Страница:
На самом деле письмо было уничтожено: когда Павел его прочел, он пришел в бешенство – можно представить себе, что сделалось в его душе, когда он узнал, в какой компании и при каких обстоятельствах умирал его отец, память которого он глубоко чтил, – бросил его в огонь и потом жалел, что уничтожил такое сильное доказательство невиновности своей матери.
Но если письмо это погибло в огне, каким же образом мы знаем его текст? Когда после смерти графа Ростопчина (знаменитого генерал-губернатора Москвы в 1812 году) разбирали его бумаги, нашли следующую записку:
«После смерти Екатерины в первый день найдено письмо графа Алексея Орлова и принесено императору Павлу: по прочтении им возвращено графу Безбородко; я имел его четверть часа в руках; почерк известный мне графа Орлова; бумаги лист серый и нечистый, а слог означает положение души сего злодея и ясно доказывает, что убийцы опасались гнева Государыни, и сим изобличает клевету, падшую на жизнь и память сей великой царицы. На другой день граф Безбородко сказал мне, что император Павел потребовал от него вторично письмо графа Орлова и, прочитав, в присутствии его, бросил в камин и сим истребил памятник невинности великой Екатерины, о чем и сам чрезмерно после соболезновал».
Как видим, и Ростопчин (которому пятнадцати минут вполне хватило на то, чтобы снять копию), и сам Павел не сомневались в подлинности письма и считали, что оно снимает с Екатерины всякую тень подозрения (даже Павел, не любивший мать, не верил, что она виновна в смерти его отца, и был рад свидетельству ее невиновности).
Но для предубеждения, являющего собой некую историко-психологическую загадку (кому и зачем нужно убедить потомков, что Екатерина убила своего мужа?), письмо А. Орлова доказательством не является: тут полагают опять же некую хитрую игру самой Екатерины – мол, убей его, а потом напиши мне, что все это получилось неожиданно и случайно. А может быть, говорят комментаторы, Екатерина, отправляя А. Орлова в Ропшу, не сказала ни единого слова, Орлов сам догадался, как надо поступать, на лету схватил!
Никаких оснований для подобных подозрений не существует, просто все, обвиняющие Екатерину в убийстве мужа, уверены, что оно было ей полезно и выгодно. На самом же деле преступление это было ей не только вредно, но и очень опасно.
Свидетельство Дашковой: приехав к Екатерине после того, как узнала о смерти Петра III, Дашкова «нашла ее грустной и растерянной»; Екатерина сказала: «Как меня взволновала и даже ошеломила эта смерть». Еще бы! Эта смерть могла стать катастрофой.
Петр, сидящий в Шлиссельбурге, был мало ей опасен, его ненавидела гвардия, ненавидело духовенство и все, кто был искренне привержен православию; у него была дурная слава в народе. Мертвый, да еще и убитый, он был опасен безмерно: Екатерина хорошо знала русскую историю, помнила царевича Дмитрия и череду самозванцев, выстроившихся за ним.
Поначалу народные симпатии были на стороне Екатерины, она представлялась трогательной жертвой, покинутой женой, которую хочет извести злодейка-разлучница (так называли Елизавету Воронцову в одной народной песне). А теперь Екатерина и Петр в глазах народа менялись местами: злодейкой становилась она (образ злодейки-жены тоже традиционен для древнерусского фольклора). Невинной жертвой становился он.
К тому же нужна была немалая отвага, если не сказать – безрассудство, чтобы пролить царскую кровь. Ведь Петр III все-таки был родным внуком Петра I, культ которого с годами все более возрастал (а она, Екатерина, никому не родня).
Конечно, она была ошеломлена этой смертью.
Тогда, в 1762 году, послы иностранных государств сообщали своим дворам известие о смерти Петра III с собственными комментариями. Французский посол Беранже заканчивает свое сообщение такой сентенцией: «Что за зрелище для народа, когда он увидит: во-первых, внук Петра свергнут с престола и затем убит; во-вторых, внук царя Иоанна увядает в оковах, в то время как ангальтская принцесса завладела их наследственной короной, начав собственное царствование с цареубийства».
Екатерина была не глупее французского посла Беранже и опасность ситуации понимала куда лучше. Никогда бы не позволила она загнать себя в подобную ловушку.
Так что же все-таки случилось в Ропше?
Пожалуй, всего лучше поступил в своей книге А. Каменский, когда предложил читателю отказаться от всяких предубежденностей и прочесть письмо Орлова как бы заново, непредвзятым взглядом (как его, к примеру, читали Ростопчин или Дашкова). Сразу становится ясно: человек писал в состоянии паники, сильного потрясения (Дашкова отмечает: особый характер придает письму то странное чувство удивления, с которым оно написано). «В ужасе оттого, что подняли руку на государя и тем погубили души навеки, – пишет А. Каменский, – Орлов забывает даже, что Петр уже и не государь больше, раз он отрекся от престола, и называть его так в письме к Екатерине не следовало бы. Орлов в ужасе и оттого, что его ждет. Виноваты все и все «достойны казни», но в животном страхе он просит лишь за себя, спекулируя особым положением брата». В нормальном состоянии Алексей Орлов никогда бы на такое унижение не пошел. Он был человек большой личной храбрости. Да ведь мы не знаем, что же, собственно, произошло в ропшинском дворце, что значит – «заспорил за столом с князем Федором, не успели разнять, а его уже и не стало». А. Каменский рассматривает версию, которая, может быть, представляется более правдоподобной, чем другие.
Официально было объявлено, что Петр Федорович умер от апоплексического удара, – это сообщение всегда вызывало одни лишь иронические улыбки, но может случиться, что оно-то как раз и близко к истине. Петр был тщедушным, слабым и болезненным человеком. Орлов, как и его братья, был огромным (его называли атлетом), остальные гвардейцы, надо думать, были ему под стать. Когда возникла застольная ссора – а поводов к ней в тех обстоятельствах могло быть сколько угодно, – от страха перед возможными оскорблениями, перед возможным насилием могли случиться и инфаркт, и инсульт (апоплексический удар), вот откуда это «а его уже и не стало». Неожиданность – подобная версия куда правдоподобней, чем заранее спланированное кровопролитие.
Подозревать Екатерину в тайных злодеяниях стало традицией, которая пошла еще от ее современников. Поразительна в этом отношении история Василия Мировича, нищего и едва ли не полубезумного поручика, который вознамерился в одиночку освободить из Шлиссельбурга Ивана Антоновича, потерпел неудачу и был казнен. Тогда же и возникло подозрение – по-видимому, не в России, а за рубежом: сам ли Мирович пошел на столь безумное предприятие, не был ли он подговорен на это Екатериной, которая таким вот образом решила избавиться от претендента на престол. Версия эта продолжает существовать и поныне, и когда в споре с одним историком я спросила, чем же она доказана, он с победоносным видом спросил: «А почему как раз в это время Екатерина уехала из Петербурга?» Любопытно работала тут его мысль (еще раз доказывая, насколько вредна подозрительность); ему не пришло в голову задаться вопросом, куда и зачем уехала Екатерина, ему при его подозрительности хватило того, что она отбыла из Петербурга, уехала – значит, неспроста, в то время как ее поездка в Прибалтику имеет, как мы увидим, особое значение и смысл.
Между тем история Мировича исследована, и весьма подробно, самим Сергеем Соловьевым, одним из крупнейших русских историков, за ним можно следовать здесь с полным доверием.
Начинает С. Соловьев издалека, и это вполне оправданно: дед Василия Мировича полковник Федор Мирович вместе с Мазепой передался Карлу XII, поместья деда, после его бегства в Польшу, отошли к казне, семья бедствовала. Трагическое прошлое угнетало поручика Семеновского пехотного полка Василия Мировича. Он считал себя принадлежащим к знати – а в глазах властей был внуком изменника; он жил в нищете – и полагал, что ему по праву принадлежат богатые поместья. Он просил их ему вернуть, ему в этом неизменно отказывали. «Для людей, подобных Мировичу, – пишет Соловьев, – страшное искушение представляло воспоминание 28 июня: «Тогда удалось им, отчего же теперь не удастся нам?» – вот вопрос, который неотвязно должен был преследовать недовольного, раздраженного Мировича». И вот он решает: попробовать освободить из Шлиссельбурга Ивана Антоновича и провозгласить его императором (апрель 1764 г.). Мирович открыл свой замысел приятелю Ушакову, как видно, оба были настроены восторженно: 13 мая в Казанской церкви они отслужили по себе панихиду, словно по уже умершим, как бы тем самым отдавая задуманному делу свои жизни. Решено было, что Мирович, который бывал в Шлиссельбургской крепости в качестве караульного офицера, посылаемого из Семеновского пехотного полка, поднимет солдат, а Ушаков в это время подплывет на шлюпке, заявит, что он курьер, посланный передать манифест от имени императора Иоанна VI; солдаты поверят манифесту, молодого императора на той же шлюпке отвезут в артиллерийский полк, которому было назначено сыграть ту же роль, какую в 1762-м сыграл Измайловский.
Таков был план. Он с самого начала был нарушен: при исполнении служебного поручения утонул Ушаков, что, однако, не уменьшило решимости его товарища. Он пытался подговорить нескольких солдат, а те ответили: «Как все, так и мы». 5 июля «во втором часу пополуночи» Мирович сбежал вниз из офицерской в солдатскую караульную, построил солдат, велел им заряжать ружья; арестовал коменданта и двинулся со своей командой к казарме, где стоял гарнизон крепости. На оклик: «Кто идет?» – ответил: «Иду к государю», притащил крепостную пушку, и гарнизон поспешил сдаться. Мирович вбежал в каземат.
Было темно, принесли огня – и он увидел на полу мертвого, то был император Иван Антонович, убитый в полном соответствии с тем приказом, который был дан еще Петром III (и подтвержден Екатериной). Тут подступили к нему солдаты с вопросом, не убить ли им офицеров, но Мирович ответил: «Не трогайте. Теперь помощи нам никакой нет, они правы, а мы виноваты». На следствии Мирович показал, что был унижен своим положением, оскорблен незаслуженным отказом, когда просил возвратить ему дедовы имения, и что он хотел «государя Иоанна Антоновича высвободить и привесть пред артиллерийские полки».
Екатерина – она была в Прибалтике – встретила письмо о «шлиссельбургской истории» с тревогой, которую нетрудно понять: опять пролилась царская кровь! – сперва внука Петра I и вот теперь внука Ивана V. В деле Петра III ей был опасен не сам Петр, а именно его смерть. Так было и в деле Ивана Антоновича, который вообще вряд ли был ей опасен: она встречалась с несчастным молодым человеком, нашла его слабоумным; правда, его имя могло стать предлогом для политических выкриков, но вряд ли кто-нибудь решился бы в самом деле возвести на престол психически больного человека. А смерть, да еще такая…
«Хотя зло пресечено в корне, – писала она Панину, – однако я боюсь, что в таком большом городе, как Петербург, глухие слухи не наделали бы много несчастных, ибо двое негодяев, которых Бог наказал за гнусную ложь, написанную ими в их самозваном манифесте на мой счет, не преминули (по крайней мере можно так предположить) посеять свой яд. Наконец, надобно положиться на Господа Бога, который благоволит открыть, я не смею в этом сомневаться, все это ужасное покушение. Я не останусь здесь ни одного часу более, чем сколько нужно, не показывая, однако, что я спешу, и возвращусь в Петербург, и здесь, надеюсь, мое возвращение немало будет содействовать уничтожению всяких клевет на мой счет». А потом как бы спохватывается: «Хотя в сем письме я к вам с крайнею откровенностью все то пишу, что в голову пришло, но не думайте, что я страху предалась: я сие дело не более уважаю, как оно в самом существе есть, сиречь дешперальный и безрассудный coup, однако ж надобно до фундамента видеть, сколько далеко дурачества распространилось, дабы, если возможно, разом пресечь и тем избавить от несчастия невинных простаков».
Дело Ивана Антоновича было преступлением трех государей – Елизаветы, которая бросила ребенка в вечную тюрьму; Петра III, который не только не освободил узника, но и отдал тайный приказ убить, если его станут освобождать; Екатерины, которая этот приказ подтвердила. О шлиссельбургском узнике знали в Европе. Кто поверит, что Екатерина решила завершить цепь этих преступлений самым страшным из них?
(И вновь не устаешь удивляться, почему наши исторические беллетристы, и даже писатели-документалисты, и даже сами историки так падки на что-нибудь, что отдает таинственным, желательно злодеянием и желательно кровавым. Зачем это им? Говорят, они удовлетворяют жажду таинственного и кровавого, которая будто бы существует в самой природе человека, гнездится в его биологии. Но мне кажется, что интеллигентный человек, тем более профессиональный литератор и профессиональный историк, должны были бы подавлять в себе подобные темные влечения.)
Екатерина внимательно наблюдала за тем, как идет следствие, ее очень беспокоил вопрос, нет ли сообщников Мировича в его полку и среди тех артиллеристов, куда он хотел везти Ивана Антоновича. Сенатор И. И. Неплюев, оставшийся главноначальствующим в Петербурге, говорил, что если бы он вел следствие, то, «нимало не мешкав, возмутителя Мировича взял в Царское Село и в сокровенном месте пыткою из него выведал о его сообщниках, или ежели б сей арестант был в моих руках, то б я у него в ребрах пощупал, с кем он о своем возмущении соглашается, ибо нельзя надивиться, чтобы такой молодой человек столь важное дело собою одним предпринял, а еще мученье нужно для того, чтобы сообщники не скрылись». Но Екатерина была другого мнения. «Сколько я желаю, – писала она Н. Панину по дороге из Риги в Петербург, – чтобы Бог вывел, если есть сообщников, столь я Всевышнего молю, дабы невинных людей в сем деле не пропадало. Я прочла календарь и записки оного злодея, из которых единомышленных не видится…» Когда Екатерина отдала дело на рассмотрение Сената и на его заседании духовенство через обер-прокурора Соймонова тоже требовало, чтобы Мировича пытали, генерал-прокурор Вяземский, недавно назначенный Екатериной и, конечно, выполнявший ее волю, «подошел и повелительным тоном запретил Соймонову продолжать разговор о мнении духовенства».
Тем не менее расправа была очень суровой: солдат, поддержавших выступление Мировича, прогнали сквозь строй и разослали по разным гарнизонам, а Мировича казнили на Обжорном рынке Петербургского острова. «Народ, стоявший на высотах домов и на мосту, – пишет Державин, – не обыкший видеть смертной казни (отмененной Елизаветой Петровной. – О. Ч.) и ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились». Опять мы видим: эта милостивая государыня особо милостивой не была, когда речь шла о ее власти. Зато Власьев и Чикин, сторожившие Ивана Антоновича и убившие его, получили щедрое вознаграждение и предписание наглухо молчать о том, что произошло в Шлиссельбурге в ночь с 5 на 6 июня 1764 года.
Но откуда пошли нелепые слухи о том, будто Мировича на попытку освободить Ивана Антоновича подговорила сама Екатерина? Об этом много говорится в донесениях иностранных послов. В своих записках Дашкова рассказывает такую историю. Екатерине сообщили, что Мирович перед своим заговором встречался с Дашковой – рано поутру приходил к ней в дом. Это было ошибкой: в то время в доме княгини жил ее дядя Н. П. Панин, именно к нему-то и приходил Мирович, как объяснил сам Панин, по одному сенатскому делу. У Панина было по этому поводу объяснение с Екатериной. «За границей же, – пишет в своих Записках Дашкова, – искренне или притворно, приписывали всю эту историю ужасной интриге императрицы, которая будто бы обещаниями склонила Мировича на его поступок и затем предала его. В мое первое путешествие за границу в 1770 году мне в Париже стоило большого труда оправдать императрицу в этом двойном предательстве».
Как видите, формулировки Дашковой весьма двусмысленны. Почему же было так трудно оправдать Екатерину, если тут же сама княгиня приводит неопровержимый довод: если бы кто-нибудь хотел погубить Ивана Антоновича, то «стакан какого-нибудь напитка» решил этот вопрос «скорей и секретнее». И зачем об этих слухах пишет она в своих Записках – не потому ли, что приходы нищего полубезумного Мировича по утрам домой к такому вельможе, как Панин, все-таки были странными, и княгине хотелось отвести подозрения от себя? Ведь всевозможные и не менее нелепые слухи ходили о ней самой.
Автор одной популярной книги, собрав воедино все «злодеяния» Екатерины – «убийство» мужа, «участие» в деле Мировича и «дело Брауншвейгского семейства» (история семьи Анны Леопольдовны – об этой поразительной истории речь впереди), восклицает: «Где же «философ в 15 лет», умная дельная девушка, набрасывавшая портрет своей души?»
Да тут она, никуда не делась, только стала несравненно более умной и дельной. Тут она – в блеске успеха, в ореоле победы. Такой изобразил ее Антропов в 1762 году, когда писал и Петра III. По-видимому, предполагались парные портреты новоиспеченной императорской четы, но время резко их разделило – портрет Екатерины явно написан после переворота. Портреты эти замечательны своей противоположностью, кажется, что в комнате императрицы распахнули окна и вместе с солнцем сюда влился поток энергии; в сочетании светло-красного и атласно-голубого есть что-то от детского праздника. Художник как бы стремился подчеркнуть разницу и недаром выбрал для своих моделей разные стили: для Петра – несколько легковесный рокайль, для Екатерины – барокко с его сильными страстями. Как это было обычно в художественной практике XVIII века, Антропов использовал композицию и детали ранее написанного портрета – портрета Елизаветы кисти Л. Токке. Однако и тут мы видим резкое различие: Елизавета в изображении Токке неподвижно торжественна, спокойна, только огромная ее мантия, отороченная мехом и толсто вышитая царскими двуглавыми орлами, волнуется, загибаясь вокруг нее.
На портрете Екатерины та же огромно развернувшаяся мантия с мехом и орлами, но жизнь тут не в мантии, а в самой царице. Она крепко стоит на ногах, держится уверенно; ее пафос не в торжественности, а в энергии, которую ощутил художник. Ее руки, крупные и сильные, готовы к работе. Именно так и было. Годы неволи не сломили ее, она не угасла, не дала себя втянуть в трясину ничтожной придворной жизни, напротив, она накапливала силы.
И главное, теперь, придя к власти, явилась обществу – великодушной.
Нужно знать, что значила в России XVIII века смена власти – мемуары эпохи, рассказывая нам об этом, весьма красноречивы.
Пятнадцатилетняя Наталья Шереметева, самая богатая невеста России, уже была обручена с князем Иваном Долгоруковым, молодым фаворитом мальчика-царя Петра II (сына царевича Алексея), когда узнала, что юный царь внезапно умер. «Как скоро эта ведомость дошла до ушей моих, что уже тогда со мной было, не помню, – пишет она в своих воспоминаниях, – а как опомнилась, только и твердила: ах! пропала! пропала! Не слышно было иного ничего от меня, что пропала! Как кто ни старался меня утешить, только не можно было мой плач пресечь или уговорить. Я довольно знала обыкновение моего государства, что все фавориты после своих государей пропадают: что было и мне ожидать? Правда, что я не так дурно думала, как со мной сделалось». А сделалось – конфискация владений, ссылка и впоследствии казнь Долгоруковых, в том числе и ее мужа Ивана. Эта зверская казнь под Новгородом была всего лет за двадцать до Екатерины.
Милосердная Елизавета хоть и помиловала своего врага Миниха, но он, как уже говорилось, узнал об этом только после того, как положил голову на плаху, то есть внутренне пережил собственную смерть; Миниху объявили, что он будет жить, а ссылка и конфискация ждали его впереди.
При всяком дворцовом перевороте начиналось гигантское перераспределение владений, рушились одни фамилии, возвышались другие, а главное – раболепие русского общества каждый раз получало новую пищу, всякие попытки независимости (пусть даже в рамках некоего узкого аристократического круга) снова были задушены.
Екатерина никого не казнила, ни у кого не отняла имений, никого не отправила в ссылку. Сторонники Петра, надо думать, не без удовольствия, присягали ей один за другим (были редкие исключения, каким оказался Лев Александрович Пушкин, его великий внук с гордостью напишет в «Моей родословной», что дед его, «как Миних, верен оставался паденью третьего Петра» – заметьте, не Петру, а его «паденью», иначе говоря, не оставил императора в беде и попал за это в крепость, где пробыл два года). Даже яростных врагов своих, Шуваловых и Воронцовых, Екатерина никак не притеснила – даже Елизавету Романовну, принесшую ей столько тревог и унижений. «Перфильич, – писала Екатерина своему статс-секретарю Елагину, – сказывал ли ты кому, что из Лизаветиных родственников, чтобы она во дворец не размахнулась, а то боюсь к общему соблазну, завтра прилетит», – вот и все. Александр Воронцов (человек большого мужества и благородства) писал из Лондона Екатерине, выражая тревогу о судьбе семьи и сестры, Екатерина ему ответила: «Вы не ошиблись, что я не изменилась относительно вас. Я с удовольствием читаю ваши донесения и надеюсь, что вы будете вести себя так же похвально. Вы должны успокоиться насчет судьбы вашего семейства, о котором я видела все ваше беспокойство. Я улучшу положение вашей сестры как можно скорее». И сдержала слово: Елизавета Воронцова некоторое время жила в Москве, а потом вернулась в Петербург. Екатерина не только ее не третировала, но пожаловала крупную сумму, а впоследствии сделала фрейлиной ее дочь.
Сведение счетов, месть – все это было ей вовсе не интересно, ее ждали другие дела: она была готова, ей не терпелось – начать!
Век Просвещения вливался в премудрую голову великой княгини, наводя тут большой порядок. Да и немудрено: наука доказала, что и само мироздание в большом порядке – планеты и звезды движутся по неизменным орбитам – и не падают; следовала ли она за Декартом, который считал, что небесные светила прикреплены к хрустальным сферам, или ей ведом был Ньютонов закон всемирного тяготения, а может быть, она об этом вовсе не думала – неважно, главным была уверенность, что все в мироздании совершается по неизменным законам. И в мире живых организмов все было в порядке, что доказал великий Линней: все животные и растения по неизменным законам систематики покорно делились на роды, виды и подвиды.
Только в человеческом обществе царил непорядок, зато было известно, как его устранить. Государство – создание человека, следовательно, человек в состоянии его менять. Орудием преобразования должен стать закон. Это ясно показал Монтескье. Россия, где она теперь царствовала, пребывает в совершенном беспорядке и оттого глубоко несчастна. Не беда. Русские сообразительны, обучаемы, в них живо чувство любви к отечеству; просто они еще не знают, что надо делать, вот и все. Зато она знает это очень хорошо: поскольку государство устраивается хорошими законами, первое, что она сделает, – установит именно такие очень хорошие законы – крепкие, умные и благородные.
О, как хотелось ей поскорее начать! Между тем встретилась она не с беспорядком, а с хаосом, который удивительным образом покоился на железно-мощной, веками кованной общественной основе.
Глава третья
Но если письмо это погибло в огне, каким же образом мы знаем его текст? Когда после смерти графа Ростопчина (знаменитого генерал-губернатора Москвы в 1812 году) разбирали его бумаги, нашли следующую записку:
«После смерти Екатерины в первый день найдено письмо графа Алексея Орлова и принесено императору Павлу: по прочтении им возвращено графу Безбородко; я имел его четверть часа в руках; почерк известный мне графа Орлова; бумаги лист серый и нечистый, а слог означает положение души сего злодея и ясно доказывает, что убийцы опасались гнева Государыни, и сим изобличает клевету, падшую на жизнь и память сей великой царицы. На другой день граф Безбородко сказал мне, что император Павел потребовал от него вторично письмо графа Орлова и, прочитав, в присутствии его, бросил в камин и сим истребил памятник невинности великой Екатерины, о чем и сам чрезмерно после соболезновал».
Как видим, и Ростопчин (которому пятнадцати минут вполне хватило на то, чтобы снять копию), и сам Павел не сомневались в подлинности письма и считали, что оно снимает с Екатерины всякую тень подозрения (даже Павел, не любивший мать, не верил, что она виновна в смерти его отца, и был рад свидетельству ее невиновности).
Но для предубеждения, являющего собой некую историко-психологическую загадку (кому и зачем нужно убедить потомков, что Екатерина убила своего мужа?), письмо А. Орлова доказательством не является: тут полагают опять же некую хитрую игру самой Екатерины – мол, убей его, а потом напиши мне, что все это получилось неожиданно и случайно. А может быть, говорят комментаторы, Екатерина, отправляя А. Орлова в Ропшу, не сказала ни единого слова, Орлов сам догадался, как надо поступать, на лету схватил!
Никаких оснований для подобных подозрений не существует, просто все, обвиняющие Екатерину в убийстве мужа, уверены, что оно было ей полезно и выгодно. На самом же деле преступление это было ей не только вредно, но и очень опасно.
Свидетельство Дашковой: приехав к Екатерине после того, как узнала о смерти Петра III, Дашкова «нашла ее грустной и растерянной»; Екатерина сказала: «Как меня взволновала и даже ошеломила эта смерть». Еще бы! Эта смерть могла стать катастрофой.
Петр, сидящий в Шлиссельбурге, был мало ей опасен, его ненавидела гвардия, ненавидело духовенство и все, кто был искренне привержен православию; у него была дурная слава в народе. Мертвый, да еще и убитый, он был опасен безмерно: Екатерина хорошо знала русскую историю, помнила царевича Дмитрия и череду самозванцев, выстроившихся за ним.
Поначалу народные симпатии были на стороне Екатерины, она представлялась трогательной жертвой, покинутой женой, которую хочет извести злодейка-разлучница (так называли Елизавету Воронцову в одной народной песне). А теперь Екатерина и Петр в глазах народа менялись местами: злодейкой становилась она (образ злодейки-жены тоже традиционен для древнерусского фольклора). Невинной жертвой становился он.
К тому же нужна была немалая отвага, если не сказать – безрассудство, чтобы пролить царскую кровь. Ведь Петр III все-таки был родным внуком Петра I, культ которого с годами все более возрастал (а она, Екатерина, никому не родня).
Конечно, она была ошеломлена этой смертью.
Тогда, в 1762 году, послы иностранных государств сообщали своим дворам известие о смерти Петра III с собственными комментариями. Французский посол Беранже заканчивает свое сообщение такой сентенцией: «Что за зрелище для народа, когда он увидит: во-первых, внук Петра свергнут с престола и затем убит; во-вторых, внук царя Иоанна увядает в оковах, в то время как ангальтская принцесса завладела их наследственной короной, начав собственное царствование с цареубийства».
Екатерина была не глупее французского посла Беранже и опасность ситуации понимала куда лучше. Никогда бы не позволила она загнать себя в подобную ловушку.
Так что же все-таки случилось в Ропше?
Пожалуй, всего лучше поступил в своей книге А. Каменский, когда предложил читателю отказаться от всяких предубежденностей и прочесть письмо Орлова как бы заново, непредвзятым взглядом (как его, к примеру, читали Ростопчин или Дашкова). Сразу становится ясно: человек писал в состоянии паники, сильного потрясения (Дашкова отмечает: особый характер придает письму то странное чувство удивления, с которым оно написано). «В ужасе оттого, что подняли руку на государя и тем погубили души навеки, – пишет А. Каменский, – Орлов забывает даже, что Петр уже и не государь больше, раз он отрекся от престола, и называть его так в письме к Екатерине не следовало бы. Орлов в ужасе и оттого, что его ждет. Виноваты все и все «достойны казни», но в животном страхе он просит лишь за себя, спекулируя особым положением брата». В нормальном состоянии Алексей Орлов никогда бы на такое унижение не пошел. Он был человек большой личной храбрости. Да ведь мы не знаем, что же, собственно, произошло в ропшинском дворце, что значит – «заспорил за столом с князем Федором, не успели разнять, а его уже и не стало». А. Каменский рассматривает версию, которая, может быть, представляется более правдоподобной, чем другие.
Официально было объявлено, что Петр Федорович умер от апоплексического удара, – это сообщение всегда вызывало одни лишь иронические улыбки, но может случиться, что оно-то как раз и близко к истине. Петр был тщедушным, слабым и болезненным человеком. Орлов, как и его братья, был огромным (его называли атлетом), остальные гвардейцы, надо думать, были ему под стать. Когда возникла застольная ссора – а поводов к ней в тех обстоятельствах могло быть сколько угодно, – от страха перед возможными оскорблениями, перед возможным насилием могли случиться и инфаркт, и инсульт (апоплексический удар), вот откуда это «а его уже и не стало». Неожиданность – подобная версия куда правдоподобней, чем заранее спланированное кровопролитие.
Подозревать Екатерину в тайных злодеяниях стало традицией, которая пошла еще от ее современников. Поразительна в этом отношении история Василия Мировича, нищего и едва ли не полубезумного поручика, который вознамерился в одиночку освободить из Шлиссельбурга Ивана Антоновича, потерпел неудачу и был казнен. Тогда же и возникло подозрение – по-видимому, не в России, а за рубежом: сам ли Мирович пошел на столь безумное предприятие, не был ли он подговорен на это Екатериной, которая таким вот образом решила избавиться от претендента на престол. Версия эта продолжает существовать и поныне, и когда в споре с одним историком я спросила, чем же она доказана, он с победоносным видом спросил: «А почему как раз в это время Екатерина уехала из Петербурга?» Любопытно работала тут его мысль (еще раз доказывая, насколько вредна подозрительность); ему не пришло в голову задаться вопросом, куда и зачем уехала Екатерина, ему при его подозрительности хватило того, что она отбыла из Петербурга, уехала – значит, неспроста, в то время как ее поездка в Прибалтику имеет, как мы увидим, особое значение и смысл.
Между тем история Мировича исследована, и весьма подробно, самим Сергеем Соловьевым, одним из крупнейших русских историков, за ним можно следовать здесь с полным доверием.
Начинает С. Соловьев издалека, и это вполне оправданно: дед Василия Мировича полковник Федор Мирович вместе с Мазепой передался Карлу XII, поместья деда, после его бегства в Польшу, отошли к казне, семья бедствовала. Трагическое прошлое угнетало поручика Семеновского пехотного полка Василия Мировича. Он считал себя принадлежащим к знати – а в глазах властей был внуком изменника; он жил в нищете – и полагал, что ему по праву принадлежат богатые поместья. Он просил их ему вернуть, ему в этом неизменно отказывали. «Для людей, подобных Мировичу, – пишет Соловьев, – страшное искушение представляло воспоминание 28 июня: «Тогда удалось им, отчего же теперь не удастся нам?» – вот вопрос, который неотвязно должен был преследовать недовольного, раздраженного Мировича». И вот он решает: попробовать освободить из Шлиссельбурга Ивана Антоновича и провозгласить его императором (апрель 1764 г.). Мирович открыл свой замысел приятелю Ушакову, как видно, оба были настроены восторженно: 13 мая в Казанской церкви они отслужили по себе панихиду, словно по уже умершим, как бы тем самым отдавая задуманному делу свои жизни. Решено было, что Мирович, который бывал в Шлиссельбургской крепости в качестве караульного офицера, посылаемого из Семеновского пехотного полка, поднимет солдат, а Ушаков в это время подплывет на шлюпке, заявит, что он курьер, посланный передать манифест от имени императора Иоанна VI; солдаты поверят манифесту, молодого императора на той же шлюпке отвезут в артиллерийский полк, которому было назначено сыграть ту же роль, какую в 1762-м сыграл Измайловский.
Таков был план. Он с самого начала был нарушен: при исполнении служебного поручения утонул Ушаков, что, однако, не уменьшило решимости его товарища. Он пытался подговорить нескольких солдат, а те ответили: «Как все, так и мы». 5 июля «во втором часу пополуночи» Мирович сбежал вниз из офицерской в солдатскую караульную, построил солдат, велел им заряжать ружья; арестовал коменданта и двинулся со своей командой к казарме, где стоял гарнизон крепости. На оклик: «Кто идет?» – ответил: «Иду к государю», притащил крепостную пушку, и гарнизон поспешил сдаться. Мирович вбежал в каземат.
Было темно, принесли огня – и он увидел на полу мертвого, то был император Иван Антонович, убитый в полном соответствии с тем приказом, который был дан еще Петром III (и подтвержден Екатериной). Тут подступили к нему солдаты с вопросом, не убить ли им офицеров, но Мирович ответил: «Не трогайте. Теперь помощи нам никакой нет, они правы, а мы виноваты». На следствии Мирович показал, что был унижен своим положением, оскорблен незаслуженным отказом, когда просил возвратить ему дедовы имения, и что он хотел «государя Иоанна Антоновича высвободить и привесть пред артиллерийские полки».
Екатерина – она была в Прибалтике – встретила письмо о «шлиссельбургской истории» с тревогой, которую нетрудно понять: опять пролилась царская кровь! – сперва внука Петра I и вот теперь внука Ивана V. В деле Петра III ей был опасен не сам Петр, а именно его смерть. Так было и в деле Ивана Антоновича, который вообще вряд ли был ей опасен: она встречалась с несчастным молодым человеком, нашла его слабоумным; правда, его имя могло стать предлогом для политических выкриков, но вряд ли кто-нибудь решился бы в самом деле возвести на престол психически больного человека. А смерть, да еще такая…
«Хотя зло пресечено в корне, – писала она Панину, – однако я боюсь, что в таком большом городе, как Петербург, глухие слухи не наделали бы много несчастных, ибо двое негодяев, которых Бог наказал за гнусную ложь, написанную ими в их самозваном манифесте на мой счет, не преминули (по крайней мере можно так предположить) посеять свой яд. Наконец, надобно положиться на Господа Бога, который благоволит открыть, я не смею в этом сомневаться, все это ужасное покушение. Я не останусь здесь ни одного часу более, чем сколько нужно, не показывая, однако, что я спешу, и возвращусь в Петербург, и здесь, надеюсь, мое возвращение немало будет содействовать уничтожению всяких клевет на мой счет». А потом как бы спохватывается: «Хотя в сем письме я к вам с крайнею откровенностью все то пишу, что в голову пришло, но не думайте, что я страху предалась: я сие дело не более уважаю, как оно в самом существе есть, сиречь дешперальный и безрассудный coup, однако ж надобно до фундамента видеть, сколько далеко дурачества распространилось, дабы, если возможно, разом пресечь и тем избавить от несчастия невинных простаков».
Дело Ивана Антоновича было преступлением трех государей – Елизаветы, которая бросила ребенка в вечную тюрьму; Петра III, который не только не освободил узника, но и отдал тайный приказ убить, если его станут освобождать; Екатерины, которая этот приказ подтвердила. О шлиссельбургском узнике знали в Европе. Кто поверит, что Екатерина решила завершить цепь этих преступлений самым страшным из них?
(И вновь не устаешь удивляться, почему наши исторические беллетристы, и даже писатели-документалисты, и даже сами историки так падки на что-нибудь, что отдает таинственным, желательно злодеянием и желательно кровавым. Зачем это им? Говорят, они удовлетворяют жажду таинственного и кровавого, которая будто бы существует в самой природе человека, гнездится в его биологии. Но мне кажется, что интеллигентный человек, тем более профессиональный литератор и профессиональный историк, должны были бы подавлять в себе подобные темные влечения.)
Екатерина внимательно наблюдала за тем, как идет следствие, ее очень беспокоил вопрос, нет ли сообщников Мировича в его полку и среди тех артиллеристов, куда он хотел везти Ивана Антоновича. Сенатор И. И. Неплюев, оставшийся главноначальствующим в Петербурге, говорил, что если бы он вел следствие, то, «нимало не мешкав, возмутителя Мировича взял в Царское Село и в сокровенном месте пыткою из него выведал о его сообщниках, или ежели б сей арестант был в моих руках, то б я у него в ребрах пощупал, с кем он о своем возмущении соглашается, ибо нельзя надивиться, чтобы такой молодой человек столь важное дело собою одним предпринял, а еще мученье нужно для того, чтобы сообщники не скрылись». Но Екатерина была другого мнения. «Сколько я желаю, – писала она Н. Панину по дороге из Риги в Петербург, – чтобы Бог вывел, если есть сообщников, столь я Всевышнего молю, дабы невинных людей в сем деле не пропадало. Я прочла календарь и записки оного злодея, из которых единомышленных не видится…» Когда Екатерина отдала дело на рассмотрение Сената и на его заседании духовенство через обер-прокурора Соймонова тоже требовало, чтобы Мировича пытали, генерал-прокурор Вяземский, недавно назначенный Екатериной и, конечно, выполнявший ее волю, «подошел и повелительным тоном запретил Соймонову продолжать разговор о мнении духовенства».
Тем не менее расправа была очень суровой: солдат, поддержавших выступление Мировича, прогнали сквозь строй и разослали по разным гарнизонам, а Мировича казнили на Обжорном рынке Петербургского острова. «Народ, стоявший на высотах домов и на мосту, – пишет Державин, – не обыкший видеть смертной казни (отмененной Елизаветой Петровной. – О. Ч.) и ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились». Опять мы видим: эта милостивая государыня особо милостивой не была, когда речь шла о ее власти. Зато Власьев и Чикин, сторожившие Ивана Антоновича и убившие его, получили щедрое вознаграждение и предписание наглухо молчать о том, что произошло в Шлиссельбурге в ночь с 5 на 6 июня 1764 года.
Но откуда пошли нелепые слухи о том, будто Мировича на попытку освободить Ивана Антоновича подговорила сама Екатерина? Об этом много говорится в донесениях иностранных послов. В своих записках Дашкова рассказывает такую историю. Екатерине сообщили, что Мирович перед своим заговором встречался с Дашковой – рано поутру приходил к ней в дом. Это было ошибкой: в то время в доме княгини жил ее дядя Н. П. Панин, именно к нему-то и приходил Мирович, как объяснил сам Панин, по одному сенатскому делу. У Панина было по этому поводу объяснение с Екатериной. «За границей же, – пишет в своих Записках Дашкова, – искренне или притворно, приписывали всю эту историю ужасной интриге императрицы, которая будто бы обещаниями склонила Мировича на его поступок и затем предала его. В мое первое путешествие за границу в 1770 году мне в Париже стоило большого труда оправдать императрицу в этом двойном предательстве».
Как видите, формулировки Дашковой весьма двусмысленны. Почему же было так трудно оправдать Екатерину, если тут же сама княгиня приводит неопровержимый довод: если бы кто-нибудь хотел погубить Ивана Антоновича, то «стакан какого-нибудь напитка» решил этот вопрос «скорей и секретнее». И зачем об этих слухах пишет она в своих Записках – не потому ли, что приходы нищего полубезумного Мировича по утрам домой к такому вельможе, как Панин, все-таки были странными, и княгине хотелось отвести подозрения от себя? Ведь всевозможные и не менее нелепые слухи ходили о ней самой.
Автор одной популярной книги, собрав воедино все «злодеяния» Екатерины – «убийство» мужа, «участие» в деле Мировича и «дело Брауншвейгского семейства» (история семьи Анны Леопольдовны – об этой поразительной истории речь впереди), восклицает: «Где же «философ в 15 лет», умная дельная девушка, набрасывавшая портрет своей души?»
Да тут она, никуда не делась, только стала несравненно более умной и дельной. Тут она – в блеске успеха, в ореоле победы. Такой изобразил ее Антропов в 1762 году, когда писал и Петра III. По-видимому, предполагались парные портреты новоиспеченной императорской четы, но время резко их разделило – портрет Екатерины явно написан после переворота. Портреты эти замечательны своей противоположностью, кажется, что в комнате императрицы распахнули окна и вместе с солнцем сюда влился поток энергии; в сочетании светло-красного и атласно-голубого есть что-то от детского праздника. Художник как бы стремился подчеркнуть разницу и недаром выбрал для своих моделей разные стили: для Петра – несколько легковесный рокайль, для Екатерины – барокко с его сильными страстями. Как это было обычно в художественной практике XVIII века, Антропов использовал композицию и детали ранее написанного портрета – портрета Елизаветы кисти Л. Токке. Однако и тут мы видим резкое различие: Елизавета в изображении Токке неподвижно торжественна, спокойна, только огромная ее мантия, отороченная мехом и толсто вышитая царскими двуглавыми орлами, волнуется, загибаясь вокруг нее.
На портрете Екатерины та же огромно развернувшаяся мантия с мехом и орлами, но жизнь тут не в мантии, а в самой царице. Она крепко стоит на ногах, держится уверенно; ее пафос не в торжественности, а в энергии, которую ощутил художник. Ее руки, крупные и сильные, готовы к работе. Именно так и было. Годы неволи не сломили ее, она не угасла, не дала себя втянуть в трясину ничтожной придворной жизни, напротив, она накапливала силы.
И главное, теперь, придя к власти, явилась обществу – великодушной.
Нужно знать, что значила в России XVIII века смена власти – мемуары эпохи, рассказывая нам об этом, весьма красноречивы.
Пятнадцатилетняя Наталья Шереметева, самая богатая невеста России, уже была обручена с князем Иваном Долгоруковым, молодым фаворитом мальчика-царя Петра II (сына царевича Алексея), когда узнала, что юный царь внезапно умер. «Как скоро эта ведомость дошла до ушей моих, что уже тогда со мной было, не помню, – пишет она в своих воспоминаниях, – а как опомнилась, только и твердила: ах! пропала! пропала! Не слышно было иного ничего от меня, что пропала! Как кто ни старался меня утешить, только не можно было мой плач пресечь или уговорить. Я довольно знала обыкновение моего государства, что все фавориты после своих государей пропадают: что было и мне ожидать? Правда, что я не так дурно думала, как со мной сделалось». А сделалось – конфискация владений, ссылка и впоследствии казнь Долгоруковых, в том числе и ее мужа Ивана. Эта зверская казнь под Новгородом была всего лет за двадцать до Екатерины.
Милосердная Елизавета хоть и помиловала своего врага Миниха, но он, как уже говорилось, узнал об этом только после того, как положил голову на плаху, то есть внутренне пережил собственную смерть; Миниху объявили, что он будет жить, а ссылка и конфискация ждали его впереди.
При всяком дворцовом перевороте начиналось гигантское перераспределение владений, рушились одни фамилии, возвышались другие, а главное – раболепие русского общества каждый раз получало новую пищу, всякие попытки независимости (пусть даже в рамках некоего узкого аристократического круга) снова были задушены.
Екатерина никого не казнила, ни у кого не отняла имений, никого не отправила в ссылку. Сторонники Петра, надо думать, не без удовольствия, присягали ей один за другим (были редкие исключения, каким оказался Лев Александрович Пушкин, его великий внук с гордостью напишет в «Моей родословной», что дед его, «как Миних, верен оставался паденью третьего Петра» – заметьте, не Петру, а его «паденью», иначе говоря, не оставил императора в беде и попал за это в крепость, где пробыл два года). Даже яростных врагов своих, Шуваловых и Воронцовых, Екатерина никак не притеснила – даже Елизавету Романовну, принесшую ей столько тревог и унижений. «Перфильич, – писала Екатерина своему статс-секретарю Елагину, – сказывал ли ты кому, что из Лизаветиных родственников, чтобы она во дворец не размахнулась, а то боюсь к общему соблазну, завтра прилетит», – вот и все. Александр Воронцов (человек большого мужества и благородства) писал из Лондона Екатерине, выражая тревогу о судьбе семьи и сестры, Екатерина ему ответила: «Вы не ошиблись, что я не изменилась относительно вас. Я с удовольствием читаю ваши донесения и надеюсь, что вы будете вести себя так же похвально. Вы должны успокоиться насчет судьбы вашего семейства, о котором я видела все ваше беспокойство. Я улучшу положение вашей сестры как можно скорее». И сдержала слово: Елизавета Воронцова некоторое время жила в Москве, а потом вернулась в Петербург. Екатерина не только ее не третировала, но пожаловала крупную сумму, а впоследствии сделала фрейлиной ее дочь.
Сведение счетов, месть – все это было ей вовсе не интересно, ее ждали другие дела: она была готова, ей не терпелось – начать!
Век Просвещения вливался в премудрую голову великой княгини, наводя тут большой порядок. Да и немудрено: наука доказала, что и само мироздание в большом порядке – планеты и звезды движутся по неизменным орбитам – и не падают; следовала ли она за Декартом, который считал, что небесные светила прикреплены к хрустальным сферам, или ей ведом был Ньютонов закон всемирного тяготения, а может быть, она об этом вовсе не думала – неважно, главным была уверенность, что все в мироздании совершается по неизменным законам. И в мире живых организмов все было в порядке, что доказал великий Линней: все животные и растения по неизменным законам систематики покорно делились на роды, виды и подвиды.
Только в человеческом обществе царил непорядок, зато было известно, как его устранить. Государство – создание человека, следовательно, человек в состоянии его менять. Орудием преобразования должен стать закон. Это ясно показал Монтескье. Россия, где она теперь царствовала, пребывает в совершенном беспорядке и оттого глубоко несчастна. Не беда. Русские сообразительны, обучаемы, в них живо чувство любви к отечеству; просто они еще не знают, что надо делать, вот и все. Зато она знает это очень хорошо: поскольку государство устраивается хорошими законами, первое, что она сделает, – установит именно такие очень хорошие законы – крепкие, умные и благородные.
О, как хотелось ей поскорее начать! Между тем встретилась она не с беспорядком, а с хаосом, который удивительным образом покоился на железно-мощной, веками кованной общественной основе.
Глава третья
Она сама рассказала в своих Записках, в каком развале застала всю государственную систему. Высшая судебная инстанция, например Сенат, находилась мало сказать в упадке – в состоянии некоего слабоумия. Сенаторы толком не знали административного устройства России, у них даже не было ее карты. Дело доходило до курьезов. «Я, быв в Сенате, – рассказывает Екатерина, – послала пять рублев в Академию Наук от Сената через реку и купила Кирилловского печатания атласа, который в тот же час подарила правительствующему Сенату». Главной своей обязанностью сенаторы, по-видимому, считали функции суда, который должен был быть апелляционным, но на самом деле стал тем, что теперь называют первой инстанцией, поскольку рассматривал дела не в извлечениях, но «само дело со всеми обстоятельствами». И таким образом, «дело о выгоне города Массальска, – пишет Екатерина, – занимало при вступлении моем на престол первые шесть недель чтением заседания Сената».