Страница:
Любовь к старшему брату – это чувство, которое может понять только младший брат: преклонение, обожествление и все-подчинение. В тот же момент я отдал все три экземпляра выстраданного текста брату, приговаривая какие-то глупости вроде:
– А ты знаешь, что Дубчек вместе с Катушевым у нас в политехе учились?
– Нет, не знал! Это интересно. А скажи, у тебя много всякого «самиздата», кроме этого, еще есть?
– Ну, есть «Воронежские тетради», «Стихи к роману», «Купюры к “Мастеру”», письмо Федора Раскольникова, Камю «Чума в Оране».
– Слушай, а ты мог бы все это подарить мне сегодня, и мы с тобой вместе сделали бы одно хорошее дело и, я думаю, очень важное!
– Да, конечно, могу! Даже рад буду, если мы что-то вместе сделаем, – я пошел в комнату, достал из письменного стола папку с «самиздатовскими» рукописями и машинописями и принес их в ванную к брату. Он взял папку, не торопясь, в течение минут десяти, молча, перелистал ее всю и неожиданно, как-то сурово стиснув зубы, спросил:
– Ты все это мне даришь?
– Да!
– И я могу это дарить кому угодно и делать с этим что угодно?
– Да, – ответил я недоуменно.
Саша закрыл дверь в ванную комнату, открыл форточку, взял с подоконника коробок спичек и начал методично, листок за листком, сжигать все мое богатство, наполняя белоснежную ванну хлопьями черного пепла.
V. Фальшивая «Риторика»
1
2
3
4
5
VI. Обремененный благодарностью
1
– А ты знаешь, что Дубчек вместе с Катушевым у нас в политехе учились?
– Нет, не знал! Это интересно. А скажи, у тебя много всякого «самиздата», кроме этого, еще есть?
– Ну, есть «Воронежские тетради», «Стихи к роману», «Купюры к “Мастеру”», письмо Федора Раскольникова, Камю «Чума в Оране».
– Слушай, а ты мог бы все это подарить мне сегодня, и мы с тобой вместе сделали бы одно хорошее дело и, я думаю, очень важное!
– Да, конечно, могу! Даже рад буду, если мы что-то вместе сделаем, – я пошел в комнату, достал из письменного стола папку с «самиздатовскими» рукописями и машинописями и принес их в ванную к брату. Он взял папку, не торопясь, в течение минут десяти, молча, перелистал ее всю и неожиданно, как-то сурово стиснув зубы, спросил:
– Ты все это мне даришь?
– Да!
– И я могу это дарить кому угодно и делать с этим что угодно?
– Да, – ответил я недоуменно.
Саша закрыл дверь в ванную комнату, открыл форточку, взял с подоконника коробок спичек и начал методично, листок за листком, сжигать все мое богатство, наполняя белоснежную ванну хлопьями черного пепла.
V. Фальшивая «Риторика»
1
Корни, которые вскормили тебя, благодаря которым ты вырос и сформировался, удивительно живучие и крепкие, и их великое множество. Встряхиваю окаменевшую память: она осыпается и обнажает тончайшие волоски-корешки, которые, слава Богу, не засохли.
Я стоял с кем-то из приятелей в вестибюле Центрального дома литераторов, и мы беззаботно болтали в ожидании открытия мероприятия – первого антикварно-букинистического аукциона. Суета, улыбки, похлопывание по плечам – и тут я увидел через широкое окно, как у входа остановилось такси. Двое крупных мужчин моего возраста вывели под руки пожилого человека, совсем уже старика, и вошли с ним в здание. Я узнал мужчин, это были Славка-Трельяж и Игорь-Авто – московские книжники, к тому времени уже самого высокого градуса. И тут мой собеседник тихо, почти про себя произнес:
– Лев Абрамович! Уже ничего не видит! Да и слышит-то уже плохо.
Лев Абрамович. «Пушкинская лавка». Театральный проезд…
Я приехал на аукцион не просто поглазеть на результат нашей активной букинистической деятельности последних лет и потолкаться со старыми друзьями книжниками. У меня был серьезный повод, а точнее, задание. Как раз в это время директором музея Добролюбова стал бывший начальник областного управления культуры, некий Трухманов, довольно известная в городе фигура. Трухманов продолжал пользоваться большим авторитетом и не имел отказов от властей по всем вопросам, касающимся и ремонта здания, и создания солидных фондов, в первую очередь книжных. Деньги ему давали, и закупки велись по всей стране.
Относился он ко мне очень тепло и доверительно, а я его уважал. Как у него на руках оказался каталог московского аукциона – не знаю, но только он, проведав, что я еду на аукцион, попросил купить на нем совершенно загадочный для меня сборник «Бандурист» 1859 года издания какого-то украинского поэта Думитрашко. Вроде как одна из первых статей Добролюбова была посвящена этому сборнику – я не вникал, но в торгах принял активное участие, и цена на книгу поднялась с пятидесяти до трехсот пятидесяти рублей. Торг кончился только после того, как человек, сидящий впереди меня и поднимавший постоянно цену, обернулся и, махнув мне номерком, пошел между рядами на выход. В этот момент я расслышал, как Игорь-Авто выкрикнул из зала предложение – начинать торги на прижизненные издания Достоевского с тысячи рублей вместо заявленных в каталоге ста. Но дальнейший ход торгов останется без описания: я пошел за своим конкурентом, только что уступившим мне книгу великого украинского классика. Это был Славка-Трельяж. Мы спустились с ним в знаменитый буфет ЦДЛ, где к нам присоединился всегда полупьяный Сашка Соловей с двумя бутылками коньяку. Мне приходилось сиживать в этом буфете десятки раз, и видел я здесь живьем всю литературу СССР. Но в тот день – я задал Славке вопрос про Льва Абрамовича…
Лев Абрамович. «Пушкинская лавка». Театральный проезд. Начало семидесятых. Мало уже осталось тех, кто помнит тот книжный толчок. Да и я уже почти никого не помню: Бегемот да Володя Рац, грубый Корнеев, пускавший тоненькую струйку слюны сквозь передние зубы и тихим сиплым голосом смачно матерящийся, да Семен-лошадник, живший где-то в Черемушках. Трехтомник Ландсберга менялся на Сашу Черного из «Библиотеки поэта». Облавы – два фургона запирали книжников в проезде МХАТа и торопливо, даже брезгливо, как котят за шкирку, всех вместе с сумками упаковывали в эти фургоны. Мы с приятелем снимали квартиру прямо в проезде, точнее – приплачивали тетке-хозяйке за то, что она позволяла хранить в углу ее прихожей чемоданы и портфели с книгами. Как только облава начиналась, мы заходили в подъезд, оставляли книги и выходили на улицу чистыми.
Но для меня этот пятачок Москвы запечатлелся в памяти одной сценой, повторявшейся, с точностью до запятой, десятки, а может, и сотни раз.
Лев Абрамович. Он выходит из своей «Пушкинской лавки». Он встает посреди Театрального проезда и выставляет перед собой полусогнутую руку, в которую почти в тот же момент упирается такси.
Он меня не любил. Относился снисходительно и неохотно покупал по дешевке только лучшие книги. Я его тоже не любил, хотя мог подолгу стоять рядом, учась разговаривать с людьми. Я любил Бориса Израилевича, того, что работал в «Букинисте» на Старом Арбате, а потом на Сретенке. Вот его я без натяжки мог бы назвать учителем. Он меня привечал, любезно пропускал в подсобку и разрешал подолгу, ну – час-полтора сидеть рядом.
Это были не просто две звезды, а как бы два полюса букинистической Москвы шестидесятых – начала семидесятых. И было существенное отличие и в атмосфере, окружавшей эти торговые точки, и в публике, невольно притягивающейся к этим разным полюсам. В Камергерском, у Льва Абрамовича, мельтешили диссидентствующие, молодежь, любители Серебряного века и сам Серебряный век: Алексей Елисеевич Крученых до последних своих дней ходил в «Пушкинскую лавку» и сдавал туда свои «продукции», как он называл собственные издания, размноженные подчас машинописным или рукописным способом, всегда с любопытными автографами и комментариями! Где он их раскапывал каждый раз, да не по одному и не по два? На Арбате у Бориса Израилевича постоянные посетители были глубоко респектабельны с очень четкими и устоявшимися понятиями о русских книжных редкостях и о ценах на них.
Многие уже не помнят, как открывался «Дом книги» на Новом Арбате. Товароведом туда посадили Петю, и Петя в первый же день работы этого книготоргового монстра выставил в продажу «Евгения Онегина в главах» за тысячу рублей вместо привычных для того времени трехсот или четырехсот. Книгу купили в тот же день по заказу какого-то любителя из Киева.
– Систему цен и ценностей разрушили! Все надо создавать по новой! – отреагировал на этот прецедент Борис Израилевич.
Я стоял с кем-то из приятелей в вестибюле Центрального дома литераторов, и мы беззаботно болтали в ожидании открытия мероприятия – первого антикварно-букинистического аукциона. Суета, улыбки, похлопывание по плечам – и тут я увидел через широкое окно, как у входа остановилось такси. Двое крупных мужчин моего возраста вывели под руки пожилого человека, совсем уже старика, и вошли с ним в здание. Я узнал мужчин, это были Славка-Трельяж и Игорь-Авто – московские книжники, к тому времени уже самого высокого градуса. И тут мой собеседник тихо, почти про себя произнес:
– Лев Абрамович! Уже ничего не видит! Да и слышит-то уже плохо.
Лев Абрамович. «Пушкинская лавка». Театральный проезд…
Я приехал на аукцион не просто поглазеть на результат нашей активной букинистической деятельности последних лет и потолкаться со старыми друзьями книжниками. У меня был серьезный повод, а точнее, задание. Как раз в это время директором музея Добролюбова стал бывший начальник областного управления культуры, некий Трухманов, довольно известная в городе фигура. Трухманов продолжал пользоваться большим авторитетом и не имел отказов от властей по всем вопросам, касающимся и ремонта здания, и создания солидных фондов, в первую очередь книжных. Деньги ему давали, и закупки велись по всей стране.
Относился он ко мне очень тепло и доверительно, а я его уважал. Как у него на руках оказался каталог московского аукциона – не знаю, но только он, проведав, что я еду на аукцион, попросил купить на нем совершенно загадочный для меня сборник «Бандурист» 1859 года издания какого-то украинского поэта Думитрашко. Вроде как одна из первых статей Добролюбова была посвящена этому сборнику – я не вникал, но в торгах принял активное участие, и цена на книгу поднялась с пятидесяти до трехсот пятидесяти рублей. Торг кончился только после того, как человек, сидящий впереди меня и поднимавший постоянно цену, обернулся и, махнув мне номерком, пошел между рядами на выход. В этот момент я расслышал, как Игорь-Авто выкрикнул из зала предложение – начинать торги на прижизненные издания Достоевского с тысячи рублей вместо заявленных в каталоге ста. Но дальнейший ход торгов останется без описания: я пошел за своим конкурентом, только что уступившим мне книгу великого украинского классика. Это был Славка-Трельяж. Мы спустились с ним в знаменитый буфет ЦДЛ, где к нам присоединился всегда полупьяный Сашка Соловей с двумя бутылками коньяку. Мне приходилось сиживать в этом буфете десятки раз, и видел я здесь живьем всю литературу СССР. Но в тот день – я задал Славке вопрос про Льва Абрамовича…
Лев Абрамович. «Пушкинская лавка». Театральный проезд. Начало семидесятых. Мало уже осталось тех, кто помнит тот книжный толчок. Да и я уже почти никого не помню: Бегемот да Володя Рац, грубый Корнеев, пускавший тоненькую струйку слюны сквозь передние зубы и тихим сиплым голосом смачно матерящийся, да Семен-лошадник, живший где-то в Черемушках. Трехтомник Ландсберга менялся на Сашу Черного из «Библиотеки поэта». Облавы – два фургона запирали книжников в проезде МХАТа и торопливо, даже брезгливо, как котят за шкирку, всех вместе с сумками упаковывали в эти фургоны. Мы с приятелем снимали квартиру прямо в проезде, точнее – приплачивали тетке-хозяйке за то, что она позволяла хранить в углу ее прихожей чемоданы и портфели с книгами. Как только облава начиналась, мы заходили в подъезд, оставляли книги и выходили на улицу чистыми.
Но для меня этот пятачок Москвы запечатлелся в памяти одной сценой, повторявшейся, с точностью до запятой, десятки, а может, и сотни раз.
Лев Абрамович. Он выходит из своей «Пушкинской лавки». Он встает посреди Театрального проезда и выставляет перед собой полусогнутую руку, в которую почти в тот же момент упирается такси.
Он меня не любил. Относился снисходительно и неохотно покупал по дешевке только лучшие книги. Я его тоже не любил, хотя мог подолгу стоять рядом, учась разговаривать с людьми. Я любил Бориса Израилевича, того, что работал в «Букинисте» на Старом Арбате, а потом на Сретенке. Вот его я без натяжки мог бы назвать учителем. Он меня привечал, любезно пропускал в подсобку и разрешал подолгу, ну – час-полтора сидеть рядом.
Это были не просто две звезды, а как бы два полюса букинистической Москвы шестидесятых – начала семидесятых. И было существенное отличие и в атмосфере, окружавшей эти торговые точки, и в публике, невольно притягивающейся к этим разным полюсам. В Камергерском, у Льва Абрамовича, мельтешили диссидентствующие, молодежь, любители Серебряного века и сам Серебряный век: Алексей Елисеевич Крученых до последних своих дней ходил в «Пушкинскую лавку» и сдавал туда свои «продукции», как он называл собственные издания, размноженные подчас машинописным или рукописным способом, всегда с любопытными автографами и комментариями! Где он их раскапывал каждый раз, да не по одному и не по два? На Арбате у Бориса Израилевича постоянные посетители были глубоко респектабельны с очень четкими и устоявшимися понятиями о русских книжных редкостях и о ценах на них.
Многие уже не помнят, как открывался «Дом книги» на Новом Арбате. Товароведом туда посадили Петю, и Петя в первый же день работы этого книготоргового монстра выставил в продажу «Евгения Онегина в главах» за тысячу рублей вместо привычных для того времени трехсот или четырехсот. Книгу купили в тот же день по заказу какого-то любителя из Киева.
– Систему цен и ценностей разрушили! Все надо создавать по новой! – отреагировал на этот прецедент Борис Израилевич.
2
Это был определенный и довольно продолжительный период в жизни провинциальных «чернокнижников», когда они выгребали книги с чердаков, из сараев и чуланов городских деревянных развалюх, предназначенных к слому, – тысячами строились пятиэтажные «панельки». Период страха перед карающей системой, которая «снимала голову, как прыщик», за одно лишь упоминание о Боге или о царе, проходил. Библиотеки старорежимных инженеров, врачей и юристов, пусть и не великокняжеские, но все равно достаточно богатые, обретали вторую жизнь. Со всех концов страны на машинах, самолетах и в поездах их ящиками, коробками, чемоданами перли в Москву. Здесь, в системе Мосбуккниги, сохранились еще кадры, прошедшие выучку в первые послереволюционные годы, когда велась огромная кропотливая работа по учету, классификации и перераспределению книжных богатств из дворцовых библиотек и крупнейших помещичьих усадеб: создавались основные государственные книгохранилища страны.
Мы с моим другом Лешкой Белкиным любили в ту пору ездить в Москву на один день. У нас был обкатанный стандартный маршрут, по которому мы за полдня на такси или пешком отрабатывали свои точки – двенадцать букинистических магазинов, потом – посещение какого-нибудь музея или галереи, вечером – театр. Если театр срывался, шли в ресторан. В тот день, когда я близко познакомился с Борисом Израилевичем, мы с Белкиным еще с утра заметили в его магазине «Букинист» на Арбате небольшое объявление, что вечером в помещении торгового зала состоится встреча книголюбов с известными московскими библиофилами.
Мы пришли из «Шашлычной», что находилась прямо напротив «Букиниста», чуть промокнув под холодным осенним дождем, но зато прекрасно и воодушевленно пьяные. Борис Израилевич, как-то нарочито собранный и на удивление аккуратно причесанный, вышел ровно в шесть вместе с каким-то мужчиной лет пятидесяти к нам, небольшой горстке книголюбов. Разговор долго не клеился – слишком различались и интересы, и уровень квалификации сторон. Белкин спросил у меня – не задать ли хозяевам вопрос про книгу Божирянова «Невский проспект», которую он только что купил. Я кивнул на витрину, где это роскошное издание красовалось. И все же мой друг рвался в бой:
– А вот у меня дома есть издание в цельном кожаном переплете, в прекрасной сохранности, а автора – нет! Называется книга «Таинство креста Иисус-Христова и членов его. Писано посреди креста, внутрь и вне учеником креста Иисусова».
– Ну, это довольно известная книга. Она встречается! Вот пусть о ней и скажет пару слов Николай Иванович Козаков. Он, наверное, лучший в Москве специалист по первой четверти девятнадцатого века. К тому же мне хочется его вам представить. – Борис Израилевич подтолкнул вперед своего товарища, и тот неохотно забубнил:
– Автор этой книги, о которой вы только что упомянули, – Дузетан. Он – масон. Книга переведена с французского. Выходила она двумя изданиями в один год, по-моему, в 1814-м. В книге гравированный титул и контртитул, по-моему, тоже гравированный. Там Христос тащит на себе огромный крест. Книга, хотя и прошла цензуру, впоследствии изымалась и уничтожалась, как и другие масонские и мистического содержания. Непонятно почему, но по сравнению с книгами Эккартгаузена, Дузетан попадается сравнительно часто. Я сам-то вообще собираю все, что связано с войной 1812 года. И вот по этой теме я мог бы вам исчерпывающе ответить на все вопросы.
Вот тут-то и поджидала Николая Ивановича большая жесткая кочка, которую он неохотно вспоминал даже через сорок лет. К вялой беседе подключился я.
– Николай Иванович, а мне повезло на той неделе купить непонятную небольшую книжечку «Анекдоты об атамане Платове». Так вот на ней год выпуска указан 1813-й, а больше никаких выходных данных нету: ни типографии, ни места выхода, ни цензурного разрешения. Она небольшая, с палец толщиной, в цельнокожаном переплете. Я ходил в нашу городскую библиотеку, да не нашел там ничего про эту книжку. А вот старичок у нас есть один – Богданов, так он мне сказал, что, вполне возможно, она выпущена полевой типографией фельдмаршала Кутузова.
– Давайте по порядку, – даже вроде как бы оборвал меня Николай Иванович. – Походную типографию Кутузова возглавлял Андрей Кайсаров, и печатал он в ней военные донесения императору и листовки для партизан на русском и для французов на французском языке. Андрей Кайсаров – личность замечательная, он стал даже одним из героев «Войны и мира» Толстого. Их было четыре брата, Кайсаровых. До нападения Наполеона, когда все они записались в военную службу, как и полагалось нормальным дворянам, Андрей Кайсаров играл заметную роль в русском литературном процессе. Наверное, можно и так сказать! Он был другом Андрея Тургенева и Василия Жуковского, к его мнению прислушивались Мерзляков и Воейков. То ли в Нижний, то ли в Саратов он уезжал, чтобы работать над словарем древнерусского языка. Летом тринадцатого года, уже после смерти Кутузова, Кайсаров был смертельно ранен, и походная типография приказала долго жить. А чтобы в этой типографии печатали какую-то книгу об атамане Матвее Платове, я в первый раз слышу. Что касается вашего Богданова: он может фантазировать сколько угодно, я с ним не знаком. А вы, Борис Израилевич, не знаете, что за Богданов за такой?
– Ну, конечно, знаю! Вы же с Григорьевым ездили к Юркову да к Смирнову в Горький. Тогда же и с Серафимом встречались.
– Ах, с Серафимом Ильичом! Я же не знал, что он – Богданов. Тогда прошу прощения! Но все равно: в типографии Кайсарова книг не печатали. А самое главное, конечно, даже не это. Главное заключается в том, что такой книги просто не было! Вы что-то путаете с названием! Может быть, вы, молодой человек, привезете эту книгу, которую сейчас описали? Я живу тут рядом – поднялись по Староконюшенному до канадского посольства – и мой дом. Надумаете – Борис Израилевич вам подскажет. Вместе мы с вами и разобрались бы: что это за чудная книжка такая! Об атамане Платове и его славных донских казаках не один десяток книг написан. Так вот, если книжки, о которой вы тут нам рассказывали, не окажется в моей библиотеке, то берете в обмен на выбор все, что вам понравится. А что у меня за библиотека, спросите потом у Бориса Израилевича.
Уже через полчаса мы сидели с Белкиным за столиком в ресторане «Арбат» и со второго этажа удобно оборудованной галереи лицезрели цирковое представление, разыгрываемое прямо под нами внизу. В тот день было торжественное открытие ресторана и были заявлены слоны! Нет – не в меню! В программе выступления цирка, который был приглашен ради такого случая. Так вот – слонов не было. Были жонглеры, были акробаты и были наши мечты о том, как мы накажем высокомерного Николая Ивановича.
Мы с моим другом Лешкой Белкиным любили в ту пору ездить в Москву на один день. У нас был обкатанный стандартный маршрут, по которому мы за полдня на такси или пешком отрабатывали свои точки – двенадцать букинистических магазинов, потом – посещение какого-нибудь музея или галереи, вечером – театр. Если театр срывался, шли в ресторан. В тот день, когда я близко познакомился с Борисом Израилевичем, мы с Белкиным еще с утра заметили в его магазине «Букинист» на Арбате небольшое объявление, что вечером в помещении торгового зала состоится встреча книголюбов с известными московскими библиофилами.
Мы пришли из «Шашлычной», что находилась прямо напротив «Букиниста», чуть промокнув под холодным осенним дождем, но зато прекрасно и воодушевленно пьяные. Борис Израилевич, как-то нарочито собранный и на удивление аккуратно причесанный, вышел ровно в шесть вместе с каким-то мужчиной лет пятидесяти к нам, небольшой горстке книголюбов. Разговор долго не клеился – слишком различались и интересы, и уровень квалификации сторон. Белкин спросил у меня – не задать ли хозяевам вопрос про книгу Божирянова «Невский проспект», которую он только что купил. Я кивнул на витрину, где это роскошное издание красовалось. И все же мой друг рвался в бой:
– А вот у меня дома есть издание в цельном кожаном переплете, в прекрасной сохранности, а автора – нет! Называется книга «Таинство креста Иисус-Христова и членов его. Писано посреди креста, внутрь и вне учеником креста Иисусова».
– Ну, это довольно известная книга. Она встречается! Вот пусть о ней и скажет пару слов Николай Иванович Козаков. Он, наверное, лучший в Москве специалист по первой четверти девятнадцатого века. К тому же мне хочется его вам представить. – Борис Израилевич подтолкнул вперед своего товарища, и тот неохотно забубнил:
– Автор этой книги, о которой вы только что упомянули, – Дузетан. Он – масон. Книга переведена с французского. Выходила она двумя изданиями в один год, по-моему, в 1814-м. В книге гравированный титул и контртитул, по-моему, тоже гравированный. Там Христос тащит на себе огромный крест. Книга, хотя и прошла цензуру, впоследствии изымалась и уничтожалась, как и другие масонские и мистического содержания. Непонятно почему, но по сравнению с книгами Эккартгаузена, Дузетан попадается сравнительно часто. Я сам-то вообще собираю все, что связано с войной 1812 года. И вот по этой теме я мог бы вам исчерпывающе ответить на все вопросы.
Вот тут-то и поджидала Николая Ивановича большая жесткая кочка, которую он неохотно вспоминал даже через сорок лет. К вялой беседе подключился я.
– Николай Иванович, а мне повезло на той неделе купить непонятную небольшую книжечку «Анекдоты об атамане Платове». Так вот на ней год выпуска указан 1813-й, а больше никаких выходных данных нету: ни типографии, ни места выхода, ни цензурного разрешения. Она небольшая, с палец толщиной, в цельнокожаном переплете. Я ходил в нашу городскую библиотеку, да не нашел там ничего про эту книжку. А вот старичок у нас есть один – Богданов, так он мне сказал, что, вполне возможно, она выпущена полевой типографией фельдмаршала Кутузова.
– Давайте по порядку, – даже вроде как бы оборвал меня Николай Иванович. – Походную типографию Кутузова возглавлял Андрей Кайсаров, и печатал он в ней военные донесения императору и листовки для партизан на русском и для французов на французском языке. Андрей Кайсаров – личность замечательная, он стал даже одним из героев «Войны и мира» Толстого. Их было четыре брата, Кайсаровых. До нападения Наполеона, когда все они записались в военную службу, как и полагалось нормальным дворянам, Андрей Кайсаров играл заметную роль в русском литературном процессе. Наверное, можно и так сказать! Он был другом Андрея Тургенева и Василия Жуковского, к его мнению прислушивались Мерзляков и Воейков. То ли в Нижний, то ли в Саратов он уезжал, чтобы работать над словарем древнерусского языка. Летом тринадцатого года, уже после смерти Кутузова, Кайсаров был смертельно ранен, и походная типография приказала долго жить. А чтобы в этой типографии печатали какую-то книгу об атамане Матвее Платове, я в первый раз слышу. Что касается вашего Богданова: он может фантазировать сколько угодно, я с ним не знаком. А вы, Борис Израилевич, не знаете, что за Богданов за такой?
– Ну, конечно, знаю! Вы же с Григорьевым ездили к Юркову да к Смирнову в Горький. Тогда же и с Серафимом встречались.
– Ах, с Серафимом Ильичом! Я же не знал, что он – Богданов. Тогда прошу прощения! Но все равно: в типографии Кайсарова книг не печатали. А самое главное, конечно, даже не это. Главное заключается в том, что такой книги просто не было! Вы что-то путаете с названием! Может быть, вы, молодой человек, привезете эту книгу, которую сейчас описали? Я живу тут рядом – поднялись по Староконюшенному до канадского посольства – и мой дом. Надумаете – Борис Израилевич вам подскажет. Вместе мы с вами и разобрались бы: что это за чудная книжка такая! Об атамане Платове и его славных донских казаках не один десяток книг написан. Так вот, если книжки, о которой вы тут нам рассказывали, не окажется в моей библиотеке, то берете в обмен на выбор все, что вам понравится. А что у меня за библиотека, спросите потом у Бориса Израилевича.
Уже через полчаса мы сидели с Белкиным за столиком в ресторане «Арбат» и со второго этажа удобно оборудованной галереи лицезрели цирковое представление, разыгрываемое прямо под нами внизу. В тот день было торжественное открытие ресторана и были заявлены слоны! Нет – не в меню! В программе выступления цирка, который был приглашен ради такого случая. Так вот – слонов не было. Были жонглеры, были акробаты и были наши мечты о том, как мы накажем высокомерного Николая Ивановича.
3
Через неделю Козаков встречал меня на пороге своей квартиры в довольно неожиданном домашнем наряде: пижамные брюки и легкая бархатная курточка, накинутая на голое тело и стянутая тонким пояском. Как-то уж совсем по-барски, нарочито не суетливо, повел он меня через анфиладу комнат в кабинет мимо своих сокровищ.
Прихожая, гостиная, кабинет и собственно библиотека – здесь все служило книге, и было их тут больше десятка тысяч томов – я уже научился оценивать такие вещи на глазок. Причем по мере продвижения от входных дверей к кабинету ценность книг заметно повышалась. В прихожей, в застекленных стеллажах, стоял всякий ширпотреб начала века: «вольфовский» семнадцатитомник Мережковского, «сиринский» двадцатитомник Федора Сологуба (первые два тома – издательства «Шиповник»), семь томов Брюсова, восьмитомник Ремизова и прочие, до оскомины знакомые мне по корешкам, собрания сочинений. В гостиной, в специальных шкафах, чередующихся с небольшими ампирными горками, стояла русская классика в любительских переплетах девятнадцатого века, дежурные многотомники и истории полков. А вот в кабинете половина дверок в шкафах были уже глухие, чтобы скрыть от любопытного глаза заповедные ценности. Все это я сумел прострелить взглядом, пока мы шли до кабинета.
Но покровительственное высокомерие, этакое – «через губу», очень быстро сменилось на совершенно беззащитное детское удивление, когда Николай Иванович взял в руки мою книжечку. Он ковырял ногтем замшу, которой я подклеил вырванный кусочек кожи на корешке, считал странички, смотрел их на просвет, выискивая филиграни. Потом с полчаса разглядывал какие-то каталоги, приглашая меня быть соучастником своего изумления.
– Вот, смотри, книга: «Граф Платов и подвиги донских воинов», и тоже напечатана в 1813 году в Москве, – он протягивал мне чем-то похожую на мою книжку, в таком же цельнокожаном переплете, только чуть потоньше.
Внезапно успокоившись, Николай Иванович уселся за письменный стол, жестом предложил мне глубокое и совсем не рабочее кресло, положил мой шедевр между нами и, немножко смущаясь, спросил:
– Хотите, я вам заплачу за эту книжку двадцать пять рублей? – И, не дожидаясь моей реакции, поправился: – Нет – пятьдесят!
– Николай Иванович, я хочу у вас взять книжки.
– Какие книжки?
– Ну как – какие? Вы же сами говорили!
– Что я говорил?
– Ну, что если у вас такой книги не окажется, то вы разрешите мне взять у вас что-нибудь на память.
– Что-то я не помню такого.
– Так что же, мне Бориса Израилевича в свидетели призывать, что ли?
– Веселый вы гость, Геннадий Иванович! А что за книжки-то вы хотели у меня взять?
– Да мне книжки-то, может, и не нужны, а вот на память о нашем знакомстве и обмене хотелось бы что-нибудь оставить. Давайте – я заберу у вас Мережковского вольфовского?
– Так это же очень дорого! Вы сколько хотите за свое чудо?
– А – нисколько! Я не думал ее продавать. Это вы ее хотите! Так вот: если что, то я готов.
Козаков как-то тихо задумался на минуту и вдруг согласился:
– Ну ладно, Геннадий Иванович, вот вам пятьдесят рублей и забирайте Мережковского семнадцатитомник, того, что в коридоре. Надеюсь – будете позванивать, когда что вкусненькое попадется. А у вас что – ни портфеля, ни сумки не было с собой? Придется вам одолжить, но с возвратом.
Прихожая, гостиная, кабинет и собственно библиотека – здесь все служило книге, и было их тут больше десятка тысяч томов – я уже научился оценивать такие вещи на глазок. Причем по мере продвижения от входных дверей к кабинету ценность книг заметно повышалась. В прихожей, в застекленных стеллажах, стоял всякий ширпотреб начала века: «вольфовский» семнадцатитомник Мережковского, «сиринский» двадцатитомник Федора Сологуба (первые два тома – издательства «Шиповник»), семь томов Брюсова, восьмитомник Ремизова и прочие, до оскомины знакомые мне по корешкам, собрания сочинений. В гостиной, в специальных шкафах, чередующихся с небольшими ампирными горками, стояла русская классика в любительских переплетах девятнадцатого века, дежурные многотомники и истории полков. А вот в кабинете половина дверок в шкафах были уже глухие, чтобы скрыть от любопытного глаза заповедные ценности. Все это я сумел прострелить взглядом, пока мы шли до кабинета.
Но покровительственное высокомерие, этакое – «через губу», очень быстро сменилось на совершенно беззащитное детское удивление, когда Николай Иванович взял в руки мою книжечку. Он ковырял ногтем замшу, которой я подклеил вырванный кусочек кожи на корешке, считал странички, смотрел их на просвет, выискивая филиграни. Потом с полчаса разглядывал какие-то каталоги, приглашая меня быть соучастником своего изумления.
– Вот, смотри, книга: «Граф Платов и подвиги донских воинов», и тоже напечатана в 1813 году в Москве, – он протягивал мне чем-то похожую на мою книжку, в таком же цельнокожаном переплете, только чуть потоньше.
Внезапно успокоившись, Николай Иванович уселся за письменный стол, жестом предложил мне глубокое и совсем не рабочее кресло, положил мой шедевр между нами и, немножко смущаясь, спросил:
– Хотите, я вам заплачу за эту книжку двадцать пять рублей? – И, не дожидаясь моей реакции, поправился: – Нет – пятьдесят!
– Николай Иванович, я хочу у вас взять книжки.
– Какие книжки?
– Ну как – какие? Вы же сами говорили!
– Что я говорил?
– Ну, что если у вас такой книги не окажется, то вы разрешите мне взять у вас что-нибудь на память.
– Что-то я не помню такого.
– Так что же, мне Бориса Израилевича в свидетели призывать, что ли?
– Веселый вы гость, Геннадий Иванович! А что за книжки-то вы хотели у меня взять?
– Да мне книжки-то, может, и не нужны, а вот на память о нашем знакомстве и обмене хотелось бы что-нибудь оставить. Давайте – я заберу у вас Мережковского вольфовского?
– Так это же очень дорого! Вы сколько хотите за свое чудо?
– А – нисколько! Я не думал ее продавать. Это вы ее хотите! Так вот: если что, то я готов.
Козаков как-то тихо задумался на минуту и вдруг согласился:
– Ну ладно, Геннадий Иванович, вот вам пятьдесят рублей и забирайте Мережковского семнадцатитомник, того, что в коридоре. Надеюсь – будете позванивать, когда что вкусненькое попадется. А у вас что – ни портфеля, ни сумки не было с собой? Придется вам одолжить, но с возвратом.
4
С этого момента я себя зауважал, стал считать более значительным, что ли. Да и Борис Израилевич, к которому я продолжал ездить раз, а то и два раза в месяц, стал ко мне более приветлив. По крайней мере, чашку чаю он мне предлагал почти всегда, а я не отказывался.
Только однажды все же случилось в наших прекрасных взаимоотношениях досадное недоразумение, бес меня попутал.
Совершенно случайным образом оказалась у меня в руках довольно большая книжная редкость: «Риторика» Ломоносова 1748 года. Привезли мне ее в подарок из Германии, подарили как-то неуклюже – сунули в карман, да и вспоминать человека, подарившего ее, было неприятно, даже как-то болезненно. А поэтому, недолго думая, во время своего очередного вояжа в Москву я вынул эту книгу вместе с остальными и положил на стол перед Борисом Израилевичем. Он внимательно осмотрел мой «предмет», пересчитал все странички и предложил мне какую-то очень приличную сумму, вроде – двести рублей.
То, что произошло через месяц, мне грустно вспоминать до сих пор. Борис Израилевич встречал меня, приближающегося к его подсобке через весь торговый зал, не улыбаясь и очень задумчиво, и поздоровался не приветливо, а скорее ехидно. До меня все это не сразу дошло, может быть, даже и не заметил бы, если бы не вопрос старого товароведа:
– А ты ведь знал, что «Риторика» эта не 48-го, а 1776 года? – спросил он меня. Мне кажется, он со всеми был на «вы», но изредка плавно и незаметно переходил на «ты», и это не по-деревенски, а как-то по-домашнему, нежно, по-еврейски.
– Знал! – ответил я и не понял – зачем соврал. Точнее, я даже не понял, о чем спросил меня Борис Израилевич. До меня не очень дошел его вопрос – я был с дороги, запыхавшийся, с тяжеленным чемоданом в руках, но было уже поздно. Настолько доверительно и утвердительно был задан этот вопрос, что я просто невольно согласился.
– Надо было сказать.
– Что сказать?
– Сказать, что филиграни на бумаге «Риторики» поздние.
– Что значит поздние?
– Ну, водяные знаки-то на бумаге – «1776». Это значит «Риторика» – не прижизненная!
– Ну как же – не прижизненная, а титульный лист? Он что – фальшивый? Или вклеен из другой книжки?
– Нет! Ты, значит, ничего не понял. Проходи сюда, ко мне – я тебе чаю горячего налью.
Я действительно в тот момент не понимал – о чем идет речь, только чувствовал, что сделал что-то очень плохое и что старый товаровед мне не верит. Я его вроде как обидел. И хотя обида уже прошла, все равно – в чем-то обманул.
Я приткнулся с чашкой чая на уголок стола, заваленного принятыми за день книгами, в тесной товароведческой кабинке и приготовился слушать.
– Ломоносов был не только действительно великим ученым, единственным русским, с которым считались в Европе, но и человеком, которому прощалось многое: скандалы, драки, пьяные дебоши. Он был личностью и загадочной, и легендарной, и анекдотичной. Он не имел преград при исполнении своих желаний ни жизненных, ни научных, и поэтому успевал доводить до конца очень многие свои проекты. Мы ему обязаны русским стеклом, русским фарфором, русской историей, русской словесностью и электричеством, и химией, и всем, всем прочим… Родиться в деревне Болото и создать первый русский университет – это много! И вот такое благоволение к нему судьбы и властей, не только наших, но и европейских, а также внешний вид нашего героя и некоторые хронологические совпадения позволили сплетникам говорить об очень высоком, хотя и не очень благородном его происхождении: имя Петра I упоминается часто в легендах о Ломоносове. И тогда понятно особое отношение к Ломоносову со стороны Елизаветы Петровны. Хотя все это только сплетни. И у него были проблемы, и на него были наветы, и его книги подвергались цензурным запретам, если уж вернуться к нашей теме. Я уже лет пятьдесят мечтаю увидеть «Санкт-Петербургские ведомости» за 1741 год с двумя одами, посвященными императору Ивану Антоновичу. Только после его убийства в империи было уничтожено по возможности все, что связано с этим именем.
Ломоносов был очень популярен и востребован как автор. «Грамматика» только при жизни издавалась четырнадцать раз. А ведь никакого авторского права или гонораров не было. Было лишь сверху распоряжение – печатать! А после: благодарность в виде деревеньки или десяти рублей – уж как получится, или наоборот – батогов надают, то есть палками по спине. А с «Риторикой» загадка получилась: кто-то в университетской типографии на ней деньги зарабатывал. Я не думаю, что сам автор, хотя – кто знает! Я давно когда-то слышал, что с этих гранок, то есть с набора 1748 года, книжку допечатывали несколько раз, но не думал, что после смерти автора.
Только однажды все же случилось в наших прекрасных взаимоотношениях досадное недоразумение, бес меня попутал.
Совершенно случайным образом оказалась у меня в руках довольно большая книжная редкость: «Риторика» Ломоносова 1748 года. Привезли мне ее в подарок из Германии, подарили как-то неуклюже – сунули в карман, да и вспоминать человека, подарившего ее, было неприятно, даже как-то болезненно. А поэтому, недолго думая, во время своего очередного вояжа в Москву я вынул эту книгу вместе с остальными и положил на стол перед Борисом Израилевичем. Он внимательно осмотрел мой «предмет», пересчитал все странички и предложил мне какую-то очень приличную сумму, вроде – двести рублей.
То, что произошло через месяц, мне грустно вспоминать до сих пор. Борис Израилевич встречал меня, приближающегося к его подсобке через весь торговый зал, не улыбаясь и очень задумчиво, и поздоровался не приветливо, а скорее ехидно. До меня все это не сразу дошло, может быть, даже и не заметил бы, если бы не вопрос старого товароведа:
– А ты ведь знал, что «Риторика» эта не 48-го, а 1776 года? – спросил он меня. Мне кажется, он со всеми был на «вы», но изредка плавно и незаметно переходил на «ты», и это не по-деревенски, а как-то по-домашнему, нежно, по-еврейски.
– Знал! – ответил я и не понял – зачем соврал. Точнее, я даже не понял, о чем спросил меня Борис Израилевич. До меня не очень дошел его вопрос – я был с дороги, запыхавшийся, с тяжеленным чемоданом в руках, но было уже поздно. Настолько доверительно и утвердительно был задан этот вопрос, что я просто невольно согласился.
– Надо было сказать.
– Что сказать?
– Сказать, что филиграни на бумаге «Риторики» поздние.
– Что значит поздние?
– Ну, водяные знаки-то на бумаге – «1776». Это значит «Риторика» – не прижизненная!
– Ну как же – не прижизненная, а титульный лист? Он что – фальшивый? Или вклеен из другой книжки?
– Нет! Ты, значит, ничего не понял. Проходи сюда, ко мне – я тебе чаю горячего налью.
Я действительно в тот момент не понимал – о чем идет речь, только чувствовал, что сделал что-то очень плохое и что старый товаровед мне не верит. Я его вроде как обидел. И хотя обида уже прошла, все равно – в чем-то обманул.
Я приткнулся с чашкой чая на уголок стола, заваленного принятыми за день книгами, в тесной товароведческой кабинке и приготовился слушать.
– Ломоносов был не только действительно великим ученым, единственным русским, с которым считались в Европе, но и человеком, которому прощалось многое: скандалы, драки, пьяные дебоши. Он был личностью и загадочной, и легендарной, и анекдотичной. Он не имел преград при исполнении своих желаний ни жизненных, ни научных, и поэтому успевал доводить до конца очень многие свои проекты. Мы ему обязаны русским стеклом, русским фарфором, русской историей, русской словесностью и электричеством, и химией, и всем, всем прочим… Родиться в деревне Болото и создать первый русский университет – это много! И вот такое благоволение к нему судьбы и властей, не только наших, но и европейских, а также внешний вид нашего героя и некоторые хронологические совпадения позволили сплетникам говорить об очень высоком, хотя и не очень благородном его происхождении: имя Петра I упоминается часто в легендах о Ломоносове. И тогда понятно особое отношение к Ломоносову со стороны Елизаветы Петровны. Хотя все это только сплетни. И у него были проблемы, и на него были наветы, и его книги подвергались цензурным запретам, если уж вернуться к нашей теме. Я уже лет пятьдесят мечтаю увидеть «Санкт-Петербургские ведомости» за 1741 год с двумя одами, посвященными императору Ивану Антоновичу. Только после его убийства в империи было уничтожено по возможности все, что связано с этим именем.
Ломоносов был очень популярен и востребован как автор. «Грамматика» только при жизни издавалась четырнадцать раз. А ведь никакого авторского права или гонораров не было. Было лишь сверху распоряжение – печатать! А после: благодарность в виде деревеньки или десяти рублей – уж как получится, или наоборот – батогов надают, то есть палками по спине. А с «Риторикой» загадка получилась: кто-то в университетской типографии на ней деньги зарабатывал. Я не думаю, что сам автор, хотя – кто знает! Я давно когда-то слышал, что с этих гранок, то есть с набора 1748 года, книжку допечатывали несколько раз, но не думал, что после смерти автора.
5
С Борисом Израилевичем мы долго дружили. Он ко мне в Горький приезжал. Вместе с заместителем министра Треггером. Уговаривали меня в Москву перебираться работать. Я отказался.
А Козакову я позвонил, когда этот рассказ уже написал. Он меня не узнал конечно: ведь ему уже верняком девяносто! Но книжку ту, про Платова, вспомнил. Говорит, что передал ее в Салтыковку. Врет, наверное! Говорит: мол, не у вас я ее купил, а совсем у другого человека, а вас я не помню и не знаю.
А Козакову я позвонил, когда этот рассказ уже написал. Он меня не узнал конечно: ведь ему уже верняком девяносто! Но книжку ту, про Платова, вспомнил. Говорит, что передал ее в Салтыковку. Врет, наверное! Говорит: мол, не у вас я ее купил, а совсем у другого человека, а вас я не помню и не знаю.
VI. Обремененный благодарностью
1
С Ермаком меня познакомил Саша Канц, который в семидесятые не писал монографий о книжной графике Эль Лисицкого и не классифицировал орнаменты еврейских надгробий, о чем ему мечталось, а занимался народными промыслами и «хохломой». Регулярно, раз в месяц, Саша приезжал к нам в город в командировку для участия в художественном совете фабрики «Городецкая роспись». Обычно он предварительно звонил и вежливо справлялся: что из продуктов надо привезти? Мы с супругой так же вежливо сообщали ему, чтобы он не беспокоился и не утруждал себя. Тем не менее каждый раз, прибыв с утреннего поезда к нам домой, он сразу проносил на кухню большую картонную коробку со словами: «Это – не для тебя, а для семьи и детей». В коробке, как правило, оказывалось много такого, что невозможно было увидеть в наших мрачных, суровых и полупустых продовольственных магазинах: сыры, окорока, паштеты, копченая рыба, греча, конфеты, какие-то деликатесы в коробочках – все это супругой выкладывалось сначала на стол, а уже потом рассортировывалось в холодильник и на нужные полочки.
Саша сразу же объявлял сумму за продукты – она была не обременительна для нас, и я тут же расплачивался. А Канц, как бы смущаясь, объяснял: «Я – вроде бальзаковского Гобсека – этим освобождаю вас, да и себя тоже от необходимости чувствовать себя должниками».
Однажды Саша приехал утром без предупреждения и без звонка, зато с незнакомцем и с извинениями за неожиданный визит и негаданные хлопоты. Саша Канц всегда выражался несколько витиевато, но очень точно, чем подкупал не только престарелых аристократок, у которых пытался выторговать парочку рисунков Сомова, но и меня.
– Дорогой мой, – начал он прямо в коридоре после скорых, но обязательных объятий и церемонных приветствий. – Во-первых, я давно обещал тебя познакомить с моим товарищем и твоим коллегой Сашей Ермаковым. Вы много наслышаны друг о друге, а вот теперь я выполняю волю судьбы и приглашаю вас стать добрыми друзьями на долгие-долгие годы. Лично мы с ним таковыми являемся на удивление всей книжной Москве, потому что он – как бы главный антисемит столицы, а я наоборот – апологет и носитель иудейской культуры и нравственности.
Разговор продолжился в комнате, которая в нашей квартире была и кабинетом, и библиотекой, и гостевой – в ней даже разрешалось курить и играть в преферанс. Вскоре за чаепитием выяснилось, что привело их ко мне этим утром.
Всякий раз приезжая в наш город по делам, Саша Канц совершал регулярный вояж к наследникам так называемого профессора Семенца, который профессором-то и не был, а вот коллекция его достойна отдельного рассказа. Хотя бы уже тем, что в ней имелись автографы всех романовских императоров, и это – еще не самое ценное. Всегда Канцу удавалось зацепить у наследников что-либо интересное: книжку, рукопись или какой-нибудь античный артефакт.
Саша сразу же объявлял сумму за продукты – она была не обременительна для нас, и я тут же расплачивался. А Канц, как бы смущаясь, объяснял: «Я – вроде бальзаковского Гобсека – этим освобождаю вас, да и себя тоже от необходимости чувствовать себя должниками».
Однажды Саша приехал утром без предупреждения и без звонка, зато с незнакомцем и с извинениями за неожиданный визит и негаданные хлопоты. Саша Канц всегда выражался несколько витиевато, но очень точно, чем подкупал не только престарелых аристократок, у которых пытался выторговать парочку рисунков Сомова, но и меня.
– Дорогой мой, – начал он прямо в коридоре после скорых, но обязательных объятий и церемонных приветствий. – Во-первых, я давно обещал тебя познакомить с моим товарищем и твоим коллегой Сашей Ермаковым. Вы много наслышаны друг о друге, а вот теперь я выполняю волю судьбы и приглашаю вас стать добрыми друзьями на долгие-долгие годы. Лично мы с ним таковыми являемся на удивление всей книжной Москве, потому что он – как бы главный антисемит столицы, а я наоборот – апологет и носитель иудейской культуры и нравственности.
Разговор продолжился в комнате, которая в нашей квартире была и кабинетом, и библиотекой, и гостевой – в ней даже разрешалось курить и играть в преферанс. Вскоре за чаепитием выяснилось, что привело их ко мне этим утром.
Всякий раз приезжая в наш город по делам, Саша Канц совершал регулярный вояж к наследникам так называемого профессора Семенца, который профессором-то и не был, а вот коллекция его достойна отдельного рассказа. Хотя бы уже тем, что в ней имелись автографы всех романовских императоров, и это – еще не самое ценное. Всегда Канцу удавалось зацепить у наследников что-либо интересное: книжку, рукопись или какой-нибудь античный артефакт.