После съезда в Лодзи, после того спектакля, кое-что произошло. Не уверена, что тогда повела себя правильно. Александр должен был вернуться в Варшаву, а я собиралась остаться еще на несколько дней, переехав из гостиницы к Казе Жулавской, вдове Ежи Жулавского[27]. Мое пребывание в Лодзи продолжалось. В день отъезда Александра я еще ночевала в гостинице. В тот же вечер Вавжинец Жулавский пригласил меня на ужин в ресторан. Едва переступив порог, я увидела Дашевского. Он подошел ко мне и спросил: “Оля, можно поговорить с тобой?” На это Вавжинец ответил: “Оля не будет с тобой разговаривать”. И потянул меня к столику, за которым уже сидел Владек Броневский, жестом приглашающий нас присоединиться к нему. Дашевский словно робот шел за нами. Прежде чем мы уселись, Броневский со смехом воскликнул: “Оля, смотри, как бы здесь не повторился Львов”. Но, несмотря на язвительные и обидные замечания, Дашевский не отошел, а сел с нами.
   Я уже не помню, как прошел ужин, но закончился он очень скоро. Вавжинцу хотелось как можно быстрее избавиться от Дашевского. Но тот на это не реагировал. В результате они вместе проводили меня до гостиницы. Шли молча. В фойе Дашевский снова повторил свою просьбу, и Вавжинец снова ответил: “Нет”. Я молчала. А сейчас думаю, что не должна была так поступать. Нужно было его выслушать. Что-нибудь бы он рассказал, и ему бы стало легче на душе. Ведь это ужасно – до конца носить на себе такое обвинение.
   Позже Владек Дашевский начал нормальную жизнь. Работая с Шиллером, он продолжал делать декорации и костюмы. Через некоторое время стал профессором в Школе изящных искусств. Бонацкая в конце концов приняла Владека и осталась его женой. Сама она продолжала работать актрисой и режиссером. Под конец жизни Дашевский очень болел. Говорят, он якобы был не совсем нормален и выглядел довольно жалко. Не думаю, что он забыл о том страшном эпизоде. Стоит добавить, что после войны он вел себя вполне пристойно, старался быть подальше от политики. Никто на него не жаловался. Публикаций о нем в связи с этим предательством больше не было. Возможно, он жил под гнетом какого-то внутреннего страха. Ходил слух, что все произошедшее было связано с его желанием привезти во Львов жену. Шиллер считал, что Владеку обещали это в том случае, если он нас пригласит.
   Наверняка мы еще многого не знаем о дьявольской роли, сыгранной Дашевским. Я хотела бы поверить тому, что могло бы его хоть в какой-то мере оправдать. Но то, что тогда произошло, было явной провокацией. Ведь за Александром, например, могли явиться и ночью, так же как, скажем, пришли за Херминой Наглеровой или Грубенским, который написал антисоветскую пьесу о Ленине. Провокация нужна была для того, чтобы арестовать людей не как врагов системы (такое обвинение было им предъявлено уже в заключении), а как хулиганов, отбросы общества, пьяниц, учинивших дебош.
* * *
   Я уже рассказывала об ужасной жизни во Львове. Мороз, нищета, голод, страх. И самое мучительное – поведение друзей. Нам с Зарембинской удалось узнать, где сидят наши мужья, и получить разрешение передать им посылки – немного еды, смену белья. Нас впустили в огромное унылое помещение тюрьмы. Здесь уже толпились люди, ожидающие своей очереди к окошку, где принимали передачи и выдавали грязное белье заключенных. И, хотя все переговаривались только тихим шепотом, не забуду страх, охвативший нас при окрике охранника, который предупредил, что, если мы не замолчим, нас всех с легкостью пересажают, причем мы уже никогда отсюда не выйдем. Охранники были мастера устраивать такие спектакли.
   Наконец подошла наша очередь. Мы отдали свои узелки, забрали грязное белье и отправились каждая к себе. Дома, раскладывая это белье, я увидела в швах рубашки вшей и следы крови. Вши, которые мучили его, но совсем недавно были вместе с ним и существовали за счет его крови. Я растрогалась. Впервые в жизни я испытала такого рода волнение в связи с мужем – отсутствующим, недоступным, возможно, потерянным навсегда. Были там еще и носки с кусочками ватолины (ватина) внутри. А ведь это, может быть, послание, подумала я. Наверное, он хочет сказать мне что-то таким образом. Мое воображение разыгралось. Носки – это ведь ноги. Ногами ходят. Ватолина – Ват идет к Олине (так он меня называл). Похоже, он говорит, что вскоре вернется. Вернется Ват к Олине…
   На самом деле история совсем в другом, и связана она с карцером. Александр попал туда за то, что перестукивался с Броневским, который сидел в соседней камере. В этом карцере было ужасно холодно. Пол там был из бетона. Да и вообще зима 1940 года была очень морозная. Вот и пришлось ему вытаскивать ватин из пальто и подкладывать в носки, чтобы было теплее. Так выглядела действительность.
   А Марыся Зарембинская в тот же вечер позвонила мне со словами: “Оля, я нашла вшей в рубашке Владека!” Я с пониманием воскликнула: “Я тоже! Я тоже!” Обе мы были тогда чрезвычайно взволнованы.
   Анджею в то время шел девятый год. Я сказала ему, что отец уехал куда-то по делам. Мальчик жил своей жизнью. Хотел ходить в кино, встречаться с приятелями, фыркал на с трудом добытую еду. И ни о чем не знал. А у меня не хватало мужества ему рассказать.
   Потом, через три месяца, в комнате, где мы с Анджеем спали, во втором часу ночи меня разбудил свет лампы. Я не слышала, как они вошли. Вдруг я увидела человек пять энкавэдэшников с направленными на нас штыками: “Давай собирайся”. Пятнадцать минут, чтобы собрать вещи. Я вдруг почувствовала беспредельное безразличие. Такой род усталости – не физической, а душевной. Пришло ощущение, что уже все равно. Помогла собраться Анджею. Собралась сама. Не было никакого желания брать с собой одежду – ни свою, ни Александра. Помню человеческий порыв одного из солдат, который настойчиво советовал мне забрать с собой все, так как там, куда я еду, меня будет ждать мой муж. Солдат пожалел меня, даруя надежду на эту встречу. Итак, я собрала все что было. Нас вывели к большому грузовику, помогли взобраться на него, причем без всяких грубостей. И повезли этой тихой апрельской ночью в сторону вокзала и железнодорожных путей.
   Мы отправлялись в неведомое, но с огромной надеждой на то, что где-то там нас будет ждать Александр. Я поверила в это, так как очень хотелось верить. Кстати, в ту ночь, когда вывозили семьи арестованных, Марыси Зарембинской среди них не было. Она не числилась в списках, так как не носила фамилию Броневского.
   В вагон для скота нас пришлось заталкивать силой, потому что он был переполнен. Потом его сразу закрыли на висячий замок. Я обнаружила себя среди шестидесяти человек, которые уже умудрились как-то устроиться. Нам с Анджеем досталось место возле дыры, заменяющей туалет. Я положила там наш узел и в полумраке начала всматриваться в товарищей по несчастью.
   В основном это были люди из Львова и его окрестностей. Они понимали, что их вышлют, были к этому готовы. Перед тем как выслали нас (в ночь с 13 на 14 апреля), уже состоялись две другие высылки. Одна из них была особенно тяжелой и трагичной. Люди замерзали в вагонах. Женщины рожали, мертвых детей выбрасывали из окон. Это были крестьяне – преимущественно крестьяне.
   Где-то через час в вагоне появились сотрудники НКВД для проверки документов. Тогда люди в нашем вагоне услышали мое имя. После ухода энкавэдэшников словно что-то произошло. Все начали перешептываться между собой. Оказалось, что один поручик Войска Польского, некий пан Тадеуш, тихо, по секрету, сообщил всем, кто я. Этот поручик знал о прошлом Александра, о том, что он был редактором “Литературного ежемесячника” – левого издания. И внушил всем окружающим, что я вроде подсадной утки и нахожусь здесь, чтобы следить за всеми, а потом доносить. Я сказала им, что мой муж арестован, но это было воспринято как явное вранье. С чего бы это арестовали коммуниста… Не буду вдаваться во все подробности нашей трехнедельной поездки среди ненавидящих нас людей, которые видели во мне опасного врага. А ведь я была на том же самом, что и они, дне нищеты, и меня так же мучили. Не нашлось ни одного человека, который хотя бы попытался поговорить со мной и, возможно, понять, что произошла ошибка, что я такая же заключенная, как и они.
   В том вагоне для перевозки скота, как я потом поняла, находились люди из разных слоев общества. Начиная от женщины, жившей под Львовом, которая ежедневно привозила в город свежее молоко, от жен полицейских, лавочника Керского или поручика (о котором уже шла речь) до жены главы Львова с сыном. Я не знала, что сразу за нами отправился транспорт, где среди прочих находились графы Бельские (владельцы замка, где размещался Союз литераторов) и приятель Бельских граф Тарновский, который приехал к ним в гости еще до прихода советских войск и в результате вместо того, чтобы вернуться к себе в Краков, ехал в Казахстан. Была там также и Стефания Скварчинская[28], которой я оказалась очень многим обязана в начальный период проживания в Ивановке. Нужно сказать, что Скварчинская оказалась единственным человеком, которому через три месяца благодаря стараниям профессора Юлиуша Клейнера и вмешательству все той же Ванды Василевской удалось вернуться во Львов.
   Но я забежала далеко вперед. А пока продолжалась пытка голодом и самое страшное – пытка человеческой недоброжелательностью, мерзкими подозрениями с привкусом антисемитизма. Среди шестидесяти человек, моих земляков, я чувствовала себя очень одиноко, словно, оставленная Богом и людьми, предчувствуя возможное исчезновение без всякого следа в этом огромном пустынном пространстве. Страшнее смерти была перспектива бесконечных страданий и полной изоляции. А кроме того, осознание ответственности за судьбу ребенка. Что может произойти с ним без меня?
   Люди, которые заранее готовились к высылке, везли с собой огромное количество разных вещей, и прежде всего большие запасы еды. Помню горшки с салом, мешки с сухарями, сухофрукты, сахар и т. п. Я же, беженка из Варшавы, была лишь с небольшим узелком. И в течение всей этой трехнедельной поездки в вагоне для скота, с постоянными проверками еду мы получали только по ночам. В вагон затаскивали ведро супа, обычно похожего на помои, и выдавали по порции черного глинистого хлеба. Мы с Анджеем были обречены на такое пропитание. Разбуженный ночью мальчик вообще не хотел есть. Он был еще “избалованным”, не привыкшим к этим условиям. А днем сын вообще не мог заставить себя проглотить эти холодные помои. У многих были спиртовки, но никто ни разу не позволил мне разогреть суп. Ситуация складывалась трагически. Я наблюдала, как со дня на день чахнет мой ребенок. И – никакого человеческого сочувствия, никакого христианского сострадания.
   До того как наш поезд выехал из Львова, он простоял три дня на запасном пути. Подруга Тадеуша Пейпера, пробираясь под вагонами, с большим трудом отыскала нас и передала через высоко расположенное окошко немного сахару, поллитровую кастрюльку, которая потом оказалась неоценимым сокровищем, и подушку, подаренную нам хозяйкой, у которой мы жили. Кроме того, она, добрая душа, умоляла НКВД разрешить ей ехать с нами. Боялась, что сама я не справлюсь и мы с Анджеем погибнем. Но, на счастье, ей этого не разрешили, так как ее имя не значилось в списках. В следующий раз я увидела ее уже после войны, когда вернулась в Варшаву.
   В этой поездке, как я уже говорила, меня изнурял непрекращающийся страх за судьбу сына. Ведь, если бы со мной что-то случилось, он бы действительно погиб. Или, что еще хуже, был бы обречен на жуткие страдания в этих условиях, среди этих людей. Мы с Анджеем лежали на каком-то одеяльце возле дыры, служившей туалетом. И ни на одной из многочисленных станций, где останавливался наш поезд, не было возможности купить хотя бы одно-единственное яйцо. Крестьяне, подходившие к поезду, иногда приносили на продажу всего два яйца или немного молока. Это, конечно, говорило об их крайней нищете. Женщины же, которые занимали привилегированные места возле окошек, систематически делали закупки, и никогда никто из них не отреагировал на мою просьбу хотя бы об одном яйце для ребенка. Хотя нет, один раз это все-таки произошло. Мне уступили одно яичко, и я смогла, добавив чуть-чуть сахара, полученного во Львове от подруги Пейпера, приготовить Анджею так называемый гоголь-моголь. Хорошо и питательно. Но вся эта “операция” стоила мне многих нервов.
   Через три недели кошмара нас высадили в степи на какой-то глухой станции. Из землянок, которые я видела впервые, вышли бородатые мужчины в тюрбанах и женщины в нищенских лохмотьях. Первый раз в жизни я увидела “варваров”. И они проявили себя во всей своей доброте, сочувствии и милосердии. Особенно в сравнении с теми европейцами, вместе с которыми я ехала в поезде. Кстати, хочу сказать, что эти вроде бы сплоченные поначалу поляки проявили враж дебность не только по отношению ко мне. Уже через несколько дней в вагоне начались склоки даже между членами семей. Поверхностный “культурный” лоск исчез необыкновенно быстро. Перед призраком грядущего голода они стали жестокими, подозрительными и напряженными. Иногда казалось, что они способны выцарапать друг другу глаза.
   Первым порывом “варваров” было принести из землянок козьего или овечьего молока, чтобы напоить наших детей. Пан Керский позаботился о том, чтобы Анджей получил молоко последним – вдруг не хватит остальным. Затем, поскольку мы должны были там заночевать, казахи предложили забрать детей к себе домой. Только начинался май. Ночи еще стояли холодные. Для всех нас места в землянках не было. И тут Керский вновь потребовал, чтобы Анджей был последним. “Этот еврейский отпрыск уже не ребенок”, – сказал он.
   На следующий день мы разместились на подводах, запряженных волами. Три дня длилась наша поездка по бескрайней степи к месту назначения. Барак, где мы должны были поселиться, тоже находился в степи, а возле него стояло несколько разбросанных хибарок, заселенных казахами. Здесь, по словам начальника, нам предстояло жить и работать. С этого времени наш адрес был таким – Ивановка, совхоз “Красный скотовод”, Семипалатинская область, Жарминский район.
   В предназначенном нам бараке давно никто не жил. Он был абсолютно пустым и невероятно грязным. Люди сразу же разбежались в поисках какого-нибудь более или менее приличного угла. Были такие места, где разместились семьи или те, кто успел сблизиться за время пути. Я нашла себе угол, и мы с Анджеем, уставшие, сели отдохнуть. Но вскоре к нам подошла пани Венцлова и елейным голосом посоветовала подыскать другое место в бараке, потому что “здесь мы будем молиться, а это и нам, и пани наверняка будет мешать”. Я подхватила наше добро и нашла другой угол, на который, по-видимому, никто не претендовал. Окно выбито. Дверей, судя по всему, никогда не было. На полу – куски битой глины, следы пребывания скота. Поставила там узел с вещами и усадила на него Анджея, который тут же сообщил, что голоден. Я задумалась, что делать дальше, где раздобыть кусочек хлеба, на чем готовить… Как тут жить? Я стояла в грустном раздумье, когда вдруг появился молодой казах с милым круглым лицом, в цветной тюбетейке на голове. Он как-то очень внимательно посмотрел на меня и, видимо, почувствовав мое отчаяние, сказал: “Не унывайте. Скоро придет моя мама и вам поможет”. Как потом выяснилось, это был местный житель, который, кроме того что сам умел читать, писать и считать, учил этому детишек и работал в совхозе.
   Через минуту появилась очень пожилая (а может, просто рано постаревшая) женщина с ведром воды и тряпкой и, ни слова не говоря, принялась за уборку. После этого она положила на пол маленький коврик (на таком казахи обычно молятся) и сказала: “Положишь на него ребенка”. И вышла. А ведь воду, как я потом узнала, приходилось брать из реки, которая находилась довольно далеко от нас. Я очень благодарна этой женщине не только за потраченные на нас труд и время. Еще больше я благодарна ей за человеческое сочувствие, которого мне так не хватало. С тех пор, как нас вывезли из Львова, это были действительно первые настоящие люди, которых я встретила.
   Ивановка… Несколько десятков казахских хибарок и наш барак. Бескрайняя степь. И тридцать три километра до ближайшей железнодорожной станции в городке Жармы. В единственном магазинчике не было ничего. Магазинчик стоял заколоченный ржавыми гвоздями. Мы не обманывали себя – в отличие от немцев, которые убивали открыто, Советы вывезли нас в голодные степи на медленную смерть. Сколько поляков полегло в этой земле…
   Правда, женщинам с детьми разрешалось на зиму покинуть барак и, если есть чем заплатить, перезимовать в теплом казахском жилище. Так было и с нами. Тут я забегу вперед. То, что я расскажу сейчас, произошло уже в конце осени, в октябре или ноябре. За пальто Александра, какое-то свое платье и несколько десятков рублей квартирной платы я смогла получить койку в хибарке, где жила казахская семья. Эта койка стала на зиму нашим домом. Мы на ней спали, сидели и ели. В хибарке было тепло. Топили сухим навозом, который, как оказалось, является прекрасным топливом.
   В этой хибарке жили муж, жена, двое детей, у которых почему-то постоянно гноились шеи, и страшного вида восьмидесятилетний старик – отец хозяина, с гноящимися глазами, который все время грел спину у огня.
   Сначала условия были хорошими. Хозяйка позволяла мне жарить зерно, пользоваться водой, которую приносил ее муж. Когда начался сильный снегопад, я была обречена на сидение дома. У меня не было обуви, в которой можно ходить по глубокому снегу. Поэтому я полностью зависела от хозяев – от их очага, от воды, которую хозяин приносил из проруби. Питались мы тогда в основном жареным зерном или мукой, которую я добывала, размельчая ячмень куском железа в банке из-под консервов. Пекла лепешки, которые мы запивали кипятком.
   Анджей постоянно был голоден. Из-за ячменного зерна, которое оказалось мочегонным, он просыпался по ночам. Однако закон не позволяет казахам справлять нужду в помещении, где они живут. Это оскорбляет дух, который их оберегает. Все мои попытки сделать так, чтобы сын использовал банку не вставая с койки, потерпели неудачу. Старик, вроде абсолютно глухой и плохо соображающий, вскакивал со своего ложа с криком, что из-за нас к ним придет несчастье. Нужно было бесчисленное количество раз среди ночи одевать Анджея и выводить его за пределы хибарки. Дети хозяев тоже выбегали из дома по своим нуждам.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента