его спаивают и опутывают векселями, и особенно в западных губерниях, все эти шинкари, винокуры и пивовары, происхождение которых вам хорошо известно. Пьянство – вот первый порок русского человека!
Цесаревич, сам не дурак выпить, опустил глаза в быстро согласился:
– Конечно, Константин Петрович…
– А кроме того, мужика растлевает город! – продолжал Победоносцев. – Там сидят умники, пекущиеся об образовании народа. Между тем распространение образования в народе безусловно вредно! Оно не воспитывает людей, не сообщает умения, но дает лишь так называемые знания и бесполезную для мужика привычку логически мыслить…
– Выходит, Константин Петрович, вы приравниваете образование к водке, а школы для народа к кабаку? – попытался прервать его монолог князь Мещерский.
– Совершенно верно, Владимир Петрович! Стоит только признать силлогизм высшим мерилом истины, и жизнь действительная попадет в рабство к отвлеченной формуле. Ум со здравым смыслом должен будет покориться пустоте и глупости. И искусство, испытанное жизнью, должно будет смолкнуть перед рассуждением первого попавшегося юнца, знакомого с азбукой[48] формального рассуждения. Нет, вера в безусловное нравственное действие умственного образования есть не что иное, как предвзятое положение, натянутое до нелепости…
Александр Александрович не без напряжения внимал красноречию ученого-законоведа.
– Так в чем же тогда положительные идеалы? – не унимался князь Мещерский.
– В натуральной силе инерции, – тотчас же откликнулся Победоносцев, – которую близорукие мыслители новой школы безразлично смешивают с невежеством и глупостью. В пренебрежении или забвении этой силы и заключается главный порок новейшего прогресса! С этой силой непосредственно связывается и главная опора общественной жизни – вера. Народ чует душой, что абсолютную истину нельзя уловить материально. Она – в таинстве, в религиозной жизни и ее обрядах. Для людей неграмотных, каковы крестьяне, Библии не существует. Остается служба церковная и несколько молитв, которые передаются от родителей к детям. Они-то и служат единственным соединительным звеном между человеком из народа и Церковью…
– Я полагаю, – ухмыльнулся Мещерский, – что ни в недавно закрытом «Русском слове», ни в новом «Деле» вас бы не поняли.[49]
– Ах, эта периодическая печать, эта выразительница общественного мнения! – вскипел Победоносцев. – Любой уличный проходимец, любой болтун из непризнанных гениев, любой искатель гешефта может теперь, имея свои или достав для наживы и спекуляции чужие деньги, основать журнал и созвать толпу писак. Куда уж! Им на руку даже голод народа! Подавшийся в город крестьянин дополнит толпу фабричных рабочих и станет почитывать их статейки и прокламации!..
– Вот поэтому-то я и мечтаю о противовесе либеральным болтунам, – сказал Мещерский. – Нужно создавать свои издания, проповедовать здоровые идеи монархии и церковности.
– Но, господа, мы, кажется, замучили своими длинными речами его высочество, – заметил Козлов.
– Нет, почему же… – медленно отозвался Александр Александрович. – Я все это обдумаю на досуге…
Оставшись один, цесаревич долго еще сидел над бумагами, читая и перечитывая их по нескольку раз. Он ничего не мог схватить на лету, с ходу, но поразмыслив и решив что-то, уже не отступал до конца. К печальным размышлениям о судьбе голодных крестьян невольно примешивались иные, противоположные мысли. Оно и понятно. В двадцать три года трудно думать только о мрачных материях. 6 мая 1868 года душка Минни подарила ему первенца.
Родителям не надобно было выбирать имя сыну, не иначе как сам Господь подсказал его. Ведь через три дня после рождения первенца Церковь отмечала перенесение мощей святого Николая Чудотворца из Мир Ликийских в город Бар.[50] В дворцовой церкви звучал тропарь: «Приспе день светлаго торжества, град Барский радуется, и с ним вселенная вся ликовствует песньми и пеньми духовными; днесь бо священное торжество, в перенесение честных и многоцелебных мощей Святителя и Чудотворца Николая, якоже солнце незаходимое возсия светозарными лучами, и разгоняя тьму искушений же и бед, от вопиющих верно: спасай нас, великий Николае».
Александр Александрович напевал в детской этот тропарь, держа в могучих ручищах крошечное красное тельце, утопающее в кружевах. Он вспомнил своего возлюбленного брата, так рано ушедшего из жизни, именем которого они с душкой Минни нарекли первенца, и повторял про себя:
– Верю, что судьба моего мальчика будет счастливее, чем у его несчастного дяди и бедного прадеда…
Глава третья
Дворец и каземат
1
Двенадцатое декабря 1875 года наследник провел, как обычно, в приятных хлопотах и визитах.С утра он подписывал бумаги и принимал многочисленных посетителей, а затем, после завтрака, отправился в Таврический сад на каток, вместе с Минни и детьми. Женщина на коньках уже давно перестала удивлять публику. А ведь было время, когда великосветская молодежь протестовала против появления на катке дам, мешавших их молодецким забавам. Но маленькая и мягкая на вид Минни настояла на том, чтоб мужчины и женщины были уравнены в правах – правда, только на катке.
Александр Александрович и почти через десять лет любил свою Минни так же страстно и нежно, как в первые месяцы их супружества; она отвечала ему полной взаимностью – оба были по-человечески счастливы. Вот почему он без малейшей ревности, но даже с удовольствием наблюдал за тем, что его Маня нравится и великим князьям, и лицам свиты, и ловким и веселым гвардейским офицерам. Слыша ее счастливый смех – лейб-гусар граф Толстой спускал Минни с ледяной горы на салазках, – цесаревич твердо знал, что она не позволит себе ни малейших шалостей…
В три пополудни они с Минни обедали у великих князей Сергея и Павла в Зимнем дворце. Кроме своих были попечитель их императорских высочеств флигель-адъютант Дмитрий Сергеевич Арсеньев, доктор Боткин, камер-фрейлина императрицы графиня Александра Андреевна Толстая, тетка знаменитого писателя, и также знаменитый писатель Иван Александрович Гончаров.
Чтобы сделать приятное Гончарову, Сергей Александрович, оставив обычную надменность, заговорил о его последнем романе «Обрыв» и выведенном в нем нигилисте Марке Волохове.
Цесаревич незлобиво позавидовал тому, как легко и изящно младший брат излагает свои мысли. Самому ему припоминалось другое: безукоризненная государственная служба Гончарова в роли цензора и члена Совета Главного управления по делам печати.[51] Вот на кого можно было положиться! Теперь, выйдя в отставку, Иван Александрович жил частной жизнью я писал мелкие очерки и критические статьи.
Александра Андреевна вспоминала своего великого племянника, его горячий темперамент и чувство достоинства:
– Помнится, лет десять назад он рассказывал мне по горячим следам о своей ссоре с Тургеневым. Это было в имении Фета. Лев Николаевич слово за слово сцепился с Иваном Сергеевичем, который был тогда страшным либералом, и в конце сказал, что не может смотреть на его демократические ляжки. Дело едва не дошло до дуэли,[52] причем последнее слово оставалось за Тургеневым…
– Они сейчас в своем Буживале остается сущим либералом. Нет, даже хуже! Дает деньги на революционный журнал Лаврова, – сказал Александр Александрович и от стеснительности густо покраснел.
– И очень злопамятным человеком, – добавила Александра Андреевна. – Лев Николаевич рассказывал, что, вернувшись к себе в Ясную Поляну, тотчас написал Тургеневу самое дружеское, примирительное письмо, хотя и не чувствовал себя виноватым. И что же? Тургенев ответил так грубо, что моему племяннику невольно пришлось прекратить с ним всякие сношения.[53]
Разговор мало-помалу переместился на тему, которая, кажется, волновала в Петербурге всех: и завсегдатаев великосветских салонов, и мастеровых, и гвардейских офицеров, и кучеров – на события в турецкой провинции Герцеговине. Поводом послужили притеснения сборщиков податей, вызвавшие кровавые схватки между христианами и мусульманами. В дело вмешался низам – регулярные войска, но они встретили неожиданное сопротивление. Все мужское население юга Герцеговины оставило свои дома и ушло в горы; старики, женщины и дети, чтобы избежать поголовной резни, бросились в Черногорию и Далмацию. Из Южной Герцеговины восстание перекинулось в Северную, а оттуда – в Боснию, христианские жители которой бежали в соседнюю Австро-Венгрию, а те, что остались дома, вступили с турками в отчаянную борьбу. Кровь полилась рекой: с обеих сторон проявлялось необычайное ожесточение; не было пощады никому.
– Долг России – помочь братьям славянам! – горячо говорила Мария Федоровна, правда, с небольшим датским акцентом. – Нельзя оставлять их на съедение этим варварам!..
– Пока что им помогает лишь маленькая Черногория и князь Милан,[54] – вставила графиня Толстая. – Черногорцы не только снабжают инсургентов[55] продовольствием, оружием и порохом, но и сами принимают участие в стычках.
– Отважный народ, – сказал пятнадцатилетний Павел Александрович, любуясь своей формой лейб-гусара. – Помните, у Пушкина? Замечательные строки:
Великий князь поймал одобрительный взгляд Арсеньева и продолжил звучнее, громче:
Черногорцы? что такое? —
Бонапарте вопросил. —
Правда ль: это племя злое,
Не боится наших сил;
Так раскаются ж нахалы:
Объявить их старшинам,
Чтобы ружья и кинжалы
Все несли к моим ногам…[56]
«Да, я не получил такого образования, как мои братья, – в который раз с сожалением подумал Александр Александрович. – Да, знаю свои погрешности: это лень и упрямство… Но ведь и учителей, таких, как у покойного Никсы, у меня не было. Впрочем, не было и такой живости ума. Ну что же, каждому свое…»
Вот он шлет на нас пехоту
С сотней пушек и мортир,
И своих мамлюков роту,
И косматых кирасир.
Нам сдаваться нет охоты, —
Черногорцы таковы!
Для коней и для пехоты
Камни есть у нас и рвы…
Павел декламировал:
Гончаров, сдерживая сердечную одышку, больше молчал, лишь изредка односложно отвечая, и явно чувствовал себя не в своей тарелке среди августейших особ. Зато проведшая полжизни при дворе графиня Толстая темпераментно поддержала Марию Федоровну в ее славянских симпатиях, цитировала московского любомудра Ивана Аксакова[57] и под конец предложила создать какую-нибудь общественную организацию в помощь балканским христианам.
Дружным залпом отвечали
Мы французам. «Это что? —
Удивясь, они сказали. —
Эхо, что ли?» Нет, не то!
Их полковник повалился.
С ним сто двадцать человек.
Весь отряд его смутился,
Кто, как мог, пустился в бег.
И французы ненавидят
С той поры наш вольный край
И краснеют, коль завидят
Шапку нашу невзначай.
– Я думаю, это будет дамский комитет, – сказала цесаревна. – Надеюсь, у ее императорского величества Марии Александровны я найду поддержку…
– Дамский комитет – это отлично, но поговорим о европейской политике, – с едва уловимой иронией молвил Сергей Александрович. – За османами строит Англия. Она ревниво оберегает проливы и Константинополь – наш Царьград…
Досталось и Бисмарку,[58] который, следуя своей двуличной политике, поощрял Россию и заверял Александра II в своих дружеских чувствах, но одновременно старался стравить ее с Австро-Венгрией.
Козни его строились на простом расчете: Франц-Иосиф[59] спит и видит, как бы присоединить Боснию и Герцеговину к своей империи и выйти к Эгейскому морю; Александр II, не помышляя о территориальных приобретениях, желает автономии этим христианским провинциям, хотя бы и под формальным протекторатом Турции.
– С немцами всегда надо держать ухо востро! – уже уверенно заключил наследник. – Да и вообще России следует полагаться только на себя. В Европе у нее нет друзей…
Возвращаясь в Аничков дворец, Мария Федоровна, осуждая Сергея, говорила, что вместе со свойственной ему женственностью он дерзок и надменен и просто не может обойтись в разговорах без подковырок. Александр Александрович, который любил всех своих братьев, не стал ей перечить и вспомнил о графине Толстой и ее племяннике-писателе. Минни, тотчас позабыв о великом князе, принялась восторженно пересказывать новый роман графа Толстого «Анна Каренина», печатавшийся весь 1875 год в московском журнале «Русский вестник».[60] А цесаревич к месту напомнил о толстовской «Азбуке», которой пользовался гувернер, обучая их детей – Ники и Гоги.