Страница:
Олег Радзинский
Иванова свобода
Памяти Лики Добрянской
От автора
Рассказ “Светлый ангел”, написанный и опубликованный в российской версии журнала ESQUIRE в 2008 году, представлен в новой редакции. Остальные тексты написаны в 2010 году и публикуются впервые.
Светлый ангел
1
Светошников был человек хромой. Хромать он начал маленьким, от желания быть жалким, да так и привык. Но когда хотел, мог и не хромать.
“Почему цветы?” – удивлялся Светошников. Цветы были желтые и оттого раздражали еще больше. Светошников не любил желтого; его любимым цветом был другой.
Такого цвета, как он любил, не существовало в природе. Светошников видел его только внутри себя: он мог закрыть глаза и видеть вещи, окрашенные в этот несуществующий цвет. Он часто так делал.
Сейчас он сидел с открытыми глазами и смотрел на желтые хризантемы в центре стола. Светошников понимал, что они лишние. Они мешали и заставляли людей, сидящих напротив, нервничать и отказываться от предложенных банком условий. Сути сделки Светошников не знал, да ему было и ни к чему: он пришел на переговоры, потому что президент банка Альтин попросил его “посидеть”.
Альтин рано начал полнеть, но Светошников помнил его худым и рыжим. Сейчас его волосы, как у многих рыжих, посерели, стали почти бурыми. Они знали друг друга с детства. В детстве Светошникова случалось не много толстых людей.
Светошников не старался понять происходящее: это было не его дело. Голоса в комнате повисали в воздухе отдельно и мало его беспокоили. Люди вокруг спорили о процентах, о форме контроля, об обеспечении кредита и других неважных вещах. Главным же сейчас были цветы и что-то еще, чего не хватало на столе.
Светошников уже разобрался с цветами: их нужно убрать. Оставалось понять, чем их заменить.
Светошников заметил, что Альтин неотрывно на него смотрит, пока банковский юрист цитирует пункты договора. Альтин спросил его глазами, и Светошников чуть поморщился и покачал головой: он хотел, чтобы Альтин поволновался и не думал, будто легко делать то, что мог делать только он.
Нужно было сосредоточиться на центре стола. Светошников мысленно убрал оттуда цветы и пытался увидеть, что там должно быть. Он отметил, что беседа стала неровной: теперь в ней ощущалось больше рваного и какого-то темно-фиолетового. Это темно-фиолетовое шло от людей напротив и все разрушало. От него хотелось лечь спать.
Беседа в комнате вдруг ослабла и стала сизой. Как голуби. Светошников не любил голубей. Голуби росли из асфальта и были одного с ним оттенка. Они знали, как не обращать внимания на мир. Их одутловатая сизость была неприятна, их безразличие к людям – очевидно, их крылатость – бесспорна.
Светошников не любил голубей. Он считал их частью заговора против себя.
Принесли печенье и кофе. Светошникову нравилось печенье, но другое, с розовым кружочком клубничного джема посередине. Такое, как принесли, он не любил и брать не стал. Люди напротив (их имена забылись Светошниковым сразу и навсегда) тоже отказались от угощения: они хотели показать, что их не устраивают условия банка. Один из них – с острым узким лицом, на котором широко расставленные карие глаза выглядели не совсем уместно, – спросил у Светошникова что-то, что тот не понял. Что-то про консолидированный балансовый отчет. Он хотел, чтобы Светошников согласился. Светошников согласился. Не спорить же.
Кроме того, Светошников не знал, что такое консолидированный балансовый отчет и чем он отличается от других, неконсолидированных. Ему это было не нужно. На двери его кабинета – в конце коридора – висела табличка: “Павел Романович Светошников, вице-президент по общим вопросам”. Что это означало, знали только двое: Светошников и Альтин.
Даже Лизе они не рассказывали.
Нельзя.
Беседа в комнате умирала, оставаясь вяло-сизой, с искорками фиолетового плохого. Светошников уже понял, что сизый цвет неспроста: ему пытаются что-то подсказать. Он начал думать обо всем сизом, что знал. Голуби – раз. Асфальт – два. Ранние сумерки – три. Морская вода в несолнечную погоду – четыре. Что-то с водой. С морем. Он должен думать про море. Что-то в море или рядом.
Светошников закрыл глаза.
Внутри него качалась вода. Он был заполнен сизой водой. Она казалась не прозрачной. Но и не мутной. Вода была внутри Светошникова. Он сам был внутри воды и смотрел из нее вверх. Затем вода наклонилась, обернулась вокруг Светошникова, и все стало видно под другим углом. Светошников увидел дно и что на дне. Рыб не было. Только слабое розоватое свечение сквозь сизую воду.
Светошников улыбнулся с закрытыми глазами: теперь он знал, что нужно.
Люди напротив собирали бумаги, показывая, что встреча закончена. Вариант договора, предложенный банком, они оставили на столе, и его листы ненужно лежали повсюду – белые прямоугольники с черными линейками букв, которые Светошников никогда не читал. Ему это было ни к чему.
Он посмотрел на Альтина и кивнул.
Тот наклонился к Светошникову:
– Увидел?
– Ракушки. – Светошников кивнул на цветы. – Эти, желтые, убрать, а в центр стола – ракушки. Сколько можно.
Альтин нажал кнопку интеркома и вызвал Лану, свою темнолицую секретаршу. Она стала такой год назад, когда обожглась в солярии: вместо золотисто-оливкового оттенка, к которому Лана стремилась, ее лицо стало темно-серым. “Интересно, – подумал Светошников, – только лицо или все тело?” Он никогда не видел Лану голой. Он посмотрел на ее ноги в черных просвечивающих чулках и на секунду решил, что чулки – телесного цвета: это ее кожа настолько темная. Это была смешная мысль. Светошникову стало смешно. Он начал смеяться.
Люди напротив перестали собирать бумаги. Они посмотрели на Светошникова, затем на Аль-тина. Альтин в это время объяснял Лане, что нужно убрать цветы и заменить их ракушками. Лана кивала и не удивлялась: не в первый раз. Она лишь спросила, должны ли ракушки быть речными или морскими. Альтин взглянул на Светошникова. Тот пожал плечами: все равно. Ракушки. Или что-то в форме ракушек. Чтобы заворачивалось, со спиралью внутри. Этого он говорить не стал.
– Коллеги, – теперь начиналась роль Альтина, и Светошников мог расслабиться или уйти. Но он знал, что Альтину будет спокойнее, если он останется до конца, – давайте не торопиться с решениями. Давайте оставим прошлые разногласия и попытаемся прийти к согласию.
Альтин тянул время, пока искали ракушки, и мог говорить ни о чем бесконечно долго. Светошников знал его больше двадцати лет, но каждый раз удивлялся этой способности. Сам он не мог сказать связно двух фраз. Хотя теперь говорил лучше, чем в детстве.
– Видите, как много значат слова, – продолжал Альтин, – я просто заменил одну приставку на другую, “разно-” на “со-”, а смысл совершенно иной. Смысл, согласитесь, прямо противоположный. А почему?
Альтин посмотрел на дверь: он волновался, скоро ли принесут ракушки. Светошникову тоже было интересно, хотя и не очень: его часть работы закончилась, он сказал, что нужно делать, а там, дальше, – это другие. Сейчас ему было интереснее, какого цвета у Ланы ноги. Если снять чулки.
– Потому что “разно-” означает, что нас что-то разнит, а “со-”, наоборот, означает то, что мы можем сделать совместно, – продолжал Альтин. – Так давайте же оставим “разно-” и сконцентрируемся на “со-”. Давайте не спешить, давайте попытаемся найти компромисс между нашим предложением и вашими потребностями в финансировании.
– Да какой может быть компромисс с такими процентами и требованиям по залогу? – Это был не остролицый, а другой, с толстым голосом. – Вы же все условия прописали в свою пользу.
– Почему же только в свою? – бросился в атаку банковский юрист. – В разделе договора об ответственности сторон…
Он начал гладко говорить о непонятных Светошникову вещах. Внутри груди у юриста жило зеленое, и, когда он сглатывал после долгого говорения, оно расходилось вниз, к животу. Сам юрист об этом не знал. Его имени Светошников не помнил. То есть раньше помнил, но недолго. Потом сразу забыл.
Дверь открылась – тяжелая, крашенная темно-коричневым лаком, и в нее, придерживаемую одним из охранников, что обычно сидели в приемной банка на нижнем этаже, вошла Лана с подносом. Она поставила поднос на край стола. Вошедший следом охранник, улыбаясь углами потрескавшихся губ, подошел к столу и вытянутыми прямыми руками поднял тяжелую квадратную вазу с хризантемами. Он отступил от стола и остановился, не зная, что с ней делать. Он смотрел на Альтина и от напряжения моргал.
– В мою приемную, – сказал Альтин и для чего-то кивнул охраннику.
Охранник кивнул в ответ и ушел, неся вазу перед собой. Казалось, он идет ее кому-то дарить.
Лана подвинула поднос на центр стола и отступила в сторону.
На подносе лежали небольшие мокрые серые ракушки вперемешку с конфетами неправильно овальной формы в серо-серебристых обертках. Альтин посмотрел на Светошникова: так ли?
Светошников покачал головой:
– Рассыпать нужно. По столу.
Альтин кивнул. Он встал – круглый, блекло-рыжий.
– А конфеты для чего? – узким шепотом спросил он Лану. – Почему конфеты?
– Это конфеты “Ракушка”, Михаил Аркадьевич, – зашептала Лана. – У девочек в бухгалтерии взяла. Я просто подумала, что тоже ракушки. Вы же сказали: чем больше, тем лучше. Унести?
Альтин взглянул на Светошникова: тот покачал головой:
– Пусть. Только нужно по столу рассыпать. Конфеты пусть.
Альтин кивнул и, потянувшись, ссыпал ракушки и конфеты с подноса на стол. Затем он разгладил их рукой, словно пытался сровнять с полированной деревянной поверхностью, в которой отражались его ладони.
Люди напротив с интересом следили за Альтиным. Узколицый взял ракушку и принялся вертеть в руках. Светошников видел, как серо-голубое от ракушки переползает по темным рукавам пиджака к лицу и окутывает длинную узкую голову переливающейся дымкой. “Схватилось, – отметил Светошников. – Сейчас оно их закутает, и они будут согласные”. Он не знал, на что они должны согласиться.
– Пожалуйста, угощайтесь, – обратился к гостям Альтин. – Прошу вас.
Узколицый взял конфету и, не выпуская ракушку, стал шуршать блестящей оберткой. Сизая дымка вокруг его головы начала быстро густеть, и теперь Светошников мог еле видеть проступающие сквозь нее глубокие карие глаза. Все остальное потерялось, растворилось, слилось.
“Как его быстро, – подумал Светошников. – Сейчас все подпишет”.
Он, впрочем, не был уверен, должен ли тот что-то подписывать. Альтин ничего об этом не говорил. Он просто позвонил ему в кабинет и попросил зайти посидеть. Сложная ситуация. Посиди, Паша. Как всегда.
– А это интересная идея, – сказал толстым голосом другой человек напротив, – ракушки и конфеты. Концептуально.
Он тоже взял ракушку и начал вертеть в руках, поднося к глазам, словно пытаясь заглянуть внутрь перламутровой спирали.
Светошников следил, когда сизое начнет к нему прилипать.
– А мы ничего не концептуального здесь не делаем, – ухватился Альтин. – И если вы внимательно прочтете наш договор, то убедитесь, коллеги, что пункт о залоге – тоже часть более общей, даже расширенной концепции партнерства. Вы же для нас не клиенты, а партнеры. Принимая вашу собственность в залог, мы тем самым принимаем на себя часть ваших рисков, вернее, снимаем часть рисков с вас и перекладываем на себя.
Светошников перестал слушать: дальше будет о непонятном. Альтин чувствовал перелом в комнате, хотя и не видел сизую дымку, что струилась над ракушками в центре стола: это видел только Светошников. Он посмотрел, как блекло-синяя струйка зазмеилась по рукам человека с толстым голосом и втекла в него через ноздри.
– А что, Дмитрий Борисович, – обратился к нему остролицый, – коллега прав: для нас залог, в общем, не страшен. Наоборот, взаимная гарантия долгих отношений.
Светошников посмотрел, что туман вокруг лица говорящего принял форму ракушки и того засасывало туда, так что даже его голос стал звучать глуше, словно издалека. Было интересно на это смотреть, и Светошников пожалел, что видно только ему. Он встал и кивнул всем сидящим: можно было уходить.
– Павел Романович, к сожалению, должен нас покинуть и заняться другими неотложными делами, – слышал он сбоку от себя красноватый голос Альтина. – Давайте его отпустим и пройдемся по процедуре залога еще раз.
Через час Альтин прибежал в почти пустой кабинет Светошникова, когда тот смотрел китайский фильм, где была девушка с уверенными глазами. Девушка побеждала всех, с любым оружием, но не могла победить себя. Названия фильма Светошников не помнил, хотя смотрел его почти каждый день. В конце фильма девушка красиво прыгала в пропасть, а который ее любил, оставался жить. Светошникову нравилось, что она никому не досталась.
– Паша, гений! – шумел Альтин. – Все подписали, на все согласились. Расплатиться они, конечно, не смогут, так что завод мы у них через год-другой заберем, землю перепрофилируем и продадим под застройку. Четырнадцать гектаров внутри Третьего кольца. Стопроцентный вариант.
Светошников кивал. Он не совсем понимал, о чем говорит Альтин. Ему это было не важно и не нужно. Он хотел досмотреть кино.
– Как ты их, с ракушками, – не мог остановиться Альтин. – Сразу сработало. Я тоже заметил, как их сразу проняло.
Он перестал бегать по гулкому от незаполненного пространства кабинету Светошникова и заглянул тому в глаза:
– Честно сказать, я уже боялся, что всё. Что ты это потерял. Ну, – Альтин поморщился, – после сделки с торговым центром. Помнишь?
Светошников кивнул. Он помнил.
Он хотел, чтобы Альтин ушел. Он хотел увидеть, как девушка с узким уверенным взглядом всех победит, а потом прыгнет в пропасть.
– Но ты доказал сегодня. – Альтин зачем-то поднял вверх левый кулак. – Доказал. Ничего ты не потерял. Мы их полгода ломали, а ты пришел – и сразу, за двадцать минут. Ничего ты не потерял, Паша. Спасибо.
Светошников кивнул.
Он хотел, чтобы Альтин ушел. Он знал, что на самом деле Альтин ошибается: может, пока и не потерял, но дела были плохи.
Рассказывать об этом Светошников не собирался. Только время терять.
“Почему цветы?” – удивлялся Светошников. Цветы были желтые и оттого раздражали еще больше. Светошников не любил желтого; его любимым цветом был другой.
Такого цвета, как он любил, не существовало в природе. Светошников видел его только внутри себя: он мог закрыть глаза и видеть вещи, окрашенные в этот несуществующий цвет. Он часто так делал.
Сейчас он сидел с открытыми глазами и смотрел на желтые хризантемы в центре стола. Светошников понимал, что они лишние. Они мешали и заставляли людей, сидящих напротив, нервничать и отказываться от предложенных банком условий. Сути сделки Светошников не знал, да ему было и ни к чему: он пришел на переговоры, потому что президент банка Альтин попросил его “посидеть”.
Альтин рано начал полнеть, но Светошников помнил его худым и рыжим. Сейчас его волосы, как у многих рыжих, посерели, стали почти бурыми. Они знали друг друга с детства. В детстве Светошникова случалось не много толстых людей.
Светошников не старался понять происходящее: это было не его дело. Голоса в комнате повисали в воздухе отдельно и мало его беспокоили. Люди вокруг спорили о процентах, о форме контроля, об обеспечении кредита и других неважных вещах. Главным же сейчас были цветы и что-то еще, чего не хватало на столе.
Светошников уже разобрался с цветами: их нужно убрать. Оставалось понять, чем их заменить.
Светошников заметил, что Альтин неотрывно на него смотрит, пока банковский юрист цитирует пункты договора. Альтин спросил его глазами, и Светошников чуть поморщился и покачал головой: он хотел, чтобы Альтин поволновался и не думал, будто легко делать то, что мог делать только он.
Нужно было сосредоточиться на центре стола. Светошников мысленно убрал оттуда цветы и пытался увидеть, что там должно быть. Он отметил, что беседа стала неровной: теперь в ней ощущалось больше рваного и какого-то темно-фиолетового. Это темно-фиолетовое шло от людей напротив и все разрушало. От него хотелось лечь спать.
Беседа в комнате вдруг ослабла и стала сизой. Как голуби. Светошников не любил голубей. Голуби росли из асфальта и были одного с ним оттенка. Они знали, как не обращать внимания на мир. Их одутловатая сизость была неприятна, их безразличие к людям – очевидно, их крылатость – бесспорна.
Светошников не любил голубей. Он считал их частью заговора против себя.
Принесли печенье и кофе. Светошникову нравилось печенье, но другое, с розовым кружочком клубничного джема посередине. Такое, как принесли, он не любил и брать не стал. Люди напротив (их имена забылись Светошниковым сразу и навсегда) тоже отказались от угощения: они хотели показать, что их не устраивают условия банка. Один из них – с острым узким лицом, на котором широко расставленные карие глаза выглядели не совсем уместно, – спросил у Светошникова что-то, что тот не понял. Что-то про консолидированный балансовый отчет. Он хотел, чтобы Светошников согласился. Светошников согласился. Не спорить же.
Кроме того, Светошников не знал, что такое консолидированный балансовый отчет и чем он отличается от других, неконсолидированных. Ему это было не нужно. На двери его кабинета – в конце коридора – висела табличка: “Павел Романович Светошников, вице-президент по общим вопросам”. Что это означало, знали только двое: Светошников и Альтин.
Даже Лизе они не рассказывали.
Нельзя.
Беседа в комнате умирала, оставаясь вяло-сизой, с искорками фиолетового плохого. Светошников уже понял, что сизый цвет неспроста: ему пытаются что-то подсказать. Он начал думать обо всем сизом, что знал. Голуби – раз. Асфальт – два. Ранние сумерки – три. Морская вода в несолнечную погоду – четыре. Что-то с водой. С морем. Он должен думать про море. Что-то в море или рядом.
Светошников закрыл глаза.
Внутри него качалась вода. Он был заполнен сизой водой. Она казалась не прозрачной. Но и не мутной. Вода была внутри Светошникова. Он сам был внутри воды и смотрел из нее вверх. Затем вода наклонилась, обернулась вокруг Светошникова, и все стало видно под другим углом. Светошников увидел дно и что на дне. Рыб не было. Только слабое розоватое свечение сквозь сизую воду.
Светошников улыбнулся с закрытыми глазами: теперь он знал, что нужно.
Люди напротив собирали бумаги, показывая, что встреча закончена. Вариант договора, предложенный банком, они оставили на столе, и его листы ненужно лежали повсюду – белые прямоугольники с черными линейками букв, которые Светошников никогда не читал. Ему это было ни к чему.
Он посмотрел на Альтина и кивнул.
Тот наклонился к Светошникову:
– Увидел?
– Ракушки. – Светошников кивнул на цветы. – Эти, желтые, убрать, а в центр стола – ракушки. Сколько можно.
Альтин нажал кнопку интеркома и вызвал Лану, свою темнолицую секретаршу. Она стала такой год назад, когда обожглась в солярии: вместо золотисто-оливкового оттенка, к которому Лана стремилась, ее лицо стало темно-серым. “Интересно, – подумал Светошников, – только лицо или все тело?” Он никогда не видел Лану голой. Он посмотрел на ее ноги в черных просвечивающих чулках и на секунду решил, что чулки – телесного цвета: это ее кожа настолько темная. Это была смешная мысль. Светошникову стало смешно. Он начал смеяться.
Люди напротив перестали собирать бумаги. Они посмотрели на Светошникова, затем на Аль-тина. Альтин в это время объяснял Лане, что нужно убрать цветы и заменить их ракушками. Лана кивала и не удивлялась: не в первый раз. Она лишь спросила, должны ли ракушки быть речными или морскими. Альтин взглянул на Светошникова. Тот пожал плечами: все равно. Ракушки. Или что-то в форме ракушек. Чтобы заворачивалось, со спиралью внутри. Этого он говорить не стал.
– Коллеги, – теперь начиналась роль Альтина, и Светошников мог расслабиться или уйти. Но он знал, что Альтину будет спокойнее, если он останется до конца, – давайте не торопиться с решениями. Давайте оставим прошлые разногласия и попытаемся прийти к согласию.
Альтин тянул время, пока искали ракушки, и мог говорить ни о чем бесконечно долго. Светошников знал его больше двадцати лет, но каждый раз удивлялся этой способности. Сам он не мог сказать связно двух фраз. Хотя теперь говорил лучше, чем в детстве.
– Видите, как много значат слова, – продолжал Альтин, – я просто заменил одну приставку на другую, “разно-” на “со-”, а смысл совершенно иной. Смысл, согласитесь, прямо противоположный. А почему?
Альтин посмотрел на дверь: он волновался, скоро ли принесут ракушки. Светошникову тоже было интересно, хотя и не очень: его часть работы закончилась, он сказал, что нужно делать, а там, дальше, – это другие. Сейчас ему было интереснее, какого цвета у Ланы ноги. Если снять чулки.
– Потому что “разно-” означает, что нас что-то разнит, а “со-”, наоборот, означает то, что мы можем сделать совместно, – продолжал Альтин. – Так давайте же оставим “разно-” и сконцентрируемся на “со-”. Давайте не спешить, давайте попытаемся найти компромисс между нашим предложением и вашими потребностями в финансировании.
– Да какой может быть компромисс с такими процентами и требованиям по залогу? – Это был не остролицый, а другой, с толстым голосом. – Вы же все условия прописали в свою пользу.
– Почему же только в свою? – бросился в атаку банковский юрист. – В разделе договора об ответственности сторон…
Он начал гладко говорить о непонятных Светошникову вещах. Внутри груди у юриста жило зеленое, и, когда он сглатывал после долгого говорения, оно расходилось вниз, к животу. Сам юрист об этом не знал. Его имени Светошников не помнил. То есть раньше помнил, но недолго. Потом сразу забыл.
Дверь открылась – тяжелая, крашенная темно-коричневым лаком, и в нее, придерживаемую одним из охранников, что обычно сидели в приемной банка на нижнем этаже, вошла Лана с подносом. Она поставила поднос на край стола. Вошедший следом охранник, улыбаясь углами потрескавшихся губ, подошел к столу и вытянутыми прямыми руками поднял тяжелую квадратную вазу с хризантемами. Он отступил от стола и остановился, не зная, что с ней делать. Он смотрел на Альтина и от напряжения моргал.
– В мою приемную, – сказал Альтин и для чего-то кивнул охраннику.
Охранник кивнул в ответ и ушел, неся вазу перед собой. Казалось, он идет ее кому-то дарить.
Лана подвинула поднос на центр стола и отступила в сторону.
На подносе лежали небольшие мокрые серые ракушки вперемешку с конфетами неправильно овальной формы в серо-серебристых обертках. Альтин посмотрел на Светошникова: так ли?
Светошников покачал головой:
– Рассыпать нужно. По столу.
Альтин кивнул. Он встал – круглый, блекло-рыжий.
– А конфеты для чего? – узким шепотом спросил он Лану. – Почему конфеты?
– Это конфеты “Ракушка”, Михаил Аркадьевич, – зашептала Лана. – У девочек в бухгалтерии взяла. Я просто подумала, что тоже ракушки. Вы же сказали: чем больше, тем лучше. Унести?
Альтин взглянул на Светошникова: тот покачал головой:
– Пусть. Только нужно по столу рассыпать. Конфеты пусть.
Альтин кивнул и, потянувшись, ссыпал ракушки и конфеты с подноса на стол. Затем он разгладил их рукой, словно пытался сровнять с полированной деревянной поверхностью, в которой отражались его ладони.
Люди напротив с интересом следили за Альтиным. Узколицый взял ракушку и принялся вертеть в руках. Светошников видел, как серо-голубое от ракушки переползает по темным рукавам пиджака к лицу и окутывает длинную узкую голову переливающейся дымкой. “Схватилось, – отметил Светошников. – Сейчас оно их закутает, и они будут согласные”. Он не знал, на что они должны согласиться.
– Пожалуйста, угощайтесь, – обратился к гостям Альтин. – Прошу вас.
Узколицый взял конфету и, не выпуская ракушку, стал шуршать блестящей оберткой. Сизая дымка вокруг его головы начала быстро густеть, и теперь Светошников мог еле видеть проступающие сквозь нее глубокие карие глаза. Все остальное потерялось, растворилось, слилось.
“Как его быстро, – подумал Светошников. – Сейчас все подпишет”.
Он, впрочем, не был уверен, должен ли тот что-то подписывать. Альтин ничего об этом не говорил. Он просто позвонил ему в кабинет и попросил зайти посидеть. Сложная ситуация. Посиди, Паша. Как всегда.
– А это интересная идея, – сказал толстым голосом другой человек напротив, – ракушки и конфеты. Концептуально.
Он тоже взял ракушку и начал вертеть в руках, поднося к глазам, словно пытаясь заглянуть внутрь перламутровой спирали.
Светошников следил, когда сизое начнет к нему прилипать.
– А мы ничего не концептуального здесь не делаем, – ухватился Альтин. – И если вы внимательно прочтете наш договор, то убедитесь, коллеги, что пункт о залоге – тоже часть более общей, даже расширенной концепции партнерства. Вы же для нас не клиенты, а партнеры. Принимая вашу собственность в залог, мы тем самым принимаем на себя часть ваших рисков, вернее, снимаем часть рисков с вас и перекладываем на себя.
Светошников перестал слушать: дальше будет о непонятном. Альтин чувствовал перелом в комнате, хотя и не видел сизую дымку, что струилась над ракушками в центре стола: это видел только Светошников. Он посмотрел, как блекло-синяя струйка зазмеилась по рукам человека с толстым голосом и втекла в него через ноздри.
– А что, Дмитрий Борисович, – обратился к нему остролицый, – коллега прав: для нас залог, в общем, не страшен. Наоборот, взаимная гарантия долгих отношений.
Светошников посмотрел, что туман вокруг лица говорящего принял форму ракушки и того засасывало туда, так что даже его голос стал звучать глуше, словно издалека. Было интересно на это смотреть, и Светошников пожалел, что видно только ему. Он встал и кивнул всем сидящим: можно было уходить.
– Павел Романович, к сожалению, должен нас покинуть и заняться другими неотложными делами, – слышал он сбоку от себя красноватый голос Альтина. – Давайте его отпустим и пройдемся по процедуре залога еще раз.
Через час Альтин прибежал в почти пустой кабинет Светошникова, когда тот смотрел китайский фильм, где была девушка с уверенными глазами. Девушка побеждала всех, с любым оружием, но не могла победить себя. Названия фильма Светошников не помнил, хотя смотрел его почти каждый день. В конце фильма девушка красиво прыгала в пропасть, а который ее любил, оставался жить. Светошникову нравилось, что она никому не досталась.
– Паша, гений! – шумел Альтин. – Все подписали, на все согласились. Расплатиться они, конечно, не смогут, так что завод мы у них через год-другой заберем, землю перепрофилируем и продадим под застройку. Четырнадцать гектаров внутри Третьего кольца. Стопроцентный вариант.
Светошников кивал. Он не совсем понимал, о чем говорит Альтин. Ему это было не важно и не нужно. Он хотел досмотреть кино.
– Как ты их, с ракушками, – не мог остановиться Альтин. – Сразу сработало. Я тоже заметил, как их сразу проняло.
Он перестал бегать по гулкому от незаполненного пространства кабинету Светошникова и заглянул тому в глаза:
– Честно сказать, я уже боялся, что всё. Что ты это потерял. Ну, – Альтин поморщился, – после сделки с торговым центром. Помнишь?
Светошников кивнул. Он помнил.
Он хотел, чтобы Альтин ушел. Он хотел увидеть, как девушка с узким уверенным взглядом всех победит, а потом прыгнет в пропасть.
– Но ты доказал сегодня. – Альтин зачем-то поднял вверх левый кулак. – Доказал. Ничего ты не потерял. Мы их полгода ломали, а ты пришел – и сразу, за двадцать минут. Ничего ты не потерял, Паша. Спасибо.
Светошников кивнул.
Он хотел, чтобы Альтин ушел. Он знал, что на самом деле Альтин ошибается: может, пока и не потерял, но дела были плохи.
Рассказывать об этом Светошников не собирался. Только время терять.
2
Московские пробки Светошникова не беспокоили: он в них не попадал, если решал не попадать. Обычно его возил шофер: утром в банк, вечером обратно. Светошников редко ездил куда еще: ему там было нечего делать.
Его много лет возил один и тот же шофер, и Светошников теперь помнил имя: Михаил. Однажды он знал и отчество, но потом оно куда-то потерялось и пропало, закатившись за другие вещи в его памяти. Светошников не жалел о том, что забыто: он просто не помнил, что когда-то это знал.
В голове у Михаила – слева от неразберихи изгибов мозга – клубился плохой, мутный дым. Дым разрастался с годами, и Светошников часто следил, как дым прорастает внутрь мозга и тот постепенно бледнеет в этих местах. С заднего сиденья это было хорошо видно.
Светошников знал, что от дыма можно избавиться: надо каждое утро натощак разрезать третьим ножом черный бородинский хлеб и объедать, что остается на лезвии. Постепенно липкая мякоть вберет в себя дым, и внутри мозга опять будет чисто. Только есть надо прямо с ножа.
И не моргать.
Однажды – теперь давно – Светошников попытался объяснить Михаилу, что нужно делать, но не нашел правильных слов. Тот слушал, кивал и повторял: “Понял, Пал Романыч. Ясно, Пал Романыч. Сделаем, Пал Романыч”. Потом, один в машине, Михаил долго качал головой, и дым качался вместе с ним. Больше Светошников ему ничего не говорил и лишь наблюдал, как все больше Михаилового мозга тускнеет и становится неживым. Он, впрочем, знал, что наблюдать оставалось недолго.
В этот вечер он вел машину сам: Михаил стал бы спрашивать, куда ехать, а Светошников не знал: езда и была выяснением, куда ехать. Это мог сделать только он.
Светошников повернул налево; здесь было одностороннее движение, но он знал, что никто не поедет навстречу. Иначе б рука сюда не свернула.
Он уже кружил по серым от грязных сумерек улицам больше часа: без цели, плана, видимой нужности. Ждал, когда ему будет знак.
Дома вдоль переулка были поставлены плотно, словно боялись, что иначе упадут. Дома прерывались полукруглыми дырками арок, внутри которых стояла черная темь. Можно было въехать в любой двор и посмотреть в желтые окна, где жили люди, не видевшие себя. Они не чувствовали, как делать простые вещи. Поэтому в них прорастал дым. В некоторых уже ворочались другие существа, похожие на пауков с клешнями. Существа оформлялись из дыма и постепенно съедали людей изнутри. Светошников их видел, а люди – нет. Существа тоже видели Светошникова: они боялись, что он их выгонит и станет сам там жить. Только ему это было ни к чему.
В конце переулка висел круглый знак с четырьмя латинскими буквами: STOP. Слева от знака, спрятавшись за припаркованным мини-вэном, стояла патрульная машина ГАИ. Светошников проехал, не затормозив. Сидящие в машине милиционеры лениво посмотрели ему вслед. Светошников поехал чуть медленнее, надеясь, что его задержат. Он доехал до перекрестка, постоял, подождал и поехал дальше. Прямо. Против движения.
Теперь это было не важно: он мог ехать куда угодно и как угодно. Он мог нарушать все правила движения и недвижности – поворачивать, крутиться, стоять на месте, ехать с закрытыми глазами.
Светошников закрыл глаза и надавил педаль газа. Он ехал с закрытыми глазами, слушая испуганные гудки справа и слева. Влажный свет уличных фонарей просился под веки, но Светошников его не пускал.
Он знал, что сегодня ему покажут место.
Он почувствовал тонкую радость внутри, когда выехал на Плющиху, и открыл глаза. Радость звучала негромкой, извилистой музыкой справа от поджелудочной, где качался черный лепесток беды. Музыка становилась все отчетливее, зовя за собой, вглубь смоленских дворов. Было ясно, что ему хотят показать, куда нужно прийти, когда наступит время. Он знал это из предутренних снов.
Радость сместилась влево, и, почти не касаясь руля, он свернул вслед за ней в узкую ленту улицы Бурденко, против движения.
Здесь было пусто. Светошников остановился на углу одного из Неопалимовских переулков. Их было больше, чем один, и кто-то их пронумеровал. Хотя они и так разные, не спутать: в каждом жили свои птицы.
Он въехал на тротуар и стал ждать. Музыка звучала приглушеннее, будто на лютне играли под одеялом. Светошников знал, что это лютня, хотя никогда не видел инструмента. Он даже не помнил, откуда знал это слово. Светошников его раньше не слышал и сам не говорил.
Так с ним бывало: слова, что он не знал, появлялись и показывались ему, растворяясь затем в темноте. Они были как призраки настоящих слов, которые люди произносили каждый день, а он не мог. Раньше Светошников пытался сказать, что хотел, но выходило обрывками и нескладно. Потом он перестал, ограничив себя необходимыми звуками речи, выбирая слова попроще и покороче и только те, что нужны. Все другие слова оставались внутри и прятались в дальнем понимании, дразня его своей непроизносимостью.
Светошников на них не обижался: он научился обходиться тем, что мог сказать. Говорил он мало, да особенно было и не о чем.
Он просидел в машине больше часа, слушая приглушенные звуки лютни внутри. Потом – безо всякого перехода – музыка зазвучала громко, внятно, совсем рядом – под кожей. Светошников пытался услышать, куда смещаются звуки. Казалось, музыка стоит на месте и никуда не зовет.
Он не сразу увидел собак: они пробежали совсем близко – рядом с машиной. Их было пять, Светошников успел пересчитать дважды. Собаки бежали кучно, словно это одна собака. Музыка сместилась и позвала за собаками, влево. Светошников завел мотор и послушал внутри себя: он не хотел. Не сегодня. Может, и вообще обойдется. Пронесет.
Он знал, что врет сам себе.
Стараясь не смотреть, куда побежали собаки, Светошников повернул направо и осторожно поехал домой, удаляясь от музыки и соблюдая все правила дорожного движения.
Его много лет возил один и тот же шофер, и Светошников теперь помнил имя: Михаил. Однажды он знал и отчество, но потом оно куда-то потерялось и пропало, закатившись за другие вещи в его памяти. Светошников не жалел о том, что забыто: он просто не помнил, что когда-то это знал.
В голове у Михаила – слева от неразберихи изгибов мозга – клубился плохой, мутный дым. Дым разрастался с годами, и Светошников часто следил, как дым прорастает внутрь мозга и тот постепенно бледнеет в этих местах. С заднего сиденья это было хорошо видно.
Светошников знал, что от дыма можно избавиться: надо каждое утро натощак разрезать третьим ножом черный бородинский хлеб и объедать, что остается на лезвии. Постепенно липкая мякоть вберет в себя дым, и внутри мозга опять будет чисто. Только есть надо прямо с ножа.
И не моргать.
Однажды – теперь давно – Светошников попытался объяснить Михаилу, что нужно делать, но не нашел правильных слов. Тот слушал, кивал и повторял: “Понял, Пал Романыч. Ясно, Пал Романыч. Сделаем, Пал Романыч”. Потом, один в машине, Михаил долго качал головой, и дым качался вместе с ним. Больше Светошников ему ничего не говорил и лишь наблюдал, как все больше Михаилового мозга тускнеет и становится неживым. Он, впрочем, знал, что наблюдать оставалось недолго.
В этот вечер он вел машину сам: Михаил стал бы спрашивать, куда ехать, а Светошников не знал: езда и была выяснением, куда ехать. Это мог сделать только он.
Светошников повернул налево; здесь было одностороннее движение, но он знал, что никто не поедет навстречу. Иначе б рука сюда не свернула.
Он уже кружил по серым от грязных сумерек улицам больше часа: без цели, плана, видимой нужности. Ждал, когда ему будет знак.
Дома вдоль переулка были поставлены плотно, словно боялись, что иначе упадут. Дома прерывались полукруглыми дырками арок, внутри которых стояла черная темь. Можно было въехать в любой двор и посмотреть в желтые окна, где жили люди, не видевшие себя. Они не чувствовали, как делать простые вещи. Поэтому в них прорастал дым. В некоторых уже ворочались другие существа, похожие на пауков с клешнями. Существа оформлялись из дыма и постепенно съедали людей изнутри. Светошников их видел, а люди – нет. Существа тоже видели Светошникова: они боялись, что он их выгонит и станет сам там жить. Только ему это было ни к чему.
В конце переулка висел круглый знак с четырьмя латинскими буквами: STOP. Слева от знака, спрятавшись за припаркованным мини-вэном, стояла патрульная машина ГАИ. Светошников проехал, не затормозив. Сидящие в машине милиционеры лениво посмотрели ему вслед. Светошников поехал чуть медленнее, надеясь, что его задержат. Он доехал до перекрестка, постоял, подождал и поехал дальше. Прямо. Против движения.
Теперь это было не важно: он мог ехать куда угодно и как угодно. Он мог нарушать все правила движения и недвижности – поворачивать, крутиться, стоять на месте, ехать с закрытыми глазами.
Светошников закрыл глаза и надавил педаль газа. Он ехал с закрытыми глазами, слушая испуганные гудки справа и слева. Влажный свет уличных фонарей просился под веки, но Светошников его не пускал.
Он знал, что сегодня ему покажут место.
Он почувствовал тонкую радость внутри, когда выехал на Плющиху, и открыл глаза. Радость звучала негромкой, извилистой музыкой справа от поджелудочной, где качался черный лепесток беды. Музыка становилась все отчетливее, зовя за собой, вглубь смоленских дворов. Было ясно, что ему хотят показать, куда нужно прийти, когда наступит время. Он знал это из предутренних снов.
Радость сместилась влево, и, почти не касаясь руля, он свернул вслед за ней в узкую ленту улицы Бурденко, против движения.
Здесь было пусто. Светошников остановился на углу одного из Неопалимовских переулков. Их было больше, чем один, и кто-то их пронумеровал. Хотя они и так разные, не спутать: в каждом жили свои птицы.
Он въехал на тротуар и стал ждать. Музыка звучала приглушеннее, будто на лютне играли под одеялом. Светошников знал, что это лютня, хотя никогда не видел инструмента. Он даже не помнил, откуда знал это слово. Светошников его раньше не слышал и сам не говорил.
Так с ним бывало: слова, что он не знал, появлялись и показывались ему, растворяясь затем в темноте. Они были как призраки настоящих слов, которые люди произносили каждый день, а он не мог. Раньше Светошников пытался сказать, что хотел, но выходило обрывками и нескладно. Потом он перестал, ограничив себя необходимыми звуками речи, выбирая слова попроще и покороче и только те, что нужны. Все другие слова оставались внутри и прятались в дальнем понимании, дразня его своей непроизносимостью.
Светошников на них не обижался: он научился обходиться тем, что мог сказать. Говорил он мало, да особенно было и не о чем.
Он просидел в машине больше часа, слушая приглушенные звуки лютни внутри. Потом – безо всякого перехода – музыка зазвучала громко, внятно, совсем рядом – под кожей. Светошников пытался услышать, куда смещаются звуки. Казалось, музыка стоит на месте и никуда не зовет.
Он не сразу увидел собак: они пробежали совсем близко – рядом с машиной. Их было пять, Светошников успел пересчитать дважды. Собаки бежали кучно, словно это одна собака. Музыка сместилась и позвала за собаками, влево. Светошников завел мотор и послушал внутри себя: он не хотел. Не сегодня. Может, и вообще обойдется. Пронесет.
Он знал, что врет сам себе.
Стараясь не смотреть, куда побежали собаки, Светошников повернул направо и осторожно поехал домой, удаляясь от музыки и соблюдая все правила дорожного движения.
3
Там была еще комната. Как все – четыре стены. Но ни одной южной. Заходить туда ни к чему: только остановка лишняя, а надо вслед, за мерцанием. Коридор.
На стенах – ничего. Стен вообще не было. Но понятно, что коридор. То ли не построили еще, то ли уже разрушили. Стен нет, а узко.
Он знал, что скоро будет ведро с чем-то мелким на дне, а потом – поворот и дверь. Что в ведре, Светошников не глядел никогда: понимал – лучше не видеть. Да и не нужно: его вело за мерцанием, прямо к двери. Ему было велено открыть дверь. Что дальше – понятно. Только он не хотел.
Сегодня коридор не кончался.
Светошников шел, сторонясь невидимых стен и ловко ступая вдоль трещин. Из трещин – голоса, но не громко. Словно не зовут уже, а так, для порядка плачут.
Светошников шел за мерцанием. Оно висело впереди, проступая из светлого коридора не окрашенными ни во что искорками. В середине мерцание закручивалось и беззвучно лопалось, расходясь в стороны от центра. Центр был глубже, как воронка. Но чуть-чуть.
Он прошел ведро. Теперь поворот и в глубине дверь.
Светошников повернул. Он увидел дверь сразу, и ему показалось, что сегодня она ближе. Значит, время подходит. Она сама к нему подвигается. Хитро.
Он посмотрел, как мерцание облепило дверь. Воронка в центре начала углубляться. Мерцание просачивалось сквозь дверь, втягиваясь в воронку, и надо было вслед за ним – открыть дверь.
Он подошел ближе. Почти рядом.
Он стоял совсем близко, меньше, чем полруки. Здесь надо было или открыть дверь и войти, или проснуться.
Светошников проснулся. Он так делал каждую ночь, уже месяц. Еще успеет туда.
Он полежал, привыкая к неровной тьме спальни после ярко освещенного коридора во сне. Рядом спала жена. Светошников ее не любил. Кроме нее и дочки, у него никого не было.
Он подумал разбудить жену, чтоб не так страшно. Светошников знал, что будить не станет, но думал об этом каждую ночь, когда просыпался перед серой тьмой московских рассветов.
Ему казалось, будто в Москве особенно плохо по утрам. Он, правда, редко просыпался в других местах.
Сон этот снился ему уже месяц, и каждую ночь Светошников послушно шел за мерцанием до самой двери. Он не то чтоб боялся; он бояться не умел. Он просто знал, что однажды придется туда войти, и притом не во сне. Во сне был выбор – проснуться. А куда проснешься наяву?
Светошников сел на кровати и посмотрел на свое темное отражение в зеркале. Словно не он, а кто-то еще. Да нет, он и есть. За ним длинной горкой спала жена. Ее в зеркале почти не было видно: лишь неровная холмистость одеяла говорила, что там кто-то лежит. Светошников повернулся вполоборота и потрогал под одеялом ее ноги. Он не помнил, какого они цвета.
Он спустился на нижний этаж и долго сидел у окна в гостиной, глядя, как снаружи нехотя светает. Ночь не хотела отступать и сдавалась частями, и голый осенний русский лес неровно проступал клочками, топорщась мокрыми ветками из неясной полутьмы. Справа лежала просека, за ней – другие коттеджи. Их было хорошо видно поверх невысокого забора. Сразу за лесом бежало в две стороны Дмитровское шоссе.
Он досидел до света и слышал визг будильника в своей спальне.
Дом стал заполняться утренней жизнью других. Наверху, прямо над ним, жена собирала дочку в детский сад. Дочь звали Лиза, и жену тоже. Светошникову нравилось, что их зовут, как одну.
Он никогда не завтракал. Только пил чай. И сахар-песок – две ложки. Светошников слизывал сахар с ложки, а не размешивал в чае. Сахар кусками он не любил: не хотел грызть. Ему казалось, что белые кубики тверже, чем его зубы, и зубы расколются, сломаются о рафинад. Светошникову нравилось слизывать белую колючую пудру с ложки: во рту становилось сладко, и нёбо заволакивало сахарным счастьем. В детстве он воровал сахарный песок, где удавалось. Выходило редко.
Жена рассказывала о планах на вечер и что сегодня что-то важное в Доме Пашкова. Они приглашены и должны обязательно пойти. Там будут все.
Светошников кивал и соглашался. Он знал, что никуда не пойдет.
С первого дня, как родилась дочь, – все шесть лет – Светошников каждое утро ее просматривал. В ней все было чисто: ни дыма, ни чужого шевеления пауков, что могут прожить тебя насквозь. Проесть изнутри. Иногда ему что-то казалось, и он начинал тревожиться, но быстро понимал, что тревожится от любви. Он боялся за нее от любви. Это мешало ему видеть вещи ясно, как он видел в других. Поэтому он и боялся, что может что-нибудь пропустить.
С дочерью он почти не разговаривал. Не умел. Но играл часто, угадывая ее мысли и удивляя своими угадками. Жена привыкла и больше не пугалась.
– Шарф не надо, – сказал жене Светошников. – Она не хочет, чтоб шарф. Будет плакать.
Они стояли в большом деревянном холле с крышей клином перед выходом во двор. Этот холл напоминал Светошникову старый фильм про русского сказочного царя, который плыл в бочке. Что случилось с царем дальше, он забыл.
– Лиза, у тебя горло. Шарф обязательно. – Жена думала, что знает лучше. Она любила дочь.
Светошников посмотрел на дочкино горло. Там, внутри, была блестящая трубка, сквозь которую пульсировало гладкое. Хорошее горло. Можно и без шарфа.
Он не стал спорить.
Светошников и маленькая Лиза сели в машину и поехали по дороге сквозь лес. Сегодня он вел машину сам, и дочь сидела сзади.
На стенах – ничего. Стен вообще не было. Но понятно, что коридор. То ли не построили еще, то ли уже разрушили. Стен нет, а узко.
Он знал, что скоро будет ведро с чем-то мелким на дне, а потом – поворот и дверь. Что в ведре, Светошников не глядел никогда: понимал – лучше не видеть. Да и не нужно: его вело за мерцанием, прямо к двери. Ему было велено открыть дверь. Что дальше – понятно. Только он не хотел.
Сегодня коридор не кончался.
Светошников шел, сторонясь невидимых стен и ловко ступая вдоль трещин. Из трещин – голоса, но не громко. Словно не зовут уже, а так, для порядка плачут.
Светошников шел за мерцанием. Оно висело впереди, проступая из светлого коридора не окрашенными ни во что искорками. В середине мерцание закручивалось и беззвучно лопалось, расходясь в стороны от центра. Центр был глубже, как воронка. Но чуть-чуть.
Он прошел ведро. Теперь поворот и в глубине дверь.
Светошников повернул. Он увидел дверь сразу, и ему показалось, что сегодня она ближе. Значит, время подходит. Она сама к нему подвигается. Хитро.
Он посмотрел, как мерцание облепило дверь. Воронка в центре начала углубляться. Мерцание просачивалось сквозь дверь, втягиваясь в воронку, и надо было вслед за ним – открыть дверь.
Он подошел ближе. Почти рядом.
Он стоял совсем близко, меньше, чем полруки. Здесь надо было или открыть дверь и войти, или проснуться.
Светошников проснулся. Он так делал каждую ночь, уже месяц. Еще успеет туда.
Он полежал, привыкая к неровной тьме спальни после ярко освещенного коридора во сне. Рядом спала жена. Светошников ее не любил. Кроме нее и дочки, у него никого не было.
Он подумал разбудить жену, чтоб не так страшно. Светошников знал, что будить не станет, но думал об этом каждую ночь, когда просыпался перед серой тьмой московских рассветов.
Ему казалось, будто в Москве особенно плохо по утрам. Он, правда, редко просыпался в других местах.
Сон этот снился ему уже месяц, и каждую ночь Светошников послушно шел за мерцанием до самой двери. Он не то чтоб боялся; он бояться не умел. Он просто знал, что однажды придется туда войти, и притом не во сне. Во сне был выбор – проснуться. А куда проснешься наяву?
Светошников сел на кровати и посмотрел на свое темное отражение в зеркале. Словно не он, а кто-то еще. Да нет, он и есть. За ним длинной горкой спала жена. Ее в зеркале почти не было видно: лишь неровная холмистость одеяла говорила, что там кто-то лежит. Светошников повернулся вполоборота и потрогал под одеялом ее ноги. Он не помнил, какого они цвета.
Он спустился на нижний этаж и долго сидел у окна в гостиной, глядя, как снаружи нехотя светает. Ночь не хотела отступать и сдавалась частями, и голый осенний русский лес неровно проступал клочками, топорщась мокрыми ветками из неясной полутьмы. Справа лежала просека, за ней – другие коттеджи. Их было хорошо видно поверх невысокого забора. Сразу за лесом бежало в две стороны Дмитровское шоссе.
Он досидел до света и слышал визг будильника в своей спальне.
Дом стал заполняться утренней жизнью других. Наверху, прямо над ним, жена собирала дочку в детский сад. Дочь звали Лиза, и жену тоже. Светошникову нравилось, что их зовут, как одну.
Он никогда не завтракал. Только пил чай. И сахар-песок – две ложки. Светошников слизывал сахар с ложки, а не размешивал в чае. Сахар кусками он не любил: не хотел грызть. Ему казалось, что белые кубики тверже, чем его зубы, и зубы расколются, сломаются о рафинад. Светошникову нравилось слизывать белую колючую пудру с ложки: во рту становилось сладко, и нёбо заволакивало сахарным счастьем. В детстве он воровал сахарный песок, где удавалось. Выходило редко.
Жена рассказывала о планах на вечер и что сегодня что-то важное в Доме Пашкова. Они приглашены и должны обязательно пойти. Там будут все.
Светошников кивал и соглашался. Он знал, что никуда не пойдет.
С первого дня, как родилась дочь, – все шесть лет – Светошников каждое утро ее просматривал. В ней все было чисто: ни дыма, ни чужого шевеления пауков, что могут прожить тебя насквозь. Проесть изнутри. Иногда ему что-то казалось, и он начинал тревожиться, но быстро понимал, что тревожится от любви. Он боялся за нее от любви. Это мешало ему видеть вещи ясно, как он видел в других. Поэтому он и боялся, что может что-нибудь пропустить.
С дочерью он почти не разговаривал. Не умел. Но играл часто, угадывая ее мысли и удивляя своими угадками. Жена привыкла и больше не пугалась.
– Шарф не надо, – сказал жене Светошников. – Она не хочет, чтоб шарф. Будет плакать.
Они стояли в большом деревянном холле с крышей клином перед выходом во двор. Этот холл напоминал Светошникову старый фильм про русского сказочного царя, который плыл в бочке. Что случилось с царем дальше, он забыл.
– Лиза, у тебя горло. Шарф обязательно. – Жена думала, что знает лучше. Она любила дочь.
Светошников посмотрел на дочкино горло. Там, внутри, была блестящая трубка, сквозь которую пульсировало гладкое. Хорошее горло. Можно и без шарфа.
Он не стал спорить.
Светошников и маленькая Лиза сели в машину и поехали по дороге сквозь лес. Сегодня он вел машину сам, и дочь сидела сзади.