Страница:
Впрочем, и там, где молились, и там, где проклинали, отношение к Екатерине было безлично – не к ней, живому человеку, а к императрице. Но и в непосредственном ее окружении опять же все двоилось. Княгиня Е. Р. Дашкова одновременно и влюблена в нее, и ненавидит, говорит о темных пятнах на ее светлой короне. Державин восторженно восславил свою Фелицу (царевну, взятую им из сказки, написанной самой же Екатериной), то был гимн Екатерине, ее мудрости, доброте и благородству. Однако впоследствии поэт с грустью понял, что от близкого знакомства прототип Фелицы отнюдь не выиграл, «ибо издалека те предметы, которые ему (Державину – в своих записках он пишет о себе в третьем лице. – О. Ч.) казались божественными и приводили дух его в воспламенение, явилися ему при приближении ко двору весьма человеческими и даже низкими и недостойными Великой Екатерины, то и охладел так его дух, что он почти ничего не мог написать горячим, чистым сердцем в похвалу ее». Когда статс-секретарь Екатерины А. Храповицкий просил поэта вновь воспеть ее в стихах, Державин отказался, ответив стихами же: «Ты сам со временем осудишь // Меня за мглистый фимиам». В каком случае великий поэт ошибался?
Да, вкруг нее было много мглистого фимиама, но искреннего восхищения тоже немало, в том числе и людей, которые знали ее вблизи и очень хорошо, О ее уме, обаянии, очаровании даже написано много и написано искренне.
Тут наша надежда на Пушкина – он Екатериной живо интересовался, знал многих ее современников, расспрашивал их, записывал их рассказы. Его ясный ум, поэтическая интуиция, мудрое спокойствие историка, отличное знание материала должны служить прочной опорой верному суждению.
В 1822 году по поводу Екатерины Пушкин высказывался дважды.
В Кишиневе он написал статью, которая потом получила название «Заметки по русской истории XVIII века». Именно отсюда и почерпнуты самые известные – и самые убийственные – отзывы его о Екатерине. «Она знала, – пишет Пушкин, – что ее любовники грабят страну, и молчала», отсюда пошли колоссальные богатства новой знати, отсюда же «и совершенное отсутствие чести и честности в высшем классе народа. От канцлера и до последнего протоколиста все крало и все было продажно. Таким образом, развратная государыня развратила свое государство».
Но и это еще не все. «Екатерина уничтожила звание (справедливее – название) рабства, а раздарила около миллиона государственных крестьян (т. е. свободных хлебопашцев) и закрепостила вольную Малороссию и польские провинции». Она любила просвещение, а просветитель Новиков был в тюрьме до самой ее смерти, и Радищев был в сибирской ссылке. Даже любимое детище Екатерины, ее знаменитый Наказ депутатам Уложенной комиссии, ничего кроме презрения у Пушкина не вызывает: «фарса наших депутатов, столь непристойно разыгранная, имела в Европе свое действие; «Наказ» ее читали везде и на всех языках. Довольно было, чтобы поставить ее наряду с Титами и Траянами, но, перечитывая сей лицемерный «Наказ», нельзя воздержаться от справедливого негодования. Простительно было фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа в юбке и в короне, он не знал, он не мог знать истины, но подлость русских писателей для меня непонятна». И наконец: «Со временем история оценит влияние ее царствования на нравы, откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия – и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России». Даже так.
В том же 1822 году Пушкин написал «Послание цензору», где есть такие строки:
Что ни говори, а непререкаемый пушкинский авторитет в одном и том же году представил нам две противоположные точки зрения на Екатерину.
«Развратная государыня развратила свое государство»? – но у Пушкина можно прочесть и другое: «В России было только три самобытных деятеля просвещения: Петр I, Ломоносов и Екатерина». И наконец, тезис статьи, которую Пушкин собирался написать: «Екатерина, ученица XVIII столетия. Она одна дает толчок своему веку».
Но есть у Пушкина стихотворение, найденное в черновиках. Оно требует особого внимания. «Мне жаль великия жены» – так оно начинается, и нам неясно, всерьез ли Пушкин жалеет Екатерину, всерьез ли перечисляет ее заслуги; «Мы Прагой ей одолжены (имеется в виду взятие предместья Варшавы. – О. Ч.], и просвещеньем, и Тавридой», она заслужила имени Минервы; «в аллеях Сарского (первоначальное наименование Царского) села она с Державиным, с Орловым беседы мудрые вела», все это говорено, кажется, уже с полной серьезностью, и вдруг тут же сплошная ирония:
Но самое главное – окончание. Сперва идет незавершенная строчка: «с тех пор (тут следуют многоточия, показывающие, что автор не нашел нужных слов) мгла», однако мысль очевидна: вслед за правлением Екатерины наступил мрачный период упадка.
И вдруг три строки поразительной экспрессии:
«Она была в белом утреннем платье, в ночном чепце и душегрейке. Ей было лет сорок. Лицо ее, полное и румяное, выражало важность и спокойствие, а голубые глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую» – это Екатерина из «Капитанской дочки», встреча с Машей в Царскосельском парке. «Все в неизвестной даме привлекало сердце и внушало доверие» – ни малейшего следа «Тартюфа в юбке и короне»: царица сдержала слово и с большой деликатностью и достоинством сыграла роль спасительной, спасающей судьбы.
Нам остается одно: самим исследовать эту жизнь, тем более что в нашем распоряжении есть надежные источники. Сколько бы мы ни говорили о том, что образы, составленные историками, неполны, что они состоят из теней и бликов, все-таки подлинность нередко можно доказать. Мы располагаем таким первосортным материалом, как мемуаристика второй половины XVIII века, ее авторы, как правило, писали для узкого круга (друзья, родные, чаще всего «любезные дети»); для них это была важная духовная работа – они честно вспоминали собственную жизнь, подводили ее итоги, старались передать близким свой нравственный опыт. Правдивость и простодушие, вот общая особенность мемуаристики этого периода, что делает ее первоклассным историческим источником.
Но есть у нас и еще одна возможность близко узнать екатерининский век – редчайшая: это его портретная живопись, внимательная к внутреннему миру человека, исполненная тончайшего психологизма и истинного благородства. Поскольку все персонажи этой книги (почти без исключений) были моделями великих художников своего времени, мы можем действительно заглянуть им в лицо. Это уже не тени и не блики, это полнокровные реальные образы; несмотря на то что они недвижны, в них подлинная жизнь, и чем больше в них всматриваешься, тем больше они оживают.
Пользуясь всеми видами этих источников, мы и начнем наши разыскания. А поскольку Екатерина и ее царствование сильно перепачканы, нам неизбежно придется смывать эту грязь, порой просто соскребать ее – впрочем, равно как и позолоту, иногда не менее вредную. (А на обочине нашего повествования будет шагать огромная тень Петра – даже если бы мы его не позвали, он все равно сам бы пришел.)
Смешная сцена? Конечно. Эта гигантская твердая юбка, раскачавшаяся с такой силой, что смогла поглотить не только графиню Гендрикову, но и великую княгиню, показалась бы невероятной и неправдоподобной даже для какой-нибудь современной кинокомедии из жизни российского двора.
Веселая сцена? Не очень. Это Екатерина ввиду крайней своей молодости хохотала, очутившись под юбкой камер-юнкера, но самому камер-юнкеру вряд ли было так уж весело. Времена шутов, которых так любила дикая императрица Анна Иоанновна, особенно когда превращала в шутов кого-нибудь из родовитой знати, давно прошли. Мужчины на балу у Елизаветы (отобранный круг) были не только злы, как собаки, они не могли не чувствовать нелепости и унизительности своего положения.
Особенно худо приходилось молодым и красивым фрейлинам, которым императрица не могла простить их молодости и красоты. Елизавета то заставляла их переодеваться, если их платье было особенно красиво, то, возмущенная их прическами, самолично ножницами отстригала красивые локоны (не отзвук ли это насильственно отрезаемых боярских бород при Петре?).
Но была ли хотя бы тень бунта или негодования в душе этих фрейлин или камер-юнкера Сиверса, который вынужден был путаться в юбке и валяться по полу на виду у всех? Да, кавалеры были злы, как собаки, но что это была за злость, какого, так сказать, сорта: протест личности, которая чувствует себя униженной, или же они относились к воле государыни как к грозе, метели и другому явлению природы, которое можно в сердцах проклинать, но с которым нет возможности спорить, а потому и чувствовать себя оскорбленным смысла не имело? Откуда у этой слегка поврежденной в уме женщины была власть распоряжаться судьбами людей (и даже их жизнями), в том числе самых высокопоставленных? Как представляли себе это ее современники – не в политических трактатах, а в простой жизни? Эта власть идет от вековой традиции – ответили бы они – и от божественного установления. Помазание на царство!
Любопытен один эпизод, происшедший во дворце Елизаветы, где были особые покои, куда не могли входить слуги (кушанья поднимались снизу особым столом), и где Елизавета ужинала и проводила время с Алексеем Разумовским и узким кругом лиц. Петра Федоровича эти покои очень интересовали, а поскольку они были через стену с его комнатой и дверь туда была заколочена, он взял плотничный инструмент, просверлил в двери несколько дырок, сам смотрел и приглашал смотреть своих приближенных (позвал было и Екатерину, но та отказалась). Увидев, что дверь вся просверлена, Елизавета Петровна пришла в ярость, устроила племяннику скандал «и так разъярилась, что не знала уже меры гневу своему». Что же она кричала своему наследнику во гневе, потеряв голову? Что великий князь обнаружил по отношению к ней неблагодарность, которая в те времена числилась в ряду тяжких пороков и представлялась чем-то вроде нарушения верности? Она сказала, что отец ее, Петр I, тоже имел неблагодарного сына и лишил его наследства; неизвестно, прибавила ли, что царевич по приказанию отца был пытан страшной пыткой и на ней умер, что отец при ней присутствовал и, говорят, сам пытал царевича, – Екатерина об этом, разумеется, ничего не говорит, но ведь многие знали об этом, и Елизавета не стыдится такой преемственности методов.
Любопытно: она ненавидела Анну Иоанновну, свою предшественницу, эту огромную бабищу («Престрашного была взора, – говорит о ней современница. – Отвратное лицо имела; так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста»); она своими глазами видела низость ее нрава, убожество вкуса (шуты, «ледяной дом»), ее мстительность и зверскую жестокость (чудовищные казни Долгоруковых, Волынского и других); видела, что власть над страной в руках Бирона, бывшего конюха, знала, что у нее, дочери Петра Великого, куда больше прав на российский престол, чем у дочери слабоумного Ивана, недолгого соправителя Петра; и что ей, Елизавете, надо спасать Россию.
И вот теперь, в минуту гнева, упрекая племянника в неблагодарности, она утверждала, что всегда выказывала Анне уважение, «подобающее венчанной главе и помазаннице Божьей; что эта императрица не любила шутить и сажала в крепость тех, кто ей не оказывал уважения; что он мальчишка, которого она сумеет проучить».
«Помазание Божье» не связано с нравственными качествами: подобно тому, как священник, каков бы он ни был – хоть пьяница, хоть вор, – все равно носитель благодати, и крестины или бракосочетание, им совершенные, имеют неоспоримую силу, так и обряд помазания на царство давал правителю невиданное могущество. Перед нами магия христианства, его вера в великую, как бы волшебную силу, не имеющую никакого отношения к добру и справедливости. Надо думать, Елизавета не лукавила, когда говорила о почтении, подобающем любой «венчанной главе», что бы в этой главе ни содержалось. Ее собственная глава была не очень крепка; вместе с тем, как человек умный, она не могла не догадываться, что на российском престоле мог быть кто-нибудь более достойный, но раз уж она венчана на царство и таким образом свершилась воля Божья, она самодержавной властью владеет по праву. Окружающие, по-видимому, думали так же.
Придворные, например, не имели права вступать в брак без разрешения императрицы, и она же должна была назначить день свадьбы, но забывала назначить или почему-то откладывала – так порой длилось годами, – и никто не осмеливался напомнить ей или спросить о причинах отсрочек: все это покорно укладывалось в понятие самодержавности и помазания Божьего.
Нетрудно себе представить, что при такой психической неустойчивости Елизавета Петровна недолго будет благоволить к своей новой племяннице. Екатерина твердо решила, что главная ее обязанность – нравиться императрице, но оказалось, что это не так-то легко исполнить.
Поначалу все словно бы шло хорошо, великой княгине дали в услужение русских горничных (для практики в языке), все они были молодые и веселые, а Екатерина всех моложе и веселей. Среди горничных ей больше всего нравилась Маша Жукова, которая казалась умнее, веселее и общительнее других. Однажды Екатерина позвала эту девушку, ей сказали, что та ушла к больной матери. На следующее утро – тот же ответ. Тут же императрица позвала к себе Екатерину и в крайнем гневе заявила, что Жукова уволена по просьбе Иоганны Елизаветы, которая говорила об этом с императрицей перед своим отъездом. Ложь была слишком очевидна: Иоганна Елизавета этой девушки не знала и просить об ее увольнении не могла. Понимая, что Маша Жукова пострадала из-за нее, Екатерина послала ей со своим камердинером деньги, но оказалось, что девушка со своей матерью уехала в Москву. Тогда великая княгиня решила выдать Машу замуж, нашла подходящего гвардии сержанта, дворянина, он поехал в Москву, дело сладилось, они поженились – и тотчас были сосланы в Астрахань. Это был первый случай, когда Екатерина почувствовала жесткую руку императрицы, но не последний.
Из свиты великих князей стали исчезать люди. В числе любимцев Петра Федоровича были трое братьев Чернышевых, особенно отличал он Андрея, которым очень дорожил, то был их общий друг, Петра и Екатерины. Вокруг этой их дружбы пошли тревожные разговоры, за ними всеми явно шпионили, и вдруг оказалось, что все трое братьев произведены в поручики и посланы служить в Оренбург.
Много позже камердинер Екатерины, причесывая ее, рассказал невероятную историю: он гулял на Масленице в компании, где был служащий из Тайной канцелярии (эта Тайная розыскных дел канцелярия, высший орган политического сыска в России, имела самую мрачную славу и вызывала всеобщий ужас), они отправились в санях кататься в имение императрицы Рыбачью слободу, в гости к управляющему имением. Там между прочим возник спор, в какой день будет Пасха, и хозяин дома решил послать за Святцами, где указаны праздники на несколько лет вперед, к заключенным, которые тут же, в имении, и содержались. Принесли Святцы, и на первой же странице прочли имя Андрея Чернышева, написанное в тот день, когда Петр Федорович подарил ему эту книгу.
Оказалось, что братья ни в какой Оренбург не ездили, а были сразу взяты в Тайную канцелярию и сидели под арестом в Рыбачьей слободе.
Вокруг Екатерины постепенно стал возникать мертвый круг. Специальным распоряжением императрицы никому без особого разрешения не было дозволено посещать ее покои. К ней была приставлена одна из статс-дам императрицы, Мария Чоглокова, которая с небывалым усердием принялась исполнять роль тюремной надзирательницы. Переписка с родными была великой княгине запрещена, свои письма матери она должна была отдавать в ведомство, ведающее иностранными делами, и их сильно редактировали. Все кругом было ненадежно и пахло предательством.
В тот год, 1746-й, она читала Платона.
А 1747 год начался для нее трагически – ей сказали, что умер ее отец. Известие это поразило Екатерину. «Мне дали досыта наплакаться, – пишет она, – но по прошествии недели Чоглокова пришла мне сказать, что императрица приказала мне перестать, что мой отец не был королем. Я ответила, что это правда, что он не король, но что он мой отец; на что она возразила, что великой княгине не подобает долее оплакивать отца, который не был королем, и что потеря невелика». Выговор этот исходил от императрицы.
Екатерина была одинока и ниоткуда не видела помощи. Казалось бы, брак с Петром Федоровичем должен был бы как-то их сблизить, тем более что оба они были одиноки при елизаветинском дворе. Да только был ли ее брак браком?
Вот как описывает она день свадьбы. Утром она пришла в покои императрицы, где уже лежало ее венчальное платье; ее камердинер Евреинов стал было завивать ее челку, но тут явилась Елизавета Петровна, и из-за челки началась целая история. Второй раз императрица пришла надеть на невесту великокняжескую корону, очень тяжелую, потом ее облекли в платье, расшитое серебром, и оно было «страшной тяжести». Торжественное свадебное шествие направилось в церковь Казанской Божией Матери, где молодых и обвенчали. Потом был обед. После обеда Екатерина стала просить графиню Румянцеву, могущественную статс-даму, хоть на минуту снять с нее корону, но та не посмела.
Таков был день. А вот какова была брачная ночь. Дамы раздели новобрачную и уложили в постель. Мы не знаем, каковы были ее чувства, известно только, что она просила одну из этих дам побыть с нею, но та не согласилась. Все ушли, и Екатерина осталась одна. Так прошел час, потом еще час. Она не знала, что ей делать – вставать или оставаться в постели. Великий князь тем временем ждал ужина, а поужинав, пришел к ней, лег и заснул. Екатерина плохо спала, а наутро дневной свет показался ей очень неприятен. «И в этом положении дело оставалось в течение девяти лет, – пишет она, – без малейшего изменения».
Тут мы должны прервать нашу героиню, чтобы несколько ее поправить. Характер великого князя засвидетельствован другими источниками, вполне подтверждающими ту характеристику, которую дает ему Екатерина, и все же полностью доверять ей тут нельзя, в особенности когда дело прямо или косвенно касается власти (а брачные отношения этой юной пары носят характер политический). Мы располагаем краткой записочкой Петра Федоровича, он написал ее Екатерине в 1746 году (примерно на второй год их брака). «Мадам. Прошу вас не беспокоиться нынешнюю ночь спать со мной, потому что хватит меня обманывать, постель стала слишком узкой – после двухнедельной разлуки с вами, сегодня полдень. Ваш несчастный муж, которого вы никогда не удостаиваете этого имени. Петер». Как видно, образ кроткой, брошенной и вечно угнетаемой жены, какой нарисовала в своих воспоминаниях Екатерина, не совсем отвечает действительности.
Даже если бы муж был добр к ней, все равно на него вообще нельзя было положиться: по словам Екатерины, он хранил свои тайны, как пушка – свой выстрел; в жизни двора, в условиях свар, интриг и доносов, свойство весьма опасное. К тому же он никогда жену не защищал. Впрочем, оба они были несчастны: их жизнь была жизнью узников – об этом свидетельствуют письма Петра к елизаветинскому фавориту Шувалову, они без даты, но по многим признакам можно заключить, что Петр уже взрослый человек. «М. Г. Я вас просил через Льва Александровича (Нарышкина. – О. Ч.) о дозволении ехать в Ораниенбаум, но я вижу, что просьба моя не имела успеха, я болен, я в страшной тоске. Именем Бога заклинаю вас, уговорите Ее Величество разрешить мне уехать в Ораниенбаум, если я не брошу эту прекрасную придворную жизнь, чтобы хоть немножко побыть на воле и насладиться деревенским воздухом, то, наверно, околею со скуки и с досады, вы вернете меня к жизни, если сделаете это, и весьма обяжете того, кто останется на всю жизнь преданный вам Петр».
Нетрудно заметить, как унижен этот молодой человек: даже к Шувалову он, великий князь, не может обратиться непосредственно, а делает это через одного из приятелей фаворита. Петр просит, и просьбы его отклонены. Он, как и Екатерина, ненавидит придворную жизнь, как и она, рвется к той малой свободе, которую предоставляет загородное поместье. Если в Ораниенбаум Петра все-таки пускали, то другую настоятельную просьбу – отпустить его на два года за границу – отклоняли неукоснительно. Этот недавний наследник двух блистательных корон оказался в тесной (даже не очень и золоченой) клетке, той же самой, что и его жена.
Как всякий «политзаключенный», великая княгиня должна была думать прежде всего о том, как ей выжить в предложенных условиях. Как сохранить себя и добиться желанной российской короны. «Вот рассуждение или, вернее, заключение, – пишет она, – которое я сделала, как только увидела, что твердо остаюсь в России, и которое я никогда не теряла из виду ни на минуту: 1) нравиться великому князю, 2) нравиться императрице, 3) нравиться народу… Поистине я ничем не пренебрегала, чтобы этого достичь: угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать, как следует, искренняя привязанность, – все с моей стороны было к тому употреблено».
Автор одной из книг о Екатерине говорит, что в перечисленных методах его неприятно задело слово «угодливость», и считает это ее признание «откровенно циничным». На самом деле программа, изложенная великой княгиней, не только не цинична, она изображает то поведение, которое было приличным, надлежащим и похвальным в окружавшем ее обществе. Слово «угодливость» вовсе не звучало тогда так, как сейчас, и даже так, как оно звучало в грибоедовские времена. В XVIII веке в услужливости и угодливости видели черту добродетели. Человек в обществе должен быть по отношению к родным, сослуживцам, светским знакомым услужлив, то есть готов оказать услугу; угодлив, то есть стремиться сделать так, чтобы другому было хорошо. А уж жена просто обязана была угождать мужу.
Ровным счетом никакого цинизма в екатерининской жизненной программе не было, напротив, было желание противопоставить поведению ее врагов, их злословию, злобе, клевете, всему тому, что было так распространено при елизаветинском дворе, образ, близкий к эталону женской нравственности. Разумеется, «искренняя привязанность» тут под большим вопросом, речь идет о тактике. Осуществление этой программы требовало огромного такта, ума и выдержки, но другого пути у великой княгини вообще не было, ум, незлобивость и обаяние были ее единственным оружием. В будущем эта жизненная позиция дала поразительные плоды, но, будучи княгиней, ни один из пунктов своей программы Екатерина не могла выполнить.
Да, вкруг нее было много мглистого фимиама, но искреннего восхищения тоже немало, в том числе и людей, которые знали ее вблизи и очень хорошо, О ее уме, обаянии, очаровании даже написано много и написано искренне.
Тут наша надежда на Пушкина – он Екатериной живо интересовался, знал многих ее современников, расспрашивал их, записывал их рассказы. Его ясный ум, поэтическая интуиция, мудрое спокойствие историка, отличное знание материала должны служить прочной опорой верному суждению.
В 1822 году по поводу Екатерины Пушкин высказывался дважды.
В Кишиневе он написал статью, которая потом получила название «Заметки по русской истории XVIII века». Именно отсюда и почерпнуты самые известные – и самые убийственные – отзывы его о Екатерине. «Она знала, – пишет Пушкин, – что ее любовники грабят страну, и молчала», отсюда пошли колоссальные богатства новой знати, отсюда же «и совершенное отсутствие чести и честности в высшем классе народа. От канцлера и до последнего протоколиста все крало и все было продажно. Таким образом, развратная государыня развратила свое государство».
Но и это еще не все. «Екатерина уничтожила звание (справедливее – название) рабства, а раздарила около миллиона государственных крестьян (т. е. свободных хлебопашцев) и закрепостила вольную Малороссию и польские провинции». Она любила просвещение, а просветитель Новиков был в тюрьме до самой ее смерти, и Радищев был в сибирской ссылке. Даже любимое детище Екатерины, ее знаменитый Наказ депутатам Уложенной комиссии, ничего кроме презрения у Пушкина не вызывает: «фарса наших депутатов, столь непристойно разыгранная, имела в Европе свое действие; «Наказ» ее читали везде и на всех языках. Довольно было, чтобы поставить ее наряду с Титами и Траянами, но, перечитывая сей лицемерный «Наказ», нельзя воздержаться от справедливого негодования. Простительно было фернейскому философу превозносить добродетели Тартюфа в юбке и в короне, он не знал, он не мог знать истины, но подлость русских писателей для меня непонятна». И наконец: «Со временем история оценит влияние ее царствования на нравы, откроет жестокую деятельность ее деспотизма под личиной кротости и терпимости, народ, угнетенный наместниками, казну, расхищенную любовниками, покажет важные ошибки ее в политической экономии, ничтожность в законодательстве, отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия – и тогда голос обольщенного Вольтера не избавит ее славной памяти от проклятия России». Даже так.
В том же 1822 году Пушкин написал «Послание цензору», где есть такие строки:
Постойте, как же это? Только что было сказано о «фарсе депутатов, столь непристойно разыгранной», и о самом Наказе, что он лицемерен и что, перечитывая его, нельзя воздержаться от праведного негодования, а теперь предложено его читать, углубляться в него – и с тем понять, что такое свобода слова.
Скажи, читал ли ты Наказ Екатерины?
Прочти, пойми его; увидишь ясно в нем
Свой долг, свои права, пойдешь иным путем.
Надо помнить, что под «невежеством» тогда понимали нравственную темноту, стало быть, Пушкин говорит о том, что Екатерина выступала против общественных пороков вместе с Фонвизиным.
В глазах монархини сатирик превосходный
Невежество казнил в комедии народной.
А ведь Пушкин перечисляет передовых деятелей екатерининского времени, это те самые, о ком в «Заметках» им сказано: «подлость русских писателей для меня непонятна».
Державин, бич вельмож, при звуке грозной лиры
Их горделивые разоблачал кумиры;
Хемницер Истину с улыбкой говорил,
Наперсник Душеньки двусмысленно шутил,
Киприду иногда являл без покрывала —
И никому из них цензура не мешала.
Что ни говори, а непререкаемый пушкинский авторитет в одном и том же году представил нам две противоположные точки зрения на Екатерину.
«Развратная государыня развратила свое государство»? – но у Пушкина можно прочесть и другое: «В России было только три самобытных деятеля просвещения: Петр I, Ломоносов и Екатерина». И наконец, тезис статьи, которую Пушкин собирался написать: «Екатерина, ученица XVIII столетия. Она одна дает толчок своему веку».
Но есть у Пушкина стихотворение, найденное в черновиках. Оно требует особого внимания. «Мне жаль великия жены» – так оно начинается, и нам неясно, всерьез ли Пушкин жалеет Екатерину, всерьез ли перечисляет ее заслуги; «Мы Прагой ей одолжены (имеется в виду взятие предместья Варшавы. – О. Ч.], и просвещеньем, и Тавридой», она заслужила имени Минервы; «в аллеях Сарского (первоначальное наименование Царского) села она с Державиным, с Орловым беседы мудрые вела», все это говорено, кажется, уже с полной серьезностью, и вдруг тут же сплошная ирония:
Весело, изящно – и неточно, хотя бы потому, что Екатерина, когда «Наказ писала, флоты жгла», была молода и в расцвете творческих сил.
Старушка милая жила
Приятно и немножко блудно,
Вольтеру первый друг была,
Наказ писала, флоты жгла…
Но самое главное – окончание. Сперва идет незавершенная строчка: «с тех пор (тут следуют многоточия, показывающие, что автор не нашел нужных слов) мгла», однако мысль очевидна: вслед за правлением Екатерины наступил мрачный период упадка.
И вдруг три строки поразительной экспрессии:
Словно бы неожиданно для поэта охватила его тревога, напала тоска. Откуда они? Одно несомненно: с таким внутренним оксюмороном – соединением несоединимого – стихотворение и не могло быть закончено.
Россия, бедная держава,
Твоя удавленная слава
С Екатериной умерла…
«Она была в белом утреннем платье, в ночном чепце и душегрейке. Ей было лет сорок. Лицо ее, полное и румяное, выражало важность и спокойствие, а голубые глаза и легкая улыбка имели прелесть неизъяснимую» – это Екатерина из «Капитанской дочки», встреча с Машей в Царскосельском парке. «Все в неизвестной даме привлекало сердце и внушало доверие» – ни малейшего следа «Тартюфа в юбке и короне»: царица сдержала слово и с большой деликатностью и достоинством сыграла роль спасительной, спасающей судьбы.
Нам остается одно: самим исследовать эту жизнь, тем более что в нашем распоряжении есть надежные источники. Сколько бы мы ни говорили о том, что образы, составленные историками, неполны, что они состоят из теней и бликов, все-таки подлинность нередко можно доказать. Мы располагаем таким первосортным материалом, как мемуаристика второй половины XVIII века, ее авторы, как правило, писали для узкого круга (друзья, родные, чаще всего «любезные дети»); для них это была важная духовная работа – они честно вспоминали собственную жизнь, подводили ее итоги, старались передать близким свой нравственный опыт. Правдивость и простодушие, вот общая особенность мемуаристики этого периода, что делает ее первоклассным историческим источником.
Но есть у нас и еще одна возможность близко узнать екатерининский век – редчайшая: это его портретная живопись, внимательная к внутреннему миру человека, исполненная тончайшего психологизма и истинного благородства. Поскольку все персонажи этой книги (почти без исключений) были моделями великих художников своего времени, мы можем действительно заглянуть им в лицо. Это уже не тени и не блики, это полнокровные реальные образы; несмотря на то что они недвижны, в них подлинная жизнь, и чем больше в них всматриваешься, тем больше они оживают.
Пользуясь всеми видами этих источников, мы и начнем наши разыскания. А поскольку Екатерина и ее царствование сильно перепачканы, нам неизбежно придется смывать эту грязь, порой просто соскребать ее – впрочем, равно как и позолоту, иногда не менее вредную. (А на обочине нашего повествования будет шагать огромная тень Петра – даже если бы мы его не позвали, он все равно сам бы пришел.)
* * *
Елизавета Петровна, поскольку была отлично сложена и любила рядиться в мужской костюм, устраивала маскарады, где мужчины одевались женщинами, а женщины мужчинами. «На этих маскарадах мужчины вообще были злы, как собаки, – сообщает Екатерина, – потому что не могли справиться со своими гигантскими фижмами, женщины в мужских костюмах были и того безобразней; вполне хороша была только императрица, к которой мужское платье отлично шло». «Сиверс, тогда камер-юнкер, – продолжает Екатерина, – был довольно большого роста и надел фижмы, которые дала ему императрица; он танцевал со мной полонез, а сзади нас танцевала графиня Гендрикова: она была опрокинута фижмами Сиверса, когда тот на повороте подавал мне руку; падая, он так меня толкнул, что я упала прямо под его фижмы, поднявшиеся в мою сторону; он запутался в своем длинном платье, которое так раскачалось, и вот мы все трое очутились на полу, и я именно у него под юбкой; меня душил смех, и я старалась встать, но пришлось нас поднимать; до того трудно было нам справиться: мы так запутались в платье Сиверса, что ни один из нас не мог встать, не роняя двух других».Смешная сцена? Конечно. Эта гигантская твердая юбка, раскачавшаяся с такой силой, что смогла поглотить не только графиню Гендрикову, но и великую княгиню, показалась бы невероятной и неправдоподобной даже для какой-нибудь современной кинокомедии из жизни российского двора.
Веселая сцена? Не очень. Это Екатерина ввиду крайней своей молодости хохотала, очутившись под юбкой камер-юнкера, но самому камер-юнкеру вряд ли было так уж весело. Времена шутов, которых так любила дикая императрица Анна Иоанновна, особенно когда превращала в шутов кого-нибудь из родовитой знати, давно прошли. Мужчины на балу у Елизаветы (отобранный круг) были не только злы, как собаки, они не могли не чувствовать нелепости и унизительности своего положения.
Особенно худо приходилось молодым и красивым фрейлинам, которым императрица не могла простить их молодости и красоты. Елизавета то заставляла их переодеваться, если их платье было особенно красиво, то, возмущенная их прическами, самолично ножницами отстригала красивые локоны (не отзвук ли это насильственно отрезаемых боярских бород при Петре?).
Но была ли хотя бы тень бунта или негодования в душе этих фрейлин или камер-юнкера Сиверса, который вынужден был путаться в юбке и валяться по полу на виду у всех? Да, кавалеры были злы, как собаки, но что это была за злость, какого, так сказать, сорта: протест личности, которая чувствует себя униженной, или же они относились к воле государыни как к грозе, метели и другому явлению природы, которое можно в сердцах проклинать, но с которым нет возможности спорить, а потому и чувствовать себя оскорбленным смысла не имело? Откуда у этой слегка поврежденной в уме женщины была власть распоряжаться судьбами людей (и даже их жизнями), в том числе самых высокопоставленных? Как представляли себе это ее современники – не в политических трактатах, а в простой жизни? Эта власть идет от вековой традиции – ответили бы они – и от божественного установления. Помазание на царство!
Любопытен один эпизод, происшедший во дворце Елизаветы, где были особые покои, куда не могли входить слуги (кушанья поднимались снизу особым столом), и где Елизавета ужинала и проводила время с Алексеем Разумовским и узким кругом лиц. Петра Федоровича эти покои очень интересовали, а поскольку они были через стену с его комнатой и дверь туда была заколочена, он взял плотничный инструмент, просверлил в двери несколько дырок, сам смотрел и приглашал смотреть своих приближенных (позвал было и Екатерину, но та отказалась). Увидев, что дверь вся просверлена, Елизавета Петровна пришла в ярость, устроила племяннику скандал «и так разъярилась, что не знала уже меры гневу своему». Что же она кричала своему наследнику во гневе, потеряв голову? Что великий князь обнаружил по отношению к ней неблагодарность, которая в те времена числилась в ряду тяжких пороков и представлялась чем-то вроде нарушения верности? Она сказала, что отец ее, Петр I, тоже имел неблагодарного сына и лишил его наследства; неизвестно, прибавила ли, что царевич по приказанию отца был пытан страшной пыткой и на ней умер, что отец при ней присутствовал и, говорят, сам пытал царевича, – Екатерина об этом, разумеется, ничего не говорит, но ведь многие знали об этом, и Елизавета не стыдится такой преемственности методов.
Любопытно: она ненавидела Анну Иоанновну, свою предшественницу, эту огромную бабищу («Престрашного была взора, – говорит о ней современница. – Отвратное лицо имела; так была велика, когда между кавалеров идет, всех головою выше, и чрезвычайно толста»); она своими глазами видела низость ее нрава, убожество вкуса (шуты, «ледяной дом»), ее мстительность и зверскую жестокость (чудовищные казни Долгоруковых, Волынского и других); видела, что власть над страной в руках Бирона, бывшего конюха, знала, что у нее, дочери Петра Великого, куда больше прав на российский престол, чем у дочери слабоумного Ивана, недолгого соправителя Петра; и что ей, Елизавете, надо спасать Россию.
И вот теперь, в минуту гнева, упрекая племянника в неблагодарности, она утверждала, что всегда выказывала Анне уважение, «подобающее венчанной главе и помазаннице Божьей; что эта императрица не любила шутить и сажала в крепость тех, кто ей не оказывал уважения; что он мальчишка, которого она сумеет проучить».
«Помазание Божье» не связано с нравственными качествами: подобно тому, как священник, каков бы он ни был – хоть пьяница, хоть вор, – все равно носитель благодати, и крестины или бракосочетание, им совершенные, имеют неоспоримую силу, так и обряд помазания на царство давал правителю невиданное могущество. Перед нами магия христианства, его вера в великую, как бы волшебную силу, не имеющую никакого отношения к добру и справедливости. Надо думать, Елизавета не лукавила, когда говорила о почтении, подобающем любой «венчанной главе», что бы в этой главе ни содержалось. Ее собственная глава была не очень крепка; вместе с тем, как человек умный, она не могла не догадываться, что на российском престоле мог быть кто-нибудь более достойный, но раз уж она венчана на царство и таким образом свершилась воля Божья, она самодержавной властью владеет по праву. Окружающие, по-видимому, думали так же.
Придворные, например, не имели права вступать в брак без разрешения императрицы, и она же должна была назначить день свадьбы, но забывала назначить или почему-то откладывала – так порой длилось годами, – и никто не осмеливался напомнить ей или спросить о причинах отсрочек: все это покорно укладывалось в понятие самодержавности и помазания Божьего.
Нетрудно себе представить, что при такой психической неустойчивости Елизавета Петровна недолго будет благоволить к своей новой племяннице. Екатерина твердо решила, что главная ее обязанность – нравиться императрице, но оказалось, что это не так-то легко исполнить.
Поначалу все словно бы шло хорошо, великой княгине дали в услужение русских горничных (для практики в языке), все они были молодые и веселые, а Екатерина всех моложе и веселей. Среди горничных ей больше всего нравилась Маша Жукова, которая казалась умнее, веселее и общительнее других. Однажды Екатерина позвала эту девушку, ей сказали, что та ушла к больной матери. На следующее утро – тот же ответ. Тут же императрица позвала к себе Екатерину и в крайнем гневе заявила, что Жукова уволена по просьбе Иоганны Елизаветы, которая говорила об этом с императрицей перед своим отъездом. Ложь была слишком очевидна: Иоганна Елизавета этой девушки не знала и просить об ее увольнении не могла. Понимая, что Маша Жукова пострадала из-за нее, Екатерина послала ей со своим камердинером деньги, но оказалось, что девушка со своей матерью уехала в Москву. Тогда великая княгиня решила выдать Машу замуж, нашла подходящего гвардии сержанта, дворянина, он поехал в Москву, дело сладилось, они поженились – и тотчас были сосланы в Астрахань. Это был первый случай, когда Екатерина почувствовала жесткую руку императрицы, но не последний.
Из свиты великих князей стали исчезать люди. В числе любимцев Петра Федоровича были трое братьев Чернышевых, особенно отличал он Андрея, которым очень дорожил, то был их общий друг, Петра и Екатерины. Вокруг этой их дружбы пошли тревожные разговоры, за ними всеми явно шпионили, и вдруг оказалось, что все трое братьев произведены в поручики и посланы служить в Оренбург.
Много позже камердинер Екатерины, причесывая ее, рассказал невероятную историю: он гулял на Масленице в компании, где был служащий из Тайной канцелярии (эта Тайная розыскных дел канцелярия, высший орган политического сыска в России, имела самую мрачную славу и вызывала всеобщий ужас), они отправились в санях кататься в имение императрицы Рыбачью слободу, в гости к управляющему имением. Там между прочим возник спор, в какой день будет Пасха, и хозяин дома решил послать за Святцами, где указаны праздники на несколько лет вперед, к заключенным, которые тут же, в имении, и содержались. Принесли Святцы, и на первой же странице прочли имя Андрея Чернышева, написанное в тот день, когда Петр Федорович подарил ему эту книгу.
Оказалось, что братья ни в какой Оренбург не ездили, а были сразу взяты в Тайную канцелярию и сидели под арестом в Рыбачьей слободе.
Вокруг Екатерины постепенно стал возникать мертвый круг. Специальным распоряжением императрицы никому без особого разрешения не было дозволено посещать ее покои. К ней была приставлена одна из статс-дам императрицы, Мария Чоглокова, которая с небывалым усердием принялась исполнять роль тюремной надзирательницы. Переписка с родными была великой княгине запрещена, свои письма матери она должна была отдавать в ведомство, ведающее иностранными делами, и их сильно редактировали. Все кругом было ненадежно и пахло предательством.
В тот год, 1746-й, она читала Платона.
А 1747 год начался для нее трагически – ей сказали, что умер ее отец. Известие это поразило Екатерину. «Мне дали досыта наплакаться, – пишет она, – но по прошествии недели Чоглокова пришла мне сказать, что императрица приказала мне перестать, что мой отец не был королем. Я ответила, что это правда, что он не король, но что он мой отец; на что она возразила, что великой княгине не подобает долее оплакивать отца, который не был королем, и что потеря невелика». Выговор этот исходил от императрицы.
Екатерина была одинока и ниоткуда не видела помощи. Казалось бы, брак с Петром Федоровичем должен был бы как-то их сблизить, тем более что оба они были одиноки при елизаветинском дворе. Да только был ли ее брак браком?
Вот как описывает она день свадьбы. Утром она пришла в покои императрицы, где уже лежало ее венчальное платье; ее камердинер Евреинов стал было завивать ее челку, но тут явилась Елизавета Петровна, и из-за челки началась целая история. Второй раз императрица пришла надеть на невесту великокняжескую корону, очень тяжелую, потом ее облекли в платье, расшитое серебром, и оно было «страшной тяжести». Торжественное свадебное шествие направилось в церковь Казанской Божией Матери, где молодых и обвенчали. Потом был обед. После обеда Екатерина стала просить графиню Румянцеву, могущественную статс-даму, хоть на минуту снять с нее корону, но та не посмела.
Таков был день. А вот какова была брачная ночь. Дамы раздели новобрачную и уложили в постель. Мы не знаем, каковы были ее чувства, известно только, что она просила одну из этих дам побыть с нею, но та не согласилась. Все ушли, и Екатерина осталась одна. Так прошел час, потом еще час. Она не знала, что ей делать – вставать или оставаться в постели. Великий князь тем временем ждал ужина, а поужинав, пришел к ней, лег и заснул. Екатерина плохо спала, а наутро дневной свет показался ей очень неприятен. «И в этом положении дело оставалось в течение девяти лет, – пишет она, – без малейшего изменения».
Тут мы должны прервать нашу героиню, чтобы несколько ее поправить. Характер великого князя засвидетельствован другими источниками, вполне подтверждающими ту характеристику, которую дает ему Екатерина, и все же полностью доверять ей тут нельзя, в особенности когда дело прямо или косвенно касается власти (а брачные отношения этой юной пары носят характер политический). Мы располагаем краткой записочкой Петра Федоровича, он написал ее Екатерине в 1746 году (примерно на второй год их брака). «Мадам. Прошу вас не беспокоиться нынешнюю ночь спать со мной, потому что хватит меня обманывать, постель стала слишком узкой – после двухнедельной разлуки с вами, сегодня полдень. Ваш несчастный муж, которого вы никогда не удостаиваете этого имени. Петер». Как видно, образ кроткой, брошенной и вечно угнетаемой жены, какой нарисовала в своих воспоминаниях Екатерина, не совсем отвечает действительности.
Даже если бы муж был добр к ней, все равно на него вообще нельзя было положиться: по словам Екатерины, он хранил свои тайны, как пушка – свой выстрел; в жизни двора, в условиях свар, интриг и доносов, свойство весьма опасное. К тому же он никогда жену не защищал. Впрочем, оба они были несчастны: их жизнь была жизнью узников – об этом свидетельствуют письма Петра к елизаветинскому фавориту Шувалову, они без даты, но по многим признакам можно заключить, что Петр уже взрослый человек. «М. Г. Я вас просил через Льва Александровича (Нарышкина. – О. Ч.) о дозволении ехать в Ораниенбаум, но я вижу, что просьба моя не имела успеха, я болен, я в страшной тоске. Именем Бога заклинаю вас, уговорите Ее Величество разрешить мне уехать в Ораниенбаум, если я не брошу эту прекрасную придворную жизнь, чтобы хоть немножко побыть на воле и насладиться деревенским воздухом, то, наверно, околею со скуки и с досады, вы вернете меня к жизни, если сделаете это, и весьма обяжете того, кто останется на всю жизнь преданный вам Петр».
Нетрудно заметить, как унижен этот молодой человек: даже к Шувалову он, великий князь, не может обратиться непосредственно, а делает это через одного из приятелей фаворита. Петр просит, и просьбы его отклонены. Он, как и Екатерина, ненавидит придворную жизнь, как и она, рвется к той малой свободе, которую предоставляет загородное поместье. Если в Ораниенбаум Петра все-таки пускали, то другую настоятельную просьбу – отпустить его на два года за границу – отклоняли неукоснительно. Этот недавний наследник двух блистательных корон оказался в тесной (даже не очень и золоченой) клетке, той же самой, что и его жена.
Как всякий «политзаключенный», великая княгиня должна была думать прежде всего о том, как ей выжить в предложенных условиях. Как сохранить себя и добиться желанной российской короны. «Вот рассуждение или, вернее, заключение, – пишет она, – которое я сделала, как только увидела, что твердо остаюсь в России, и которое я никогда не теряла из виду ни на минуту: 1) нравиться великому князю, 2) нравиться императрице, 3) нравиться народу… Поистине я ничем не пренебрегала, чтобы этого достичь: угодливость, покорность, уважение, желание нравиться, желание поступать, как следует, искренняя привязанность, – все с моей стороны было к тому употреблено».
Автор одной из книг о Екатерине говорит, что в перечисленных методах его неприятно задело слово «угодливость», и считает это ее признание «откровенно циничным». На самом деле программа, изложенная великой княгиней, не только не цинична, она изображает то поведение, которое было приличным, надлежащим и похвальным в окружавшем ее обществе. Слово «угодливость» вовсе не звучало тогда так, как сейчас, и даже так, как оно звучало в грибоедовские времена. В XVIII веке в услужливости и угодливости видели черту добродетели. Человек в обществе должен быть по отношению к родным, сослуживцам, светским знакомым услужлив, то есть готов оказать услугу; угодлив, то есть стремиться сделать так, чтобы другому было хорошо. А уж жена просто обязана была угождать мужу.
Ровным счетом никакого цинизма в екатерининской жизненной программе не было, напротив, было желание противопоставить поведению ее врагов, их злословию, злобе, клевете, всему тому, что было так распространено при елизаветинском дворе, образ, близкий к эталону женской нравственности. Разумеется, «искренняя привязанность» тут под большим вопросом, речь идет о тактике. Осуществление этой программы требовало огромного такта, ума и выдержки, но другого пути у великой княгини вообще не было, ум, незлобивость и обаяние были ее единственным оружием. В будущем эта жизненная позиция дала поразительные плоды, но, будучи княгиней, ни один из пунктов своей программы Екатерина не могла выполнить.