Страница:
Орхан ПАМУК
ЧЕРНАЯ КНИГА
Роман-цивилизация,
или Возвращенное искусство Шехерезады
«Почему люди хотят жить не своей, а чьей-нибудь чужой жизнью?» — спрашивает герой памуковской «Черной книги» (по-турецки ее заглавие звучит еще лучше — «Кара китап»), на самом деле задавая этот вопрос — так уж устроена любая книга! — нам, ее читателям. А каждый из шести изданных на нынешний день романов Орхана Памука прочитали сегодня сотни и сотни тысяч людей не только у него на родине, но и в большинстве стран Запада. Сорокасемилетний на нынешний день Памук — вероятно, главное открытие в мировой литературе девяностых годов (вместе с ним событием, кажется, стала и вся новейшая турецкая проза, включая совсем не «женские» романы писательниц Латифе Текин или Эмине Оздамар, в зеркала которых сейчас с интересом вглядывается Европа).
Орхан Памук — представитель старой и состоятельной семьи выходцев из греко-турецкого городка Маниса (древняя Магнезия) неподалеку от Измира (Смирны). Учился в американском Роберт-колледже, лучшей стамбульской спецшколе, три года стажировался в США, сейчас живет в Стамбуле. Дебютировал в 1979 году, двадцатисемилетним. В начале девяностых итальянский писатель Марйо Бьонди окрестил Памука турецким Умберто Эко. «Великий турецкий роман» — представлял «Черную книгу» испаноязычным и французским читателям в 1996 году Хуан Гойтисоло. "Если говорить словами Борхеса и Памука… " — заканчивалась рецензия на американское издание «Кара китап» (1995) в газете «Нейшн». Дар воображения, пластическую силу и убедительность Памука сравнивали с энергией фантазии у Германа Гессе и Итало Кальвино, Джеймса Грэма Балларда, Уильяма Гасса, Джанет Уинтерсон. Мне же он напомнил тех — не раз и не два поминавшихся Борхесом — полуночных сказителей, confabulatores nocturni, которые слово за слово сплетают в веках бесконечную книгу «Тысячи и одной ночи» и которых звал к себе с восточных базаров скрасить бессонницу легендарный Зу-л-Карнайн, Александр Великий. С ковроткаческой выдумкой повествователей из городского торгового люда Памук соединяет многослойную аллегорическую метафорику ученой поэзии суфиев. Не зря герой нескольких «рассказов в рассказе», составляющих головокружительные галереи и лабиринты «Кара китап», — автор знаменитой и беспредельной «Книги о сокрытом смысле», легендарный персоязычный поэт-мистик XIII века Джалалиддин Руми, получивший титул «Мевляна» (наш господин).
Роман Памука — четвертый у него по счету — был написан в 1985-1989 годах, опубликован в 1990-м. Через год известный турецкий кинорежиссер О. Кавур снял по книге фильм (позже вышли памуковские романы «Новая жизнь», 1994, и «Меня называют Красный», 1998, ставшие в Турции уникальными по популярности бестселлерами). Поскольку «Черная книга» — если брать лишь один из уровней повествования — детектив («первый турецкий детективный роман», как отмечено в самом его конце), то я не стану излагать сюжет, прослеживать повороты запутанной интриги и предварять криминальную развязку. Скажу лишь, что перед читателями — классический, родовой образец романного жанра, «роман поиска» (novel of the quest). Причем поиск этот ведется опять-таки в нескольких направлениях и нескольких смысловых планах: Памук — писатель-симфонист, мастер большой формы; одному из рецензентов его роман напомнил гигантский кристалл Дантовой «Комедии».
Герой романа Галип (Шейх Галип — эта подразумеваемая перекличка важна! — крупнейший турецкий поэт-суфий XVIII века, член братства последователей Руми) несколько дней ищет по огромному Стамбулу внезапно пропавшего двоюродного брата, известного журналиста, мистификатора, исследователя чужих секретов и любителя головоломных псевдонимов Джеляля Салика и свою, тоже исчезнувшую, жену, поклонницу зарубежных детективов Рюйю (по материнской линии она, кстати, принадлежит к роду пророка Мухаммеда, а ее имя означает «мечта, греза»). Вместе с тем идущий по следам брата Галип отыскивает по его старым заметкам и памятным для них обоих с детства уголкам города самого себя, сливаясь с образом брата, больше того — как бы занимая его место и становясь писателем. «Единственный способ для человека стать собой, — заключает он в финале книги, — это стать другим, заплутаться в историях других».
Джеляль же в своих корреспонденциях — ими перемежаются сюжетные главы романа — пытался среди прочего разгадать тайну Мевляны: понять загадочную фигуру его духовного возлюбленного-двойника и наставника-мюрида, «зеркала его лица и души» Шемса Тебризи, разобраться в подробностях и смысле таинственного убийства Тебризи — из тоски по ушедшему другу и родилась у Руми его великая «Месневи». Кроме того, журналист, видимо, оказался опасным свидетелем политических игр в верхах. С образами закулисного комплота и тайного общества в роман входит дальняя и ближняя история Турции в ее отношениях с мифологизированным Западом: тема скрытого спасителя-махди и лжемессии с его лжепророками, мотив готовящегося пришествия антихриста (перекличка с «Легендой о Великом инквизиторе»), череда исторических развилок и нового выбора пути в сменяющихся попытках жесткой модернизации сверху и консервативного противостояния им снизу вплоть до кемалистской революции первой четверти XX века, левого подполья 1940-1950-х и военного путча в начале 1980-х годов. Романный quest приобретает еще более обобщенный, глубокий смысл. Наконец, через биографии героев в «Черную книгу» вплетаются мотивы религиозной ереси и двойничества. Дело в том, что братства-ордена хуруфитов и бекташи основаны на суфийской философии, которая подпитывает сюжетные перипетии романа.
Виртуозно оркестрованное повествование, то отвлекаясь в сторону и как бы спохватываясь лишь через несколько глав, то делая ложные ходы и тут же посмеиваясь само над собой, бликуя из второй части в первую и наоборот, эпизод за эпизодом набирает широту и силу. Рассказ о нескольких днях из жизни трех человек, наращивая слои как автобиографического, так и исторического материала, которые к тому же перекликаются друг с другом, становится своего рода хартией ближневосточного жизненного уклада — старой цивилизации, где сочетаются язычество и христианство, правоверный ислам и конкурирующие с ним движения и секты, седая древность и новомодная однодневка; так в находках на дне Босфора из заметки Джеляля соседствуют олимпийские византийские монеты и крышки от газировки «Олимпос». В сторону замечу: видимо, большую романную форму — по крайней мере, в XX веке — не поднять и не удержать, не синтезировав кропотливую реальность частного времени и места с универсальным горизонтом символов и идей, не соединив древность начал и высоту ориентиров. Кстати, не частый, но и не такой уж редкий в завершающемся столетии всеохватный роман-цивилизация, роман-хартия (прообраз их всех, джойсовский «Улисс», непредставим ни без гомеровской архаики, ни без католической литургии и латинской патристики, ни без дублинского нового Вавилона, но далеко не каждая даже из припозднившихся литератур может подобным жанровым монстром похвалиться) — по-моему, одна из перспективных разновидностей крупной прозаической формы именно в последние десятилетия: для примера назову хотя бы «Хазарский словарь» Милорада Павича и «Лэмприровский словарь» Лоренса Норфолка, «Энциклопедию мертвых» Данило Киша, «Палинура из Мехико» Фернандо дель Пасо и «Дух предков, или Праздничную кутерьму на Иванову ночь» Хулиана Риоса. Причем подобная итоговая «хартия» не только вбирает в себя прошлое, по привычной нам формуле Белинского об энциклопедическом своде исторической и обыденной жизни нации (памуковский роман — неисчерпаемая коллекция бытовых вещей, умений и имен, примет своего времени, в том числе утерянных, забытых, потонувших или запавших в щель безделушек и мелочей), но и загадывает грядущее. В стереоскопической игре «тайной симметрии» — Гойтисоло говорит о «призматическом видении» Памука — роман постоянно отсылает не только к прошедшему, но и к будущему времени, а в одной из глав первой части, в очередном вставном рассказе одного из полуконспиративных персонажей разворачивается картина утопического государства завтрашнего дня. Метафоры тайного сокровища и неотступного — то скрытого, то явного, а то и ложного — двойника, перекличка облика и отображения, города и карты, игра снов и зеркал, а в конце концов жизни и искусства в смене их сходств и различий («Все убийства, как и все книги, повторяют друг друга», — говорит Джеляль) — сквозные мотивы «Черной книги». Так, одно из навязчивых видений Джеляля — «третий глаз» («… глаз — это человек, которым я хотел бы быть»).
Эта образная нить — Гойтисоло вспоминает в связи с Памуком иллюзионистскую архитектуру борхесовских новелл и сервантесовского романа — дает и чисто сюжетные узлы (скажем, представленный легковерным журналистам из Би-би-си макабрный театр исторических манекенов в заключительных главах первой части или подпольный публичный дом, где каждая из обитательниц изображает турецкую кинозвезду, соответственно, выступавшую некогда в нашумевшем кинохите в роли девицы легкогоповедения). Но развиваются эти метафоры и в более общем плане — как своегорода философия романного письма. Здесь Памук повествовательными средствамиразыгрывает, доводя до гротеска, некоторые идеи хуруфизма, своего рода исламской каббалистики с ее идеей соответствий между чертами внешнего образа (обликом места, лицом человека), буквами арабского алфавита и божественным строеммира в его пространственном и временном целом. В главе «Тайна букв и забытаятайна» символическая значимость любого предмета, имени, жеста, поступка вырастает перед героем до циклопического наваждения, угрожая ему утратой разума.
Вероятно, самая блистательная находка Памука здесь — замечательно воссозданный им в хронологической многослойности и социальной полифонии образ Стамбула. Гойтисоло верно замечает: подлинный главный герой памуковского романа —город. И какой! Город-символ, разорванный, как всякий символ, надвое междуЕвропой и Азией. Палимпсест трех тысячелетий. Столица четырех империй от Римской до Османской, включая средневековую Латинскую, основанную крестоносцами. Странствия героев по пространству стамбульских кварталов, по векам истории,этапам собственной жизни, часам изменчивого дня — особое и увекательнейшееизмерение «Черной книги». Уверен, ее будущие издания еще снабдят особым атласом и путеводителем, но уже и для сегодняшних читателей памуковский Стамбул вошел в особую литературно-историческую географию наряду с гамсуновскойКристианией и Парижем Пруста, Бретона или Кортасара, борхесовским Буэнос-Айресом, беньяминовским или набоковским Берлином и милошевским Вильно. Неслучайно одна из финальных, символически нагруженных сцен романа — конкурсна лучшее изображение достопримечательностей и красот Стамбула, ироническирассчитанный опять-таки на глаз иностранца. Картины размещены в зале городского увеселительного заведения. Первую премию получает участник, придумавшийповесить на противоположной стене гигантское зеркало. И очень скоро зрители замечают, что образы в зеркале живут своей жизнью — сложной, непредсказуемой игрозной…
БОРИС ДУБИН
Орхан Памук — представитель старой и состоятельной семьи выходцев из греко-турецкого городка Маниса (древняя Магнезия) неподалеку от Измира (Смирны). Учился в американском Роберт-колледже, лучшей стамбульской спецшколе, три года стажировался в США, сейчас живет в Стамбуле. Дебютировал в 1979 году, двадцатисемилетним. В начале девяностых итальянский писатель Марйо Бьонди окрестил Памука турецким Умберто Эко. «Великий турецкий роман» — представлял «Черную книгу» испаноязычным и французским читателям в 1996 году Хуан Гойтисоло. "Если говорить словами Борхеса и Памука… " — заканчивалась рецензия на американское издание «Кара китап» (1995) в газете «Нейшн». Дар воображения, пластическую силу и убедительность Памука сравнивали с энергией фантазии у Германа Гессе и Итало Кальвино, Джеймса Грэма Балларда, Уильяма Гасса, Джанет Уинтерсон. Мне же он напомнил тех — не раз и не два поминавшихся Борхесом — полуночных сказителей, confabulatores nocturni, которые слово за слово сплетают в веках бесконечную книгу «Тысячи и одной ночи» и которых звал к себе с восточных базаров скрасить бессонницу легендарный Зу-л-Карнайн, Александр Великий. С ковроткаческой выдумкой повествователей из городского торгового люда Памук соединяет многослойную аллегорическую метафорику ученой поэзии суфиев. Не зря герой нескольких «рассказов в рассказе», составляющих головокружительные галереи и лабиринты «Кара китап», — автор знаменитой и беспредельной «Книги о сокрытом смысле», легендарный персоязычный поэт-мистик XIII века Джалалиддин Руми, получивший титул «Мевляна» (наш господин).
Роман Памука — четвертый у него по счету — был написан в 1985-1989 годах, опубликован в 1990-м. Через год известный турецкий кинорежиссер О. Кавур снял по книге фильм (позже вышли памуковские романы «Новая жизнь», 1994, и «Меня называют Красный», 1998, ставшие в Турции уникальными по популярности бестселлерами). Поскольку «Черная книга» — если брать лишь один из уровней повествования — детектив («первый турецкий детективный роман», как отмечено в самом его конце), то я не стану излагать сюжет, прослеживать повороты запутанной интриги и предварять криминальную развязку. Скажу лишь, что перед читателями — классический, родовой образец романного жанра, «роман поиска» (novel of the quest). Причем поиск этот ведется опять-таки в нескольких направлениях и нескольких смысловых планах: Памук — писатель-симфонист, мастер большой формы; одному из рецензентов его роман напомнил гигантский кристалл Дантовой «Комедии».
Герой романа Галип (Шейх Галип — эта подразумеваемая перекличка важна! — крупнейший турецкий поэт-суфий XVIII века, член братства последователей Руми) несколько дней ищет по огромному Стамбулу внезапно пропавшего двоюродного брата, известного журналиста, мистификатора, исследователя чужих секретов и любителя головоломных псевдонимов Джеляля Салика и свою, тоже исчезнувшую, жену, поклонницу зарубежных детективов Рюйю (по материнской линии она, кстати, принадлежит к роду пророка Мухаммеда, а ее имя означает «мечта, греза»). Вместе с тем идущий по следам брата Галип отыскивает по его старым заметкам и памятным для них обоих с детства уголкам города самого себя, сливаясь с образом брата, больше того — как бы занимая его место и становясь писателем. «Единственный способ для человека стать собой, — заключает он в финале книги, — это стать другим, заплутаться в историях других».
Джеляль же в своих корреспонденциях — ими перемежаются сюжетные главы романа — пытался среди прочего разгадать тайну Мевляны: понять загадочную фигуру его духовного возлюбленного-двойника и наставника-мюрида, «зеркала его лица и души» Шемса Тебризи, разобраться в подробностях и смысле таинственного убийства Тебризи — из тоски по ушедшему другу и родилась у Руми его великая «Месневи». Кроме того, журналист, видимо, оказался опасным свидетелем политических игр в верхах. С образами закулисного комплота и тайного общества в роман входит дальняя и ближняя история Турции в ее отношениях с мифологизированным Западом: тема скрытого спасителя-махди и лжемессии с его лжепророками, мотив готовящегося пришествия антихриста (перекличка с «Легендой о Великом инквизиторе»), череда исторических развилок и нового выбора пути в сменяющихся попытках жесткой модернизации сверху и консервативного противостояния им снизу вплоть до кемалистской революции первой четверти XX века, левого подполья 1940-1950-х и военного путча в начале 1980-х годов. Романный quest приобретает еще более обобщенный, глубокий смысл. Наконец, через биографии героев в «Черную книгу» вплетаются мотивы религиозной ереси и двойничества. Дело в том, что братства-ордена хуруфитов и бекташи основаны на суфийской философии, которая подпитывает сюжетные перипетии романа.
Виртуозно оркестрованное повествование, то отвлекаясь в сторону и как бы спохватываясь лишь через несколько глав, то делая ложные ходы и тут же посмеиваясь само над собой, бликуя из второй части в первую и наоборот, эпизод за эпизодом набирает широту и силу. Рассказ о нескольких днях из жизни трех человек, наращивая слои как автобиографического, так и исторического материала, которые к тому же перекликаются друг с другом, становится своего рода хартией ближневосточного жизненного уклада — старой цивилизации, где сочетаются язычество и христианство, правоверный ислам и конкурирующие с ним движения и секты, седая древность и новомодная однодневка; так в находках на дне Босфора из заметки Джеляля соседствуют олимпийские византийские монеты и крышки от газировки «Олимпос». В сторону замечу: видимо, большую романную форму — по крайней мере, в XX веке — не поднять и не удержать, не синтезировав кропотливую реальность частного времени и места с универсальным горизонтом символов и идей, не соединив древность начал и высоту ориентиров. Кстати, не частый, но и не такой уж редкий в завершающемся столетии всеохватный роман-цивилизация, роман-хартия (прообраз их всех, джойсовский «Улисс», непредставим ни без гомеровской архаики, ни без католической литургии и латинской патристики, ни без дублинского нового Вавилона, но далеко не каждая даже из припозднившихся литератур может подобным жанровым монстром похвалиться) — по-моему, одна из перспективных разновидностей крупной прозаической формы именно в последние десятилетия: для примера назову хотя бы «Хазарский словарь» Милорада Павича и «Лэмприровский словарь» Лоренса Норфолка, «Энциклопедию мертвых» Данило Киша, «Палинура из Мехико» Фернандо дель Пасо и «Дух предков, или Праздничную кутерьму на Иванову ночь» Хулиана Риоса. Причем подобная итоговая «хартия» не только вбирает в себя прошлое, по привычной нам формуле Белинского об энциклопедическом своде исторической и обыденной жизни нации (памуковский роман — неисчерпаемая коллекция бытовых вещей, умений и имен, примет своего времени, в том числе утерянных, забытых, потонувших или запавших в щель безделушек и мелочей), но и загадывает грядущее. В стереоскопической игре «тайной симметрии» — Гойтисоло говорит о «призматическом видении» Памука — роман постоянно отсылает не только к прошедшему, но и к будущему времени, а в одной из глав первой части, в очередном вставном рассказе одного из полуконспиративных персонажей разворачивается картина утопического государства завтрашнего дня. Метафоры тайного сокровища и неотступного — то скрытого, то явного, а то и ложного — двойника, перекличка облика и отображения, города и карты, игра снов и зеркал, а в конце концов жизни и искусства в смене их сходств и различий («Все убийства, как и все книги, повторяют друг друга», — говорит Джеляль) — сквозные мотивы «Черной книги». Так, одно из навязчивых видений Джеляля — «третий глаз» («… глаз — это человек, которым я хотел бы быть»).
Эта образная нить — Гойтисоло вспоминает в связи с Памуком иллюзионистскую архитектуру борхесовских новелл и сервантесовского романа — дает и чисто сюжетные узлы (скажем, представленный легковерным журналистам из Би-би-си макабрный театр исторических манекенов в заключительных главах первой части или подпольный публичный дом, где каждая из обитательниц изображает турецкую кинозвезду, соответственно, выступавшую некогда в нашумевшем кинохите в роли девицы легкогоповедения). Но развиваются эти метафоры и в более общем плане — как своегорода философия романного письма. Здесь Памук повествовательными средствамиразыгрывает, доводя до гротеска, некоторые идеи хуруфизма, своего рода исламской каббалистики с ее идеей соответствий между чертами внешнего образа (обликом места, лицом человека), буквами арабского алфавита и божественным строеммира в его пространственном и временном целом. В главе «Тайна букв и забытаятайна» символическая значимость любого предмета, имени, жеста, поступка вырастает перед героем до циклопического наваждения, угрожая ему утратой разума.
Вероятно, самая блистательная находка Памука здесь — замечательно воссозданный им в хронологической многослойности и социальной полифонии образ Стамбула. Гойтисоло верно замечает: подлинный главный герой памуковского романа —город. И какой! Город-символ, разорванный, как всякий символ, надвое междуЕвропой и Азией. Палимпсест трех тысячелетий. Столица четырех империй от Римской до Османской, включая средневековую Латинскую, основанную крестоносцами. Странствия героев по пространству стамбульских кварталов, по векам истории,этапам собственной жизни, часам изменчивого дня — особое и увекательнейшееизмерение «Черной книги». Уверен, ее будущие издания еще снабдят особым атласом и путеводителем, но уже и для сегодняшних читателей памуковский Стамбул вошел в особую литературно-историческую географию наряду с гамсуновскойКристианией и Парижем Пруста, Бретона или Кортасара, борхесовским Буэнос-Айресом, беньяминовским или набоковским Берлином и милошевским Вильно. Неслучайно одна из финальных, символически нагруженных сцен романа — конкурсна лучшее изображение достопримечательностей и красот Стамбула, ироническирассчитанный опять-таки на глаз иностранца. Картины размещены в зале городского увеселительного заведения. Первую премию получает участник, придумавшийповесить на противоположной стене гигантское зеркало. И очень скоро зрители замечают, что образы в зеркале живут своей жизнью — сложной, непредсказуемой игрозной…
БОРИС ДУБИН
* * *
Айлын посвящается
Согласно рассказанному Ибн Араби (Ибн аль-Араби (1165 — 1240) — арабский поэт и философ-мистик) якобы реальному случаю, его товарищ, бродячий дервиш, вознесенный духами на небо, сразу достиг легендарной горы Каф (В мусульманских преданиях: священная гора, отделенная от земли непроходимым пространством) и увидел, что она со всех сторон окружена змеями. Известно, что нет такой горы, как и нет змей вокруг нее.
Энциклопедия ислама
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Как Галип впервые увидел Рюйю
Не пользуйтесь эпиграфами, ибо они убивают тайну написанного. .
Адли
Коль суждено тайне погибнуть, убей сам и тайну, и лжепророка, ее сотворившего.
Бахти
В приятной теплой полутьме комнаты Рюйя, уткнувшись в подушку, спала под покрывавшим всю кровать голубым в клеточку одеялом, складки которого образовывали мягкие холмы и тенистые долины. Снаружи в комнату проникали первые звуки зимнего утра. Шуршание шин редких автомобилей, скрип старых автобусов, звяканье поднимаемых и опускаемых на мостовую кувшинов салепщика (продавец традиционного турецкого напитка салепа — горячего настоя из ятрышника), работающего в паре с пекарем, свистки распорядителя на стоянке маршрутных такси. По комнате разливался зимний серый свет, оттеняемый синими занавесками. Галип сонно посмотрел на видневшуюся из-под одеяла голову жены: подбородок ее тонул в пуховой подушке. Он видел только верхнюю часть лица, на котором проступало загадочное выражение, побуждающее с испугом задуматься: какие необычные мысли крутятся сейчас в этой голове? В одной из статей Джеляль писал: "Память-это сад… " У Галипа в уме тогда мелькнуло: «Сады Рюйи, сады Рюйи… — но он тут же оборвал себя: — Не думай, не думай: начнешь ревновать!» Однако сейчас, глядя на лицо жены, он задумался.
Он хотел бы прогуляться под ивами, акациями и вьющимися розами в запретном для него саду памяти Рюйи, погруженном в покой сна… Хотя и испытывал некий страх перед теми, с кем мог там встретиться: «Ааа… и ты здесь, привет!» Кроме неприятных лиц, о которых он знал и встреча с которыми его не удивила бы, он мог, к своему огорчению, наткнуться на тени мужчин, о существовании которых не подозревал: «Простите, а вы откуда знаете мою жену?» — "Ну как же! Мы познакомились три года назад в вашем доме… в лавке Алааддина, когда она покупала зарубежный журнал мод… в школе, куда вы ходили вместе… у входа в кинотеатр, вы еще держались за руки… " Нет, наверно, все же память Рюйи не так перенаселена и беспощадна; возможно даже, в единственном освещенном солнцем уголке темного сада своей памяти Рюйя вышла на лодочную прогулку с Галипом. Через полгода после того, как семья Рюйи приехала в Стамбул, оба они, Галип и Рюйя, одновременно заболели свинкой. Мать Галипа и красивая мать Рюйи, тетя Сузан, иногда возили их в трясущихся по мощеным дорогам автобусах в Бебек или Тарабью (Районы в европейской части Стамбула на берегу Босфора) покататься на лодке. В те времена было много болезней, но мало лекарств: считалось, что детям, болеющим свинкой, полезен чистый воздух Босфора. Утром море было спокойным, лодка белой, лодочник, всегда один и тот же, дружелюбным. Мама и тетя садились на корму лодки, а Рюйя и Галип — рядышком на носу, скрытые от матерей могучей спиной лодочника. Море медленно колыхалось под их спущенными в воду ногами с одинаково тонкими лодыжками; они смотрели на водоросли, радужные пятна мазута, мелкую полупрозрачную гальку и куски газеты на ней с четким шрифтом; они высматривали там имя Джеляля.
В день, когда Галип впервые увидел Рюйю, за полгода до того, как они заболели свинкой, он сидел на табуретке, поставленной на обеденный стол, а парикмахер стриг его. В ту пору высокий усатый парикмахер Дуглас по будним дням приходил к ним домой и брил Дедушку. Как раз тогда перед лавками Араба и Алааддина построили кофейни, контрабандисты продавали нейлоновые чулки, в Стамбуле появилось много «шевроле» 56-й модели, а Галип пошел в школу и пять дней в неделю внимательно читал статьи Джеляля за подписью Селим Качмаз на второй странице газеты «Миллиет»; читать Галип научился не тогда; читать и писать его научила Бабушка двумя годами раньше: они садились на угол обеденного стола, и Бабушка хриплым голосом объясняла самое большое из чудес — как бьются друг о друга буквы; Бабушка выдыхала дым сигареты «Бафра», вечно торчавшей в уголке ее рта, от дыма у внука слезились глаза, а громадного размера лошадь в букваре становилась голубой и расплывалась. Эта огромная лошадь, надпись под которой удостоверяла, что она лошадь, была больше костлявых лошадей, впряженных в повозки водовоза и жулика-старьевщика. Галипу хотелось капнуть на изображение этой крепкой лошадки волшебным эликсиром, который, попав на рисунок, оживит его, однако позже, когда ему не разрешат пойти сразу во второй класс и он по тому же букварю с лошадью будет учиться читать и писать еще и в школе, он сочтет это свое желание глупостью.
Если бы Дедушка тогда, как обещал, принес чудодейственное лекарство в бутылке гранатового цвета, Галип плеснул бы чудесную жидкость на страницы старых пыльных журналов «Иллюстрасьон», заполненные фотографиями цеппелинов, пушек и лежащих в грязи убитых в первой мировой войне; на открытки, присланные дядей Мелихом из Парижа и Марокко, на вырезанные Васыфом из газеты «Дюнья» снимки орангутангов, кормящих детенышей, на лица странных людей, тоже вырезанные из газет, но уже Джелялем. Однако Дедушка теперь не выходил никуда, даже в парикмахерскую, а сидел весь день дома. Одевался он так же, как в те дни, когда еще выходил на улицу: в старый, с широкими лацканами, английского покроя пиджак, свинцового, как и его отрастающая за воскресенье щетина, цвета, потертые брюки и чиновничий, как называл отец, галстук-шнурок. Мать произносила не «галстух», а «галстук», потому что ее семья была богаче. Мать с Отцом говорили о Дедушке, как говорят о старых деревянных домах, с которых каждый день осыпается кусочек штукатурки; потом, когда, забыв про Дедушку, родители начинали громко спорить между собой, они поворачивались к Галипу: «Иди наверх, поиграй». — «Мне подняться на лифте?» — «Нет, один на лифте не езди!», «Один в лифт не садись!» — «Можно мне поиграть с Васыфом?» — «Нет, он сердится!»
Васыф был глухонемой, он прекрасно понимал, что, ползая по полу, я играю в «потайной ход» и, пробираясь под кроватями, оказываюсь в конце пещеры, в мрачном подземелье под домом; я — солдат и бесшумно, как кошка, крадусь по туннелю, прорытому к окопам врага; Васыф не сердился, но кроме меня и Рюйи, которая появилась позже, никто не знал этого. Иногда мы с Васыфом подолгу смотрели из окна на трамвайные линии. Одно окно эркера нашего бетонного дома выходило на мечеть — один мир; другое на женский лицей — совсем другой мир; между этими двумя мирами находились полицейский участок, высокий каштан, перекресток и бойко торгующая лавка Алааддина. Мы смотрели на входящих и выходящих из лавки, показывали друг другу проезжающие машины, и Васыф вдруг начинал волноваться и издавал страшные хриплые звуки, словно во сне схватился с дьяволом, а я всякий раз чего-то пугался. Дедушка с Бабушкой сидели друг против друга недалеко от нас, слушая радио и дымя сигаретами, как две трубы; Дедушка, одна нога которого покоилась на низенькой скамеечке, говорил: «Васыф снова напугал Галина», а Бабушка без всякого интереса, по привычке, спрашивала: «Сколько вы там машин насчитали?» Но не слушала моего ответа о числе «доджей», «паккардов», «де сото» и новых «шевроле».
Радиоприемник, на котором стояла фигурка спокойной пушистой, совсем не турецкой собаки, был постоянно включен, и Бабушка с Дедушкой с утра до вечера слушали турецкую и европейскую музыку, известия, рекламу банков, одеколонов и лотерей и без умолку разговаривали. Они частенько жаловались на сигареты, которые не выпускали изо рта, — так жалуются на привычную непрекращающуюся зубную боль — и обвиняли друг друга в том, что никак не могут бросить курить; когда один заходился в кашле, другой с победным и радостным видом, впрочем быстро сменявшимся беспокойством и гневом, говорил: «Видишь, моя правда, надо бросать!» А тот, кто кашлял, нервно парировал: «Ради Всевышнего, отвяжись, только и осталось радости-то, что сигареты! — А потом добавлял почерпнутое из газет: — Говорят, они успокаивают нервы!» После этого Дедушка и Бабушка некоторое время молчали, и было слышно тиканье стенных часов в коридоре, но длилось это недолго. Они разговаривали и во время чтения шуршащих газет, и во время послеобеденной игры в карты, а когда вечером собирались родственники, чтобы вместе поужинать и послушать радио, Дедушка, огорченный очередной статьей Джеляля, говорил: «Может, он образумился бы, если б ему разрешили подписываться своим именем». — «Ведь взрослый человек, — вздыхала Бабушка и с выражением искреннего любопытства задавала, словно в первый раз, вопрос, который задавала всегда: — Интересно, он так плохо пишет потому, что ему не разрешают подписываться своим именем, или ему не разрешают подписываться своим именем потому, что он так плохо пишет?» — «Во всяком случае, — подхватывал Дедушка, — благодаря тому, что ему не разрешают ставить свою подпись под статьями, мало кто понимает, что он позорит именно нас». Это было их единственное утешение. «Никто не понимает! Разве кто-нибудь когда-нибудь говорил, что он пишет о нас?» — убежденно подтверждала Бабушка, но даже Галип улавливал, что доля сомнения в ее словах все же есть. Однажды, когда он уже стал получать еженедельно сотни писем от читателей, Джеляль слегка подредактировал и опубликовал одну из старых статей — на сей раз под своим громким именем; одни говорили, что он сделал это, так как у него иссякло воображение, другие — что из-за женщин и политики у него нет времени, а третьи — что он просто ленив. Дедушка с видом посредственного актера, повторяющего в сотый раз надоевшую и оттого фальшиво звучавшую реплику, возмущался: «Кто же не знает, что в статье „Дом“ он пишет именно о нашем доме!» Бабушка молчала.
Дедушка начал рассказывать сон, который впоследствии будет ему часто сниться. Сон Дедушки был, как и те истории, которые Бабушка с Дедушкой рассказывали друг другу целый день, голубого цвета; так как в продолжение сна не переставая шел синий дождь, у Дедушки быстро росли волосы и борода. Терпеливо выслушав сон, Бабушка говорила: «Скоро придет парикмахер». Но Дедушку это не радовало: «Уж очень он много болтает и много вопросов задает!» Несколько раз Галип слышал, как после пересказа голубого сна и разговора о парикмахере Дедушка тихо говорил: «Надо было строить другой дом и в другом месте. Этот оказался несчастливым».
Позднее, когда они, продав, этаж за этажом, дом Шехрикальп (), переехали в новый, похожий на все окружающие, где рядом с ними жили мелкие торговцы готовой одеждой, где размещались кабинеты гинекологов, делающих подпольные аборты, и страховые конторы, всякий раз проходя мимо лавки Алааддина и глядя на уродливый, мрачный старый дом, Галип думал: почему Дедушка так сказал? В то время Галипу казалось, что «несчастье» в Дедушкином мозгу связывалось с отъездом за границу старшего сына, бросившего жену с ребенком, и его возвращением в Стамбул с новой женой и дочерью (Рюйей); Галип догадывался об этом, так как видел, что Дедушке вообще не нравится эта тема и не нравится вопрос: «Когда ваш старший возвращается из Африки?», который неизменно, скорее по привычке, чем из любопытства, задавал во время бритья парикмахер, — дяде Мелиху потребовались долгие годы на то, чтобы вернуться домой — сначала из Европы и Африки в Турцию, а потом — из Измира в Стамбул.
Когда начинали строить этот дом, дядя Мелих еще был в Стамбуле; Джеляль рассказывал, что отец Галипа и его братья приходили на стройку из принадлежащей им аптеки в Каракеей (Каракей — район Стамбула на берегу Золотого Рога и Босфора) и кондитерской в Сиркеджи (Район Стамбула на берегу Босфора; там находится одноименный вокзал, откуда отправляютсяпоезда в Европу), где они продавали сладости, а потом, не выдержав конкуренции с локумами и прочими изделиями Хаджи Бекира, стали торговать вареньем из айвы, инжира и вишен, которое варила и разливала по банкам Бабушка; туда же повидаться с родственниками приходил дядя Мелих; ему еще не было тридцати, в своей адвокатской конторе он чаще устраивал скандалы, чем занимался практикой, а на страницах старых дел рисовал карандашом пароходы и необитаемые острова; под вечер, появившись в Нишанташи, он снимал пиджак, галстук и включался в работу, чтобы подстегнуть рабочих, которые расслаблялись к концу рабочего дня. Как раз в это время дядя Мелих начал говорить, что необходимо кому-то поехать во Францию и Германию, чтобы изучить кондитерское дело в Европе, заказать красочную бумагу для упаковки засахаренных каштанов, договориться с французами о совместном производстве разноцветного пенящегося банного мыла, приобрести по дешевке — коль скоро в Европе и Америке свирепствует кризис и фабрики разоряются одна за другой — необходимое оборудование, а также купить рояль для тети Хале и показать глухонемого Васыфа хорошему отоларингологу и психоневрологу. Через два года Васыф и дядя Мелих отбыли в Марсель на румынском пароходе («Тристана»); Галип видел этот пароход на пахнувшей розовой водой фотографии из Бабушкиной коробки, а через восемь лет Джеляль прочитал в газетных вырезках Васыфа сообщение о том, что «Тристана» затонула, напоровшись на блуждающую мину. К моменту отъезда дяди Мелиха строительство дома было закончено, но в него еще не переехали. Вернувшийся год спустя уже один и поездом (на вокзал в Сиркеджи (Район в центре европейской части Стамбула)) Васыф «разумеется» оставался глухим и немым (Галип долгое время не мог разгадать причину и тайну этого многозначительного «разумеется», на котором всегда делала упор тетя Хале), но зато в руках он крепко держал аквариум с японскими рыбками; первое время Васыф не мог оторваться от рыбок, когда он смотрел на них, у него перехватывало дыхание, а иногда на глаза наворачивались слезы; и через пятьдесят лет Васыф будет так же наслаждаться внуками внуков этих рыбок. Джеляль с матерью в то время жили на третьем этаже, но, поскольку надо было посылать деньги дяде Мелиху, чтобы он мог продолжать свои коммерческие дела в Париже, они сдали квартиру какому-то армянину, а сами перебрались в крохотное помещение под крышей, которое поначалу использовалось как кладовка, а потом было превращено в подобие квартиры. Когда из Парижа от дяди Мелиха все реже стали приходить письма с описанием сладостей и пирожных и способов изготовления мыла и одеколонов, а также фотографиями артистов и балерин, жующих эти сладости и пользующихся этой парфюмерией, когда уменьшилось количество посылок с мятной зубной пастой, засахаренными каштанами, образцами шоколада с ликером, игрушечными пожарными машинами и матросской шапочкой, мать Джеляля решила переехать с сыном к своему отцу. Утвердилась она в своем намерении вернуться в деревянный дом в Аксарае (район в европейской части Стамбула. Город в Ливии), принадлежащий ее матери и отцу, мелкому служащему в фонде недвижимости, после того, как началась мировая война и дядя Мелих прислал им из Бенгази открытку, на которой был изображен минарет странной мечети и самолет. После этой коричнево-белой открытки, где он сообщал, что дороги возвращения на родину заминированы, он прислал другие, черно-белые, из Марокко, куда отправился уже после войны. Потом пришла открытка, на которой был изображен раскрашенный от руки колониальный отель, послуживший съемочной площадкой для американского фильма, где торговцы оружием и шпионы избивали женщин из бара; из этой открытки Бабушка и Дедушка узнали, что дядя Мелих женился на турчанке, с которой познакомился в Марракеше, что невестка происходит из рода Мухаммеда и что она очень красивая. (Много позже, определив страны по флагам, которые развевались над балконом второго этажа отеля, Галип, в очередной раз разглядывая открытку и размышляя так же, как Джеляль в статье «Бандиты Бейоглу2», решил, что один из номеров этого отеля цвета крема для пирожного является местом, где было «брошено семя» Рюйи. ) Когда через шесть месяцев после этого пришла открытка из Измира, никто не мог поверить, что ее прислал дядя Мелих: считалось, что он уже не вернется в Турцию; ходили сплетни, что дядя Мелих с женой приняли христианство, что они примкнули к миссионерам, направляющимся в Кению, и там, в долине, где львы охотятся на трехрогих оленей, построили храм секты, объединяющей крест и полумесяц. А один сплетник, знакомый с измирскими родственниками невестки, сообщил, что дядя Мелих в результате мошеннических операций (торговля оружием, взятка какому-то королю), которые он провернул в Северной Африке во время войны, стал миллионером, что он, не в силах противиться капризам легендарной красавицы жены, собирается с ней в Голливуд, где ее, как они полагали, ждет слава, и что фотографии невестки печатаются в арабских и французских журналах и т. п. А дядя Мелих тем временем прислал открытку, и она неделями гуляла по этажам дома и в результате была исцарапана в разных местах ногтями, словно денежная купюра, в подлинности которой сомневаются, и в этой открытке писал, что умирает от тоски по родине — так он объяснил их решение вернуться в Турцию. «В настоящий момент» дела у них идут неплохо, он ставит на новую, современную ногу бизнес тестя, занимающегося торговлей инжиром и табаком. Вскоре пришла еще одна открытка, где путано говорилось о проблемах с акциями; она была истолкована на каждом этаже по-своему, и из-за этих акций вся семья оказалась вовлеченной в ссору. Прочитав эту открытку будучи взрослым, Галип понял, что дядя Мелих не таким уж непонятным языком сообщал, что собирается в недалеком будущем вернуться в Стамбул и что у него родилась дочь, но имени ей еще не дали.